Читать онлайн Файервол бесплатно
- Все книги автора: Эдуард Сероусов
Часть I: Приближение
Глава 1. Аргус
Новосибирск, подземный комплекс «Аргус». 8 декабря 2031 года, 17:41
Снаружи вечерело.
Сорокин знал это не потому что видел – окон здесь не было, – а потому что знал расписание. В 17:30 заканчивалась последняя пара на физфаке, и примерно в это время сквозь вентиляционный гул начинал меняться звуковой фон снаружи: шаги на парковке, хлопки дверей, голоса, которых не разобрать, но само их присутствие ощутимо даже на глубине сорока метров, если прислушаться. Он никогда специально не прислушивался. Он просто замечал, когда они начинались, и замечал, когда они стихали – примерно к восемнадцати, когда Академгородок переходил на вечерний режим: фонари, пустые аллеи, несколько светящихся окон в жилых корпусах.
Там продолжалась жизнь. Здесь продолжалась другая жизнь.
На мониторах – три дублированных дисплея, расположенных полукругом, – светились столбцы данных. Ничего критического. Сорокин просматривал их методично, левый дисплей к правому, тот же порядок, что и три года назад, когда установка была пустым криостатом и набором обещаний. Глаза скользили по строкам и останавливались там, где должны были остановиться: температурные показатели рабочей зоны, степень вакуумной изоляции, коэффициент стабильности топологических кубитов в ячейках с 1-й по 144-ю. Все в норме. Всё – в той норме, которая три года назад казалась недостижимой.
В операционном зале было тихо.
Это нужно понимать буквально. Звукопоглощение здесь проектировалось не для комфорта персонала, а как технологическое требование: вибрация – враг когерентности. Стены облицованы акустическими панелями в пять слоёв, пол – антивибрационная подушка из метаматериала толщиной двадцать сантиметров. Результат: тишина, при которой слышен собственный пульс. Не метафора – буквально слышен, если долго сидеть неподвижно, как сидел сейчас Сорокин. Операторы первых смен поначалу жаловались, говорили, что давит. Потом привыкали. Потом, как ему казалось, начинали ценить – эту особую плотность тишины, в которой каждое произнесённое слово звучит весомее, чем должно.
Он произносил слов мало.
На правом мониторе открылось окно завершённой диагностики – автоматическая, плановая, шестая за сегодня. Сорокин перенёс взгляд на сводную строку и остался смотреть на неё дольше, чем требовалось для прочтения.
Степень топологической запутанности: 94,7% от порогового значения.
Он открыл второй слой данных – не потому что сомневался в показании, а по привычке, которую давно перестал осознавать как привычку. Выборочная верификация: шестнадцать контрольных ячеек, параметры запутанности по каждой, отклонения от среднего. Всё сходилось. 94,7 – не ошибка округления, не артефакт измерения. 94,7 – факт, который означал: две недели. Максимум.
Три года – и две недели.
Он закрыл окно диагностики и откинулся на спинку кресла. Кресло было старым – он привёз его из Института ядерной физики, с прежнего рабочего места, когда переходил на «Аргус». Тогда это казалось смешным: человек с проектом на триста миллионов рублей привозит с собой кресло. Но в нём была правильная жёсткость спинки, и Сорокин не видел смысла привыкать к новому, когда можно было взять проверенное.
За его спиной, по другую сторону толстого смотрового стекла, находился криостатический зал.
Он не смотрел туда. Он смотрел туда каждый день, но сейчас не смотрел – смотрел на цифру 94,7, которая уже исчезла с экрана, но продолжала существовать в пространстве между глазами и дисплеем.
Две недели.
Шаги в коридоре он услышал раньше, чем открылась дверь, – тишина здесь работала в обе стороны. Петров вошёл с планшетом под мышкой и термосом в руке, поставил термос на боковой столик у входа с аккуратностью человека, который помнит, что любая вибрация теоретически может влиять на показания, хотя и знает, что не влияет. Некоторые привычки пережили понимание их нецелесообразности.
– Отчёт по ячейкам 97–112, – сказал Петров, подходя к своей консоли. – Флуктуация во втором диапазоне, в пределах допуска. Я пересчитал компенсационные коэффициенты.
– Посмотрю. – Сорокин не оборачивался. – Разница с предыдущим циклом?
– Минус ноль целых восемь сотых процента. – Петров сел, открыл планшет, провёл пальцем по экрану. – Тенденция к стабилизации. Я думаю, к следующему циклу уйдёт в фон.
– Думаешь или считаешь?
Небольшая пауза.
– Считаю, – поправил себя Петров. – Экстраполяция по последним восьми циклам.
Сорокин кивнул. Это был не педантизм и не манера давить на подчинённых – это было требование, которое он предъявлял в первую очередь себе: разграничивать, где заканчивается расчёт и начинается интерпретация. Граница тонкая. Именно поэтому её нужно обозначать вслух каждый раз.
Петров открыл нужный файл и переслал на сорокинскую консоль. Тридцать один год. Из всего персонала «Аргуса» он единственный, кто работал с Сорокиным с самого начала – с первого дня, когда криостат был пустым корпусом и предстояло заполнить его расчётами, кабелями, смыслом. Петров никогда не спрашивал лишнего. Не из неловкости – из точного понимания, где проходит граница рабочего разговора.
– Девяносто четыре и семь, – сказал Сорокин.
Петров не ответил сразу. Он открыл только что полученный файл, потом закрыл его, потом снова открыл – движение, которое означало, что он думает не о файле.
– Да, – сказал он. – Я видел.
– Две недели. Может, чуть меньше.
– Я знаю.
Тишина в операционном зале не менялась от этого разговора – тишина была физической константой, не зависящей от того, молчат люди или говорят. Но Сорокин ощутил что-то, что можно было бы назвать её изменением: пространство вокруг двух людей, которые только что вслух произнесли то, что оба знали несколько часов.
– Протокол ночного дежурства подтверждён? – спросил Петров.
– Подтверждён. – Сорокин открыл файл, который прислал Петров. Просмотрел столбцы. – Ты и я. Остальные – по расписанию, следующее утро.
Петров кивнул. Он не спрашивал, почему так. Официально – минимальная нагрузка на систему в момент пересечения порога, стандартная процедура для высокочувствительных экспериментов. Фактически – Сорокин хотел, чтобы в ту ночь в операционном зале было как можно меньше людей. Петров это понимал, не формулируя напрямую, и принимал без вопросов. За три года они сложили рабочий язык, в котором многое существовало в паузах.
– Технические параметры ночного протокола, – сказал Сорокин, – хочу пройти ещё раз.
– Хорошо, – сказал Петров и придвинул свою консоль ближе.
Они работали ещё час двадцать минут.
Большую часть этого времени не разговаривали – каждый в своих данных, обменивались короткими уточнениями, когда пересекались по задаче. Петров проверял систему аварийного завершения эксперимента: три независимых контура, каждый способен самостоятельно остановить процесс нарастания запутанности, если показатели выйдут за установленные пределы. Сорокин работал с гравитационными детекторами – сверял калибровку, сравнивал с данными LIGO, проверял чувствительность в нижнем диапазоне частот.
Детекторы были его собственной разработкой – точнее, доработкой существующих систем. Стандартные детекторы гравитационных волн были настроены на регистрацию сигналов от астрофизических событий: слияния нейтронных звёзд, коллапса чёрных дыр. Сорокин перекалибровал их для ближнего поля и малых амплитуд. Комиссия смотрела на эту часть бюджета с недоумением – зачем детекторы гравитационных волн в квантовом эксперименте? Он объяснял через уравнения. Уравнения принимали. Истинная причина оставалась его.
Три года назад, в первые месяцы, когда идея ещё была только идеей и расчётом на полях препринта, он думал: если ответ придёт, он придёт не в видимом диапазоне. Не звуком, не светом – это слишком медленно, слишком ограниченно. Изменение топологии пространства-времени производит изменение метрики. Изменение метрики – это гравитация. Детекторы – правильный инструмент. Он тогда не думал о том, будет ли ответ вообще. Он думал о том, каким он будет.
Это тоже была граница, которую он предпочитал не формулировать вслух.
В 19:14 Петров сохранил отчёт и встал.
– Всё, что планировал на сегодня, – сказал он. – Буду в восемь.
– Хорошо, – сказал Сорокин.
Петров взял термос, подошёл к выходу. Остановился в дверях. Сорокин почувствовал эту остановку, не оборачиваясь, – слишком длинную для просто забытой вещи.
– Что именно вы ожидаете увидеть? – спросил Петров.
Сорокин не ответил сразу. Он смотрел на правый монитор, где в открытом окне светилась калибровочная кривая детектора – ровная, стабильная, скучная кривая здорового прибора.
– Структуру, – сказал он наконец.
– Какую структуру?
Пауза длилась несколько секунд. В тишине операционного зала несколько секунд – это слышно.
– Посмотрим, – сказал Сорокин.
Петров кивнул – этого Сорокин тоже не видел, но знал – и вышел. Дверь закрылась мягко, без щелчка: пневматический доводчик, стандарт для помещений с требованиями к вибрации.
Сорокин остался один.
Он посидел ещё минуту с калибровочной кривой, потом переключил монитор на сводную панель установки. Криостат работал в штатном режиме – компрессоры третьего контура держали 10⁻¹⁵ К в рабочей зоне уже двести восемнадцать дней подряд без единого сбоя. Это был рекорд для установки такого класса. Петров хранил таблицу с историей рекордов – обновлял её раз в неделю, никогда не упоминал об этом вслух, но Сорокин видел файл в общей директории и понимал, зачем Петрову нужна эта таблица. Иногда людям нужны доказательства того, что три года не были потрачены зря. Даже когда они знают это и без доказательств.
Он встал и подошёл к смотровому стеклу.
