Гаврош

Читать онлайн Гаврош бесплатно

Гаврош

Из романа «Отверженные»

Дети Парижа

Когда-то, много лет назад, Париж был полон бездомных детей, как лес полон птичек. Птичек зовут воробьями, ребят звали гаме€нами.

Это были мальчуганы от семи до одиннадцати лет. Жили они обычно стайками. Их родители, замученные нищетой и тяжким трудом, не могли, а иногда и не хотели заботиться о них. Но гамены не унывали. Обедали они не каждый день, зато каждый день, если им хотелось, пробирались в театр. На теле у них иногда не бывало рубашки, на ногах – башмаков, над головой не было крыши. Они целыми днями бродили по улицам, ночевали где попало. Одеты они были в старые отцовские штаны, которые волочились по земле. Голову им покрывала чья-нибудь старая шляпа, сползавшая на самый нос.

Чтобы попасть в компанию парижских гаменов, надо было иметь немалые заслуги. Один, например, был в большом почете за то, что видел, как человек свалился с колокольни, другой – за то, что на его глазах опрокинулся дилижанс[1], третий – потому, что был знаком с солдатом, который чуть не выколол глаза какому-то важному господину.

Крепкие кулаки очень ценились у них. Гамен любил прихвастнуть: «Вон какой я силач, посмотри-ка!» Всякий, кому случалось порезаться очень глубоко, «до кости», считался героем. Левше все очень завидовали. Косоглазый пользовался большим уважением.

У гаменов бывали постоянные стычки с полицейскими, которые устраивали по ночам облавы на маленьких бродяг. Потому-то гамен знал всех полицейских в лицо и по имени. Он изучил их привычки, для каждого подобрал прозвище: «Такой-то – предатель, такой-то – злюка, тот – великан, а тот – чудак. Вот этот воображает, что Новый мост принадлежит ему одному, и не дает человеку гулять по выступу за перилами моста, а тот любит драть людей за уши…»

Парижский гамен бывал почтительным, но бывал и дерзким насмешником. У него были скверные, гнилые зубы, потому что он плохо и мало ел, и хорошие, ясные глаза, потому что он много думал.

Маленький Гаврош

В те времена на бульваре Тампль можно было часто встретить мальчика лет одиннадцати-двенадцати, настоящего гамена. На нем были длинные мужские штаны и женская кофта. Но штаны были не отцовские, а кофта не материнская. Чужие люди из жалости одели его в эти лохмотья.

А были у него и отец и мать. Но отец о нем не заботился, а мать его не любила, так что его смело можно было назвать сиротой.

Привольно он чувствовал себя только на улице. Это был бледный и болезненный мальчик, но проворный, ловкий, смышленый и большой шутник.

Он постоянно был в движении: бродил, распевая песенки, по улицам, рылся в сточных канавах, воровал понемножку, но легко и весело, как воруют кошки или воробышки, смеялся, когда его называли шалопаем, и сердился, когда его обзывали бродягой.

У него не было ни крова, ни хлеба, некому было пригреть и приласкать его, но он не тужил. Однако, как ни был он заброшен, ему все-таки иногда приходило в голову: «Пойду повидаю мать». Он расставался с привычными местами, с шумными площадями, бульварами, спускался к набережным, переходил мосты и в конце концов добирался до предместья, населенного беднотой.

Там, в убогой лачуге, жила семья веселого мальчугана. Он приходил, видел вокруг горе и нищету, но что всего печальнее – он не видел здесь ни одной приветливой улыбки; холоден был пустой очаг, и холодны были сердца.

Когда он появлялся, его спрашивали: «Откуда ты?» Он отвечал: «С улицы».

Когда он уходил, его спрашивали: «Куда ты?» – «На улицу», – отвечал он.

А мать кричала ему вслед: «И что тебе здесь было нужно?»

Мальчик жил, не видя любви и заботы, точно бесцветная травка, которая растет в погребах. Он не страдал от этого и никого не винил. Он даже не знал точно, какие должны быть отец и мать.

Мы позабыли сказать, что на бульваре Тампль этого гамена прозвали Гаврош.

Гаврош опекает малышей

В Париже весной часто выпадают холодные дни, когда можно подумать, что вернулся январь.

В один такой студеный апрельский вечер Гаврош стоял на многолюдной улице, перед ярко освещенной витриной большой парикмахерской, и зябко поеживался. На шее у него был шерстяной платок, неизвестно где подобранный. Казалось, он с восторженным любопытством смотрит, как восковая женская головка, замысловато причесанная и украшенная цветами, поворачивается во все стороны и улыбается прохожим.

На самом же деле Гаврош наблюдал, что происходит внутри парикмахерской, рассчитывая улучить минуту и стянуть с витрины кусок мыла, а потом продать его за несколько су[2] парикмахеру предместья. Ему часто случалось таким способом зарабатывать себе на обед. Он был ловкач в таких делах и называл это «брить брадобрея».

Любуясь восковой красавицей и нацеливаясь на кусок мыла, он бормотал себе под нос:

– Во вторник… нет, не во вторник! А может, во вторник… Да, верно, во вторник!

Он старался припомнить, когда обедал в последний раз. Оказалось, что было это три дня назад.

В светлом и теплом помещении парикмахер брил очередного посетителя, а сам косился на врага, на замерзшего дерзкого мальчишку, который стоял у окна, засунув руки в карманы, и явно замышлял какой-то подвох.

