Большой выход у Сатаны

Читать онлайн Большой выход у Сатаны бесплатно

© ООО «Издательство АСТ», 2026

* * *

Повести

Большой выход у Сатаны

В недрах земного шара есть огромная зала, имеющая, кажется, 99 верст вышины: в «Отечественных записках» сказано, будто она вышиною в 999 верст; но «Отечественным запискам» ни в чем – даже в рассуждении ада – верить невозможно.

В этой зале стоит великолепный престол повелителя подземного царства, построенный из человеческих остовов и украшенный, вместо бронзы, сухими летучими мышами. Это должно быть очень красиво. На нем садится Сатана, когда дает аудиенцию своим посланникам, возвращающимся из поднебесных стран, или когда принимает поздравления чертей и знаменитейших проклятых, коими зала при таких торжественных случаях бывает наполнена до самого потолка.

Если вам когда-либо случалось читать мудрые сочинения патера Бузенбаума, иезуитского богослова и философа, то вы знаете – да как этого не знать? – что черти днем почивают, встают же около заката солнца, когда в Риме отпоют вечерню. В то же самое время просыпается и Сатана. Проснувшись, он надевает на себя халат из толстой конвертной бумаги, расписанный в виде пылающего пламени и который получил он в подарок из гардероба испанской инквизиции: в этих халатах у нас, на земле, люди сожигали людей. Засим выходит он в залу, где уже его ожидает многочисленное собрание доверенных чертей, подземных вельмож, адских льстецов, адских придворных и адских наушников: тут вы найдете пропасть еретиков, заслуженных грешников и прославленных извергов, вместе с теми, которые их прославляли в предисловиях и посвящениях, – словом, все знаменитости ада.

Заскрипела чугунная дверь спальни царя тьмы; Сатана вошел в залу и сел на своем престоле. Все присутствующие ударили челом и громко закричали: виват! – но голоса их никто б из вас не услышал, потому что они тени, и крик их только тень крика. Чтоб услышать звуки этого рода, надо быть чертом или доносчиком.

Лукулл, скончавшийся от обжорства, исправляет при дворе его должность обер-гофмейстерскую: он заведывает кухнею, заказывает обед и сам подает завтрак. Как скоро утих этот неудобослышимый шум торжественного приветствия, Лукулл выступил вперед, держа в руках колоссальный поднос, на котором удобно можно было бы выстроить кабак с библиотекою для чтения: на нем стояли два большие портерные котла, один с кофеем, а другой со сливками; римская слезная урна, служащая вместо чашки; египетская гранитная гробница, обращенная в ящик для сахару, и старая сороковая бочка, наполненная сухарями и бисквитами для завтрака грозному обладателю ада.

Сатана вынул из гробницы огромную глыбу квасцов – ибо он никакого сахару, даже и свекловичного, даже и постного, терпеть не может – и положил ее в урну; налил из одного котла чистого смоленского дегтю, употребляемого им вместо кофейного отвара, из другого подбавил купоросного масла, заменяющего в аду сливки, и черную исполинскую лапу свою погрузил в бочку, чтобы достать пару сухарей.

Но в аду и сухари не похожи на наши: у нас они печеные, а там – печатанные. Попивая свой адский кофе, царь чертей, преутонченный гастроном, страстно любил пожирать наши несчастные книги в стихах и прозе; толстые и тонкие различного формата произведения наших земных словесностей; томы логик, психологий и энциклопедий; собрания разысканий, коими ничего не отыскано; историй, в коих ничего не сказано; риторик, которые ничему не выучили, и рассуждений, которые ничего не доказали, – особенно всякие большие поэмы, описательные, повествовательные, нравоучительные, философские, эпические, дидактические, классические, романтические, прозаические и проч., и проч. С некоторого времени, однако ж, он приметил, что этот род пирожного обременял его желудок, и потому приказал подавать к завтраку только новые повести исторические, писанные по последней моде; новые мелодрамы; новые трагедии в шести, семи и девяти картинах; новые романы в стихах и романы в роде Вальтера Скотта; новые стихотворные размышления, сказки, мессенианы и баллады, – как несравненно легче первых, обильно переложенные белыми страницами, набранные очень редко, растворенные точками и виньетками и почти столь же безвредные для желудка и головы, как и обыкновенная белая бумага. Сухари эти прописал ему придворный его лейб-медик, известный доктор медицины и хирургии, Иппократ, убивший на земле своими рецептами 120000 человек и за то возведенный людьми в сан отцов врачебной науки – впрочем, умный проклятый, который доказывает, что в нынешнем веке мятежей и трюфлей весьма полезно иметь несколько свободный желудок.

Сатана вынул из бочки четыре небольшие тома, красиво переплетенные и казавшиеся очень вкусными, обмакнул их в своем кофе, положил в рот, раскусил пополам, пожевал и – вдруг сморщился ужасно.

– Где черт фон-Аусгабе? – вскричал он с сердитым видом.

Мгновенно выскочил из толпы дух огромного роста, плотный, жирный, румяный, в старой трехугольной шляпе, и ударил челом повелителю. Это был его библиотекарь, бес чрезвычайно ученый, прежде бывший немецкий Gelehrter[1], который знал наизусть полные заглавия всех сочинений, мог высказать наперечет все издания, помнил, сколько в какой книге страниц, и презирал то, что на страницах, как пустую словесность – исключая опечатки, кои почитал он, одни лишь изо всех произведений ума человеческого, достойными особенного внимания.

– Негодяй! Какие прислал ты мне сухари? – сказал гневный Сатана. – Они черствы, как дрова.

– Ваша мрачность! – отвечал испуганный бес. – Других не мог достать. Правда, что сочинения несколько старые, но зато какие издания! – самые новые: только что из печати.

– Сколько раз говорил я тебе, что не люблю вещей разогретых?.. Притом же я приказал подавать себе только легкое и приятное, а ты подсунул мне что-то такое жесткое, сухое, безвкусное…

– Мрачнейший повелитель! Смею уверить вас, что это лучшие творения нашего времени.

– Это лучшие творения вашего времени?.. Так ваше время ужасно глупо!

– Не моя вина, ваша мрачность: я библиотекарь, глупостей не произвожу, а только привожу их в порядок и систематически располагаю. Вы изволите говорить, что сухари не довольно легки – легче этих и желать невозможно: в целой этой бочке, в которой найдете вы всю прошлогоднюю словесность, нет ни одной твердой мысли. Если же они не так свежи, то виноват ваш пьяный Харон, который не далее вчерашнего дня сорок корзин произведений последних четырех месяцев во время перевозки уронил в Лету…

Между тем как библиотекарь всячески оправдывался, Сатана из любопытства откинул обертку оставшегося у него в руках куска книги и увидел следующий остаток заглавия: «……ец …………оман …торич…, сочин… н……830».

– Что это такое? – сказал он, пяля на него грозные глаза. – Это даже не разогретое?.. Э?.. Смотри: 1830 года?..

– Видно, оно не стоило того, чтобы разогревать, – примолвил толстый бес с глупою улыбкой.

– Да это с маком! – воскликнул Сатана, рассмотрев внимательнее тот же кусок книги.

– Ваша мрачность! Скорее уснете после такого завтрака, – отвечал бес, опять улыбаясь.

– Ты меня обманываешь, да ты же еще и смеешься!.. – заревел Сатана в адском гневе. – Поди ко мне ближе.

Толстый бес подошел к нему со страхом. Сатана поймал его за ухо, поднял на воздух как перышко, положил в лежащий подле него шестиаршинный фолиант сочинений Аристотеля на греческом языке, доставшийся ему в наследство из библиотеки покойного Плутона, затворил книгу и сам на ней уселся. Под тяжестью гигантских членов подземного властелина несчастный смотритель адова книгохранилища в одно мгновение сплюснулся между жесткими страницами классической прозы, наподобие сухого листа мяты. Сатана определил ему в наказание служить закладкою для этой книги в продолжение 1111 лет: Сатана надеется в это время добиться смысла в сочинениях Аристотеля, которые читает он почти беспрерывно. Пустое!..

– Приищи мне из проклятых на место этого педанта кого-либо поумнее, – сказал он, обращаясь к верховному визирю и любимцу своему, Вельзевулу. – Я намерен сделать, со временем, моим книгохранителем того великого библиотекаря и профессора, который недавно произвел на севере такую ужасную суматоху. Когда он к нам пожалует, ты немедленно введи его в должность: только не забудь приковать его крепкою цепью к полу библиотеки, не то он готов и у меня, в аду, выкинуть революцию и учредить конституционные бюджеты.

– Слушаю! – отвечал визирь, кланяясь в пояс и с благоговением целуя конец хвоста Сатаны.

Царь чертей стал копаться в бочке, ища лучших сухарей. Он взял Гернани, Исповедь, Петра Выжигина, Рославлева, Шемякин Суд и кучу других отличных сочинений; сложил их ровно, помочил в урне, вбил себе в рот, проглотил и запил дегтем. И надобно знать, что как скоро Сатана съест какую-нибудь книгу, слава ее на земле вдруг исчезает, и люди забывают об ее существовании. Вот почему столько плодов авторского гения, сначала приобретших громкую известность, впоследствии внезапно попадают в совершенное забвение: Сатана выкушал их с своим кофе!.. О том нет ни слова ни в одной истории словесности, однако ж это вещь официальная.

Повелитель ада съел таким образом в один завтрак словесность нашу за целый год: у него тогда был чертовский аппетит. Кушая свой кофе, он бросал беспокойный взор на залу и на присутствующих. Что-то такое беспокоило его зрение: он чувствовал в глазах неприятную резь. Вдруг, посмотрев вверх, он увидел в потолке расщелину, чрез которую пробивались последние лучи заходящего на земле солнца. Он тотчас угадал причину боли глаз своих и вскричал:

– Где архитектор?.. Где архитектор?.. Позовите ко мне этого вора.

Длинный, бледный, сухощавый проклятый пробился сквозь толпу и предстал пред его нечистою силой. Он назывался Дон Диего да-Буфало. При жизни своей строил он соборную церковь в Саламанке, из которой украл ровно три стены, уверив казенную юнту, имевшую надзор над этою постройкою, что заготовленный кирпич растаял от беспрерывных дождей и испарился от солнца. За сей славный зодческий подвиг он был назначен, по смерти, придворным архитектором Сатаны. В аду места даются только истинно достойным.

– Мошенник! – воскликнул Сатана гневно (он всегда так восклицает, рассуждая с своими чиновниками). – Всякий день подаешь мне длинные счеты издержкам, будто употребленным на починку моих чертогов, а между тем куда ни взгляну – повсюду пропасть дыр и расщелин?..

– Старые здания, ваша мрачность! – отвечал проклятый, кланяясь и бесстыдно улыбаясь. – Старые здания… ежедневно более и более приходят в ветхость. Эта расщелина произошла от последнего землетрясения. Я уже несколько раз имел честь представлять вашей нечистой силе, чтоб было позволено мне сломать весь этот ад и выстроить вам новый, в нынешнем вкусе.

– Не хочу!.. – закричал Сатана. – Не хочу!.. Ты имеешь в предмете обокрасть меня при этом случае, потом выстроить себе где-нибудь адишко из моего материала, под именем твоей племянницы, и жить маленьким сатаною. Не хочу!.. По-моему, этот ад еще весьма хорош: очень жарок и темен, как нельзя лучше. Сделай мне только план и смету для починки потолка.

– План и смета уже сделаны. Вот они. Извольте видеть: надобно будет поставить две тысячи колонн в готическом вкусе: теперь готические колонны в большой моде; сделать греческий фронтон в виде трехугольной шляпы: без этого нельзя же!.. переменить архитраву; большую дверь заделать в этой стене, а пробить другую в противоположной; переложить пол; стены украсить кариатидами; сломать старый дворец для открытия проспекта со стороны тартара; построить два новые флигеля и лопнувшее в потолке место замазать алебастром – тогда солнце отнюдь не будет беспокоить вашей мрачности.

– Как?.. что?.. – воскликнул Сатана в изумлении. – Все эти постройки и перестройки по поводу одной дыры?

– Да, ваша мрачность! Точно, по поводу одной дыры. Архитектура предписывает нам, заделывая одну дыру, немедленно пробивать другую для симметрии…

– Послушай, плут! Перестань обманывать меня! Ведь я тебе не член испанской Строительной Юнты.

Проклятый поклонился в землю, плутовски улыбаясь.

– Велю замять тебя с глиною и переделать на кирпич для починки печей в геенне…

Он опять улыбнулся и поклонился.

– Да и любопытно мне знать, сколько все это стоило б по твоим предположениям?

– Безделицу, ваша мрачность. При должной бережливости, производя эти починки хозяйственным образом, с соблюдением казенного интереса, они обойдутся в 9 987 408 558 777 900 009 675 999 червонцев, 99 штиверов и 49 ½ пенсов. Дешевле никто вам не починит этого потолка.