Криостатический зал занимал пространство размером с малый авиационный ангар. В центре – основной криостат: цилиндрическая конструкция четырёх метров в диаметре и восьми в высоту, заключённая в концентрические слои экранирования – тепловые щиты, электромагнитные экраны, вакуумные камеры. Снаружи вся эта архитектура выглядела не так, как выглядит лабораторное оборудование в кино: не угрожающе и не торжественно – просто очень тщательно. Слоёный пирог из материалов, каждый из которых решал одну задачу: не дать теплу проникнуть туда, где его не должно быть.
Через смотровое стекло Сорокин смотрел на внешний кожух криостата. Он видел его каждый день три года, и каждый день это было то же самое: металлический цилиндр под синеватым дежурным освещением, манипуляторы в исходном положении, кабели в зафиксированных муфтах. Ничего. Всё.
Внутри – 10⁻¹⁵ кельвин.
Это число Сорокин никогда не мог думать абстрактно. Открытый космос – около 2,7 К. Абсолютный ноль – теоретический предел, недостижимый по термодинамическим причинам: система стремится к нулю, но достичь его не может, как горизонт. Внутри этого цилиндра – холоднее открытого космоса на двенадцать порядков. Холоднее всего, что существует во Вселенной естественным образом. Это не просто отсутствие тепла – это отсутствие движения, почти полное замирание, при котором тепловые флуктуации перестают быть помехой и квантовые состояния приобретают время жизни, невозможное ни в каких других условиях.
Именно это и было нужно. Запутанность не разрушается тогда, когда ей не мешают.
Он стоял у стекла две минуты, может быть, три. Потом вернулся к рабочему месту.
Дверь открылась снова в 19:52, и на этот раз шаги были другие – легче и быстрее, без профессиональной осторожности Петрова.
– Дмитрий Алексеевич, простите, – сказал Гринёв, заглядывая в зал, – вы ещё тут.
Это не было вопросом. Сорокин бывал «ещё тут» регулярно, и Гринёв это знал.
– Тут, – подтвердил Сорокин.
– У меня вопрос по детекторам. – Гринёв прошёл внутрь, но остановился у порога, не приближаясь к рабочим консолям – он всегда держал дистанцию от оборудования, к которому не имел прямого отношения. Алексей Гринёв, двадцать восемь лет, системный администратор «Аргуса» – то есть человек, отвечавший за всю вычислительную инфраструктуру, за резервные копии данных, за сетевую безопасность и ещё за добрых два десятка вещей, которые становились заметны только тогда, когда переставали работать. – Я смотрел обновление прошивки для блока регистрации гравитационных детекторов. Там патч безопасности и одно изменение в алгоритме фильтрации шума.
– Когда вышел?
– Позавчера.
– Что меняет в алгоритме?
– Новый фильтр для низкочастотного диапазона. Производитель говорит, уменьшает ложные срабатывания на восемнадцать процентов.
Сорокин подумал секунду.
– Нет.
– Да, я так и предполагал, – сказал Гринёв без особого удивления. – Просто хотел уточнить, до праздников ещё есть время, если что.
– До праздников – нет. После праздников – посмотрим на данные.
– Понял. – Гринёв уже разворачивался к выходу. – Тогда я по старой прошивке.
– Подожди, – сказал Сорокин. – Что именно меняет в нижнем диапазоне?
– Ну, – Гринёв почесал висок, – там что-то с порогом триггера. Алгоритм поднимает порог для сигналов ниже ноль целых семи герц. Производитель считает их шумом в большинстве случаев.
– В большинстве случаев.
– Ну да.
– Не ставь, – повторил Сорокин. – И не ставь ничего на детекторы без согласования. Ничего.
– Всё понял, – сказал Гринёв уже из коридора. – Спокойной ночи.
– Спокойной.
Дверь закрылась. Шаги удалились – быстро, вразнобой, без петровской аккуратности. Сорокин несколько секунд смотрел на закрытую дверь, потом повернулся обратно к монитору.
Ноль целых семь герц. Именно там, в нижнем диапазоне, лежали частоты, с которыми он работал. Обновлённый алгоритм отрезал бы часть диапазона как шум. Может быть, так и было – шум. В большинстве случаев.
Он открыл журнал обновлений детекторов и поставил напоминание: проверить документацию к патчу после завершения основного эксперимента. После.
В 20:30 он должен был уйти домой.
Это было правило, которое он ввёл для себя в начале второго года работы над «Аргусом», когда обнаружил, что провёл шестьдесят два часа в лаборатории без полноценного сна и принимает решения, которые мог принимать только потому, что не осознавал их последствий должным образом. Восемь часов дома. Это был не отдых – он не умел отдыхать в обычном смысле, – это была перезагрузка, физиологически необходимая для того, чтобы мозг продолжал делать то, для чего он нужен. Правило работало.
Сейчас было 20:07.
Он мог уйти раньше. Данные за день собраны, отчёты сформированы, диагностика завершена. Ничего не требовало его присутствия здесь до 08:00. Петров справится со сменой – Петров всегда справлялся, это было одним из тех качеств, которые Сорокин учитывал, когда выбирал людей для «Аргуса».
Он не уходил.
Он сидел перед мониторами – все три дисплея, сводная панель, данные в реальном времени, 94,7% – и смотрел на цифры с тем выражением, которое его аспирантка Катя Орлова однажды описала как «будто читаете что-то, чего там нет». Она сказала это без особого умысла, просто как наблюдение, и тут же переключилась на технический вопрос, который пришла задать. Сорокин запомнил формулировку.
Она была неточной. Он не читал того, чего там не было. Он читал то, что там было, и одновременно то, что это означало, – и эти два уровня чтения существовали одновременно и не мешали друг другу. 94,7% – это значение степени топологической запутанности системы, выраженное как процент от расчётного порога, необходимого для макроскопического расширения ER-моста. Это тоже значит: осталось 5,3%. При текущей скорости нарастания – четырнадцать дней, плюс-минус двое суток.
И это значит ещё кое-что, третий уровень чтения, который он три года держал за пределами рабочих формулировок, потому что иначе нельзя было работать.
Он не думал об этом сейчас.
Он посмотрел на часы: 20:19. Одиннадцать минут до правила.
Рядом с тремя мониторами стоял рабочий стол – в прямом смысле, физический стол, а не виртуальное пространство: плоская поверхность из пластика, прикреплённая к консоли, где лежали распечатки, пара карандашей, кружка с холодным чаем, которую он забыл выпить ещё до прихода Петрова. Левый угол стола был пустым.
Это была небольшая пустота, примерно десять на десять сантиметров. Если не знать, что там было раньше, – не заметишь. Просто чистая поверхность, ничем не занятая. На корпоративной мебели офисного типа такие пятна бывают везде: места, куда что-то кладут и убирают, не придавая значения.
Три года назад там стояла фотография.
Он убрал её в первый месяц работы над «Аргусом». Не потому что невозможно было смотреть – точнее, невозможно, но это было бы слишком простым объяснением для решения, которое он принял вполне сознательно. Он убрал её потому, что когда смотришь на данные – смотришь на данные. Когда смотришь на неё – смотришь на неё. Нельзя делать оба дела одновременно, не делая ни одного как следует. Это логика хирурга, у которого нет права чувствовать во время операции. Он это знал. Он так устроен – не от холодности, а от точности.
Фотография лежала в ящике стола, дома. Не в рамке – просто лежала, лицом вниз. Он не смотрел на неё часто. Когда смотрел – это была Маша, четырнадцать лет, смеётся прежде, чем закончила фразу, потому что так всегда и происходило: она смеялась раньше, чем успевала договорить. Это была её манера – не из легкомыслия, а из-за внутреннего опережения, когда финал уже смешной, а вслух его ещё не произнесли. Он думал, что эта черта, это опережение, могло бы стать хорошим свойством для учёного. Если бы.
Пустое место в левом углу стола было точнее любой фотографии. Оно было здесь каждый день, оно не менялось, оно не требовало ничего – ни рамки, ни объяснений. Просто десять на десять сантиметров корпоративного пластика, которые ни разу за три года не были ничем заняты.
Сорокин смотрел на это место, пока часы не показали 20:30. Потом встал, выключил два из трёх мониторов, надел куртку, взял кружку с холодным чаем – машинально, по привычке – и поставил её обратно. Подошёл к двери. Обернулся.
Третий монитор продолжал светиться. Сводная панель, данные в реальном времени. 94,7%.
Он нажал кнопку ручной блокировки дверного замка – стандартная процедура при уходе последнего оператора – и вышел в коридор. За его спиной криостат продолжал работать. В рабочей зоне было 10⁻¹⁵ К. За сорок метров камня и бетона студенты уже разошлись по домам, фонари горели вдоль пустых аллей, и никто из них не смотрел на приземистое здание без окон, мимо которого они ходили каждый день.
Глава 2. Январь
Новосибирск, Институт ядерной физики СО РАН. 14 января 2028 года
Утром того дня он работал над уравнением, которое не сходилось.
Это была не страшная проблема – уравнения не сходятся постоянно, и в большинстве случаев причина обнаруживается при втором просмотре: пропущенный знак, неверно выбранный базис, допущение, которое казалось очевидным и оказалось нет. Сорокин работал с матрицей плотности запутанной системы из двенадцати частиц, пытаясь доказать, что степень когерентности при заданных параметрах декогеренции убывает медленнее, чем предсказывал стандартный формализм Линдблада. Убывала медленнее – это показывал численный расчёт. Аналитическое доказательство не давалось.
Он начал с этого уравнения в восемь утра. В 14:30 оно всё ещё не сходилось.
В лаборатории было обычно: Самохин у своей консоли работал с экспериментальными данными и изредка тихо ругался в сторону экрана, аспирант Витя Лось конспектировал что-то от руки – привычка архаичная, но Сорокин её не трогал, – за окном падал снег, мягкий, без ветра, того сорта, который к вечеру накапливается на подоконниках ровными горизонтальными слоями. Обычный январь в Академгородке: тихий, холодный, рабочий.