Но вдруг Гаврош увидел, что в парикмахерскую вошли два мальчика меньше его: один лет семи, другой около пяти, оба неплохо одетые. Трудно было разобрать, чего они хотят – оба говорили разом. Младший не переставая плакал, а у старшего от холода стучали зубы. Парикмахер сердито обернулся, вытолкал ребят на улицу, ничего не слушая, и крикнул им вдогонку:

– Шатаются зря, только холоду напускают!

Дети, плача, пошли дальше. Тем временем набежала туча, стал моросить дождь. Гаврош догнал ребят:

– О чем плачете, малыши?

– Нам негде ночевать, – ответил старший.

– Велика беда! – сказал Гаврош. – Стоит из-за такой ерунды плакать! Вот глупышки! – И ласковым, но покровительственным тоном добавил: – Идем со мной, мелюзга.

– Пойдемте, сударь, – ответил старший.

Дети, перестав плакать, доверчиво последовали за Гаврошем. Уходя, Гаврош с возмущением оглянулся на парикмахерскую.

– Бессердечная скотина! – ворчал он. – Сущая змея! Послушай, цирюльник, я позову слесаря и велю нацепить тебе на хвост трещотку.

Парикмахер настроил его на боевой лад. Перепрыгивая через лужу, он увидел старуху с метлой в руках и спросил у нее:

– Сударыня, вы решили покататься на своей лошадке?

И тут же обдал грязью лакированные ботинки прохожего.

– Болван! – злобно крикнул прохожий.

Гаврош высунул нос из платка:

– На кого изволите жаловаться, сударь?

– На тебя! – рявкнул прохожий.

– Контора уже закрыта, жалоб больше не принимаю.

Проходя мимо каких-то ворот, он заметил дрожащую от холода нищенку, девочку лет тринадцати-четырнадцати.

– Бедняга, она совсем раздета. На вот, возьми! – И, сняв с себя теплый шерстяной платок, он развернул его и набросил на худенькие плечи нищенки.

Девочка с удивлением посмотрела на него и молча приняла подарок. А Гаврош только еще больше съежился от холода. Как раз в это время дождь снова припустил.

– Что за безобразие, опять дождь! – вскричал Гаврош. – Это мне уже не нравится. Ну, наплевать! – добавил он, увидев, как нищенка кутается в платок. – Зато ей будет тепло, она теперь как в шубе.

И он пошел дальше. Дети торопливо семенили вслед за ним.

Проходя мимо булочной, Гаврош обернулся к ребятам:

– Малыши, вы обедали сегодня?

– Сударь, мы с утра ничего не ели, – ответил старший.

– У вас, видно, нет ни отца, ни матери? – тоном взрослого спросил Гаврош.

– Что вы, сударь! У нас есть и мама и папа, только мы не знаем, где они. Мы все ходили по улице, искали чего-нибудь поесть и ничего не нашли.

– Ну, понятно, – заметил Гаврош, – собаки все подбирают. – И, помолчав, добавил: – Так вы потеряли родителей? Не знаете, куда они девались? Это не годится, ребятки! Глупо терять старших. Ну что ж, надо все-таки чего-нибудь перекусить.

Он больше не стал их расспрашивать. Не иметь крова – для гамена дело обычное.

Гаврош остановился и стал усиленно шарить в карманах своих штанов. Наконец он с торжествующим видом поднял голову:

– Успокойтесь, малыши, сейчас мы отлично поужинаем.

Он выудил из кармана монетку, втолкнул ребят в булочную и, бросив деньги на прилавок, крикнул:

– На пять сантимов хлеба!

Булочник взял в руки нож и каравай хлеба.

– На три части! – скомандовал Гаврош и с достоинством пояснил: – Нас ведь трое.

Булочник, окинув взглядом детей, собрался было дать им черного хлеба, но Гаврош с негодованием крикнул:

– Это что такое?

Булочник вежливо ответил:

– Это хлеб, очень хороший хлеб второго сорта.

– Отрежьте белого, самого лучшего. Я угощаю!

Булочник улыбнулся и стал с любопытством разглядывать компанию.

– Что вы на нас уставились? Думаете, мы маленькие? – обиделся Гаврош.

Когда хлеб был отрезан, Гаврош сказал детям:

– Ну вот, теперь лопайте!

Дети растерянно смотрели на него. Гаврош расхохотался.

– Да, правда, они малы, еще не понимают. – И протянул им хлеб: – Ешьте, пичуги!

Считая, что старший более понятлив и его следует особо ободрить, он протянул ему большой кусок и сказал:

– Ну-ка, раскрой клюв!

Себе он оставил самый маленький кусочек. Все трое были очень голодны и, стоя у двери, жадно уплетали хлеб. Булочник получил деньги и теперь смотрел на них с досадой, потому что они загораживали вход в булочную.

– Пойдем на улицу, – сказал Гаврош.

И они поплелись дальше, по направлению к Бастилии[3]. Когда они проходили мимо ярко освещенных магазинов, младший из ребят останавливался и смотрел на висевшие у него на веревочке оловянные часики.

– Вот дурачок! – снисходительно сказал Гаврош. Затем задумчиво пробормотал себе под нос: – Будь это мои ребята, я бы лучше смотрел за ними.

Они шли, медленно дожевывая хлеб. На углу улицы Балле какой-то высокий человек окликнул Гавроша:

– А, это ты, Гаврош? Куда держишь путь?

Гаврош указал на ребят:

– Веду их на ночлег.

– А куда?

– К себе.

– Куда это?

– Да к себе!