Сатана сморщился, призадумался, почесал голову и сказал:

– Нет денег!.. Теперь время трудное, холерное…

Он протянул руку к бочке: все посмотрели на него с любопытством. Он вытащил из нее две толстые книги: Умозрительную физику В*** и Курс умозрительной философии Шеллинга; раскрыл их, рассмотрел, опять закрыл и вдруг швырнул ими в лоб архитектору, сказав:

– На!.. возьми эти две книги и заклей ими расщелину в потолке: через эти умозрения никакой свет не пробьется.

Метко брошенные книги пролетели сквозь пустую голову тени бывшего архитектора точно так же, как пролетает полный курс университетского учения сквозь порожние головы иных баричей, не оставив после себя ни малейшего следа – и упали позади его на пол. Архитектор улыбнулся, поклонился, подмял глубоко-мудрые сочинения и пошел заклеивать ими потолок.

Немецкий студент, приговоренный в Майнце к аду за участие в Союзе добродетели, шепнул ***ову, известному любителю Канта, Окена, Шеллинга, магнетизму и пеннику:

– Этот скряга, Сатана, точно так судит о философии и умозрительности, как ***ой о древней российской истории.

– Неудивительно!.. – отвечал ***ов с презрением. – Он враг всякому движению умственному…

– Что?.. – вскричал сердито Сатана, который везде имеет своих лазутчиков и все слышит и видит. – Что такое вы сказали?.. Еще смеете рассуждать!.. Подите ко мне, шуты! Научу я вас делать свои замечания в моем аду!

Черти, смотрящие за порядком в зале, привели к нему дерзких питомцев любомудрия. Сатана схватил одного из них за волосы, поднял на воздух, подул ему в нос и сказал:

– Поди, шалун, в геенну – чихать два раза всякую секунду в продолжение 3333 лет, а ты, отчаянный философ, – примолвил он, обращаясь к ***ову, – сиди подле него и приговаривай: «Желаю вам здравствовать!» Подите прочь, дураки!

Засим обратился он к визирю своему, Вельзевулу, и спросил о дневной очереди. Визирь отвечал, что в тот вечер должны были докладывать ему обер-председатель мятежей и революций, первый лорд-дьявол журналистики, великий черт словесности и главноуправляющий супружескими делами.

* * *

Предстал черт старый, гадкий, оборванный, изувеченный, грязный, отвратительный, со всклокоченными волосами, с одним выдолбленным глазом, с одним сломанным рогом, с когтями как у гиены, с зубами без губ, как у трупа, и с большим пластырем, прилепленным сзади, пониже хвоста. Под мышкою торчала у него кипа бумаг, обрызганных грязью и кровью; на голове – старая кучерская лакированная шляпа, трехцветная кокарда; за поясом – кинжал и пара пистолетов; в руках – дубина и ржавое ружье без замка. Карманы его набиты были камнями из мостовой и кусками бутылочного стекла.

Всяк, и тот даже, кто не бывал в Париже, легко угадал бы по его наружности, что это должен быть злой дух мятежей, бунтов, переворотов… Он назывался Астарот.

Он предстал, поклонился и перекувырнулся раза три на воздухе, в знак глубочайшего почтения.

– Ну что?.. – вопросил царь чертей. – Что нового у тебя слышно?

– Ревность к престолу вашей мрачности, всегда руководившая слабыми усилиями моими, и должная заботливость о пользах вверенной мне части…

– Стой! – воскликнул Сатана. – Я знаю наизусть это предисловие: все доклады, в которых ни о чем не говорится, начинаются с ревности к моему престолу. Говори мне коротко и ясно: сколько у тебя новых мятежей в работе?

– Нет ни одного порядочного, ваша мрачность, кроме бунта паши египетского против турецкого султана. Но о нем не стоит и докладывать, потому что дело между басурманами.

– А зачем нет ни одного? – спросил грозно Сатана. – Не далее как в прошлом году восемь или девять мятежей было начатых в одно и то же время. Что ты с ними сделал?

– Кончились, ваша мрачность.

– По твоей глупости, недеятельности, лености; по твоему нерадению…

– Отнюдь не потому, мрачнейший Сатана. Вашей нечистой силе известно, с каким усердием действовал я всегда на пользу ада, как неутомимо ссорил людей между собою: доказательством тому – сломанный рог и потерянный глаз, который имею честь представить…

– Об этом глазе толкуешь ты мне 800 лет сряду: я читал, помнится, в сочинениях болландистов, что его вышиб тебе башмаком известный Петр Пустынник во время первого крестового похода, а рог ты сломал еще в начале XVII века, когда, подружившись с иезуитами, затеял на севере глупую шутку прикинуться несколько раз сряду Димитрием…

– Конечно, мрачнейший Сатана, что эти раны немножко стары; но, подвизаясь непрестанно за вашу славу, теперь вновь я опасно ранен, именно: в стычке, последовавшей близ Кракова, когда с остатками одной достославной революции принужден был уходить бегом на австрийскую границу. Если ваша мрачность не верите, то, с вашего позволения, извольте посмотреть сами…

И, обратясь спиною к Сатане, он поднял рукою вверх свой хвост и показал пластырь, прилепленный у него сзади. Сатана и все адское собрание расхохотались как сумасшедшие.

– Ха, ха, ха, ха!.. Бедный мой обер-председатель мятежей!.. – воскликнул повелитель ада в веселом расположении духа. – Кто же тебя уязвил так бесчеловечно?

– Донской казак, ваша мрачность, своим длинным копьем. Это было очень забавно, хотя кончилось неприятно. Я порасскажу вам все, как что было, и в нескольких словах дам полный отчет о последних революциях. Во-первых, вашей мрачности известно, что года два тому назад я произвел прекрасную суматоху в Париже. Люди дрались и резались дня три кряду, как тигры, как разъяренные испанские быки: кровь лилась, дома горели, улицы наполнялись трупами, и никто не знал, о чем идет дело…

– Ах, славно!.. Вот славно!.. Вот прекрасно!.. – воскликнул Сатана, потирая руки от радости. – Что же далее?

– На четвертый день я примирил их на том условии, что царь будет у них государем, а народ царем…

– Как?.. Как?..

– На том условии, ваша мрачность, что царь будет государем, а народ царем.

– Что это за чепуха?.. Я такого условия не понимаю.

– И я тоже. И никто его не понимает. Однако люди приняли его с восхищением.

– Но в нем нет ни капли смысла.

– Потому-то оно и замысловато.

– Быть не может!

– Клянусь проклятейшим хвостом вашей мрачности.

– Что ж из этого выйдет?

– Вышла прекрасная штука. Этою сделкой я так запутал дураков людей, что они теперь ходят как опьяневшие, как шальные…

– Но мне какая от того польза? Лучше бы ты оставил их драться долее.

– Напротив того, польза очевидна. Подравшись, они перестали бы драться, между тем как на основании этой сделки они будут ссориться ежедневно, будут непрестанно убивать, душить, расстреливать и истреблять друг друга, доколе царь и народ не сделаются полным царем и государем. Ваша мрачность будете от сего получать ежегодно верного дохода по крайней мере 40000 погибших душ.

– Bene[2]! – воскликнул Сатана и от удовольствия нюхнул в один раз три четверти и два четверика железных опилков вместо табаку. – Что же далее?

– Далее, ваша мрачность, есть в одном месте, на земле, некоторый безыменный народ, живущий при большом болоте, который с другим, весьма известным народом, живущим в болоте, составлял одно целое. Не знаю, слыхали ль вы когда-нибудь про этот народ или нет?

– Право, не помню. А чем он занимается, этот безыменный народ?

– Прежде он крал книги у других народов и перепечатывал их у себя; также делал превосходные кружева и блонды и был нам, чертям, весьма полезен, ибо за его кружева и блонды множество прекрасных женщин предавались в наши руки. Теперь он ничего не делает: разорился, обеднел, и не впрок ни попу, ни черту – только мелет вздор и сочиняет газеты, которых никто не хочет читать.

– Нет, никогда не слыхал я о таком народе!.. – примолвил Сатана и… чих!.. громко чихнул на весь ад. Все проклятые тихо закричали: «Ура!!!», а в брюссельских газетах на другой день было напечатано, что голландцы ночью подъехали под Брюссель и выстрелили из двухсот пушек.

– Этот приболотный народ, – продолжал черт мятежей, – жил некоторое время довольно дружно с упомянутым народом болотным; но я рассорил их между собою и из приболотного народа сделал особое приболотное царство, в котором тоже положил правилом, чтобы известно было, кто царь, а кто государь. Вследствие сего, ваша мрачность, можете надеяться оттуда еще на 10000 погибших годового дохода.

– Gut[3]! – сказал Сатана. – Что же далее?

– Потом я пошевелил еще один народ, живший благополучно на сыпучих песках по обеим сторонам одной большой северной реки. Вот уж был истинно забавный случай! Никогда еще не удавалось мне так славно надуть людей, как в этом деле: да, правду сказать, никогда и не попадался мне народ такой легковерный. Я так искусно настроил их, столь вскружил им голову, запутал все понятия, что они дрались как сумасшедшие в течение нескольких месяцев, гибли, погибали и теперь еще не могут дать себе отчета, за что дрались и чего хотели. При сей оказии я имел счастие доставить вам с лишком 100000 самых отчаянных проклятых.

– Барзо добже[4]! – примолвил Сатана, который собаку съел на всех языках. – Что же далее?

– После этих трех достославных революций я удалился в Париж, главную мою квартиру, и от скуки написал ученое рассуждение О верховной власти сапожников, поденщиков, извозчиков, наборщиков, нищих, бродяг и проч., которое желаю иметь честь посвятить вашей мрачности.

– Посвяти его своему приятелю, человеку обоих светов, – возразил Сатана с суровым лицом. – Мне не нужно твоего сочинения: желаю знать, чем кончилась та революция, которую затеял ты где-то на песках, над рекою на севере.

– Ничем, ваша мрачность. Она кончилась тем, что нас разбили и разогнали и что в замешательстве брадатый казак, который вовсе не знает толку в достославных революциях, кольнул меня жестоко a posteriori[5], как вы сами лично изволили свидетельствовать.

– Что же далее?

– Далее ничего, мрачнейший Сатана. Теперь я увечный, инвалид, и пришел проситься у вашей нечистой силы в отпуск за границу на шесть месяцев, к теплым водам, для излечения раны…

– Отпуска не получишь, – вскричал страшный повелитель чертей, – во-первых, ты не достоин, а во-вторых, ты мне нужен: дела дипломатические, говорят, все еще запутаны. Но возвратимся к твоей части. Ты рассказал мне только о трех революциях: куда же девались остальные? Ты еще недавно хвастал, будто в одной Германии завел их пять или шесть.

– Не удались, ваша мрачность.

– Как не удались?

– Что же мне делать с немцами, когда их расшевелить невозможно!.. Извольте видеть: вот и теперь есть у меня с собою несколько десятков немецких возбудительных прокламаций, речей, произнесенных в Гамбахе, и полных экземпляров газеты «Die deutsche Tribune»[6]. Я раскидываю их по всей Германии, но немцы читают их с таким же отчаянным хладнокровием, с каким пьют они пиво со льдом и танцуют вальс под музыку: «Mein lieber Augustchen»[7]!.. Несколько сумасшедших студентов и докторов прав без пропитания кричат, проповедуют, мечутся; но это не производит никакого действия в народе. Мне уже эти немцы надоели: уверяю вашу мрачность, что из них никогда ничего не выйдет. Даже и проклятые из них ненадежны: они холодны до такой степени, что вам всеми огнями ада и разогреть их не удастся, не то чтоб сжарить как следует.

– Что же ты сделал в Италии?

– Ничего не сделал.

– Как ничего!.. когда я приказал всего более действовать в Италии, и даже обещал щепотку табаку, если успеешь перевернуть вверх ногами Папские владения.

– Вы приказали, и я действовал. Но итальянцы – настоящие бабы. В начале сего года учредил я между ними прекрасный заговор: они поклялись, что отвагою и мятежническими доблестями превзойдут древних римлян, и я имел причину ожидать полного успеха, как вдруг, ночью, ваша мрачность изволили слишком громко… с позволения сказать… кашлянуть, что ли?.. так, что земля маленько потряслась над вашею спальнею. Мои герои, испугавшись землетрясения, побежали к своим капуцинам и высказали им на исповеди весь наш заговор – и все были посажены в тюрьму. Я сам находился в ужасной опасности и едва успел спасти жизнь: какой-то капуцин гнался за мною с кропилом в руке чрез всю Болонью. К Риму подходить я не смею: вам известно, что еще в V веке заключен с нами договор, подлинная грамота коего, писанная на бычачьей шкуре, хранится поныне в Ватиканской библиотеке между тайными рукописями, – этим договором черти обязались не приближаться к стенам Рима на десять миль кругом…

– У тебя на все своя отговорка, – возразил недовольный Сатана, – по твоей лености выходит, что в нынешнее время одни лишь черти будут свято соблюдать договоры. Ну, что в Англии?