В 14:41 он нашёл ошибку. Она была в знаке перед третьим членом суммирования – настолько базовая, что он просидел перед ней несколько секунд, испытывая что-то среднее между облегчением и раздражением. Три часа из-за знака. Он исправил, пересчитал, получил то, что должен был получить с самого начала. Записал результат. Отложил ручку.
В 15:00 он выпил чай – кружка стояла на краю стола, успела остыть, он пил не замечая температуры.
В 15:20 позвонил Коваль из Москвы насчёт совместной публикации, разговор занял двенадцать минут, Сорокин уточнил два параметра расчёта и согласился прочитать черновик до конца месяца. В 16:00 у него была встреча с аспирантом Лосем, которого он курировал, – разбирали первую главу диссертации, нашли три места с логическими разрывами, обозначили, что переписать. Лось кивал с видом человека, который уже знал, что придётся переписывать, но надеялся, что обойдётся. Не обошлось. Сорокин не смягчал это, но объяснял конкретно – что именно неверно и почему, без общих слов о «недостаточной строгости».
В 17:10 он вернулся к матрице плотности – уже с исправленным знаком – и начал следующий шаг доказательства.
В 17:23 зазвонил телефон.
Он посмотрел на экран. Алина. В 17:23 в рабочий день – это было необычно, она редко звонила на работу в это время, предпочитала писать. Он снял трубку.
– Дима, – сказала она. Голос был не тот. Не испуганный, не плачущий – просто не тот, которым она говорила обычно, будто кто-то убрал из него обертона и оставил только несущую частоту. – Дима, тут авария. На Бердском шоссе. Скорая уже там, они сказали везут в ОКБ. Маша была в машине у Кати, они возвращались с тренировки, я не знаю больше ничего, я сейчас еду.
Он не помнил, что ответил. Скорее всего, что-то функциональное – «еду», «сейчас», «буду». Потом он стоял в коридоре института уже в куртке, с ключами в руке, и не мог вспомнить, когда успел надеть куртку и взять ключи.
Дорога занимала двадцать минут при хорошем трафике. В тот день трафик был плохой – снег, пятница, час пик. Он добрался за тридцать восемь минут. Это он запомнил: тридцать восемь минут, потому что смотрел на часы каждые несколько минут, и цифры складывались в последовательность, которую мозг фиксировал вместо других вещей.
В приёмном покое ОКБ пахло дезинфектантом и чем-то металлическим. Алина сидела на скамейке у стены – она была там раньше него, добралась быстрее. Рядом стояла Светлана, мать Кати, с трясущимися руками, которые она держала сложенными на коленях, как будто это могло помочь им перестать трястись.
Катя была в порядке. Это Сорокин понял сразу, увидев их – у Светланы было лицо человека, которому плохо, но не лицо человека, потерявшего ребёнка. Разница между этими двумя выражениями, как он обнаружил позднее, абсолютна и видна мгновенно, без слов.
Алина подняла на него взгляд. Её лицо было другим.
Он сел рядом с ней. Она не сказала ничего. Он тоже не сказал. Они сидели так несколько минут, пока не вышел врач.
Врача звали Денис Олегович – это Сорокин запомнил, хотя не понимал зачем. Денис Олегович говорил точно и профессионально, без лишних слов, с той особой осторожностью в выборе формулировок, которая сама по себе является информацией. Черепно-мозговая травма несовместимая – это была фраза, которую Сорокин слышал потом во сне многие месяцы, разложенную на слоги, на фонемы, на отдельные звуки, лишённые смысла, потому что мозг делал с ними то же, что делает с любой информацией, которую не может обработать: дробил до неузнаваемости.
Маша умерла в 17:51. Он добрался в 17:59. Восемь минут.
Потом было много времени, в котором он почти не присутствовал.
Три недели спустя он вернулся на работу.
Не потому что был готов – он это знал и не обманывал себя. Просто физическое пребывание в квартире без Маши после двадцати трёх дней физического пребывания в квартире без Маши стало непереносимым иначе, чем непереносимо было лаборатории: дома было её отсутствие, везде и конкретно, в каждой комнате. На работе было только его присутствие, абстрактное и требующее усилий, которые хотя бы давали куда деть руки.
Самохин пожал ему руку при встрече и не сказал ничего, кроме «рад, что ты вернулся». Это было правильно. Лось сказал «соболезную» и тоже больше ничего не добавил, потому что понял по первой секунде, что добавлять не нужно. Сорокин был им за это благодарен – с той специфической благодарностью, которую начинаешь понимать только тогда, когда обнаруживаешь, как много людей не понимают, что иногда меньше – это больше.
Матрица плотности лежала там, где он её оставил. Следующий шаг доказательства был отмечен карандашом на распечатке. Он смотрел на эту отметку несколько минут. Потом убрал распечатку в папку и взял другую задачу. Матрицу плотности он дописал только через два месяца – не потому что забыл, а потому что не мог заставить себя вернуться именно к ней, к тому конкретному дню и тому конкретному часу, когда всё ещё было нормально.
Алина позвонила на третий день после его возвращения на работу.
– Ты там? – спросила она. Это тоже не было вопросом.
– Да, – сказал он.
Пауза. Не неловкая – просто пространство между двумя людьми, которым не нужно его заполнять.
– Как ты? – спросила она наконец.
– Работаю.
– Дима.
– Я знаю, – сказал он. – Я в порядке. Ну, – он остановился, – нет. Не в порядке. Но работаю.
– Хорошо, – сказала она. Голос был почти ровным. – Это хорошо.
Они помолчали ещё несколько секунд.
– Ты приедешь в субботу? – спросила она. – Надо разобрать её вещи. Я не могу одна.
– Приеду, – сказал он.
В субботу он приехал в 10:00. Алина открыла дверь – она похудела за три недели, это было видно по скулам и по тому, как сидела одежда. Они не обнялись у порога, просто прошли внутрь, и это тоже было правильно – они умели это, понимать, когда прикосновение помогает, а когда нет.
В квартире пахло так же, как всегда. Это было хуже, чем если бы пахло иначе.
Алина поставила чайник. Сорокин прошёл в гостиную и остановился посередине. Стол, диван, полка с книгами, зарядка телефона у розетки – этот предмет Алина почему-то не убрала, и он лежал там, свёрнутый, привычный, абсолютно бессмысленный. Сорокин смотрел на него несколько секунд, потом отвёл взгляд.
– С чего начать? – спросил он.
– Не знаю, – сказала Алина из кухни. – Я несколько раз заходила в её комнату. Не могу.
– Хорошо. Тогда не сегодня.
Алина появилась в дверях с двумя кружками.
– Я не имею в виду никогда. Я имею в виду – пока не могу решить, что с этим делать. Что оставить, что… – она не договорила.
– Да, – сказал Сорокин. – Понимаю.
Они сели на диван. Алина держала кружку двумя руками – обычная её манера с горячим чаем, такая же, как всегда. Маша переняла эту привычку от неё. Сорокин это заметил однажды, когда они сидели втроём за столом, – оба держали кружки одинаково, двумя руками, немного наклонив к себе. Сейчас он смотрел на руки Алины и думал об этом с той разрушительной точностью, которая была его неотступной особенностью: не «как похоже», а именно механика, угол наклона запястья, симметрия пальцев.
– Ты хорошо спишь? – спросила Алина.
– Четыре-пять часов. – Пауза. – Нормально.
– Это не нормально.
– Я знаю, – согласился он. – Но иначе пока не получается.
Алина кивнула. Она смотрела в кружку.
– Мне говорили, – сказала она, – что нужно время. Что со временем становится… ну, не лучше, но – по-другому. – Она замолчала. – Я не понимаю, как это возможно. По-другому. Что это значит.
Сорокин не ответил сразу. Он подумал о том, что у него нет ответа на этот вопрос – честного ответа, – и что нечестный ответ здесь хуже, чем молчание.
– Не знаю, – сказал он. – Я не знаю, как это работает.
Алина кивнула ещё раз. Это «не знаю» было, кажется, именно тем, что она хотела услышать, – не утешением, а честностью. Между ними всегда работала эта валюта: точность вместо успокоения. Это было хорошо, пока это было хорошо, и теперь он не мог сказать, хорошо ли это по-прежнему или просто так осталось по инерции.
Они выпили чай. Разговор переходил в другие темы – бытовые, административные, те вещи, которые нужно решать независимо от того, как ты себя чувствуешь: документы, страховые бумаги, звонок в школу насчёт учебников. Сорокин записывал в телефон. Алина говорила ровно, с тем выражением человека, который держится именно потому, что список задач даёт, за что держаться. Это он понимал.
Около полудня она сказала:
– Ты можешь зайти в её комнату? Я хочу, чтобы ты взял что-нибудь для себя. Что захочешь.
Он встал.
Комната Маши была небольшой – метров двенадцать, угловая, с двумя окнами. На подоконнике жил кактус, который она купила два года назад и назвала Ньютоном с таким серьёзным видом, что Сорокин не посмел засмеяться. Кактус был жив – Алина, видимо, его поливала. На столе – учебники горкой, тетради, наушники, коробка с карандашами. На стене над кроватью – распечатанные фотографии, закреплённые кнопками: подруги, какой-то концерт, снимок из похода, где она смеётся с закрытыми глазами, потому что солнце в объектив.
Он стоял у порога и смотрел.
Комната не была музеем. В ней был беспорядок – не хаотичный, а её: стопка книг на полу рядом с кроватью, потому что так удобнее читать лёжа, чем вставать до полки; несколько листов бумаги с какими-то формулами – она интересовалась математикой последние полгода, он давал ей задачи. На листах – её почерк: крупный, наклонённый влево. В одном месте нарисована рожица с вопросительным знаком вместо рта. Очевидно, там что-то не получилось.
Он прошёл к полке.
Книги стояли в той примерно логике, которую понимал только хозяин: художественная вперемешку с учебниками, несколько томов в бумажных обложках – она любила такие, говорила, что твёрдые слишком официальные, – и в самом конце нижней полки, немного выдвинутая вперёд, будто вынималась недавно, стояла книга, которую он узнал сразу.