– А у тебя есть жилье?

– Конечно!

– Где же?

– В слоне, – ответил Гаврош.

– Как в слоне?

– Да обыкновенно – в слоне. Что ж тут непонятного?

В слоне

В те времена на площади Бастилии стояло странное сооружение – огромный деревянный слон, оштукатуренный снаружи. На спине у него помещалась башня, напоминающая домик; когда-то она была выкрашена в зеленый цвет, но дожди и непогода перекрасили ее в черный.

Слон стоял в пустынном углу большой площади. Широкий лоб, длинный хобот, клыки, башня на исполинской[4] спине, ноги, похожие на четыре столба, – все это превращало его ночью в страшное, сказочное чудовище.

К этому углу площади, едва освещенному далеким фонарем, Гаврош подвел своих питомцев. Он понимал, что малышей испугает такой великан, и потому сказал:

– Не бойтесь, ребятки!

Сначала он сам прошмыгнул в отверстие решетки, окружавшей слона, а затем втащил детей. Перепуганные ребята покорно и доверчиво следовали за своим оборванным покровителем, который накормил их и обещал им ночлег.

Внутри ограды лежала лестница, которой днем пользовались рабочие ближайшей стройки. Гаврош с удивительной для его лет силой поднял ее и приставил к одной из передних ног слона. Как раз в том месте, куда доходила лестница, виднелась черная дыра в брюхе великана. Гаврош указал своим гостям на лестницу и дыру.

– Полезайте, – сказал он.

Дети в испуге переглянулись.

– Струсили, малявки! – воскликнул Гаврош. И прибавил: – Ну, смотрите!

Он обхватил руками шероховатую ногу слона и мигом, без всякой лестницы, добрался до отверстия, вполз туда, как уж вползает в щель, и скрылся, а спустя минуту его бледное личико показалось в темной дыре.

– Ну, – кричал он, – ползите скорей, козявки! Увидите, как здесь хорошо! Влезай ты первый, – обратился он к старшему, – я втащу тебя за руки.

Дети жались друг к другу. Они и побаивались Гавроша, и верили ему, а так как дождь превратился в ливень, то старший мальчик набрался наконец храбрости. Когда маленький увидел, что брат полез наверх, а он остался совсем один между лапами громадного зверя, ему стало страшно и хотелось заплакать, но он не посмел.

Старший неуверенно карабкался по перекладинам лестницы. Гаврош старался ободрить его, покрикивая:

– Не бойся! Вот так! Ну еще! Поставь сюда ногу, крепче держись рукой! Смелей!

Как только мальчик оказался достаточно близко, Гаврош ухватил его за руку и с силой потянул к себе.

– Готово дело! – сказал он.

Мальчуган пролез в отверстие.

– А теперь подожди меня, – сказал Гаврош. – Присаживайтесь, сударь.

Сам он вылез из дыры так же, как влез туда; проворно, точно обезьяна, спустился вдоль ноги слона, спрыгнул в траву, схватил пятилетнего малыша на руки, поставил его на середину лестницы и стал подниматься за ним, крикнув старшему:

– Я его поддерживаю, а ты тащи!

В одну минуту малыша подняли, подтянули, подтолкнули и втащили в отверстие; он даже пикнуть не успел.

Гаврош влез вслед за ним и отбросил ногой лестницу. Лестница упала на землю. Гаврош захлопал в ладоши и закричал:

– Вот мы и дома! Ура!

Это и был дом Гавроша.

Часто, проходя по площади Бастилии, разряженные господа бросали презрительный взгляд на слона и говорили: «Кому он нужен? Пора снести его». Оказывается, он был нужен для того, чтобы уберечь от дождя, холода, снега, града, защитить от зимнего ветра, избавить от ночлега в грязи и слякоти, от ночлега на снегу маленького мальчика без отца, без матери, без пищи, без одежды, без крова.

Дыра, в которую шмыгнул Гаврош, была почти незаметна снаружи. Она находилась под самым брюхом слона и была так узка, что лазить в нее могли только кошки да дети.

– Прежде всего, – сказал Гаврош, – надо показать, что нас нет дома.

Гаврош нырнул куда-то в темноту; двигался он так уверенно, что видно было – он хорошо знает свое жилище.

Достав откуда-то доску, он закрыл ею дыру. Затем снова исчез во мраке. Дети услышали треск лучины, всунутой в бутылку с раствором фосфата. Настоящих спичек тогда еще не было.

От внезапного света дети зажмурились. Гаврош зажег фитилек, смоченный в смоле. Хотя такая свеча больше коптила, чем светила, все же при этом огоньке можно было рассмотреть внутренность слона.

Гости Гавроша с удивлением и страхом озирались вокруг.

Поверху над их головами шла длинная темная балка, от нее на некотором расстоянии друг от друга отходили толстые полукруглые перекладины; это был как бы позвоночник слона с ребрами. С них свисали отставшая штукатурка и густая паутина.

Младший мальчуган прижался к старшему и прошептал:

– Ой, как темно!

Слова эти возмутили Гавроша. А вид у ребят был такой испуганный, что Гаврош счел нужным пробрать их:

– Это что за новости? Чем вы недовольны? Вам дворец нужен, что ли? Чего кукситесь, поросята вы этакие!

Встряска иногда помогает от страха. Немного успокоившись, дети прижались к Гаврошу.

Он был растроган их доверчивостью и по-отечески ласково обратился к младшему:

– Дурачок, темно на улице, а не здесь; там идет дождь, а здесь дождя нет; там холодно, а здесь ни ветерка; на улице людно, а здесь нет ни души; там даже луны нет, а здесь горит моя свечка.