– Покамест ничего, но будет, будет!.. Теперь прошел билль о реформе, и я вам обещаю, что лет через несколько подниму вам в том краю чудесную бурю. Только потерпите немножко!..

– Итак, теперь решительно нет у тебя ни одной революции?

– Решительно ни одной, ваша мрачность! кроме нескольких текущих мятежей и бунтов по уездам в конституционных государствах, где это в порядке вещей и необходимо для удостоверения людей, что они действительно пользуются свободою, то есть что они беспрепятственно могут разбивать друг другу головы во всякое время года.

– Однако, любезный Астарот, я уверен, что ежели ты захочешь, то все можешь сделать, – присовокупил царь чертей. – Постарайся, голубчик! Пошевелись, похлопочи…

– Стараюсь, бегаю, хлопочу, ваша мрачность! но трудно: времена переменились.

– Отчего же так переменились?

– Оттого, что люди не слишком стали мне верить.

– Люди не стали тебе верить?.. – воскликнул изумленный Сатана. – Как же это случилось?

– Я слишком долго обманывал их обещаниями блистательной будущности, богатства, благоденствия, свободы, тишины и порядка, а из моих революций, конституций, камер и бюджетов вышли только гонения, тюрьмы, нищета и разрушение. Теперь их не так легко надуешь: они сделались чрезвычайно умны.

– Молчи, дурак! – заревел Сатана страшным голосом. – Как ты смеешь лгать предо мною так бессовестно? Будто я не знаю, что люди никогда не будут умны?..

– Однако, уверяю вашу мрачность…

– Молчи!..

Черт мятежей по врожденной наглости хотел еще отвечать Сатане, как тот в ужасном гневе соскочил с своего седалища и бросился к нему с пылающим взором, с разинутою пастью, с распростертыми когтями, как будто готовясь растерзать его.

Астарот бежать! – Сатана за ним!..

Проклятые со страха стали прятаться в дырках и расщелинах, влезать на карнизы, искать убежища на потолке. Суматоха была ужасная, как во французской камере депутатов при совещаниях о водворении внутреннего порядка или о всеобщем мире.

Сатана гонялся за Астаротом по всей зале, но обер-председатель революций, истинно с чертовскою ловкостью, всегда успевал ускользнуть у него почти из рук. Это продолжалось несколько минут, в течение коих они пробежали друг за другом 2000 верст в разных направлениях. Наконец повелитель ада поймал коварного министра своего за хвост…

Поймав и держа за конец хвоста, он поднял его на воздух и сказал с адскою насмешкой:

– А!.. ты толкуешь мне об уме людей!.. Постой же, негодяй!.. Смотри, чтобы немедленно произвел мне где-нибудь между ними революцию под каким бы то ни было предлогом: иначе я тебя!.. quos ego[8]!.. как говорит Вергилий…

И в пылу классической угрозы, повертев им несколько раз над своею головою, он бросил его вверх со всего размаху.

Бедный черт мятежей, пробив собою свод ада, вылетел в надземный воздух и несколько часов кряду летел в нем, как бомба, брошенная из большой Перкинсовой мортиры. Астрономы направили в него свои телескопы и, приметив у него хвост, приняли его за комету: они тотчас исчислили, во сколько времени совершит она путь свой около солнца, и для успокоения умов слабых и суеверных издали ученое рассуждение, говоря: «Не бойтесь! Это не черт, а комета». – Г. Е*** напечатал в «Северной пчеле», что хотя это, может статься, и не комета, а черт, но он не упадет на землю, напротив того, он сделается луною, как то уже предсказано им назад тому лет двадцать. – Теперь, после изобретения Фрауэнгоферова телескопа, и летучая мышь не укроется в воздухе от астрономов: они всех их произведут в небесные светила.

Между тем черт мятежей летел, летел, летел и упал на землю с треском и шумом – в самом центре Парижа. Но черти как кошки: падения им не вредны. Астарот мигом приподнялся, оправился и немедленно стал кричать во все горло: «Долой министров! – Долой короля! – Да здравствует свобода! – Виват Республика! – Виват Лaфайет! – Ура Наполеон II!» – стал бросать в окна каменьями и бутылками, коими были наполнены его карманы; стал бить фонари и стрелять из пистолетов – и в одно мгновение вспыхнул ужасный бунт в Париже.

Сатана, выбросив Астарота на землю, важно возвратился к своему престолу, воссел, выпыхался, понюхал опилок и сказал:

– Видишь, какой бездельник!.. Чтоб ничего не делать, он вздумал воспевать передо мною похвалы уму человеческому!.. Покорно прошу сказать, когда этот прославленный ум был сильнее нашего искушения?.. Люди всегда будут люди. Ох, эти любезные, дорогие люди!.. они на то лишь и годятся, что ко мне в проклятые… Кто теперь следует к докладу?

* * *

Представьте себе чертенка – ведь вы чертей видали? – представьте себе чертенка ростом с обыкновенного губернского секретаря, 2 аршина и ½ вершка, с петушиным носом, с собачьим челом, с торчащими ушами, с рогами, с когтями и с длинным хвостом; одетого – как всегда одеваются черти! – одетого по-немецки, в чулках, сшитых из старых газет, в штанах из старых газет, в длинном фраке из старых газет, с высоким, аршин в девять, остроконечным колпаком на голове, склеенным из журнальных корректур в виде огромного шпица, на верхушке коего стоит бумажный флюгерок, вертящийся на деревянном прутике и показывающий, откуда дует ветер, – и вы будете иметь понятие о забавном лице и форменном наряде пресловутого Бубантуса, первого лорда-дьявола журналистики в службе его мрачности.

Бубантус – большой любимец повелителя ада: он исправляет при нем двойную должность – придворного клеветника и издателя ежедневной газеты, выходящей однажды в несколько месяцев под заглавием: «Лгун из лгунов». В аду это официальная газета: в ней, для удовлетворения любопытству царя тьмы, помещаются одни только известия неосновательные, ибо основательные он находит слишком глупыми и недостойными его внимания. И дельно!..

С совиным пером за ухом, с черным портфелем под мышкою, весь запачканный желчью и чернилами, подошел он к седалищу сурового обладателя подземного царства и остановился: остановился, поклонился, сделал пируэт на одной ноге и опять поклонился и сказал:

– Имею честь рекомендоваться!..

Сатана примолвил:

– Любезный Бубантушка, начинай скорее свой доклад: только говори коротко и умно, потому что я сердит и скучаю…

И он зевнул ужасно, раскрыв рот шире жерла горы Везувия: дым и пламя заклубились из его горла.

– Мой доклад сочинен на бумаге, – отвечал нечистый дух журналистики. – Как вашей мрачности угодно его слушать: романтически или классически?.. то есть, снизу вверх или сверху вниз?

– Слушаю снизу вверх, – сказал Сатана. – Я люблю романтизм: там все темно и страшно, и всякое третье слово бывает непременно мрак или мрачный – это по моей части.

Бубантус начал приготовляться к чтению. Сатана присовокупил:

– Садись, мой дорогой Бубантус, чтоб тебе было удобнее читать.

Бубантус оборотился к нему задом и поклонился в пояс: под землею это принятый и самый вежливый образ изъявления благодарности за приглашение садиться. Он окинул взором залу и, нигде не видя стула, снял с головы свой бумажный, птицеобразный колпак, поставил его на пол, присел, сжался, прыгнул на десять аршин вверх, вскочил и сел на самом флюгерке его; сел удивительно ловко – ибо вдруг попал он своим rectum[9] на конец прутика и воткнулся на него ровно, крепко и удобно, – принял важный вид, вынул из портфеля бумагу, обернул ее вверх ногами, чихнул, свистнул и приступил к чтению с конца, на романтический манер:

«и проч., и проч., слугою покорнейшим вашим пребыть честь Имею, невозможно людьми управлять иначе…»

– И проч., и проч.!.. – воскликнул Сатана, прерывая чтение. – Визирь, слышал ли ты это начало? И проч., и проч.!.. Наш Бубантус, право, мастер сочинять. Доселе статьи романтические обыкновенно начинались с И, с Ибо, с Однако ж, но никто еще не начал так смело, как он, с и проч. Романтизм – славное изобретение!

– Удивительное, ваша мрачность, – отвечал визирь, кланяясь.

– На будущее время я не иначе буду говорить с тобою о делах, как романтически, то есть наоборот.

– Слушаю, ваша мрачность! – примолвил визирь, – это будет гораздо вразумительнее. В самом деле, истинно адские понятия никаким другим слогом не могут быть выражены так сильно и удобно, как романтическим.

– Как мы прежде того не догадались! – сказал царь чертей. – Я, вероятно, всегда любил романтизм?..

– Ваша мрачность всегда имели вкус тонкий и чертовский.

– Читай, – сказал Сатана, обращаясь к злому духу журналистики, – но повтори и то, что прочитал: мне твой слог очень нравится.

Бубантус повторил:

«и проч., и проч., слугою покорнейшим вашим пребыть честь Имею…»

– Как?.. только слугою? – прервал опять Сатана. – Ты в тот раз читал умнее.

– Только слугою, ваша мрачность, – возразил черт журналов, – я и прежде читал слугою и теперь так читаю. Я не могу более подписываться: вашим верноподданным.

– Почему?

– Потому что мы, в Париже, торжественно протестовали против этого слова почти во всех журналах: оно слишком классическое, мифологическое, греческое, феодальное…

– Полно, так ли, братец?

– Точно так, ваша мрачность! Со времени учреждения в Западной Европе самодержавия черного народа все люди – цари: так говорит г. Моген. Я даже намерен заставить предложить в следующее собрание французских Палат, чтобы вперед все частные лица подписывались: Имею честь быть вашим милостивым государем, а один только король писался бы покорнейшим слугою.

– Странно!.. – воскликнул Сатана с весьма недовольным видом. – Неужели все это романтизм?

– Самый чистый романтизм, ваша мрачность. В романтизме главное правило, чтобы все было странно и наоборот.

– Продолжай!

Бубантус продолжал:

«невозможно людьми управлять иначе: в искушение вводить и обещаниями лживыми увлекать, дерзостью изумлять, искусно их надувать уметь надобно, изволите сие знать, мрачность ваша, как в дураках остались совершенно они, чтоб, стараясь, ибо…»

– Стой! – закричал Сатана, и глаза у него засверкали как молнии. – Стой!.. Полно! Ты сам останешься у меня в дураках. Как ты смеешь говорить, что моя мрачность?.. Не хочу я более твоего романтизма. Читай мне классически, сверху вниз.

– Но здесь дело идет не о вашей мрачности, а о людях, – возразил испуганный чертенок. – Слог романтический имеет то свойство, что над всяким периодом надобно крепко призадуматься, пока постигнешь смысл оного, буде таковой на лицо в оном имеется.

– А я думать не хочу! – сказал грозный обладатель ада. – На что мне эта беда?.. Я вашего романтизма не понимаю. Это сущий вздор: не правда ли, мой верховный визирь?

– Совершенная правда! – отвечал Вельзевул, кланяясь. – Слыханное ли дело, читая думать?..

– Сверх того, – присовокупил царь чертей, – я примечаю в этом слоге выражения чрезвычайно дерзкие, неучтивые, которых никогда не встречал я в прежней классической прозе, гладкой, тихой, покорной, низкопоклонной…

– Без сомнения! – подтвердил визирь. – Романтизм есть слог мотов, буянов, мятежников, лунатиков, и для таких больших вельмож, как вы, слог классический гораздо удобнее и приличнее: по крайней мере он не утруждает головы и не пугает воображения.

– Мой верховный визирь рассуждает очень здраво, – сказал Сатана с важностью, – я большой вельможа. Читай мне классически, не утруждая моей головы и не пугая моего воображения.

Бубантус, обернув бумагу назад, стал читать сначала:

«ДОКЛАД

Мрачнейший Сатана!

Имею честь донести вашей нечистой силе, что, стараясь распространять более и более владычество ваше между родом человеческим, для удобнейшего запутания означенного рода в наши тенеты, подведомых мне журналистов разделил я на всей земле на классы и виды и каждому из них предписал особенное направление. В одной Франции учредил я четыре класса журналописцев, не считая пятого. Первый класс назван мною журналистами движения, второй – журналистами сопротивления, третий – журналистами уклонения, четвертый – журналистами возвращения. Пятый именуется среднею серединою. Одни из них тащат умы вперед, другие тащат их назад; те тащат направо, те налево, тогда как последователи средней средины увертываются между ними, как бесхвостая лиса, – и все кричат, и все шумят, все вопиют, ругают, стращают, бесятся, грозят, льстят, клевещут, обещают; все предвещают и проповедуют бунты, мятежи, бедствия, кровь, пожар, слезы, разорение: только слушай да любуйся! Читатели в ужасе, не знают что думать, не знают чему верить и за что приняться: они ежечасно ожидают гибельных происшествий, бегают, суетятся, укладывают вещи, прячут пожитки, заряжают ружья, хотят уйти и хотят защищаться и не разберут, кто враг, кто приятель, на кого нападать и кого покровительствовать; днем они не докушивают обеда, ввечеру боятся искать развлечений, ночью внезапно вскакивают с постели: одним словом, беспорядок, суматоха, буря умов, волнение надежд и желаний, вьюга страстей, грозная, неслыханная, ужасная – и все это по милости газет и журналов, мною созданных и руководимых!