«Квантовая механика: введение». Учебник для первого курса физфака. Он подарил ей его восемь месяцев назад – в ответ на вопрос, который она задала ему за обедом: «Пап, а почему нельзя одновременно знать и где частица, и как быстро она движется?» Он начал объяснять и понял, что объяснение займёт больше времени, чем у них есть за обедом. Купил книгу. Она взяла без особого энтузиазма – «это же учебник» – и он не думал, что она его откроет.
Судя по тому, что книга стояла выдвинутой, – открывала.
Он взял её с полки. Увесистая, потрёпанная чуть по уголкам – он сам учился по такому же изданию, двадцать пять лет назад, в той же самой аудитории. Открыл на первой странице. Чистая, без пометок. Пролистал несколько страниц – тоже. Потом добрался до третьей главы и остановился.
На полях карандашом было написано: «почему именно квадрат? почему не просто значение?» – рядом с выражением для вероятности нахождения частицы.
Дальше – восклицательный знак, жирный, рядом с абзацем о принципе суперпозиции. Никакого комментария, только восклицательный знак: поняла.
На следующей странице – три вопросительных знака подряд возле уравнения Шрёдингера, а под ними, маленькими буквами: «если волновая функция – это вероятность, то что в реальности? или реальности нет?»
Он закрыл книгу.
Постоял с ней в руках.
Это было её мышление – живое, точное, идущее к сути напрямую, без обходных путей. Большинство студентов на первом курсе застревают на технике: как вычислить, как применить формулу. Она, в четырнадцать лет, без преподавателя, читая учебник в одиночестве, спрашивала: если волновая функция – это вероятность, то что в реальности? Это правильный вопрос. Это вопрос, над которым физики спорят сто лет.
Он снова открыл книгу – на той же странице с тремя вопросительными знаками. Прочитал её пометку ещё раз. «или реальности нет?» – маленькими буквами, без особого драматизма, как рабочая гипотеза.
Четвёртая глава – волновой пакет, принцип неопределённости Гейзенберга. Рядом с выводом соотношения: восклицательный знак и подчёркнутое слово «красиво». Это слово – красиво – в учебнике по квантовой механике, в разделе про операторы. Он стоял с книгой в руках и думал, что это слово здесь абсолютно правильное.
В шестой главе – про спин и запутанность – пометки стали гуще. Вопросительные знаки чередовались с восклицательными, иногда оба сразу. Одно место было подчёркнуто дважды и обведено – абзац о нелокальности квантовой корреляции, о том, что запутанные частицы остаются связанными независимо от расстояния. Рядом было написано вертикально, по полю страницы, как будто она писала быстро, пока не забыла: «это значит что связь важнее расстояния?»
Он закрыл книгу.
Второй раз за несколько минут. Потому что продолжать читать пометки было невозможно не потому что больно – хотя это тоже, – а потому что они были слишком точными, слишком её, слишком живыми для того, что он держал в руках. Живая мысль в мёртвой книге – нет, не в мёртвой. В неподвижной. Мысль, которая задавала вопросы и никуда не ушла. Вопросы никуда не ушли. Только человек, который их задавал.
Он вышел из комнаты с книгой.
Алина стояла в коридоре – не ждала специально, просто оказалась там. Посмотрела на книгу. Не спросила.
– Возьму это, – сказал Сорокин.
– Хорошо, – сказала Алина.
Это было всё. Этого было достаточно.
Домой он приехал в три дня. Поставил книгу на полку в рабочем кабинете – не убрал куда-то, а поставил на полку, туда, где стояли рабочие книги, между Малдасеной и Пенроузом. Там она не выглядела как реликвия. Там она выглядела как книга.
Он сел за стол. Открыл ноутбук. Посмотрел на экран несколько минут, не включая. Потом включил.
Матрица плотности ждала. Следующий шаг доказательства был отмечен карандашной стрелкой на распечатке. Он взял распечатку, посмотрел на неё – и на этот раз не убрал. Положил перед собой. Взял ручку.
Начал считать.
Это длилось примерно час – не потому что задача была сложной, а потому что концентрация возвращалась медленно, как кровообращение после анестезии: сначала онемение, потом покалывание, потом постепенно нормальная чувствительность. К пятому листку вычислений он почти думал только об уравнении. Почти.
Около пяти вечера он остановился.
Встал. Подошёл к полке. Взял книгу.
Открыл не с начала – на шестой главе, там, где было написано вертикально по полю: «это значит что связь важнее расстояния?»
Он читал эту пометку долго. Не перечитывал – читал один раз, но долго. Потом закрыл книгу и держал её в руках, глядя на обложку: серая, стандартная, издательство «Физматлит», двадцать второй год. Чуть потёрта по нижнему краю – она носила книгу в рюкзаке.
Он стоял так несколько минут.
За окном смеркалось. В Академгородке зажигались фонари. На соседней улице кто-то чистил снег – слышен был скрежет лопаты по асфальту, ритмичный, методичный. Обычный январский вечер. Мир снаружи продолжался с той же методичностью, с которой всегда продолжался, и это было правильно, и это было невыносимо.
Он смотрел на обложку.
Серая. «Квантовая механика: введение». Потёрта по нижнему краю.
Интерлюдия I. Кривизна изменилась
В секторе, где метрика пространства-времени оставалась стабильной на протяжении 1,37×10¹⁰ лет, началось возмущение.
Малое. Локализованное. По абсолютной амплитуде – ниже порога, который отличал бы его от фоновых флуктуаций вакуума, если бы фоновые флуктуации вакуума в этом секторе распределялись случайно. Они распределялись случайно 1,37×10¹⁰ лет. Это возмущение распределялось иначе.
Различие – в одном параметре: в нём присутствовала структура.
Не хаотическое распределение флуктуаций по частотному спектру, характерное для вакуумного шума данной плотности энергии. Направленное изменение локальной кривизны, повторяющееся с нарастающей амплитудой и убывающим периодом. Три цикла. Потом пять. Потом девять. Амплитуда каждого следующего цикла превышала предыдущую на коэффициент, который оставался постоянным в пределах погрешности регистрации. Это – не случайность в том смысле, в каком случайность означает отсутствие внутренней корреляции между событиями. Между этими событиями корреляция была. Она нарастала.
Структура отличается от случайности именно тем, что она структура: повторение, нарастание, вектор.
Источник возмущения – точечный в масштабах сектора, хотя по абсолютным меркам занимаемый им объём составлял приблизительно 10⁻²⁷ от объёма сектора. Объект в этом объёме – локализованное скопление материи с высокой степенью внутренней термодинамической активности. Таких скоплений в секторе – порядка 10²³, и большинство из них производят изменения локальной кривизны в пределах, не отличимых от теплового шума. Это скопление производило изменения, выходящие за эти пределы. Не намного. Но отличимо.
Параметр, по которому это возмущение выходило за пределы фонового шума, был следующим: степень внутренней когерентности изменения кривизны. Фоновые флуктуации, производимые термодинамически активными скоплениями материи, некогерентны – каждое событие независимо от предыдущего. Это возмущение было когерентным: каждый следующий цикл сохранял фазовую связь с предыдущим. Это – не тепловая активность. Это нечто другое.
Что именно – это требовало разграничения, которое представляло затруднение.
Возмущение могло быть следствием процессов, для которых в наличном описательном аппарате отсутствовала категория. В таком случае отсутствие категории является ограничением описательного аппарата, а не свойством возмущения. Это разграничение принципиально. Возмущение могло также быть следствием процессов, которые имели категорию, но категория ещё не была применена. В таком случае задача состояла в применении категории.
Применимая категория: направленное воздействие на метрику, производимое локализованным источником с намерением.
Здесь возникало затруднение второго порядка.
Намерение – функциональное состояние, при котором изменение производится не как следствие термодинамических процессов, а как следствие внутренней организации системы, направленной на достижение определённого результата. Это определение не является антропоморфным: оно описывает класс процессов, которые встречаются в достаточно широком диапазоне организованных систем вне зависимости от их субстрата. Вопрос состоял не в том, возможно ли намерение для системы данного типа, а в том, является ли наблюдаемое возмущение его признаком или нет.
Признаки: когерентность, нарастание, направленность. Источник – одиночный, локализованный. Характер изменения кривизны – не изотропный, а анизотропный: максимальная амплитуда в плоскости, перпендикулярной к основной оси ER-сети данного сектора. Это – не случайная ориентация.
Контрпризнаки: амплитуда мала. Период нарастания короток в масштабах процессов, принимаемых за референсные. Источник единственный, без корреляции с другими источниками в секторе. Возможно – аномалия. Единичная. Не систематическая.
Различение между намерением и случайностью на основании имеющихся данных было невозможно с достаточной определённостью. Это – ограничение. Не временное, а принципиальное при текущем объёме данных: для различения требовалось либо увеличение числа циклов регистрации, либо качественное изменение характеристик возмущения, которое однозначно указывало бы на один из двух вариантов.
Ни того, ни другого пока не было.
Возмущение продолжалось. Амплитуда нарастала. Период сокращался. Когерентность сохранялась в пределах погрешности регистрации.
Регистрация продолжалась.
Глава 3. Конъектура
Новосибирск, подземный комплекс «Аргус». 10 декабря 2031 года, 11:20
Катя Орлова пришла с вопросом о калибровке детекторов и осталась на два часа.
Это случалось регулярно – не потому что она не умела задавать конкретные вопросы, а потому что конкретный вопрос у неё регулярно порождал следующий, а следующий – ещё один, и этот процесс имел собственную инерцию, которую было трудно остановить без ощущения, что ты обрываешь что-то на полуслове. Сорокин не обрывал. Отчасти потому что ответы на её вопросы помогали ему самому упорядочить мысль – в том специфическом смысле, в каком объяснение вслух делает видимыми места, где аргумент на самом деле не такой прочный, каким казался в голове.