Теперь дети уже не с таким страхом оглядывали свой приют.

– Ну, живее! – торопил Гаврош, подталкивая их в дальний угол своей «квартиры», где помещалась его постель.

Постель у Гавроша была самая настоящая, с матрацем, одеялом и пологом.

Матрацем служила соломенная циновка, одеялом – большая, почти новая и очень теплая попона из грубой серой шерсти. А полог был сделан вот как: три длинных шеста, воткнутых в пол, то есть в брюхо слона, были наверху связаны вместе веревкой. На них была натянута сетка из медной проволоки, мастерски укрепленная на всех трех шестах. Тяжелые камни прижимали сетку к полу, так что проникнуть внутрь было невозможно.

Эта сетка была частью проволочной решетки из вольеры[5] в зверинце, и Гаврош спал, точно в клетке.

Гаврош отодвинул несколько камней и приподнял сетку.

– Ну, малыши, залезайте на четвереньках! – скомандовал он…

Гаврош бережно втолкнул гостей в клетку, влез за ними сам, снова сдвинул камни и наглухо закрыл вход.

Все трое улеглись на циновке. Клетка была низкая. Даже самый маленький из ребят не мог бы встать в ней во весь рост. Гаврош все еще держал в руке свечу.

– Теперь спите, – сказал он, – я тушу свечу.

– Сударь, – спросил старший мальчик, указывая на сетку, – зачем это?

– Это от крыс, – ответил Гаврош деловым тоном. – Спите!

Однако немного погодя он вспомнил, что гости его очень неопытны, и решил объяснить подробнее:

– Это все из зверинца в ботаническом саду. От диких зверей. Там сколько угодно сеток. Надо только вскарабкаться на стенку, влезть в окно и нырнуть под дверь, а там бери что хочешь.

Рассказывая, он успел укутать краем попоны младшего мальчика.

– Ой, как хорошо, как тепло! – пролепетал малыш. Гаврош самодовольно оглядел одеяло:

– Одеяло тоже из ботанического сада. Я взял его в долг у обезьян.

Показав на толстую, искусно сплетенную циновку, на которой они лежали, он добавил:

– А это я стянул у жирафа.

Немного помолчав, Гаврош продолжал:

– У зверей всего вдоволь. Я и взял у каждого из них понемногу, и они не рассердились. Я им сказал: это нужно слону.

Дети с изумлением и боязливым восторгом смотрели на Гавроша, на этого ловкого и смелого мальчика, такого же бездомного и заброшенного, как они, но в то же время всемогущего.

– Сударь, – робко спросил старший мальчик, – вы, значит, совсем не боитесь полицейских?

– Надо говорить не «полицейский», а «фараон». Так и запомни, молокосос.

Младший мальчик тоже не спал, но не говорил ни слова. Он лежал с краю, и одеяло сползло с него; Гаврош снова заботливо укрыл малыша, а под голову вместо подушки подложил ему всякое тряпье. Затем обратился к старшему:

– Правда, здесь недурно?

– Да, да! – ответил старший, с восхищением глядя на Гавроша.

Бедные ребята озябли и промокли, а теперь начали согреваться.

– Вот видишь! – сказал Гаврош. – И чего вы, спрашивается, скулили?.. – Указывая на малыша, он добавил: – Ну, такому клопу еще можно похныкать, а тебе, большому, стыдно реветь, ты ведь не теленок.

– Мы не знали, куда нам деваться.

– Послушай, – наставительно продолжал Гаврош, – что бы ни случилось, никогда не скули. Я вас не оставлю. Увидишь, как мы весело заживем. Летом будем ходить купаться в Сене[6]. Потом, есть такой человек-скелет. Он живой, его показывают за деньги. Обязательно пойдем посмотрим на него. Ух, и худющий же он! А потом я сведу вас на представление, в театр. У меня есть знакомые актеры, они мне дают билеты. Я даже сам раз играл в театре. Нас было несколько мальчишек, мы бегали под холстом, делали волны на море. Я вас тоже возьму представлять. Словом, повеселимся вволю.

В эту минуту на палец Гаврошу капнула смола и вернула его к действительности.

– У, черт! – проворчал он. – Так у меня весь фитиль сгорит. А я не могу тратить в месяц больше одного су на освещение. Раз легли, надо спать. Чего доброго, полицейские увидят у нас свет.

– А потом, вдруг искра упадет на солому и спалит весь дом, – робко заметил старший. Он один только и осмеливался разговаривать с Гаврошем.

На дворе разыгралась буря. То и дело громыхал гром, и дождь хлестал по спине слона-исполина. Весенние грозы иногда бывают в Париже при сильном холоде.

– Дудки, – сказал Гаврош, – до нас дождь не доберется! Пусть себе барабанит и поливает ноги моего дома. Зима-дурища злится, что ей нас не достать.

Тут раздался такой удар грома, что малыши вскрикнули, вскочили и чуть было не повалили всю замысловатую постройку. Гаврош обернулся к ним и расхохотался:

– Тише, ребятки! Дом сломаете. А какой гром! Не хуже, чем в театре.

Он поправил сетку, снова уложил детей и приказал:

– Ну, теперь хорошенько завернитесь в одеяло и спите. Я тушу свечку. Готовы?

– Да, – прошептал старший. – Мне очень хорошо, прямо как на перине.