Не хвастая, ваша мрачность, я один более проложил людям путей к пагубе, чем все прочие мои товарищи. Я удвоил общую массу греха. Прежде люди грешили только по старинному, краткому списку грехов; теперь они грешат еще по журналам и газетам: по ним лгут, крадут, убивают, плутуют, святотатствуют; по ним живут и гибнут в бесчестии. Мои большие печатные листы беспрерывно колют их в бок, жгут в самое сердце, рвут тела их клещами страстей, тормошат умы их обещаниями блеска и славы, как собаки кусок старой подошвы; подстрекают их против всех и всего, прельщают и, среди прельщения, забрызгивают им глаза грязью; возбуждают в них деятельность и, возбудив, не дают им ни есть, ни спать, ни работать, ни заниматься выгодными предприятиями. Сим-то образом, создав, посредством моих листов, особую стихию политического мечтательства – стихию горькую, язвительную, палящую, наводящую опьянение и бешенство, – я отторгнул миллионы людей от мирных и полезных занятий и бросил их в пучины сей стихии: они в ней погибнут, но они уже увлекли с собою в пропасть целые поколения и еще увлекут многие.

Коротко сказать, при помощи сих ничтожных листов я содержу все в полном смятении, заказываю мятежи на известные дни и часы, ниспровергаю власти, переделываю законы по своему вкусу и самодержавно управляю огромным участком земного шара: Франциею, Англиею, частью Германии, Ост-Индиею, Островами и целою Америкою. Если ваша мрачность желаете видеть на опыте, до какой степени совершенства довел я на земле адское могущество журналистики, да позволено мне будет выписать из Франции, Англии и Баварии пятерых журналистов и учредить здесь, под землею, пять политических газет: ручаюсь моим хвостом, что чрез три месяца такую произведу вам суматоху между проклятыми, что вы будете принуждены объявить весь ад состоящим в осадном положении; вашей же мрачности велю сыграть такую пронзительную серенаду на кастрюлях, котлах, блюдах, волынках и самоварах, – где вам угодно, хоть и под вашею кроватью, – какой ни один член средней середины…»

– Ах ты, негодяй!.. – закричал Сатана громовым голосом и – хлоп! – отвесил ему жестокий щелчок по носу – щелчок, от которого красноречивый Бубантус, сидящий на колпаке, на конце прутика, поддерживающего флюгер, вдруг стал вертеться на нем с такою быстротою, что подобно приведенной в движение шпуле он образовал собою только вид жужжащего, дрожащего, полупрозрачного шара. И он вертелся таким образом целую неделю, делая на своем полюсе по 666 поворотов в минуту, – ибо сила щелчка Сатаны в сравнении с нашими паровыми машинами равна силе 1738 лошадей и одного жеребенка.

– Странное дело, – сказал Сатана визирю своему Вельзевулу, – как они теперь пишут!.. Читай как угодно, сверху вниз или снизу вверх, классически или романтически: все выйдет та же глупость или дерзость!.. Впрочем, Бубантус добрый злой дух: он служит мне усердно и хорошо искушает; но, живя в обществе журналистов, он сделался немножко либералом, наглым и забывает должное ко мне благоговение. В наказание пусть его помелет задом… Позови черта словесности к докладу.

* * *

Визирь кивнул рогом, и великий черт словесности явился.

Он не похож на других чертей, он черт хорошо воспитанный, хорошего тона; высокий, тонкий, сухощавый, черный – очень черный – и очень бледный: страждет модною болезнию, гастритом, и лицо имеет, оправленное в круглую рамку из густых бакенбард. Он носит желтые перчатки, на шее у него белый атласный галстух. Не взирая на присутствие Сатаны, он беззаботно напевал себе сквозь зубы арию из «Фрейшюца» и хвостом выколачивал такт по полу. Он имел вид франта, и еще ученого франта. С первого взгляда узнали б вы в нем романтика. Но он романтик не журнальный, не такой, как Бубантус, а романтик высшего разряда, в четырех томах, с английскою виньеткою.

– Здоров ли ты, черт Точкостав? – сказал ему Сатана.

– !..!!.. Слуга покорнейший…!!!.?…!!!! вашей адской мрачности!!!!!..!..

– Давно мы с тобой не видались.

– Увы!..!!!..??..?!..!!!!!!!..! я страдал…!!!.. я жестоко страдал!!!!..!..!..!..? Мрачная влажность проникла в стены души моей; гробовая сырость ее вторгнулась, как измена, в мозг, и мое воображение, вися неподвижно в сем тяжелом, мокром, холодном тумане болезненности, мерцало только светом слабым, бледным, дрожащим, неровно мелькающим, похожим на ужасную улыбку рока, поразившего остротою свою добычу, – оно мерцало светом лампады, внесенной рукою гонимого в убийственный воздух ужаса и смрада, заваленный гниющими трупами и хохочущими остовами…

– Что это значит? – воскликнул изумленный Сатана.

– Это значит??.!!!..?.!!!!!.!.! это значит, что у меня был насморк, – отвечал Точкостав.

– Ах ты, сумасброд! – вскричал царь чертей с нетерпением. – Перестанешь ли ты когда-нибудь, или нет, морочить меня своим отвратительным пустословием и говорить со мною точками да этими кучами знаков вопросительных и восклицательных?.. Я уже несколько раз сказывал тебе, что терпеть их не могу; но теперь для вящей безопасности от скуки и рвоты решаюсь принять в отношении к вам общую, великую, государственную меру…

– Что такое?.. – спросил встревоженный черт.

– Я отменяю, – продолжал Сатана, – уничтожаю формально и навсегда в моих владениях весь романтизм и весь классицизм, потому что как тот, так и другой – сущая бессмыслица.

– Как же теперь будет?.. – спросил нечистый дух словесности. – Каким слогом будем мы разговаривать с вашею мрачностью?.. Мы умеем только говорить классически или романтически.

– А я не хочу знать ни того, ни другого! – примолвил Сатана с суровым видом. – Оба эти рода смешны, ни с чем несообразны, безвкусны, уродливы, ложны – ложны, как сам черт! Понимаешь ли?.. И ежели в том дело, то я сам, моею властию, предпишу вам новый род и новую школу словесности: вперед имеете вы говорить и писать не классически, не романтически, а шарбалаамбарабурически.

– Шарбалаамбарабурически?.. – сказал черт.

– Да, шарбалаамбарабурически, – присовокупил Сатана, – то есть писать дельно.

– Писать дельно?.. – воскликнул великий черт словесности в совершенном остолбенении. – Писать дельно!.. Но мы, ваша мрачность, умеем только писать классически или романтически.

– Писать дельно, говорят тебе! – повторил Сатана с гневом. – Дельно, то есть здраво, просто, естественно, сильно, без натяжек; ново – без трупов, палачей и шарлатанства; приятно – без причесанных а ла Titus периодов и одетых в риторический парик оборотов; разнообразно – без греческой мифологии и без Шекспирова чернокнижия; умно – без старинных антитез и без нынешнего плутовства в словах и мыслях. Понимаешь ли?.. Я так приказываю: это моя выдумка.

– Писать здраво, просто, умно, разнообразно!.. – повторил с своей стороны нечистый дух словесности в жестоком смятении. – У вашей мрачности всегда бывают какие-то чертовские выдумки. Мы умеем только писать классически или ром…

– Слышал ли ты мою волю или нет?

– Слышал, ваша мрачность, но она неудобоисполнима.

– Почему?..

– Потому что я и подведомые мне словесники умеем излагать наши мысли только классически или романтически, то есть по одному из двух готовых образцов, по одной из двух давно известных, определенных систем: писать же так, чтоб это не было ни сглупа по-афински, ни сдурна по-староанглийски – того на земле никто исполнить не в состоянии. Ваша нечистая сила полагаете, что у людей такое же адское соображение, как у вас: они – клянусь грехом! – умеют только скверно подражать, обезьянничать… Прежде они подражали старине греческой, которую утрировали, коверкали бесчеловечно; теперь она им надоела, и я подсунул им другую пошлую старину, именно великобританскую, на которую они бросились, как бешеные, и которую опять стали утрировать и коверкать. Они сами видят, что прежде были очень смешны; но того не чувствуют, что они и теперь очень смешны, только другим образом, и радуются, как будто нашли тайну быть совершенно новыми. Притом, что пользы для вашей мрачности, когда люди станут писать умно и дельно?

– Как, что пользы?.. Я, по крайней мере, не умру от скуки, слушая подобные глупости.

– Но владычество ваше на земле исчезнет.

– Отчего же так?

– Оттого, что когда они начнут сочинять дельно, о чертях и помину не будет. Ведь мы притча!..

– Ты думаешь?..

– Без сомнения!.. Теперь вы самодержавно господствуете над всею земною словесностию, вы царствуете во всех изящных произведениях ума человеческого. Все его творения дышат нечистою силой, все бредят дьяволом. Греческий Олимп разрушен до основания: Юпитер пал, и на его престоле теперь сидите вы, мрачнейший Сатана. Я все так устроил, что смертные писатели воспевают только ад, грех, порок и преступление…

– Неужели?.. – воскликнул царь тьмы с удовольствием.

– Ей-ей, ваша мрачность. Главные пружины нынешней поэзии суть: вместо Венеры – ведьма; вместо Аполлона – страшный, засаленный, вонючий шаман; вместо нимф – вампиры; она завалена трупами, черепами, скелетами; из каждой ее строки каплет гнойная материя. Проза сделалась настоящею помойною ямой: она толкует только о крови, грязи, разбоях, палачах, муках, изувечениях, чахотках, уродах; она представляет нищету со всею ее отвратительностью, разврат со всею его прелестью, преступление со всею его мерзостью, со всею наготою, соблазн и ужас со всеми подробностями. Она с удовольствием разрывает могилы, как алчная гиена, и забавляется, швыряя в проходящих вырытыми костями; она ведет бедного читателя в мрачные гробницы и, шутя, запирает его в гроб вместе с червлявым трупом; ведет в смрадные тюрьмы и, также шутя, сажает его на грязной соломе, подле извергов, разбойников и зажигателей, с коими поет она неистовые песни; ведет в дома распутства и бесчестия и, для потехи, бросает ему в лицо все откопанные там нечистоты; ведет на лобные места, подставляет под эшафоты и, в шутку, обливает его кровью обезглавленных преступников. Она придумывает для него новые страдания и хохочет над его страданиями. Она мучит его всем, чем только мучить возможно – предметом, тоном повествования, слогом – этим-то слогом моего изобретения, свирепым, ядовитым, изломанным в зигзаг, набитым шипами, удушливым, утомительным до крайности…

– Все это очень хорошо и похвально, – прервал Сатана, – но не прочно. Я знаю, что твой слог имеет все эти достоинства; но думаешь ли ты, что читатели долго дозволят вам мучить их таким несносным образом? Ведь это хуже, чем у меня в аду!..

– Конечно, недолго, – отвечал черт Точкостав, – но между тем какое удовольствие, какая отрада мучить людей порядком, и еще под видом собственного их наслаждения!..

– И то дело! – сказал Сатана. – Мучь же крепко, любезный Точкостав, своею романтическою прозою и поэзиею!

– Рад стараться, ваша мрачность.

– Если у вас, на земле, не достанет чернил на точки и знаки восклицательные, то обратись ко мне. Мы можем уделить вам полтора или два миллиона бочек нашего адского перегорелого дегтю.

– Не премину воспользоваться вашим великолепным предложением.

– Что это у тебя в руке?

– Новый роман для вашей нечистой силы и вчерашние парижские афишки.

– Ну, что вчера представляли на театрах в Париже?

– Все романтические пьесы, ваша мрачность. На одном театре представляли чертей поющих, на другом чертей пляшущих, на третьем чертей сражающихся, на четвертом виселицу, на пятом гильотину, на шестом мятеж, на седьмом Антони или прелюбодеяние…

– Неужели?.. – воскликнул Сатана. – Ну что, как, хорошо ли представляли прелюбодеяние?

– Очень хорошо, ваша мрачность: очень натурально.

– И это ты выучил их всему этому?

– Я, ваша мрачность.

– Хват, мой Точкостав!.. Вот тебе за то фальшивый грош на водку. Какой это роман?

– Роман Жюль Жанена под заглавием Барнав, произведение самое адское…

– Поди, поставь его в моей избранной библиотеке. Сегодня я его прочитаю, а завтра съем, и будет ему конец.

* * *

– Подайте мне трубку, – сказал Сатана.