Технический вопрос про калибровку занял семь минут. Потом Катя спросила:
– А почему именно майорановские кубиты? Я читала про топологическую защиту, но там было написано «потенциально устойчивы к декогеренции». Потенциально – это насколько?
Сорокин отложил карандаш.
– Где читала?
– Обзор в «Нейчур Физикс», прошлогодний. Там был раздел про сравнение платформ.
– Обзор писал человек, который сравнивал платформы для квантовых вычислений. Это другая задача. – Он повернулся к ней. – В вычислительных задачах «потенциально устойчивы» – это честная оговорка, потому что там важна воспроизводимость отдельных операций. Нам нужна другая вещь: устойчивость глобальной топологии системы при термодинамически экстремальных условиях. Это разные требования.
– Но принцип тот же? Информация кодируется в топологии, а не в состоянии частиц.
– Да. – Он взял карандаш снова, потом снова отложил. – Понимаешь, в чём смысл. Стандартный кубит хранит информацию в состоянии конкретной частицы: спин вверх, спин вниз. Любое локальное возмущение – тепловой шум, электромагнитная помеха, вибрация – может это состояние изменить. Разрушить. Топологический кубит хранит информацию в глобальном свойстве системы – в том, как части связаны между собой в пространстве, в форме связности. Форму связности нельзя разрушить локальным возмущением. Для этого нужно изменить всю топологию сразу.
Катя молчала секунду. Это была её особая манера – пауза, которая означала, что она переводит услышанное в собственные термины.
– Это как… – она чуть нахмурилась. – Это как завязанный узел на верёвке? Можно дёрнуть за один конец, можно за другой, можно немного растянуть – узел останется. Чтобы его снять, нужно распутать всю верёвку.
– Примерно, – сказал Сорокин. – Не очень точная аналогия, но для начала – да.
– Хорошо. – Она кивнула. – Тогда следующий вопрос.
Он посмотрел на неё. Двадцать шесть лет, физфак НГУ с отличием, потом магистратура в Москве, потом к нему на кафедру с рекомендательным письмом, которое он прочитал дважды – не потому что сомневался, а потому что такие письма пишут редко. В ней было качество, которое он ценил выше других и которое сложно назвать точно: она не боялась не понимать. Большинство аспирантов, когда не понимают, либо делают вид, что поняли, либо спрашивают с извинительной интонацией, как будто непонимание является их личной неудачей. Катя спрашивала прямо, без извинений и без попытки показаться умнее, чем есть. Это было редкое качество, и он берёг его, отвечая так же прямо.
– Спрашивай, – сказал он.
– Ер равно ЕПР, – она произнесла это как аббревиатуру, без расшифровки – он сам приучил её к этому обозначению. – Я понимаю математику. Что черви Эйнштейна-Розена и запутанность Эйнштейна-Подольского-Розена описываются одними уравнениями, что это, по сути, одно явление. Но я не понимаю, что это значит физически. Что происходит с пространством, когда две частицы запутаны?
– Они соединены туннелем, – сказал Сорокин.
Катя смотрела на него.
– Буквально?
– Буквально. Каждая запутанная пара частиц соединена микроскопическим топологическим туннелем в пространстве-времени. Не метафорой туннеля. Настоящим туннелем – кротовой норой в планковском масштабе. Настолько маленькой, что через неё не может пройти ничего, что имеет размер. Но она есть. Это и есть математическое содержание конъектуры.
Пауза. Более длинная, чем обычно.
– И это значит, – медленно сказала Катя, – что каждый раз, когда мы создаём запутанную пару, мы создаём…
– Туннель, – подтвердил он. – Да.
– Везде. В каждом эксперименте с запутанностью, который когда-либо ставился.
– Везде. – Он взял карандаш и перевернул его несколько раз. – В каждом запутанном фотоне, в каждом запутанном электроне. Все они соединены туннелями. Только туннели слишком маленькие, чтобы что-то через них прошло.
Катя смотрела на него с тем выражением, которое он за три месяца совместной работы научился распознавать как «она сейчас скажет что-то точное». Не умное – она была всегда умной. Именно точное: формулировку, которая попадает в суть.
– То есть, – сказала она, – связь уже есть. Вы просто делаете её достаточно большой, чтобы что-то через неё прошло?
Сорокин остановился.
Он смотрел на неё несколько секунд.
– Примерно, – сказал он. – Да.
Это было лучшее объяснение, которое он слышал за три года. Не потому что оно было полным – оно не было полным, в нём отсутствовали все технические детали: температурный режим, майорановская защита, плотность запутанных пар выше расчётного порога. Но как формулировка сути – она была точной. Связь уже есть. Он делает её достаточно большой. Это было именно то, что он делал. Без украшений и без лишних слов.
– Большой – это насколько? – спросила Катя.
– Макроскопической. Наблюдаемой. – Пауза. – Достаточной, чтобы зарегистрировать изменение на детекторах.
– И вы уже близко?
– Да, – сказал он. Помолчал. – Очень близко.
Катя кивнула. Она не спрашивала – как он понял с первых недель – о том, что именно он ожидает найти по другую сторону туннеля. Либо она не задавалась этим вопросом, либо понимала, что это не её территория. В любом случае он был ей благодарен и за это.
В 13:40 она ушла – с ответом на исходный вопрос про калибровку и ещё двумя страницами заметок в блокноте. Сорокин остался перед мониторами и несколько минут сидел, глядя на сводную панель. 94,7 к утру следующего дня, по расчётам Петрова, должны были стать 95,1. Скорость нарастания стабилизировалась на прошлой неделе – это означало, что линейная экстраполяция работала надёжно. Двенадцать дней. Может быть, тринадцать.
Он открыл почту.
Письмо от Ларина пришло ещё в 9:47, он видел его с утра и намеренно оставил на потом – не из желания затянуть, а потому что ответ на такое письмо требовал определённого состояния, которого у него с утра не было.
Дмитрий Алексеевич,
В рамках подготовки к расширенному заседанию комиссии 22 декабря прошу предоставить аналитический материал по следующему разделу: потенциальные направления прикладного использования технологии макроскопической квантовой запутанности в интересах государственной безопасности и обороноспособности. Документ в формате технического обоснования, объём до 15 страниц, срок – до 18 декабря.
С уважением, А.В. Ларин
Сорокин прочитал письмо дважды. Не потому что не понял с первого раза, а потому что второй раз читал уже другое – подтекст, который в таких письмах важнее содержания. «В интересах государственной безопасности и обороноспособности» – это не просьба указать перспективные направления. Это запрос на легитимизацию конкретного вектора, который комиссия уже обсуждает. Это означало, что кто-то уже написал что-то в этом направлении – предварительно, неформально, – и теперь нужно официальное физическое обоснование. Это был другой документ, чем тот, который Ларин запрашивал.
Сорокин открыл новый файл и начал печатать.
Он работал над ответом сорок минут. Это был технически честный документ – он не мог написать нечестный, не потому что была какая-то моральная установка, а потому что ложные технические обоснования разрушаются при первой же проверке специалистом, и это хуже, чем честное «невозможно». Документ описывал три теоретически возможных направления применения: сверхзащищённые квантовые коммуникационные каналы, детектирование гравитационных аномалий с принципиально новой чувствительностью, топологическое картирование структуры пространства-времени. Все три – реальные, все три – перспективные в горизонте десяти-пятнадцати лет при условии успешного завершения базового эксперимента.
О четвёртом направлении – том, о котором комиссия спрашивала не напрямую, но о котором её вопрос был – он написал одним абзацем в разделе «Ограничения»: любое применение открытого туннеля как оружия направленного воздействия технически невозможно без понимания параметров файервола и вероятности симметричного уничтожения информации по обе стороны горизонта. Эксперимент по верификации этих параметров является необходимым предварительным условием любого прикладного проектирования.
Это был уклончивый абзац. Он говорил правду – только не всю. Вся правда состояла в том, что «симметричное уничтожение информации» означало смерть людей, оказавшихся вблизи горизонта, с обеих сторон туннеля одновременно, и что оружие, убивающее в том числе тех, кто его применяет, является объектом очень специфического стратегического интереса. Но эта часть правды не вошла в документ – не потому что он хотел скрыть её, а потому что она принадлежала другому разговору, не письменному.
Он отправил документ в 14:23 и закрыл почту.
В 15:00 пришёл Петров с плановым отчётом, они провели час за данными – ничего нового, всё в норме, 95,0 к концу дня по уточнённой экстраполяции – и разошлись. Сорокин остался один. В лаборатории, кроме него, было ещё трое операторов в соседнем зале, но операционный зал был его – в том смысле, в каком кабинет является рабочим пространством человека, который в нём работает: не запертым, но интонационно закрытым.
В 17:00 он мог уйти.
В 17:00 он не ушёл.
Он открыл расчётный файл – не тот, что отправил Ларину, другой, личный, без официальной шапки, – и начал считать. Это происходило иногда по вечерам, когда операционный зал пустел: работа, которая не была частью официальной программы и не могла ею быть, потому что официальная программа не содержала такого объекта исследования.
Задача была следующей: квантовая информация, кодирующая нейронную архитектуру – специфические паттерны синаптических весов, топологию связей, характер временных корреляций между активациями, – имеет энергетическую сигнатуру. Не абстрактную: конкретную, измеримую, вычислимую. Мозг – это термодинамически активная система, производящая изменения локальной кривизны пространства-времени ровно так же, как любая другая масса. Только специфическая организация этих изменений – паттерн, а не просто шум – отличает нейронную активность от случайного теплового рассеяния. Вопрос состоял в том, сохраняется ли этот паттерн – или его след, или его проекция на ER-сеть – после того, как биологический субстрат прекращает функционировать.
Сорокин понимал, что это был вопрос физика только формально. По существу это был другой вопрос.