Гаврош натянул им одеяло до самого носа, снова приказал: «Спите!» – и задул свою свечу.

Едва погас свет, как сетка, под которой лежали дети, затряслась, послышался странный шорох, какое-то дребезжание: как будто медную проволоку царапали ногтями и грызли зубами. При этом со всех сторон раздавался визг и писк.

Пятилетний мальчуган, услышав над головой такую возню, задрожал от ужаса, толкнул локтем старшего брата, но тот уже спал, как приказал ему Гаврош.

Тогда малыш, не помня себя от страха, осмелился тихонько позвать Гавроша:

– Сударь!

– Ну? – спросонья проворчал Гаврош.

– Что это?

– Крысы, – ответил Гаврош и повернулся на другой бок.

А крысы не унимались: они бегали по сетке и старались прогрызть ее.

Малыш от страха не мог уснуть.

– Сударь! – снова окликнул он.

– Ну? – отозвался Гаврош.

– Что это такое – крысы?

– Это мыши!

Такое объяснение немного успокоило мальчика. Ему случалось видеть белых мышей, и их он не боялся.

– Сударь… – все-таки заговорил он немного погодя.

– Ну?

– Почему у вас нет кошки?

– Была у меня кошка, а они ее сожрали.

Мальчик снова затрясся от страха:

– Сударь!

– Ну?

– Кого сожрали?

– Кошку.

– Кто сожрал?

– Крысы.

– Мыши?

– Да, крысы.

Потрясенный рассказом про мышей, которые едят кошек, мальчик не унимался:

– Сударь, а нас они не сожрут?

– Не бойся, они сюда не пролезут. Да и я ведь тут. На, возьми меня за руку. Молчи и спи!

Гаврош протянул мальчику руку, и ребенок, прижавшись к его руке, успокоился. Кругом все затихло. Крысы разбежались от звука голосов. Вскоре они вернулись и опять затеяли возню, но мальчики уже ничего не слышали – все трое крепко спали.

А на дворе по-прежнему бушевала непогода; на пустынной площади было темно; изредка проходил патруль, в поисках бродяг заглядывал во все углы и закоулки, а слон стоял неподвижно и, казалось, был доволен тем, что приютил и обогрел трех бездомных ребят.

Наутро Гаврош рано разбудил малышей, ловко извлек их из брюха слона, кое-как накормил и ушел, доверив их попечению улицы, которая воспитала и его самого. На прощание он сказал им:

– Я улепетываю, ребятки. Если не найдете папы и мамы, приходите вечером сюда. Я накормлю вас и уложу спать.

Однако дети не вернулись. Возможно, их подобрал и отвел в участок полицейский или же они просто затерялись в огромном, шумном Париже. Гаврош их больше не видел. Но часто, почесывая голову, он говорил про себя: «Куда это запропастились мои детки?»

Гаврош идет сражаться

Весной 1832 года во Франции развернулись важные события. Французский народ – рабочие, ремесленники, весь трудовой люд не мог больше терпеть голод, нужду и притеснения правительства, состоявшего из богачей – корыстных банкиров и фабрикантов. В разных городах страны вспыхивали бунты. Их подавляли, но они немедленно вспыхивали в других местах. Париж тоже готовился к восстанию.

В трактирах и кабачках собирались рабочие, обсуждали события, читали воззвания. Часто слышны были такие разговоры:

– Нас триста человек, – говорил один рабочий, – каждый внесет по десять су, это составит сто пятьдесят франков. На них мы купим пуль и пороха.

– Через две недели нас соберется тысяч двадцать пять, – заявлял другой. – Тогда уж можно помериться силами с правительством.

– Я ночей не сплю, готовлю патроны, – говорил третий.

Революционное настроение все росло. Особенно сильно волновалось рабочее предместье Парижа – Сент-Антуан.

Это старое предместье, населенное, как муравейник, трудолюбивое, как улей, сердито гудело, ожидая взрыва. Париж напоминал пушку, когда она заряжена: довольно искры, чтобы грянул выстрел.

Наконец желанная минута настала. Город принял грозный вид, на улицы высыпали рабочие. Каждый старался добыть себе оружие. Один спрашивал другого: «Где у тебя пистолет?» – «Спрятан под блузой. А у тебя?» – «Под рубахой».

И вот по улицам и бульварам города потянулись огромные толпы. Тут были рабочие: каменщики, плотники, маляры, наборщики; были студенты и школьники.

Из окон домов и с балконов на них испуганно смотрели буржуа.

Правительство было начеку: в городе и в предместьях стояли его вооруженные войска.

Когда толпа рабочих встретилась с войсками правительства, разразилась буря: полетели камни, послышались ружейные выстрелы, пошли в ход сабли, пистолеты. Толпа рассеялась.

Но тут по всему Парижу прокатился грозный клич: «К оружию!»

Гнев раздувал восстание, как ветер раздувает огонь.

Толпа разгромила оружейную фабрику на бульваре Сен-Мартен и три оружейные лавки в разных концах города. В несколько минут тысячи рук расхватали сотни ружей, пистолетов и сабель. Храбрые вооружались, трусы прятались.

На набережных, на бульварах рабочие, студенты, ремесленники били фонари, распрягали кареты, вырывали деревья, выкатывали бочки из погребов, громоздили на мостовой булыжники, доски, мебель – словом, строили баррикады. Не прошло и часа, как в городе выросло множество баррикад. К вечеру около трети Парижа оказалось в руках восставших. Купцы спешно запирали свои лавки. Военные патрули расхаживали повсюду, обыскивали и задерживали прохожих. Тюрьмы и полицейские участки были переполнены – там не хватало мест, и многих арестованных оставили ночевать под открытым небом. По городу перекликались сигнальные рожки, слышался бой барабанов, раздавались ружейные выстрелы.