Султан Магомет II, покоритель Константинополя, исправляет при дворе его нечистой силы знаменитую должность чубукчи-паши: он чистит и набивает огромную медную его трубку, сделанную из отбитой головы баснословного родосского колосса. В эту трубку обыкновенно кладется целый воз гнилого подрядного сена: это любимый табак Сатаны – он даже другого не употребляет.

Черти, зная вкус своего повелителя, по ночам крадут для него этот табак из разных провиантских магазинов. От этого именно иногда происходит у людей недочет в казенном сене.

Магомет II церемониально поднес набитую трубку. Сатана принял ее одною рукой, а другую внезапно простер в сторону и схватил ею за голову одного из близстоящих проклятых, преждебывшего издателя чужих сочинений с вариантами и своими замечаниями, высохшего, как лист бумаги, над сравнением текстов и помешавшегося на вопросительном знаке, поставленном в одной рукописи по ошибке, вместо точки с запятою. Он смял его в горсти, придвинул к своему носу и чихнул; искры обильно посыпались из ноздрей его. Сухой толкователь чужих мыслей мгновенно от них загорелся. Сатана зажег им трубку; остальную же часть его он бросил на пол и затушил ногою. Недогоревший кусок ученого словочета представляет собою вид – (;) точки с запятою!..

Все проклятые были опечалены горестною его судьбою и поражены жестоким своенравием их обладателя. Но Сатана спокойно курил свое сено.

* * *

– Не угодно ли вам выслушать еще доклад главноуправляющего супружескими делами? – сказал адский верховный визирь.

– С удовольствием! – отвечал Сатана. – Я люблю соблазнительные летописи.

И черт супружеских дел явился.

Я не стану описывать его наружности, потому что три четверти женатых читателей моих лично с ним знакомы; я скажу только, что черт Фифи-Коко есть злой дух, презлой, прековарный, но вместе с тем очень любезный – смирный, покорный, услужливый, как иной столоначальник перед своею директоршею, – и хитрый, как преступная жена, и плут хуже всякого подъячего, и проворный искуситель, и в большом уважении у Сатаны. Он-то привел во искушение первую нашу прародительницу, сообщив ей великую тайну всего доброго и всего злого: в то время это была великая тайна, но в наш просвещенный век даже все горничные знают ее наизусть и без его содействия.

Но гораздо важнее то, что он знает тайны всех замужних красавиц, и самой даже Сатанши. Сатана имеет крепкое на него подозрение, но……… но не говорит ни слова: Сатана знает приличия.

– Что нового? – спросил черный повелитель. – Как идут дела по твоей части?

– Отменно хорошо, ваша мрачность. Часть моя никогда еще не бывала в столь цветущем состоянии, как теперь. В супружествах господствует необыкновенная скука; мужья и жены большею частью ссорятся дважды и трижды в день; требования утешений непрестанны… У меня подлинно голова кружится от множества дел.

– Я знаю твою деятельность и ревность, – примолвил Сатана важно. – Покажи мне свою табель.

Фифи-Коко подал ему на длинном листе бумаги табель супружеских происшествий за последний месяц на всей поверхности земного шара. Сатана, держа трубку в зубах, начал рассматривать ее с большим вниманием и при всякой статье то восклицал от удовольствия, то от радости испускал огромные клубы табачного дыма ртом, носом и ушами.

– Сколько измен!.. Сколько ссор!.. Какая пропасть драк! – приговаривал он, читая табель: – Да какое множество любовных писем разослано в течение одного месяца!.. Скажи, пожалуй, неужели столько расстроил ты супружеств в столь короткое время?.. 777777? Это ужас!..

– Именно столько, ваша мрачность, – отвечал черт.

– Славно! славно!.. – воскликнул Сатана, продолжая смотреть в бумагу. – Я должен сказать откровенно, что изо всех отраслей моего правления твой департамент отличается наилучшим порядком.

– Ваша мрачность слишком ко мне милостивы…

– Дела текут у тебя чрезвычайно скоро.

– Женщины, ваша нечистая сила, не любят, чтоб они долго оставались на справке.

– И после масляницы у тебя нерешенных дел почти не остается.

– Это самое удобное время к очистке сего рода.

– Притом же твоя часть чрезвычайно обширна и едва ли не самая важная: она приносит мне наиболее пользы.

Фифи-Коко поклонился.

– Ни один из моих верных служителей не доставляет мне такого числа проклятых, как ты. Сколько у нас в аду великих мужей, глубокомудрых философов, мудрецов, святошей, фанатиков, которых никто из моих чертей не мог соблазнить; а ты принялся за дело, женил их и глядь – через несколько времени привел их ко мне – и не одних!.. мужа и жену вместе.

– Когда их, ваша мрачность, так легко поймать на приманку сладкого греха! – примолвил черт, скромно потупив глаза.

– Как бы то ни было, но я умею ценить твои дарования и поставляю себе в обязанность наградить тебя блистательным и приличным образом, – сказал Сатана с торжественным видом. – Вельзевул! В воздаяние знаменитых подвигов и беспримерной деятельности моего главнокомандующего на земле супружескими делами вели вызолотить ему рога.

Черти, содержащие стражу, схватили Фифи-Коко, отнесли его в геенну, всунули головою в печь и, раскалив ему рога до надлежащей степени, вызолотили их прочно и богато; потом пустили его в свет посевать дальнейшие раздоры между двумя полами рода человеческого.

Сатана отдал трубку, встал с престола, зевнул, потянулся и сказал:

– Уф!.. Как я устал!.. Как скучно управлять с благоразумием людскими глупостями!.. Теперь пойду гулять между огней в геенне, чтобы подышать свежим воздухом и полюбоваться приятным зрелищем, как жарятся люди.

И он ушел.

17 июня 1832

Незнакомка

Статья для моего хозяина

Кто я такая? откуда? где живу? чем занимаюсь?.. Это моя тайна.

И не скажу вам, ни где я служу, ни в каком чине, ни сколько за мною душ родовых и благоприобретенных, потому что я вас знаю: с вами надо осторожно!

Я ни дух, ни человек, ни пророк, ни камер-юнкер, ни гробовой камень, ни странствующий Еврей, который никогда не умирает, ни отставной с полным пенсионом чиновник, который живет бесконечно наперекор всем казначействам, ни судья, ни судейская любовница, ни автор, ни шарлатан, ни шпион, ни проныра, ни бессменный кандидат на местечко, ни засаленный философ, ни наряженная куклою актриса, ни модная графиня, ни даже член вольного экономического общества, – но я как-то на всех их похожа, всех их качества соединяю в себе понемножку. Живу, живу без конца, без остановки, и везде рыскаю, и везде лажу, и важничаю, и подслушиваю, и произношу приговоры, и заставляю кривить мнением, и при случае беру взятки; угождаю, любезничаю, жеманюсь, меняю любовников и купаюсь в грязи; занимаю место в ученом кругу и ничего не делаю, и благополучно гнию в забвении.

Право, я существо очень забавное!..

Я видела то, чего вы не видали, и еще увижу многое, чего вы уже не будете видеть; видела те времена, когда густой, непроницаемый мрак носился над нашею Русью, была свидетельницею, как он постепенно прояснялся, и, без сомнения, доживу до той минуты, когда рассеется он совершенно. Не торопитесь: это еще не скоро будет!..

Лета от Рождества Христова 1700 Россия, ведомая рукою бессмертного гения, прибыла на кровавый рубеж своей заросшей лесами и предрассудками древности, и я видела, как она, став на нем, с детским трепетом направляла свой первый шаг в область нового быта и новой истории. Россия была тогда похожа на пространную пустыню с селениями и городами. В ее воздухе висел холодный туман невежества, ум дремал в сырой темноте, воображение ржавело, понятия были покрыты монастырскою плесенью. Общество было тогда важное, ленивое, вялое, церемонное, грубое, сердитое, самонадеянное, без мысли, без жизни, без цели, без долгов, без лент и без надежды. Оно молчало и дулось; ело жирно, пило мед ушатами, пило романею ведрами, чванилось, ползало и зевало во весь рот от скуки; потягивалось, гладило себе бороду и сладостно смыкало глаза, приклонив голову к нежной, похотливой груди порока. Вдруг, потрясенное искрою дикой забавы, оно бурно срывалось с постели и с рогатиною в руке по целым суткам гонялось за волком и за медведем. Потом оно опять зевало и опять ложилось спать, и спало мертвым сном, обложенное подушками старых привычек и прикрытое с головою теплым одеялом народной гордости, презирающей все немецкое, некрещеное, басурманское.

Так точно спало оно, когда исполин севера, не будучи в состоянии разбудить его, мощными руками схватил его, и вместе с ним – всю Россию, поднял их на воздух, показал изумленному свету и переставил на край своих владений – на мокрые, темные, лесистые берега Невы. Я была очевидцем, как под его топором, по мановению твердой, железной его воли с треском падали отягощенные снегом сосны, валились на землю дремучие бороды, кушаки лопались, длинные полы платья обрывались, бобровые шапки слетали в грязь, болота засыпались соснами, бородами, кушаками и бобровыми шапками; мгла исчезала, и русская земля открывалась, тучная, плодоносная, богатая, и русское небо озарилось первым лучом просвещения.

Груды сломанных предрассудков и изорванных ферязей загромоздили на некоторое время все пространство острыми и окровавленными своими обломками; но из этого мгновенного разрушения при свете северного сияния восстали новая столица, новая Россия и новое общество, выбритое, вымытое, завитое, напудренное, надушенное одеколоном, вызолоченное по всем швам и прорехам, в огромном парике, в чулках, блондах и комплиментах, с тонкою шпагою под фраком, с трехугольною шляпой под мышкою, со звездою на груди, с великими предначертаниями в уме и с руками в штанах; общество плечистое, румяное, здоровое так, что стыдно! – полуфранцузское, полуголландское, полумонгольское, неловкое, неповоротливое, забавное; шаркающее ногами на манер парижских маркизов и нарезывающееся наливками по-владимирски, вежливо целующее жирную ручку у боярынь и разбивающее кулаком нос своему секретарю; такое, у которого не было ни тона, ни приличий, ни докторов, ни спазмов, ни словесности, ни памятников, ни французских актрис, ни банкротского устава; но общество юное, пылкое, сильное своею новостью, но общество, не пресыщенное удовольствиями, не хвастающее своею опытностью в разврате, не истасканное славою, величием, ни уничижением, верящее в величие и в добродетель, и жадное славы, и воспламененное любовию к отечеству, к познаниям, ко всему полезному и великому; общество, исполненное деятельности, надежды и еще дышащее творческим огнем нового Прометея, который его создал.

В минуту рождения этого общества родился над его колыбелью и его ангел-хранитель – Дух Сатиры: он рождается вместе со всяким человеческим обществом – дух резвый, веселый, игривый, насмешливый, с розовыми крыльями, с змеиным жалом, с язвительною улыбкою; злой, как черт, легкий, как бабочка, полезный, как яд в сильных болезненных припадках. Он смешит, забавляет, оживляет общества; садится у них на плече, как обезьяна, и дразнит их гордость, чванство и пороки; вскакивает им на голову, когда они стоят перед зеркалом, и, кривляясь, представляет им фигуры всех их глупостей; потом надевает дурацкий колпак и на площадях издевается над черными, оборванными страстями простолюдина; потом подвязывает себе бороду Демокрита, взлезает на золоченые ручки кресел зазнавшейся знати и тормошит ее самолюбие за нос, как ручного медведя. Он развеселяет, щиплет, терзает, бесит и исправляет общества; он поддерживает их жизнь и нередко спасает их от смерти.

Он носился в воздухе над обществом, слепленным наскоро основателем Нового Севера, порхал, наблюдал и улыбался. Он мог бы найти в нем обильную для себя пищу, пошутить над его школьническою неловкостью, обрызгать желчью и смехом кучу переселившихся в него странностей и оставшихся от прежнего штата предрассудков; но он не хотел огорчать его юности, не смел останавливать его развития: он только исчислял его усилия и его успехи и удивлялся благородству чувств и чистоте намерений, украшавших первые годы его существования. И сама сатира принуждена была смотреть с уважением на дивное произведение рук Великого и не примечать недостатков.

Но когда это общество взросло, возмужало и укрепилось; когда со временем, забыв высокое свое начало, оно занялось составлением особых для себя пороков и вздумало еще объявлять требование на изящность вкуса; когда им завладели разврат и Бироны, которые продавали свои милости на вес срама и, для удобности народного подражательства, взяв на себя поставку образцов смешного и преступного, подражателям отрезывали языки за замечания, – тогда и Дух Сатиры, оставя прежнюю свою снисходительность, ревностно принялся за дело, чтоб оградить своего питомца от дальнейшей порчи. Он стал бегать, суетиться; порицал странности, обнаруживал злоупотребления, посрамлял распутство, ободрял негодование добродетели – и произвел Кантемира: народная нравственность была ему за то благодарна.