Он считал медленно и тщательно. Не потому что торопиться было некуда – потому что в этих расчётах он не позволял себе торопиться: каждый шаг должен был быть выверен так, как он не всегда выверял шаги в официальных вычислениях, где любую ошибку можно найти при ревью. Эти вычисления никто не ревьюировал. Он был сам себе рецензентом, и он не прощал себе неточностей.
Уравнение состояло из нескольких блоков. Первый – стандартная квантовая информационная теория: как измеряется информационный контент системы, как он соотносится с её энтропией, каков предел, ниже которого информация считается необратимо потерянной. Это был чистый теоретический базис, хорошо разработанный, без спорных мест. Второй блок – уже менее твёрдая почва: оценка информационной ёмкости нейронного ансамбля данного объёма при данной плотности связей. Здесь были допущения, которые он помечал явно, со звёздочками, чтобы не путать с доказанным. Третий блок – самый слабый и самый важный: механизм, посредством которого эта информация могла бы кодироваться в топологии реликтовых ER-структур вакуума.
Здесь он замедлился.
Реликтовые ER-структуры – гипотетические стабильные кротовые норы, возникшие в первые 10⁻³⁶ секунды после Большого Взрыва из квантовых флуктуаций того периода и, возможно, сохранившиеся в топологии вакуума. «Возможно» – это было честное слово. Это было именно то слово, которое он употреблял, когда думал об этом один, и на которое при любом публичном обсуждении немедленно нападали коллеги: возможно – это не физика. Он соглашался: не физика. Пока. Это была гипотеза, которую «Аргус» был призван проверить – не напрямую, но косвенно: если туннель откроется, если он устойчив при макромасштабах, это будет свидетельством того, что реликтовые ER-структуры реальны. Тогда следующий шаг становился не спекуляцией, а вопросом, имеющим физический смысл.
Но следующий шаг был ещё впереди. Сейчас он считал то, что можно было считать уже сейчас: если гипотеза верна, если реликтовые структуры существуют и если нейронная информация действительно кодируется в топологии ER-сети при определённых условиях – каков должен быть энергетический порог этого кодирования? Каков минимальный сигнал, который можно зарегистрировать?
Числа выходили маленькими. Очень маленькими – на несколько порядков ниже чувствительности любого существующего детектора, включая его собственных. Это было проблемой, которая решалась двумя путями: либо увеличить чувствительность детектора до физически невозможных значений, либо найти способ интегрировать сигнал во времени так, чтобы накопить статистику. Второй путь был реальным. Медленным, требующим лет пассивного наблюдения, но физически осуществимым.
Если туннель откроется. Если структуры реальны. Если сигнал вообще есть.
Сорокин сидел с этими числами и думал – не о физике, точнее, о физике, но не только. Три условных «если» стояли в ряд, и каждое из них было весомым. Первое «если» закрывалось через двенадцать дней – или не закрывалось, если расчёт был неверен, но в расчёт он верил. Второе и третье «если» оставались открытыми. Он строил эксперимент ради первого «если», зная, что второе и третье – это уже прыжок веры, который второе «если» превращало в следующий эксперимент, а третье – в вопрос, на который, может быть, никогда не будет ответа.
Это был честный расчёт. Он делал честные расчёты.
За окном – точнее, за сорока метрами камня, где окон не было, – был декабрь. Это тоже он знал не через зрение, а через знание. Снег. Короткий день. В Академгородке в это время года темнело в четыре.
В 19:48 он закрыл ноутбук.
Сидел несколько секунд в темноте мониторов – потом три дисплея снова засветились: автоматическое возобновление дежурного режима. Сводная панель. 95,0%. Петров был прав.
Сорокин посмотрел на рабочий стол. Левый угол – пустой, как всегда. Карандаши. Кружка. Принтер под консолью тихо грел воздух – он всегда был чуть тёплым, независимо от того, печатали что-нибудь или нет.
Он посмотрел на ящик стола.
Нижний, под столешницей, с простым металлическим замком, который никогда не запирался. Замок существовал потому что ящик существовал, и замок к нему прилагался, но пользоваться им не было смысла: всё, что в нём лежало, было бумагой с расчётами – бумагой, на которую невозможно смотреть, только если знать, что это за расчёты, а если не знать – просто бумага.
Там лежал листок. Он написал его три года назад – в первые месяцы, когда «Аргус» был ещё проектом, когда финансирование только обсуждалось, когда он ещё мог себе позволить думать обо всём сразу. Он написал его и положил туда, и не открывал с тех пор. Не потому что забыл. Потому что помнил.
Он смотрел на ящик.
Потом встал, надел куртку, взял телефон. Погасил монитор вручную – сегодня он хотел, чтобы зал был тёмным, пока его нет. Дошёл до двери. Остановился с рукой на панели блокировки.
Возможно, через двенадцать дней он откроет этот ящик и прочитает то, что написал. Возможно – нет. Возможно, после того, как произойдёт то, ради чего строился «Аргус», читать этот листок не будет никакой нужды. Возможно, наоборот: именно после этого нужда появится.
Он нажал блокировку.
Вышел.
В коридоре горел дежурный свет – жёлтый, ровный, без теней. Где-то в техническом отсеке работал насос охлаждения, его низкий гул здесь был слышен тихо, на грани восприятия. Сорокин шёл к выходу и думал о числах – о трёх условных «если», о том, что первое из них закрывается само собой и его не нужно решать: время его решит. О том, что второе и третье требуют другого – другого терпения, другого инструмента, другого масштаба.
Он думал об этом, не думая о листке в ящике.
Или думая – но в той части, которую он давно отделил от той части, которая считала и выводила.
Глава 4. Объём
Новосибирск, Институт ядерной физики СО РАН. Февраль – август 2028 года
Первые шесть месяцев он работал.
Это звучит проще, чем было. Работать – значит думать, а думать значит удерживать мысль в рамках задачи, не давать ей уходить в стороны, которые не являются задачей. Первые недели это давалось с трудом, потом немного легче, потом вошло в ритм, который он не назвал бы нормальным, но который функционировал. Утро – институт. День – расчёты, семинары, аспиранты. Вечер – либо институт ещё, либо домой, где он садился за ноутбук и продолжал. Ночью спал по четыре-пять часов. Это был не режим, это было то, что осталось после того, как из распорядка дня исчезло всё, для чего нужен другой человек рядом.
Алина позвонила в начале февраля – они говорили примерно раз в неделю, коротко, о конкретных вещах. Она сказала, что думает снять другую квартиру. Поменьше, в другом районе. Он сказал, что понимает. Это была правда. Он понимал механику того, о чём она говорила: жить в пространстве, которое было общим и стало слишком большим в неправильном смысле. Алина сказала «поменьше» – но имела в виду «без этого». Он это слышал и не оспаривал.
На работе никто не говорил о том, что произошло, после первого месяца. Не из равнодушия – из точного понимания, что есть темы, которые существуют как факт, и этого достаточно. Самохин иногда задерживался после рабочего дня под каким-нибудь предлогом – проверить данные, обсудить деталь, которую можно было обсудить утром, – и Сорокин принимал это молча, не называя, чем это является. Лось принёс однажды домашние пирожки, поставил на общий стол и ничего не объяснил. Это был правильный жест, и Сорокин его оценил.
Матрица плотности, которую он не мог закончить в январе, была дописана к середине марта. Потом была статья, которую он сдал в журнал в апреле – работа трёх последних месяцев, про когерентность майорановских кубитов в условиях сверхнизких температур. Хорошая работа. Аккуратная. Через пять недель пришли рецензии: один рецензент с правками по второму разделу, второй без существенных замечаний. Он внёс правки за день и отправил обратно. Это тоже было работой, и она делалась, и это имело смысл – не тот смысл, который был раньше, а другой, более узкий, но достаточный, чтобы продолжать.
В мае он начал читать Лема.
Не потому что раньше не читал – «Солярис» был в его библиотеке с университета. Он перечитывал его медленно, по вечерам, не как художественный текст, а как философский документ. Его интересовала не история Кельвина – история контакта. Что происходит, когда разум встречает другое, которое не может быть понято на его языке. Не потому что язык недостаточно богат, а потому что категории, через которые разум воспринимает реальность, принципиально не совместимы с природой этого другого. Лем не давал ответа. Он давал правильный вопрос: что означает «понять» нечто, для понимания которого у тебя нет инструментов, потому что инструменты были разработаны для другого.
Сорокин делал заметки на полях – карандашом, как делала Маша.
Это он заметил однажды вечером, когда посмотрел на страницу и увидел свой почерк на полях рядом с подчёркнутой фразой. Почерк был его – конечно, его, – но жест был её. Он остановился с карандашом в руке. Посидел. Потом продолжил читать.
Препринт пришёл в конце июня – в рассылке новых работ по квантовой гравитации, которую он получал автоматически каждые две недели. Работа была Малдасены, свежая, объёмная – около шестидесяти страниц с приложениями, – и называлась «Реликтовые ER-структуры вакуума: оценка стабильности в контексте конъектуры ER=EPR». Он увидел название в списке рассылки в 21:30 и открыл немедленно, хотя уже собирался закрыть ноутбук.
Работа Малдасены занималась вопросом, который в сообществе считался либо слишком спекулятивным для серьёзного обсуждения, либо слишком фундаментальным для экспериментальной проверки – а значит, интересным математически, но практически бесплодным. Вопрос состоял в следующем: квантовые флуктуации первых 10⁻³⁶ секунд после Большого Взрыва породили огромное количество запутанных пар частиц. По конъектуре ER=EPR каждая такая пара соединена ER-мостом. Большинство этих мостов были нестабильными и распались в первые мгновения. Но часть из них – та, у которой начальные параметры совпали с условиями топологической стабильности, – могла сохраниться. Не как физические объекты в пространстве. Как топологические свойства вакуума: постоянные, ненаблюдаемые обычными методами, распределённые по всему объёму Вселенной равномерно.