– Чем все это кончится? – дрожа от страха, спрашивали друг друга буржуа.

Надвинулась ночь. Восстание грозным заревом охватило Париж.

После первого столкновения с войсками толпа отхлынула с площади Арсенала и стремительными потоками растекалась по улицам Парижа. По улице Менильмонтан бежал оборванный мальчуган. Он держал в руке ветку цветущего ракитника. Увидев в лавочке старьевщицы пистолет, мальчик отшвырнул ветку, крикнул: «Тетка, одолжи мне эту штуку!» – схватил пистолет и был таков.

Мальчик был Гаврош, он шел сражаться. На бульваре он заметил, что пистолет его без курка.

Однако Гаврош не бросил пистолета и отправился дальше; дойдя до улицы Понт-о-Шу, он заметил, что на всей улице открыта только одна лавка – кондитерская. Понятно, ему очень захотелось съесть пирожок с яблоками, прежде чем ринуться в бой. Но напрасно он шарил в карманах – они оказались пусты. Гаврош проглотил слюну и двинулся дальше, воскликнув: «Вперед – на бой!» При этом он с грустью и укоризной посмотрел на свой пистолет: «Я-то гожусь в бой, а вот ты – не очень!»

По дороге ему попалась та самая парикмахерская, откуда ее достойный владелец недавно выгнал двух малышей, которых Гаврош потом приютил в брюхе слона. Вспомнив бедных ребятишек, Гаврош решил по-своему отблагодарить парикмахера. Не успел тот добрить какого-то буржуа, как раздался страшный грохот: громадный булыжник вдребезги разбил витрину. Парикмахер подбежал к окну и увидел улепетывающего во всю прыть Гавроша.

– Вот негодный озорник! – завопил парикмахер. – Ну подумайте! Что я ему сделал?

На рынке Сен-Жан Гаврош присоединился к толпе рабочих и студентов. Все они были вооружены чем попало. У одного было двуствольное охотничье ружье, у другого – ружье национальной гвардии, а за поясом два пистолета, у третьего – старый мушкет, у четвертого – карабин[7].

Человек, шагавший впереди, размахивал обнаженной саблей. Все они запыхались от быстрой ходьбы, промокли под дождем. Но глаза у них сверкали.

– Куда идти? – спокойно спросил их Гаврош.

– Идем с нами, – ответили ему.

В первом ряду шел человек в красном жилете. Он шагал весело и бодро и, видимо, чувствовал себя как рыба в воде.

Какой-то прохожий, увидев его жилет, закричал в испуге:

– Красные идут!

– Ну, красные так красные! – отвечал рабочий. – Есть чего пугаться!

Гаврош на постройке баррикады

Отряд вооруженных рабочих и студентов углубился в старинный квартал, где улицы были узки, а дома, разной величины и странной постройки, стояли вкривь и вкось. С улицы Сен-Дени отряд свернул на улицу Шанврери. Улица эта упиралась в тесный переулок, загороженный рядом высоких домов. Казалось, что это тупик, однако по обеим его сторонам имелись проходы.

На левом его углу стоял невысокий двухэтажный дом. В этом доме помещался знаменитый кабачок, где обычно собирались революционеры.

При появлении шумной толпы на улице началась паника. Перепуганные прохожие бросились врассыпную.

Повсюду – направо и налево – закрывались лавки, входные двери, окна, ставни во всех этажах, от самого нижнего до чердака. Открытым остался только вход в кабачок, потому что толпа сразу бросилась туда.

Спустя несколько минут из решеток на окнах кабачка выдернули двадцать железных прутьев, мостовую перед кабачком немедленно разрыли – камни были нужны для постройки баррикады. Недолго думая опрокинули ехавшую мимо телегу с тремя бочками извести – бочки тоже пригодились для баррикады. На них навалили булыжник, вывороченный из мостовой. Из погреба кабачка выкатили еще несколько пустых бочек. Эти бочки и опрокинутую телегу подперли грудами щебня, который появился неизвестно откуда.

Вскоре половина улицы была перегорожена стеной выше человеческого роста. На перекрестке показался омнибус[8], запряженный парой белых лошадей. Один из рабочих перепрыгнул через груду камней, подбежал к омнибусу, остановил его, высадил пассажиров, вежливо помог выйти женщинам, отпустил кучера и под уздцы привел лошадей вместе с омнибусом к баррикаде. Лошадей сейчас же распрягли и отпустили на свободу, а омнибус свалили набок и загородили им остальную часть улицы.

Веселый, сияющий Гаврош всех воодушевлял – он поспевал повсюду, карабкался вверх, спускался, шумел, суетился, носился как вихрь.

Что подстегивало его? Нужда! Что его окрыляло? Радость!

Он стыдил бездельников, понукал лентяев, ободрял усталых; одних раздражал, других забавлял, но всех одинаково тормошил, всюду сновал и гудел, как назойливая муха, ни на минуту не останавливаясь, ни на минуту не умолкая.

– Живее! Валите булыжник! Еще, еще!.. Катите сюда бочки, давайте сюда мусор – заткнуть дыру. Мала ваша баррикада. Куда она годится! Тащите, валите, катите что попало! Ломайте дом, несите стеклянную дверь!