Но вскоре для переодетой в европейский кафтан России наступил век другого рода: общество вдруг приняло совершенно новый вид. Это был век колоссальный во всех отношениях; век необозримых воинских и гражданских подвигов, славы, блеска, счастия и могущества; век мудрых учреждений, больших затей, светской образованности, жалованных имений и огромных брильянтовых пуговиц. В столице, в уездах, в совете, в словесности – везде видны были чрезвычайные усилия, смелый дух предприятия, трудолюбие, ожидание и даже успехи. Все двигалось, все стремилось, дополняло начатое отцом Европейской Руси: все было великолепно и удивительно, как в Тысяче Одной Ночи. Роскошь, любезность и остроумие блестящим своим лоском закрывали в событиях и произведениях и те даже неисправности, коих сила внезапно пробужденного ума не могла устранить или избегнуть. Общество было тогда завалено великими людьми, великими мотами и великими льстецами; философами, франтами, честолюбцами, педантами, красавцами, повесами, неверными супругами; эмигрантами, игроками, обжорами, хвастунами, племянниками, гордецами, гостеприимными должниками и предлинными романами. Люди умствовали, пудрились, любезничали, писали французские стихи, играли в ломбер, сочиняли русские книги, печатали, превозносили напечатанное и не читали. Читатели явились позже. В таком обществе и Дух Сатиры не мог оставаться в бездействии. Он прикинулся фон-Визиным; он подстрекнул автора Ябеды; бросился, как ястреб, на лихоимство, на лень, на тщеславие и измял их в своих когтях; бросился на старые и молодые предрассудки и погнал их перед собою, как стаю зловещих вранов. Он грозил, докучал порокам; шипел на них змеею, надоедал им своими шутками, надоедал притворным состраданием; горстями метал им в лицо насмешки, выливал им на голову презрение; колол их в бок, колол сзади остротами, как раскаленным жегалом, и хохотал при виде их мучений и, хохоча, клеймил их еще на лбу бесчестием. Таким именно образом содействовал он усилиям незабвенной Покровительницы всего честного, всего законного, всего русского, облегчал, приготовлял следствия великих ее начинаний, очищал путь ее к бессмертию, и она платила ему признательностью за его доброе содействие.

Этот век и это общество исчезли в одни сутки. Проснувшись однажды поутру, с удивлением увидела я Россию тихою и спокойною, как озеро во время безветрия – Россию без музыки, без шума, без мадригалов, без громких веселых толков, даже без круглой шляпы. Она смирнехонько сидела над книгою, под которою были спрятаны недометанная колода карт и изломанные на все углы понтерки, и в философском безмолвии училась пользоваться благодеяниями подаренного ей вчера на бале, при звуке труб и скрипок, просвещения. Дух Сатиры улетел за облака с насморком, полученным от такой внезапной перемены в воздухе, но семена блага, тщательно и умно воспитываемые верховною мудростью, быстро развились на плодоносной русской почве и скоро украсили ее своими цветами. Занятия получили новое направление и усовершались в тишине кабинетов. Явился Карамзин – следствие и итог тогдашней образованности и просвещения, – с ним явился новый русский язык, сильный, плавный, приятный, ясный; звонкий, как серебро, сияющий, как хрусталь, бесчисленными радужными отливами света; чистый, гладкий, гибкий, ваятельный, подобно слоновой кости, – за языком явились толпою поэты, прозаики и читатели; старая Европа поздравила Россию с настоящею словесностью, с словесностью, истинно достойною этого имени. Все это случилось вскоре после балов, в исходе великого поста, наступившего по шумной масленице прошлого века. Иногда бывает полезно и посидеть минутку дома: ну, что было бы, ежели б мы до сих пор всё танцевали?..

Что ж поделывает за облаками наш любезный Дух Сатиры?.. Он забыл вовсе о нашем обществе; он отдает его на жертву Пороку, гордо приподнимающему голову в отсутствие своего злодея!.. Нет, он помнит об нем и о своих обязанностях; он не оставит нас в опасности. Он смотрит на нас с умилением с высоты светлого своего убежища, радуется успехам ума в участке человечества, вверенном его попечению, и точит на ядовитом бруске оружие для его защиты. Скоро опять увидим мы его между нами, увидим в полном блеске свежести, веселости, злости, остроумия, как еще никогда не видали. Пора! пора! прибывай к нам поскорее, Дух проказливый, благотворный; скинь свои чулки и бархатный кафтан с длинной талией, остриги свой феодальный тупей, продай брильянтовые пуговицы для покупки английской простоты и, нарядясь в черный фрак и просторные брюки, закутавшись в испанский плащ, как некогда Асмодей, пришив ленточку к петлице, спустись к нам, твоим любимцам, бросься стремглав в нынешнее наше общество, ловкое, щегольское, чинное, обходительное, лицемерное; воспитанное, начитанное, недоученое, украшенное множеством почетных знаков, крепко убежденное в своей беспорочности даже со стороны нравов; хлопотливое, суетящееся, жужжащее, ворчащее, важное, молчаливое, чиновное; нагруженное поверх делами, проектами и долгами, занимающее все повсюду, закладывающее все и всячески, замаранное чернилами, не иначе располагающее свои мысли и надежды, как по канцелярским формам, не иначе судящее о течении времени, как по числу сыгранных робберов виста, – общество, тощее, как выписка из дела, покорное, как донесение, и с лицом расстроенным, как у большого шлема. Приходи, о Дух Сатиры! Найдешь у нас Великого Преемника твоей несравненной Покровительницы, который ободрит и защитит тебя так, как ободряет и защищает Он добродетель, дарования, полезное и заслуги. Поди, рыщи по гостиным, по спальням и судилищам; заглядывай в передние пронырства, отыскивай порок в последнем его убежище, забавляй, смеши, коли. Что долго думать?.. говори нам хоть басни: ум нередко бывал принужден притворяться дураком, чтоб заставить выслушать себя. Сотвори для нас Крылова: в этом творении превзойдешь ты и твоих соперников, что за морем, и самого себя.

Он выслушал наши просьбы и дал нам великого баснописца. Ведайте ж, люди, что тот важный, достопочтенный Крылов, которого вы все знаете и любите; тот маститый, умный старец, которого часто встречаете на Невском проспекте расхаживающего в шубе среди огромного стада львов, волков, лисиц, кур, овец, лещей и медведей; который, проходя мимо вас, шепчет вам на ухо, что у вас рот немножко замаран кровью и на усах торчит еще куриный пушок, и между тем в глазах ваших читает драму новой замысловатой басни – тот самый Крылов есть не что иное, как третье и великое воплощение этого милого, блистательного, колкого, остроумного беса. Вы улыбаетесь?.. Я вам говорю это: можете мне поверить.

И восхищенный своим делом, веселый ангел-хранитель наших нравов не ограничился одними баснями. Он закрыл себе лицо потешною маскою Комуса и заговорил сквозь смелые уста Грибоедова: Горе от ума явилось на горизонте, как грозная комета, влекущая за собою массу света, мрачных пророчеств и страха; потом схватил он еще перо романиста и написал Ивана Выжигина: написав, он прочитал его и – сам ужаснулся! Вы кричите против этих двух произведений, особенно против последнего?.. Кричите, кричите! – тем не менее они сделали большой переворот в ваших нравах и понятиях, и я, стоя вне вихря, в котором вы кружитесь, вижу всю их пользу, могу с достоверностью сказать об их спасительном на нас действии. Вы того не примечаете?.. И не удивительно! – вы и того не примечаете, что катитесь в пространстве вместе с земным шаром, а думаете, что солнце на то только и создано, чтобы вертеться мельницею кругом вашего самолюбия и ваших нелепостей.

Но теперь уже наверное спросите вы у меня сурово, кто я такая, что смею говорить вам так дерзко, безо всяких чинов?.. Извольте: теперь я скажу вам правду.

Я книга; я сама Сатира. Стою у моего хозяина, А. Ф. Смирдина, в его библиотеке для чтения, по левую сторону дверей залы, в среднем шкафу, на второй полке, и готова дать вам ответ во всякое время. Приходите ко мне, потолкуем!..

Между тем в нескольких словах расскажу вам историю моей жизни – где была, как жила, что делала и как теперь провожу время. Умолчу только о моем заглавии: заглавие в книге не более значит, чем у вас титулы.

Я родилась в конце XVII столетия. Отец мой был бедный попович, который, изучив душу человека в Киевской академии, женщин во время «киевских контрактов» и сердце человеческое в Нижнем Новгороде, сочинил было толстую книгу «О Добродетели». Люди и смотреть не хотели на его добродушный труд, по одному заглавию. Он написал резкую Сатиру на их глупость: они прочитали ее с удовольствием и сказали, что это написано на их соседей. Книга его «О Добродетели» пропала без вести; картина глупостей современников его одна лишь исправно дошла по адресу – до потомства и бессмертия. Это – я.

По обыкновению того времени, всю свою молодость провела я в рукописи, таскаясь по монастырям и забавляя дьячков и семинаристов. Наконец я вышла в свет. Не стану вам описывать, как меня набирали, печатали и переплетали: это происходило слишком известным и обыкновенным порядком, в начале прошлого века. Тогда еще не было в России ни ценсоров, ни цензурных комитетов: частный пристав, временно исполнявший должность полицеймейстера, был моим крестным отцом и, с стаканом ерофеичу в руке, благословил меня на выпуск из типографии. Но вот что навсегда оставило в моей душе глубокое впечатление. Мой батюшка был вне себя от восхищения и восторга при виде своей любезнейшей дщери, возрожденной, умной, ловкой, сияющей всеми прелестями свежей печати и нового переплета: он нежно прижимал меня к сердцу, целовал, орошал слезами, предсказывал мне успехи и упивался чистейшею радостью; он мечтал даже о славе и деньгах и умер с голоду через три месяца после этой радости.

По смерти честного, доброго, благонамеренного моего родителя его дети и кредиторы нашли в его лачужке только нищету полезного автора и Сатиру на людей, то есть меня. Дети принуждены были довольствоваться первою; меня, как рухлядь, заграбил к себе один ростовщик, давший денег на уплату за печать и бумагу, и отнес на свою квартиру. Он прочитал меня за свой долг три раза с большим вниманием, и еще один раз за проценты – я никогда не имела такого прилежного читателя! – и нашел, что я совершенно права: что у людей нет рассудка, ни сердца, когда они не умеют любить и беречь такой драгоценной вещи, как копейка; ни совести, когда они занимают у него деньги, клянутся в своей исправности и не отдают в срок.

У этого ростовщика был старинный знакомец, русский боярин из татарских вельмож, весьма дурной плательщик, который давно уже не возвращал ему ни капитала, ни процентов и дерзко напоминал ему о своей знатности, когда тот напоминал ему о прошествии срока. Чтоб усовестить заматерелого должника, ростовщик взял меня с собою в карман, снес к нему и в его отсутствие положил на мраморном столике с золочеными ножками, стоявшем перед пышным диваном.

Сначала великолепие барского дома ослепило мое зрение, и я повсюду видела только золото и счастие. Но скоро глаза мои привыкли к блеску, и я приметила на стенах, на полу, на креслах, на столах и на кровати гадкие пятна порока, следы нищеты и разврата, искусно затертые роскошью. Я почувствовала отвращение.

Я пролежала там несколько месяцев, пока меня приметил боярин. Однажды попалась я ему под локоть, когда он подписывал на том же столике вексель для своей любовницы, и удостоилась его внимания. Он взял меня в руки, осмотрел, увидел, что я русского изделия и с презрением бросил меня в угол залы так сильно, что все мои страницы засвистели. Я чуть не закричала с досады на этого Монгола, хотя книгам, как известно, кричать у нас не позволено, и, глотая слезы обиды, все свои строки приправила свежею желчью.

Когда он уехал на бал, лакеи подняли меня в углу и вынесли в переднюю. Здесь, в первый раз по смерти моего родителя, встретила я людские ласки. Дюжий Еремей, камердинер моего вельможи, и миленькая горничная Наташа уселись читать меня по складам; они смеялись, толкали друг друга и в каждом моем слове находили явный намек на своего господина. Я думаю, они не ошибались: я так была зла на него в ту минуту!.. Но чтение более и более становилось занимательным. Еремей хотел поцеловать Наташу, она закрыла себе лицо мною, и его огромные поцелуи упали прямо на мою обертку. Потом Наташа уронила меня из рук на землю… Ах, как они были растроганы в тот вечер!.. Тут я впервые увидела счастие человеческое: оно сидит в передней.

Я пробыла шесть лет в этом месте. Жизнь в передней, где я обыкновенно лежала на окне между бутылкою с квасом и подсвечником, довольно мне понравилась. Я имела множество читателей. Все просители в ожидании выхода знаменитого моего хозяина проводили со мною свое время и забавлялись моими остротами насчет его. Они применяли к нему все описываемые мною слабости и недостатки, хохотали, как тетеревы в лесу, и тогда только унимались, когда дверь кабинета отворялась и начиналось поголовное ползание. Это было очень забавно!.. Однако ж, для чести как самих знаменитых хозяев, так и стекающихся к ним просителей, не советовала бы я никому из первых класть Сатиру на людей в своей передней.