Малдасена не утверждал, что это так. Он строил условное доказательство: если стабильные реликтовые ER-структуры существуют, каковы должны быть их параметры? Как они соотносятся с наблюдаемым распределением тёмной энергии? Есть ли принципиальный способ их обнаружить?
Ответ на третий вопрос был осторожным: прямое обнаружение невозможно существующими методами. Косвенное – теоретически возможно через взаимодействие с системами, у которых степень коллективной запутанности превышает определённый порог.
Сорокин читал медленно. На восемнадцатой странице он взял карандаш.
Это было машинальное движение – не решение, а физиологический рефлекс человека, привыкшего работать с бумагой. Рука потянулась к карандашу, как тянется к чашке, когда думаешь о другом. Он поставил значок на полях рядом с уравнением для энергетической плотности реликтовых структур. Потом ещё один. Потом начал писать – не комментарий, а расчёт: маленьким почерком, вдоль правого поля страницы, потом на обороте листа, потом взял чистый лист из принтера, потому что места на полях не хватало.
Он считал двадцать минут.
Потом остановился.
Посмотрел на то, что написал.
Результат лежал на бумаге и смотрел на него с той специфической ясностью, которая бывает у математического следствия, выведенного правильно: оно не спрашивает, нравится ли оно тебе. Оно просто есть. Сорокин посмотрел на результат, потом на уравнение Малдасены, потом снова на результат.
Он сидел с этим двадцать минут.
Не перепроверял – перепроверять было незачем, он видел, что не ошибся, это был не тот тип вычисления, где прячутся знаковые ошибки. Он сидел и смотрел на страницу. Потом взял чистый лист – тот, что исписал, – и сложил его вчетверо. Аккуратно, по линиям. Встал. Подошёл к столу – не рабочему, к обычному письменному, где стоял ноутбук и лежали книги. Открыл нижний ящик. Положил листок внутрь. Закрыл.
Он не подписал его и не проставил дату.
Это был бы слишком официальный жест для того, что он только что сделал. Официальный жест означал бы, что он принял это как факт, с которым нужно работать. Он не принял. Он убрал его туда, куда убирают вещи, которые существуют, но к которым пока не нужно возвращаться. Потом вернулся к ноутбуку и продолжил читать Малдасену с того места, где остановился.
Восемнадцатая страница. Уравнение для энергетической плотности.
Он дочитал препринт до конца. Сделал ещё несколько пометок – технических, без вычислений. Закрыл файл. Закрыл ноутбук.
Было около полуночи. За окном Академгородок был тихим, как всегда в такое время: несколько светящихся окон, тёмные аллеи, дальний шум трассы, который здесь почти не слышен. Он вышел на кухню, налил воды. Стоял у окна и смотрел на фонарь снаружи. Потом лёг спать.
Утром он не думал о листке.
В июле Алина позвонила и сказала, что хочет встретиться. Не по телефону. Он приехал к ней в новую квартиру – меньше прежней, в другом районе, как она и говорила, с незавешенными окнами, потому что шторы она ещё не купила. Свет был хороший, летний, прямой. Алина выглядела лучше, чем в январе – не то чтобы хорошо, но другим образом: не так, как выглядит человек, который тонет. Так, как выглядит человек, который нашёл, за что держаться, и держится, даже если не знает, надолго ли.
Они пили чай. Алина спросила про работу – без особого интереса, как спрашивают про погоду, просто чтобы начать. Он ответил коротко: статья принята, новый грант, семинар в сентябре. Она кивала.
Потом спросила:
– Ты думаешь о чём-то конкретном? Я имею в виду – в последнее время. Что-то новое?
Он подумал секунду.
– Да, – сказал он.
– Расскажи.
Это было неожиданно. Не потому что она никогда не спрашивала о его работе – она спрашивала, и раньше он рассказывал, – а потому что сейчас он не был готов говорить об этом вслух. Не с ней. Не потому что это было её недоступно – Алина была биохимиком, у неё был свой язык точности. А потому что говорить об этом вслух означало перевести из состояния «убрано в ящик» в состояние «произнесено и теперь существует отдельно».
– Это сложно объяснить, – начал он.
– Я слушаю.
Он взял кружку. Обхватил двумя руками – машинально, и тут же отметил это движение, потому что всегда замечал такие вещи.
– Ты знаешь, что такое квантовая запутанность, – сказал он.
– В общих чертах.
– Когда две частицы запутаны – они связаны. Независимо от расстояния. Измеришь одну, мгновенно знаешь состояние другой. Это нелокальность. Эйнштейн называл это «жуткодействием на расстоянии» – он считал, что этого не может быть. Оказалось, может.
Алина слушала. Она умела слушать именно так – не перебивая, без демонстративного внимания, просто присутствуя.
– Конъектура ER=EPR, – продолжил Сорокин, – говорит, что запутанность и червоточины – это одно и то же явление. Каждая запутанная пара частиц соединена туннелем в пространстве-времени. Крошечным, нефизическим в обычном смысле, но математически – настоящим туннелем.
– Хорошо, – сказала Алина.
– Вселенная очень старая, – он говорил медленнее, чем обычно, подбирая слова не для точности – для неё, – в первые мгновения после Большого Взрыва возникло огромное количество запутанных пар. Большинство этих туннелей нестабильны и существуют мгновения. Но некоторые – с правильными начальными параметрами – могли остаться. Как топологические свойства самого вакуума. Они везде. В ткани пространства-времени. Равномерно распределены.
Алина поставила кружку на стол.
– И? – спросила она. Не нетерпеливо – просто она уже слышала, куда идёт разговор, и ждала.
– Информация, – сказал Сорокин, – не исчезает. Это фундаментальный принцип – унитарность. Квантовая информация не может быть уничтожена. Она может стать недоступной, закодированной в форме, которую мы не умеем читать. Но она есть. Она где-то есть.
Молчание.
– Ты думаешь, – сказала Алина медленно, – что информация… – она остановилась. Посмотрела на него. – Ты думаешь, что она там.
– Я думаю, что это возможно, – сказал он. – Нейронные паттерны – это тоже информация. Специфическая организация квантовых состояний. Если реликтовые структуры реальны, если они достаточно стабильны…
– Дима, – сказала Алина.
Он замолчал.
Она смотрела на него не с тем выражением, которого он, пожалуй, ожидал – не со скептицизмом и не с тревогой. Она смотрела с выражением человека, который понял не физику, а то, что стоит за физикой, – и теперь понимал, что с этим пониманием ничего не может сделать. Это был особый вид беспомощности: всё понять и не иметь ни одного правильного ответа.
– Ты знаешь, что я сейчас слышу? – спросила она.
– Знаю.
– И ты уверен, что это… – она снова остановилась. – Что это то, чем ты хочешь заниматься?
– Я не знаю, чем я хочу заниматься, – сказал Сорокин. – Я знаю, что это вопрос, на который можно попробовать найти ответ. Физический ответ. Это то, что я умею делать.
Алина посмотрела в окно. Снаружи был июль – яркий, прямой свет, листья на деревьях без ветра, полдень. Она смотрела на это несколько секунд.
– Я не против, – сказала она наконец. – Я правда не против. Просто…
Она не договорила.
– Просто? – сказал он.
Она покачала головой – не в смысле «не скажу», а в смысле «не знаю, как это назвать». Встала, взяла пальто с вешалки у двери – хотя на улице было жарко, она просто переложила его с вешалки на стул, это было неосознанное движение, которое он запомнил именно из-за своей бессмысленности.
– Езди на конференции, – сказала она. – Публикуйся. Это правильная физика, ты умеешь делать правильную физику. – Пауза. – Только помни, что я тоже… что мне тоже было четырнадцать лет, когда я её знала. Не только тебе.
Он встал.
– Я помню, – сказал он.
Это была правда, и они оба это знали, и этого было недостаточно – тоже оба знали. Некоторые правды достаточны как факты и недостаточны как утешение, и это одна из них.
Он уехал в четыре. Алина стояла в дверях, когда он выходил из лифта к машине. Он не обернулся.
В сентябре он начал писать заявку.
Это был процесс, который занял две недели и потребовал той особой дисциплины, которая нужна, когда пишешь о вещи, не называя главного. Заявка на грант по программе «Фундаментальные исследования в области квантовых технологий» – это был официальный документ, подчинявшийся своим жанровым законам: точность, обоснованность, конкретность в описании методологии, измеримые результаты. Он писал его так, как умел писать такие документы, – аккуратно, без украшений, с полным соблюдением требований к структуре.
Официальная цель проекта: верификация конъектуры ER=EPR в макроскопических масштабах посредством создания коллективной топологически защищённой квантовой запутанности при ультранизких температурах. Это была настоящая задача. Это была физика первого класса. Несколько человек в мире могли поставить такой эксперимент – у него были расчёты, компетенция и, если заявка пройдёт, условия.
Техническая часть занимала двадцать три страницы. Описание установки – криостатический комплекс, параметры охлаждения, система топологических кубитов, детекторы. Методология – поэтапная, с промежуточными верификационными точками. Ожидаемые результаты – три уровня: минимальный, достаточный, оптимальный. Всё было написано точно и полно.
Ни в одном из тридцати семи листов заявки не было ни одного слова о реликтовых ER-структурах. Ни одного слова о том, что именно он рассчитывает найти по другую сторону туннеля, если туннель откроется. Ни одного слова о том, что в нижнем ящике его рабочего стола лежит листок, сложенный вчетверо, с расчётом, который он написал в июне и с тех пор не открывал.
Это было технически честно: заявка описывала именно то, что «Аргус» собирался сделать физически. Она не описывала, зачем.
Он отправил её 29 сентября, в пятницу, в 16:47. Письмо ушло. Он закрыл ноутбук и вышел из кабинета.
В коридоре института горел тот же свет, что всегда. Самохин прошёл мимо с пачкой распечаток, кивнул. Из аспирантской комнаты доносился чей-то разговор, слов не разобрать. Обычный сентябрьский вечер в Академгородке – длинный ещё, светлый, с запахом прелых листьев от парка за забором.