– Стеклянную дверь? – удивились рабочие. – На что она? Вот дурачок!

– Сами вы дураки! – огрызнулся Гаврош. – Еще как годится стеклянная дверь! Попробуй-ка влезь по ней на баррикаду! Видать, вы не таскали яблок из чужого сада, когда забор утыкан битым стеклом? Пусть только солдаты сунутся к нам – стеклянная дверь срежет им мозоли. Ничего вы, я вижу, не понимаете, товарищи. Стекло – штука предательская.

Он никак не мог успокоиться, что пистолет его без курка, и приставал ко всем:

– Дайте мне ружье! Мне нужно ружье. Почему мне не дают ружья?

– Тебе ружье? – засмеялся один из революционеров.

– Да, мне. А почему мне не дать ружье? – спросил мальчик.

– Когда у всех взрослых будут ружья, тогда дадут и детям, – пожав плечами, сказал другой революционер.

Гаврош гордо повернулся и ответил ему:

– Если тебя убьют раньше, я возьму твое ружье.

Баррикада на улице Шанврери была невысока, хотя защитники могли укрыться за ней, а изнутри можно было взобраться на самый ее верх по сложенным из булыжника ступеням. Груды камней, бочки, которые были соединены балками и досками, просунутыми в колеса телеги, опрокинутый омнибус – все это снаружи придавало баррикаде грозный, неприступный вид.

Между стенами домов и баррикадой оставался узкий проход, в который легко мог пролезть человек, так что выбраться из баррикады было вполне возможно. Дышло омнибуса водрузили на самой верхушке, и красное знамя, прикрепленное к этому дышлу, развевалось над баррикадой.

Вся работа заняла не больше часа и прошла без всяких помех: ни полиция, ни войска не показывались.

Буржуа, изредка проходившие по улице Сен-Дени, заглянув на улицу Шанврери и увидев баррикаду, убегали прочь.

Когда баррикада была сооружена и знамя на ней укреплено, из кабачка вытащили стол, и начальник баррикады вскочил на него. Ему принесли ящик с патронами, и он, весело улыбаясь, стал раздавать патроны.

Каждому досталось по тридцать патронов. В запасе имелся еще бочонок с порохом, но его пока не трогали.

Бой барабанов не смолкал по всему городу, но к этому уже привыкли и не обращали на него внимания. Зловещие раскаты барабанной дроби то удалялись, то приближались. Наступили сумерки. Кругом не видно было ни души. Из безмолвного мрака надвигалось что-то грозное.

Защитники баррикады зарядили ружья, распределили посты и стали ждать, исполненные спокойствия, решимости и отваги.

Между тем на баррикаде зажгли большой факел. Для защиты от ветра его с трех сторон обложили булыжником и направили так, что весь свет падал на знамя.

Баррикада и улица были погружены во тьму. Только красное знамя виднелось издали, словно освещенное громадным потайным фонарем.

Ночь на баррикаде

Настала ночь, но войска не появлялись. Слышался только смутный гул да временами легкая перестрелка, но редкая и отдаленная.

Ясно было, что правительство выигрывает время и накапливает силы. Пятьдесят защитников баррикады поджидали шестидесятитысячное войско правительства.

В нижнем зале кабачка при тусклом свете двух огарков Гаврош изготовлял патроны. С улицы такой свет совсем не был виден, а в верхних этажах вообще не зажигали огня.

В зал вошел высокий человек, держа в руках ружье нового образца.

Гаврош залюбовался ружьем, а потом начал приглядываться и к его владельцу.

Когда тот уселся на стул, мальчик поднялся с места, подошел ближе, на цыпочках обошел вокруг незнакомца и оглядел его со всех сторон, стараясь при этом не шуметь и не привлекать к себе внимания.

«Неужели? Не может быть! Мне это померещилось. А вдруг и правда это он? Да нет же? Ну да, он!» – мысленно восклицал Гаврош, вытягивая шею, как птица. Он был смущен, озадачен, поражен.

Тут как раз к Гаврошу обратился один из революционеров, тот самый, который смеялся над ним, когда он требовал себе ружье.

– Послушай-ка, дружок, ты маленький, тебя не заметят. Выйди за баррикаду, проберись вдоль домов и походи по улицам. Когда вернешься, расскажешь нам, что видел.

– Ага! Значит, и маленькие на что-нибудь годятся, – ехидно заметил Гаврош. – Что же, сейчас пойду. А пока мой вам совет: больше верьте маленьким и меньше большим. – Гаврош понизил голос: – Видите этого долговязого?

– Ну и что же?

– Это шпик!

– Ты уверен?

– Еще бы! Недели две назад он стащил меня за ухо с перил Королевского моста.

Сведения Гавроша оказались верными: после допроса и обыска выяснилось, что человек этот – инспектор полиции. Его обезоружили и привязали к буфетной стойке, скрутив ему за спиной руки. Гаврош присутствовал при всей этой сцене. Подойдя к шпиону, он сказал:

– Оказывается, и мышка может поймать кошку! Ну, я иду, – добавил Гаврош. – Кстати, оставьте мне его ружье.

И, сделав по-военному под козырек, мальчуган шмыгнул на улицу.

На башне Сен-Мерри пробило десять часов, а кругом по-прежнему было тихо. Двое студентов с ружьями и карабинами в руках сидели молча у лазейки между домами и баррикадой и прислушивались, стараясь уловить самый отдаленный и глухой звук шагов. Вдруг среди жуткой тишины с улицы Сен-Дени донесся звонкий, веселый юный голос. Он распевал на мотив известной народной песенки:

  • …У них мундиры синие
  • И сабли на боку.
  • Огонь по линии,
  • Ку-ка-ре-ку!