В одно утро пришел к нам какой-то молодой человек, довольно порядочно одетый. Он увидел меня на окне, схватил, посмотрел и опять бросил, потом он отошел в сторону и равнодушно стал у печки. Я заметила, однако, что молодой человек поглядывает на меня с необыкновенною нежностью: я думала, что, может статься, он родственник или короткий приятель покойному батюшке. Спустя четверть часа он снова приблизился к окну, и тут, сама уж не знаю каким образом, очутилась я в его кармане. Вскоре обнаружилась причина нежности его ко мне. Это был почетный любитель отечественной словесности, который дешевым образом собирал книги для своей библиотеки: он украл меня из передней и запер у себя в шкафу, где я с сотнею других, подобных мне пленниц, душилась в пыли и темноте, поминутно обороняясь от летающей роем моли; плакала и кляла свою судьбу. Вы никогда не бывали книгою и не знаете, что значит быть разбойнически похищенною бессребреным любителем словесности: это ужас!..

Он стерег меня, как евнух женскую добродетель, но в печатном государстве есть разного рода промышленники. До него добрался один записной читатель чужих книг, который выпросил меня у него на одни сутки и никогда ему не отдавал. У этого читателя взял меня другой читатель, который тоже не имел привычки возвращать книги, и с тех пор я пошла по рукам. Я кочевала таким образом сорок лет. Я была и у судьи, который торжественно накрывал мною стакан горячего пуншу, как скоро начинал он любимое свое рассуждение о двусмысленности всех вообще законов; и у секретаря, который нарочно держал меня на своем столике, чтоб люди знали, куда класть взятки; и у неверной супруги, которой всегда, весьма ловко, попадалась я в руки всякий раз, как муж ее приходил домой скорее обыкновенного. Словом, я была везде: в палатах и в конюшне, в кухне и в академии – и везде была полезною. Я переносила на себе семь оберток разного цвета и достоинства и дважды испытала сладость супружеского счастия, быв первым браком переплетена в одну книжку с развратным романом, а вторым – с толстым таможенным тарифом. Последний – вечная ему память! – был очень мягкого сердца: его все обижали!..

По смерти тарифа, которого затравили приставами собственные его сочинители, перешла я, нагая, без переплета, оцарапанная нашими гонителями, к одному купцу, торговавшему книгами, кнутами, табаком и мылом в небольшой лавочке поблизости Щукина двора. Тот дал мне красивую оболочку и поставил меня на видном месте. Но, несмотря на все его уловки, никто не купил меня, и через несколько времени я была передана им в библиотеку для чтения, где нахожусь и теперь, уже с лишком пятьдесят лет.

Я видела, когда эта библиотека, первая образовавшаяся в Петербурге, еще была почти пуста и состояла из нескольких сотен томов. Она приумножалась всякий день, но приумножалась очень медленно, и в первые годы моего в ней пребывания прибытие новой книги почиталось у нас праздником. Было время, что даже сочинения, изданные чрез Василия Тредиаковского, радовали нас и наших посетителей своим появлением.

В конце минувшего века число сестер моих вдруг стало увеличиваться: это были, по большей части, уроженки заморских земель, наряженные как-нибудь переводчиками в сарафан и кокошник, и мы, коренные русские книги, не иначе называли их между собою, как «полуобруселыми чухонками». Они, как часто случается в мире, ели наш хлеб и нас презирали: мы, в своем доме, принуждены были кланяться им и уступать почетное место, потому что наша партия была слишком малочисленна и слаба. Она значительно усилилась в первое двадцатипятилетие настоящего века, так что наконец мы почувствовали в себе довольно смелости и тщеславия, чтоб иногда и столкнуть Чухонку с полки, и подтрунить над Немцами вообще. Не знаю, до какой степени были мы правы, но… но все-таки лучше!.. сердцу легче, когда побранишь Немца.

Между тем и партия Чухонок также беспрестанно получала новые и важные подкрепления. Случались уже между ними такие, которые по-русски говорили очень чисто и бранились не хуже тех, кои «знают Русь и которых Русь знает». Мы ссорились с ними ужасно, пока хозяин не примирил нас палкою.

Народонаселение нашей библиотеки возрастало неимоверным образом: не проходило дня, чтоб какая-нибудь новая книга не поступала в наше сословие. Но настоящая вьюга печатной бумаги подула на нас только с 1827 года. Прежде мы все были знакомы между собою; теперь в нашей зале завелся подлинно книжный раут: книги приходят, выходят, толпятся, толкают друг друга, появляются и исчезают навсегда прежде, нежели успеешь узнать их фамилию.

Все благомыслящие русские книги должны, без сомнения, восхищаться столь блистательным возвышением числа, могущества и славы своего рода: я тоже восхищаюсь им от чистого сердца: но не могу сказать, чтоб была совершенно довольна нынешним моим положением в библиотеке. Я попала в дурное общество. Прежние наши гостьи, вновь выходившие русские книги, были вообще особы хорошего тона и строгих правил: все толковали о нравственности, о приличиях, о висте, о пунше, о прекрасном, о трех единствах – ну, словом, о делах важных; теперь, большею частию, приходят к нам Цыганы, воры, игроки, черти, колдуны, ведьмы, каторжные и непотребные женщины. О времена! О словесность!.. И вся эта сволочь так и садится на первые места, рассуждает, кричит, поет застольные песни, ругает свет и нас, старые книги, называет башлыками!.. Я прихожу в отчаяние. Представьте себе, что со мною случилось! При перевозке нас от Синего моста на новую квартиру меня как-то поставили между двумя вовсе незнакомыми книгами. Они были новы, в отличных обертках по последней моде, и я сначала совестилась спросить у них об их чине. Но при первом разговоре они сами объявили мне, что одна из них Разбойник, а другая Наложница. Прошу покорно вообразить мой стыд, ужас, негодование!.. Я, честная книга, Сатира, памятник времен Петра Великого, дщерь чада духовного звания, я должна стоять между разбойником и наложницею!!. О, это уж слишком!!! Я просила почтенных моих соседок оставить меня в покое и избрать себе место где-нибудь подальше; но эти наглянки отвечали мне, что я глупа, стара, забыта всем светом; что они в большой моде, бывают у княгинь и у графинь и везде хорошо приняты; что я должна молчать, не то они отделают меня по-своему в союзных с ними газетах. Я вздохнула и замолчала. Между тем подошел к моему шкафу один из приказчиков. Как бы мне воспользоваться этим случаем?.. Он на меня не смотрит и не знает моих мучений… Счастливая мысль! надобно тронуть его сердце! я знаю путь к сердцу человеческому… я свалилась с полки прямо на нос приказчику и упала у его ног на землю. Иван Яковлевич испугался, закрыл себе лицо обеими руками: слезы полились у него из глаз!.. Он долго не понимал, что с ним сделалось; наконец, увидел меня на полу, поднял, оправил, обдул пыль и поставил на полку, но уже в другом месте. Теперь живу я в гораздо лучшем обществе. Возле меня, по правую сторону, стоит Речь, торжественно произнесенная в Мещанской лет десять тому назад для поучения учащегося юношества; по левую обретаются какие-то весьма важные Дорожные Записки, «посвященные почтеннейшему и нежнейшему полу». С торжественною Речью я мало знакома и неохотно братаюсь, потому что она – в шутку ли или серьезно? – всякий раз доказывает мне, что не надобно ничему учиться, хвастая тем, что она была даже напечатана в col1_0; но с Дорожными Записками мы большие приятельницы: они в восхищении от моего старинного слога, начиненного славянскими речениями; я опять слушаю с удовольствием рассказы их о том, как они брились на всяком ночлеге при двух восковых свечах и какие прелестные ручки случалось им видеть у малороссийских кухарок, с коими они… Это очень любопытно!..

Но как бы то ни было, несмотря даже на дурное общество, жизнь книг в библиотеке для чтения вообще чрезвычайно весела и приятна. Вы видите нас безмолвно стоящими на полках и думаете, что мы лишены всякого чувства и понятия?.. Ничего не бывало! У нас столько же ума, те же склонности и страсти, как и у наших сочинителей. Мы стоим смирно, как гробовые камни, только в присутствии людей, но когда все уйдут, как скоро потушат кенкеты, у нас тотчас начинается шум, крик, суматоха – настоящая республика. Мы говорим все вместе; поем, пляшем, прыгаем с полки на полку, делаем визиты и сплетни, пересмеиваем сочинителей, пересмеиваем читателей, пересмеиваем всех и друг друга, несем вздор и рассуждаем, злословим и хохочем. Старые Риторики спорят до слез с молодыми Предисловиями о классицизме и романтизме, о преимуществах сора греческого пред грязью французскою. Романы прошлого века вздыхают и плачут; Романы нашего века зевают и кусаются; Поэмы парят под потолком, падают и дерутся с своими Рецензиями; Алгебры бранятся с Снотолкователями, Законы противоречат один другому, Истории врут без памяти, Психологии морочат, Руководства надувают, Грамматики скоблят русский язык ножами, как кожевники шкуру; Логики беснуются, Лечебники важно советуют им всем пустить себе кровь и принять слабительное. На середине залы составляются иногда книжные танцы: «Степенная Книга» с «Ядром Российской Истории» открывают бал, за ними тотчас пускаются «Дворянин-Философ» с прекрасною «Телемахидою», «Хаджи-Баба» с «Дочерью Купца Желобова» и многие другие пары. «Мысли о происхождении миров» вальсируют с «Мыслями о существе Басни», «Словарь Академии» пляшет в присядку с «Опытом о Русских Спряжениях», «Музыкальная Грамматика» играет им на волынке, а «Северная Пчела», сидя на полке, рассуждает о музыке. Есть даже проказницы, особенно из воспитанниц романтической школы, которые тихонько слезают с полок, притворяются домовыми и мертвецами и кружат около шкафов, чтоб пугать Физики, Математики и Философии: те хотя на словах и не верят ни в домовых, ни в чертей, но при виде призраков так и прячутся со страха за Собрания Граммат и другие толстые сочинения. Мы, старушки, помираем со смеху и по временам читаем младшим проповедь, стараясь обуздывать наклонность их к шалостям. Но лишь только заскрипят двери или послышится голос приказчиков, мы все мигом разбегаемся по своим местам и стоим чинно, смирно, неподвижно, как девушки в пансионе, когда войдет незнакомый мужчина.

Так проводим мы ночи. Днем мы молчим и делаем свои наблюдения над посетителями, читателями, покупателями, авторами, журналистами, зеваками – над всем, что делается и говорится в магазине. Замечания свои пересказываем мы друг другу ночью, и они составляют для нас новый, неисчерпаемый источник потехи. Ну, право, есть чем позабавиться!.. Настает утро, жилище наше наполняется народом: толпятся господа и слуги, мужчины и женщины, статские и военные, старые и молодые, грамотные, полуграмотные, безграмотные, с билетами, без билетов, с деньгами и без денег. Раздается общий говор, здание гремит смешанными голосами: вопросы, ответы, требования, рассуждения, остроты и плоскости сыплются на нас перекрестною картечью, прорезывают воздух во всех направлениях, пересекаются, минуются, сталкиваются, отталкиваются, откликаются невпопад; потом сливаются все вместе и образуют в зале густой, неразглядный туман звука.

– Любезнейший, дай мне Свод Законов: мне нужно подцепить законец к моему делу. – Тьфу пропасть!.. какая глупая статья в сегодняшнем нумер… – Моя барышня приказала спросить у вас «Гирланду»… – А я нахожу, что она очень мила… – Вы говорите об этой статье?.. – Извольте, сударь; вот вам «Два Ивана». – Нет, я смотрю на горничн… – Тотчас, тотчас, сударыня… – Господа, потише!.. – Как же эту «Гирланду» пришить к платью?.. – Она отворачивается!.. – Проказники!.. ха, ха, ха!..

– Барин просит отпустить ему Хромоногию. – Что такое?.. Хромоногию?.. Покажи записку. – А, Иван Тимофеевич!.. Вы уже ротмистр? – Да, уже полтора года… – Не Хромоногию, братец, а хронологию!.. – Для нас это все равно. – Что вы здесь поделываете? – Покупаю книги… Есть у вас Диэтика? – Да наша публика… – Еду покупать хомуты. – Все читает!.. Ей лишь бы книги. – А мне лишь бы продать свою рукоп… – Вот Диэтика, которую вы спрашивали. – Это о сохранении души?.. А нет ли другой, о сохранении лошадей?.. – Извините, сударыня: все экземпляры «Онегина» разобраны. – Так дайте мне «Угнетенную Hевинность» или «Поросенок в мешке». – Прощайте!..