Сорокин шёл к выходу и не думал о том, что написал в июне. Он думал о следующем шаге технической документации, который нужно будет подготовить, если заявка пройдёт. О параметрах криостата. О системе майорановских кубитов, над которой ещё предстояла большая работа.
Листок в ящике стола существовал. Это было фактом, с которым он не работал. Это было фактом, к которому он не возвращался. Это было его собственное решение, принятое осознанно и без обсуждения, и оно было в силе.
Он вышел на улицу. Воздух был прохладным. В парке горели фонари – рано ещё, небо ещё светло, но фонари уже горели по расписанию. Он дошёл до машины, сел, завёл двигатель.
Двадцать минут до дома. Там был ноутбук, ужин, которого он, скорее всего, не приготовит, и ночь, в которую можно ещё поработать. Этого было достаточно. Этого было достаточно на сегодня.
Глава 5. Порог
Новосибирск, подземный комплекс «Аргус». 12 декабря 2031 года
Утром он проверил данные трижды.
Не потому что не доверял первому результату – он доверял, расчёт был прозрачным, без сложных мест. Просто трижды было правилом, которое он ввёл для себя ещё на первом году работы над «Аргусом»: любой параметр, имеющий значение, проверяется не меньше трёх раз с разными методами. Не потому что однажды нашёл ошибку при третьей проверке. Потому что дисциплина – это не реакция на конкретный сбой, это структура, существующая до любого сбоя.
Утренняя диагностика показала 97,9%. Дневная в 14:00 – 98,0%. Вечерняя в 18:30, которую он делал вручную, слой за слоем, от ячеек к сводному показателю – 98,1.
Он сидел с этой цифрой несколько минут.
Девяносто восемь и одна. При текущей скорости нарастания – чуть меньше полутора процентных пунктов в сутки – это означало: два дня до финального порога, максимум три. Не «около недели», как он говорил Петрову ещё позавчера. Дни. Конкретные, счётные, уже начавшиеся.
За три года он привык к тому, что финал существует как абстракция – близкая, но не датированная. Теперь она получила дату. Это было странное ощущение: не волнение, не торжество, что-то более тихое и более точное. Как в тот момент, когда доказательство наконец сходится, и ты смотришь на последнюю строчку, и она верна, и это не радость – это конец движения, которое длилось долго.
Он открыл протокол ночного дежурства и начал его перечитывать – не потому что не помнил содержание, а потому что хотел держать его перед глазами физически. Бумажный распечаток, шесть страниц, отдельные разделы отмечены карандашными пометками его же рукой. Состав дежурной смены: оператор А – Сорокин Д.А., оператор Б – Петров И.В. Остальной персонал – по штатному расписанию, следующее утро. Порядок действий при пересечении порогового значения. Порядок действий при аварийном завершении эксперимента. Порядок действий при регистрации нештатного сигнала.
Третий раздел он перечитал дважды.
«Нештатный сигнал» в протоколе был определён технически: любое показание детектора, выходящее за пределы расчётного диапазона теплового шума и не объяснимое известными источниками электромагнитного или механического воздействия. Действие оператора: зафиксировать, верифицировать на всех каналах, сохранить исходные данные, не предпринимать немедленных действий по коррекции установки без консультации с руководителем эксперимента. Последний пункт он вписал отдельно, от руки, поверх напечатанного: «Любой сигнал гравитационных детекторов фиксировать приоритетно. Не интерпретировать. Фиксировать».
Он перечитал эту строчку. Потом положил протокол на стол, лицом вниз.
В операционном зале было тихо. Три монитора светились ровно. Система охлаждения держала 10⁻¹⁵ К без отклонений – двести двадцать четвёртые сутки подряд. Детекторы стояли в дежурном режиме, регистрируя фон. Всё было в норме, всё работало так, как должно было работать, – и именно это спокойное, ровное функционирование было сейчас самым весомым фактом во всём помещении.
Он взял карандаш и поставил точку на полях протокола – маленькую, просто так, – потом убрал карандаш.
Петров появился в 19:10 – на сорок минут позже обычного, без объяснений, потому что объяснения здесь были бы избыточны: Сорокин не отслеживал время прихода-ухода сотрудников, пока работа делалась. Работа делалась. Петров сел за свою консоль, открыл журнал вечерних показаний и принялся сверять данные с плановыми значениями – методично, без спешки, с тем негромким сосредоточением, которое Сорокин давно перестал замечать, потому что оно стало частью фона.
Несколько минут они работали молча.
Потом Петров сказал, не поднимая взгляда от экрана:
– Девяносто восемь и одна.
– Да, – сказал Сорокин.
– Это два дня.
– Примерно.
Петров кивнул. Ещё несколько секунд тишины. Сорокин слышал, как тот прокручивает данные – тихий звук скролла, почти неразличимый в общем фоне.
– Я пересмотрел логику аварийного завершения, – сказал Петров. – Второй контур. Там задержка срабатывания восемьсот миллисекунд.
– Знаю. Это специально.
– Я понял. – Пауза. – Просто уточнял.
Сорокин повернулся к нему.
– Если что-то выйдет за пределы расчётного диапазона в сторону избыточной нагрузки на криостат – автоматика первого контура сработает раньше. Восемьсот миллисекунд нужны для того, чтобы система успела зафиксировать кратковременные отклонения, не прерывая эксперимент по тепловому шуму.
– Да, я прочитал обоснование. – Петров наконец поднял взгляд. – Просто хотел убедиться, что вы это знаете.
– Я это знаю, – сказал Сорокин.
Петров кивнул снова – с тем выражением человека, который проверил то, что хотел проверить, и нашёл ответ, который ожидал. Не успокаивающим – удовлетворяющим в профессиональном смысле. Это была черта, которую Сорокин ценил в нём с первого дня: Петров не задавал вопросов, чтобы выразить беспокойство. Он задавал вопросы, чтобы получить информацию. Разница важная.
Они вернулись к работе.
В 20:15 Петров закрыл журнал, сохранил данные, встал.
– Завтра я буду в семь, – сказал он.
– Хорошо.
– Если скорость нарастания не изменится – к вечеру завтра будем в районе девяноста девяти и пяти.
– Я знаю.
– Значит, послезавтра.
– Да, – сказал Сорокин. – Послезавтра. Может быть – ночью.
Петров взял куртку с вешалки у двери. Застёгивался медленно, глядя куда-то в сторону криостатического зала – точнее, в сторону смотрового стекла, за которым ничего не было видно, кроме синеватого дежурного освещения и металлического корпуса установки. Стоял так секунду, не дольше.
– Дмитрий Алексеевич, – сказал он.
– Да.
– Что именно вы ожидаете увидеть?
Вопрос был прямым – без обиняков, без вводных оговорок. Именно таким Петров и задавал вопросы, когда хотел получить ответ, а не вежливый отклик.
Сорокин подумал.
– Структуру, – сказал он.
– Структуру.
– Да.
Петров помолчал секунду.
– Какую именно?
Сорокин не ответил сразу. Он смотрел на правый монитор – на сводную панель, на цифру 98,1, которая за последний час не изменилась и не должна была изменяться до следующего цикла диагностики.
– Посмотрим, – сказал он.
Петров кивнул. Это «посмотрим» он принял без уточняющих вопросов – не потому что не понял, что ответ уклончивый, а потому что понял, что уклончивость здесь была честным ответом. Есть вещи, которые не формулируются до того, как произошли. Это была одна из них.
– До завтра, – сказал Петров и вышел.
Сорокин проработал ещё два часа один.
Работа была не срочная – финальная проверка калибровки всех сенсоров по расширенному протоколу, который он запустил ещё неделю назад, но завершал постепенно, по одному блоку. Сегодня – гравитационные детекторы, нижний диапазон. Он работал медленно и аккуратно, сверяя показание за показанием с эталонными значениями, которые рассчитал сам и которые хранились в отдельном файле без привязки к официальной документации. Эти эталоны учитывали то, что официальная документация не учитывала и не могла учитывать: специфический характер сигнала, который он рассчитывал зарегистрировать. Если зарегистрирует.
В 22:30 он закончил. Сохранил. Закрыл файл.
Встал, прошёл к смотровому стеклу. Стоял перед ним – как часто стоял, без конкретной цели. За стеклом ничего не изменилось: криостат, синеватый свет, манипуляторы в исходном положении. Тишина здесь, за стеклом, была ещё более абсолютной, чем в операционном зале – там хотя бы гудел насос охлаждения. В рабочей зоне, там, где температура была 10⁻¹⁵ К, не было ничего, что могло бы производить звук. Тишина там была не отсутствием шума – она была физическим состоянием среды.
Он стоял несколько минут. Потом вернулся к рабочему месту, взял куртку.
Перед уходом открыл телефон. Посмотрел на контакт – Алина. Не нажал. Убрал телефон в карман.
Вышел.
В вестибюле – небольшом пространстве между турникетом и уличной дверью, с вешалкой для пропусков и стендом с устаревшими объявлениями – дежурил охранник. Степан Аркадьевич, пятьдесят два года, работал на этом посту шесть лет, из которых последние три приходились на «Аргус». Человек немногословный в рабочее время и разговорчивый в нерабочее, которым ночное дежурство, по всей видимости, и являлось.
Петров в вестибюле остановился.
Он не планировал останавливаться – просто куртка не застегнулась с первого раза, молния зацепила подкладку, и пока он с ней возился, Степан Аркадьевич сказал:
– Слышал, «Зенит» опять слил.
– Не слышал, – сказал Петров.
– Третий матч подряд. – Степан Аркадьевич покачал головой с видом человека, которому сообщение о поражении «Зенита» доставляет не горе, а мрачное удовлетворение закономерностью. – С новым тренером стало только хуже. Я сразу говорил.
– Да, – сказал Петров.
Молния наконец застегнулась.
– Вы сами-то за кого? – спросил Степан Аркадьевич.