– Ну, что? Сколько распродано экземпляров моей книги? – Ни одного, сударь. – Наша публика ничего не читает!.. – Скоро ли выйдет его роман из печати?.. – Еще не написан. – Зачем же публикуют?..

– Так и быть! куплю «Дурацкий Колпак».

– Нет ли чего-нибудь почувствительнее? Моя хозяйка любит плакать… – Это сочинитель?.. Позвольте мне взглянуть на него: мне никогда не случалось видеть сочинителя. – Таки порядочно напива… – Странная фигура!.. – Надо купить «Коран Виста»: говорят, ученая книга. Как, прекратилось издание?.. Кто ж мне возвратит деньги за эти журналы?.. – «Отгадай, не скажу» или «Любопытные загадки», в Москве и Санкт-Петербург… – Прошу мне дать «Два Плута»!..

– Вы давно из деревни? – Только вчера приехал и опять уезжаю. – Вот, сударь, ваши книги. – Прикажите свесить их, любезный! Сколько за пуд?.. – Мы книг не продаем пудами. – А у нас на пуды их покупают!..

– Нет ли у вас «Поездки Греча к Булгарину»?.. – Вы хотите сказать в Германию?.. – А мне какая до того нужда, куда они ездят… лишь бы остро писали!..

– Кто спрашивал «Великолепный Вздор»?

– Я требую «Историю Русского Народа»…

– Вот, живешь потихоньку и заехали сюда купить, на всякий случай, «Логику для Дворян» Мочульского. – Да!.. теперь у нас выборы. – Одолжите же мне «Добродетельную Преступницу», для моей жены!.. – А мне – «Искусство брать взятки»… – Кто это такой?.. – Сбираюсь, сударь, ехать в губернию: благосклонное дворянство избрало меня… – Итак, до свидания!

– Вот, брат, купил для своих детей «Детские Досуги, изданные при помощи литераторов». Должна быть хорошая книга: ее расхвалили в журналах. Посмотри, как теперь дети здраво рассуждают:

  • Кого ударишь, извинися;
  • Вперед не бей, —
  • Напьешься, поскорей проспися;
  • Вперед не пей. —

– Точно, нравственность подвигается. – Не взять ли еще «Похвалу Пуншу»?..

– Читали ли вы книгу «О счастии дураков»?.. – Почтеннейший, дайте мне статейку для альманаха. – Так что ж, что книга глупа, когда она хорошо продается? – Пожалуйста, дайте статейку!.. – Мне сказывали, батюшка, будто в вашей лавке продается искусство обучать детей грамоте в самоскорейшем времени?.. – Что делать! надул!.. – Он мастер своего дела. – Языка не знают, а переводят! – Извольте: угодно ли «Два способа обучать детей и взрослых чтению в сорок часов»? – Молчите… донесет!.. В сорок часов, батюшка?.. Это долго. Нет ли такого способа, чтоб обучить их всему в одни сутки?.. Хочется поскорее отдать их в канцелярию. – И это водится в литературе…

И так далее, и так далее.

Я представила вам только легкий, неясный, беглый, начертанный зигзагами рисунок тех разнородных толков, которыми беспрестанно оглашаются своды нашей словесности. Разбирайте его, ежели угодно. Но если вы желаете составить себе точнейшее об них понятие, то советую вам забраться в шкаф и посидеть с нами на полке двое или трое суток: вы услышите еще не такие вещи!.. Но пора кончить. Вот уже гасят кенкеты. Прощайте, любезный хозяин!

1832

Что такое люди!

Басня в прозе

Шел факир. Это было в Индии, где факиров такое ж множество, как у нас титулярных советников. Шел он, чистя зубы рисовою соломинкою, хотя давно уже не обедал, и напевая во все горло старую санскритскую песню:

  • Чем тебя я огорчила,
  • Ты скажи, любезный мой…

Как вдруг он очутился на краю темной и глубокой ямы, прикрытой сухим хворостом и соломою. Это была волчья яма, но как в Индии волков не водится, то в нее по неосторожности упали обезьяна, змея удав, тигр и человек. Последний был золотых дел мастер, поставлявший брильянтовые перстни и табакерки в кабинет одного индийского султана.

Человек, увидев факира, стал просить, умолять, заклинать, чтобы он освободил его из ямы! Он предлагал ему за то чувствительную признательность, нелицемерную дружбу, награды, благодеяния, покровительство, услуги. Обезьяна, змея и тигр смирнехонько сидели в уголку и не говорили ни словечка.

Добрый и голодный факир не заставил себя просить долгое время. Он отвязал свой пояс, состоявший из длинного куска грубой бумажной ткани, и спустил его в яму. Человек, сбираясь уцепиться за конец его, счел нужным наперед понюхать табаку, потом приподнять полы платья, потом поправить на голове шапку. Между тем обезьяна проворнее его уцепилась за полотно, и факир вытащил ее на свет вместо золотых дел мастера. Он изумился; она с радости прыгнула ему на плечо, от всей души обняла его за шею своим хвостом, прыгнула опять и села на камне недалеко от того места.

По просьбе человека факир вторично опустил пояс свой в яму. Прежде, нежели тот вычихался, змей проворно обвился вокруг пояса и был таким же образом, как и обезьяна, благополучно поднят вверх и освобожден из плена. Огромное пресмыкающееся величественно развернуло кольца свои, зашипело в знак благодарности, отползло в сторону и обвилось около близстоящего дерева.

Факир испугался и подумал, что в этой яме весь зверинец Лемана, о котором всякую масляницу читал он в «Калькутских ведомостях» статьи с необычайными похвалами и возгласами, перепечатанные, вероятно, из нашей «Северной пчелы»; однако он решился еще раз бросить пояс свой в яму. Человек поспешил схватить рукою конец его; но тигр, ободренный примером двух своих союзников, выскочил из угла, опрокинул человека и сам повис на полотне. Бедный факир чуть не упал в обморок при виде ужасного зверя, вытащенного им вместо человека; но обмороки в том краю не в большом употреблении, притом же и тигр не думал делать ему ничего худого: он только взглянул на него своим зверским взором, поскрежетал зубами вместо спасибо, отошел в сторону и лег.

Когда факир в четвертый раз готовился опустить пояс в яму, обезьяна, змей и тигр все трое вдруг закричали ему по-санскритски:

– Стой! что ты делаешь?.. Оставь его там! Не вытаскивай человека из ямы. Сгинь он в ней, пропади!

– Почему же так? – спросил изумленный факир.

– Как почему? – воскликнула обезьяна. – Неужто не знаешь ты своего рода? Человек! да это глупейшее, хитрейшее, вероломнейшее животное во всей природе. Он презирает обезьян: а сам он что делает? Всю жизнь свою проводит в обезьянстве. Он даже издает сам для себя еженедельные журналы обезьянства с раскрашенными рисунками и еженедельно переделывает целую свою наружность по этим рисункам, всякий раз хуже, всякий раз страннее, смешнее и гаже. Я хоть и обезьянничаю, хоть и кривляюсь, по крайней мере делаю это для собственной моей потехи, когда мне весело; он, напротив того, прибегает к этому средству единственно для того, чтоб обмануть других на свой счет, чтоб ослепить их, чтоб их поддеть, надуть, обобрать… фуй! как тебе не стыдно быть человеком! Поди лучше жить с нами, с честными природными обезьянами, в лесу, в бору, в пустом поле: я уверена, что ты будешь нас любить и почитать. У нас не найдешь ты ни измены, ни преступлений, ни пороков. Да какой у нас прекрасный пол! как он обезьянничает просто, натурально, неподдельно: уж право не так, как ваши женщины, которые всеми силами стараются подражать обезьянам, да не умеют!.. Говорю тебе, не вытаскивай его из этой ямы: придет время, что будешь в том раскаиваться!..

– Обезьяна судит весьма правильно, – примолвил змей, приподнимая голову. – Несравненно лучше иметь дело с обезьянами и змеями, чем с вашею братиею, честный факир. Я уж не стану говорить про обезьян: хотя человек и очень похож на них лицом и телом, но это не должно делать им никакого бесчестия: они, поистине, добрые, кроткие, шутливые твари; а скажу лишь несколько слов о нашей породе. Змей употребляет жало только для своей защиты, он не наступает, не нападает ни на кого; а человек?.. О, любезный факир! Ни в каком болоте, ни в какой пещере в свете нет змеи, ехидны, дракона, наделенных от природы сердцем столь злобным, жалом столь ядовитым, как сердце и язык человеческие. Человек жалит и убивает собственных своих ближних, невинных и беззащитных, в шутку, для потехи, в удовлетворение своему тщеславию, из подобострастия, даже из предполагаемого угождения другому человеку, коим хочет он воспользоваться только при случае; он смеется и жалит, заключает в объятия любви, дружбы, гостеприимства и жалит до смерти. Злоба – его стихия, хитрость – его ремесло, орудие, следствие его природы. И он еще порицает нас, бедных безногих!.. Советую тебе, оставь человека в яме, если не желаешь испытать его неблагодарности. Ведь вы сами сознаетесь, что мы умнее вас!.. Вы же мудрость изображаете в лице змеи!..

– Послушайся нас, – присовокупил тигр грубым, сиплым голосом, – не будь ослом!.. Мы лучше тебя знаем людей. Тигры, коих вы обвиняете в лютости и кровожадности, ангелы в сравнении с твоими ближними. Мы ежели кого и убиваем, то единственно для удовлетворения нуждам голода: поевши, мы лежим спокойно и никого не пугаем. Ну, а человек – разбойник!.. урод, беспрерывно жаждущий крови!.. он для того лишь освежает силы свои сном и пищею, чтобы лучше убивать других. Убийство – это его забава, потеха, шутка, честь, богатство, даже его роскошь. Жестокосердие признает он добродетелью и называет храбростью; долг признательности почитает он, по своему самолюбию, за нарушение его свободной воли. Он губит все – свой род, чужой, растения, воды, скалы, словом, грабит всю природу. Добрый факир, не делай ничего в пользу самого грозного и самого опасного на земле зверя. Знаешь ли, что я скажу тебе в рассуждении этого человека, который остался в яме? – Черт его побери!.. Это будет гораздо сходнее и для нас, и для самого тебя.

– Вздор!.. – сказал факир. – Вы так рассуждаете потому, что не читали санскритских философов: Платона, Бюффона, Канта, Галля и других, которые доказали, что человек есть благороднейшее и лучшее произведение природы, существо полуземное и полунебесное, которое хотя и кусается, хотя убивает и обманывает, но делает все это правильно, рассудительно и весьма естественно – вследствие врожденных ему понятий и особенных шишек на его черепе: именно, понятий и шишек математической точки, линии, пространства, кусания, убийства и так далее. Но это вопросы философские, коих вы не понимаете: из этого рождаются понятия о причине бытия, о том, чего и постигнуть невозможно, и о высшем предназначении человека. Вы судили бы об этих вещах совсем иначе, если б вы знали, какое множество превосходных книг и рассуждений написал человек о филантропии, то есть о человеколюбии, то есть о любви самого себя. Стоит прочитать их, чтобы удостовериться, до какой степени люди – добрые люди. Знаете ли, что они делают, когда кто-либо из них съест тайком овцу или вола, коих другой человек кормил на пищу для самого себя? Они его вешают и умерщвляют: это называется – «правосудие, нравственность». А знаете ли, как они хорошо ведут себя, когда преступник, заключенный в тюрьму, обреченный смертной казни, сам посягнет на свою жизнь и поранит себе горло гвоздем или перочинным ножиком? Они тотчас окружают его целебными пособиями, услугами, удовольствиями, наслаждениями; стараются восстановить его здоровье и спокойствие духа и, когда он сделается совершенно здоровым и веселым, тогда уже ведут его к виселице и торжественно вешают. Это называется «человеколюбие, утонченная кротость нравов». Ну, покажите мне такое нежное сердце в каком бы то ни было другом животном?.. Да еще теперь в Парижо-пура, Лондоно-пура и других городах индийских идет между красноречивыми людьми очень жаркий спор о том, имеет ли человек право вешать своего ближнего, уличенного в проступке и приговоренного судом к истреблению. Все человеколюбцы согласны в той истине, что это жестоко, бесчеловечно убивать подобное себе существо, которое украло и съело чужого вола или чужую лошадь – разумеется, убивать его поодиночке, ибо в то же самое время, те же красноречивые человеколюбцы, баллотируя бюджет военного управления, единодушно говорят, что убить вдруг тридцать или сорок тысяч таких же существ на поле брани есть дело прекрасное, превосходное, достохвальное. Я всегда любил человеколюбие и хочу непременно спасти этого человека. Увидите, какую статью напишут в «Калькутских ведомостях» о моем благородном подвиге на пользу погибающего человечества. Если мне случится быть в этом городе к тому времени, то я постараюсь прочитать ее предварительно и, как это обыкновенно водится, немножко поправить слог, чтоб полнее отдать себе справедливость: прибавлю еще несколько мыслей о превосходстве и непостижимости ума нашего.

Продолжить чтение
Другие книги автора