– Это Гаврош, – сказал один из студентов.

– Он подает нам знак, – ответил другой.

Торопливый топот нарушил тишину; легко, как акробат, вскарабкался Гаврош на омнибус, спрыгнул внутрь баррикады и, запыхавшись, закричал:

– Где мое ружье? Они идут!

Словно электрический ток пробежал по баррикаде. Слышно было, что все схватились за оружие.

– Хочешь, возьми мой карабин? – спросил один из революционеров.

– Нет, я хочу настоящее ружье, – ответил Гаврош и взял ружье полицейского.

Почти в одно время с Гаврошем на баррикаду вернулись двое часовых с теми же вестями. На посту остался только один часовой, со стороны мостов. Очевидно, там еще было тихо. Все защитники баррикады заняли свои боевые позиции.

Сорок три человека, в том числе и Гаврош, стояли на коленях внутри баррикады. Просунув дула ружей и карабинов в щели между булыжниками, как в бойницы[9], все молча ждали сигнала к бою. Шестеро человек с ружьями на прицел заняли окна в обоих этажах кабачка.

Прошло еще несколько минут.

Наконец послышался мерный тяжелый топот множества ног. Неторопливый, грозный и четкий, он нарастал непрерывно и неумолимо. И вдруг он смолк. Теперь в конце улицы слышалось дыхание большого скопища людей. Однако никого не было видно, только вдали среди густой тьмы смутно мерцало множество металлических нитей, тонких, как иглы. То были штыки и дула ружей, слабо освещенные отблеском факела.

Снова наступила тишина, как будто обе стороны чего-то выжидали. Вдруг из темноты раздался голос, особенно зловещий потому, что казалось – это говорит сама мгла:

– Кто идет?

В ту же минуту послышалось бряцание ружей.

– Французская революция! – ясно и гордо прозвучал ответ начальника баррикады.

– Огонь! – раздалась команда.

Над баррикадой прогремел страшный залп; красное знамя упало. Залп был настолько сильный, что срезал древко. Пули, отскочившие от карнизов домов, попали в баррикаду и ранили несколько человек.

Начало было грозное, оно заставило призадуматься самых храбрых. Очевидно было, что против баррикады выставлен целый полк.

– Товарищи, – крикнул начальник баррикады, – не тратьте зря порох! Подождем, пока они подойдут ближе. А прежде всего поднимем знамя! – прибавил он.

Он сам подобрал знамя, свалившееся к его ногам. Снаружи слышался стук шомполов[10]: солдаты снова заряжали ружья.

Гаврош, не покидавший своего поста, заметил, что к баррикаде крадучись приближаются солдаты, и крикнул:

– Берегись!

Но было уже поздно. Раздалась беспорядочная стрельба, солдаты бросились на баррикаду. Вскоре им удалось занять почти две трети ее, но пробираться дальше они не решались, боясь попасть в ловушку. Они заглядывали внутрь темной баррикады, как в логовище льва. Свет факела освещал только их штыки, мохнатые шапки и нерешительные, злые лица.

Многие из осажденных засели у окон второго этажа и чердака, откуда им удобнее было стрелять. Другие, более смелые, бесстрашно стояли у стен домов, напротив солдат, взобравшихся на баррикаду.

Офицер с большими эполетами поднял шпагу и крикнул:

– Сдавайтесь!

– Огонь! – скомандовал начальник баррикады.

Одновременно грянули два залпа, и все потонуло в черном, едком дыму. Только слышались слабые стоны раненых и умирающих.

Когда дым рассеялся, стало видно, что ряды солдат и защитников баррикады значительно поредели. Но те, что остались на ногах, не тронулись со своих мест и спокойно заряжали ружья.

Внезапно раздался громкий голос:

– Убирайтесь прочь, не то я взорву баррикаду!

Все обернулись в ту сторону, откуда слышался голос. Начальник баррикады вошел в кабачок, взял там бочонок с порохом и, укрываясь в дыму, наполнившем баррикаду, быстро проскользнул к тому месту, где был укреплен пылающий факел. Он в один миг схватил факел и водрузил на его место бочонок с порохом.

Офицеры и солдаты, застыв от неожиданности, смотрели, как начальник баррикады с выражением отчаянной отваги на гордом лице поднес пылающий факел к бочонку с порохом и громовым голосом крикнул:

– Убирайтесь прочь, не то я взорву баррикаду!

На баррикаде вмиг не стало ни души. Побросав убитых и раненых, нападающие в беспорядке и замешательстве отступили к самому дальнему концу улицы и скрылись в темноте.

Бегство было паническое. Убедившись, что баррикада очищена, защитники ее расставили часовых и принялись перевязывать раненых. Начальник баррикады подозвал Гавроша. Мальчик радостно подбежал к нему.

– Хочешь оказать мне большую услугу?

– Любую! – с готовностью ответил Гаврош.

– Возьми вот это письмо. Уйди сейчас же с баррикады. А завтра утром отнесешь письмо. Тут сказано куда. Это совсем недалеко.

Юный герой почесал за ухом:

– Отнести-то я могу… Но вдруг за это время возьмут баррикаду, а меня не будет?

– Не беспокойся. До рассвета они вряд ли опять пойдут на приступ. А взять баррикаду им удастся только днем.

– Можно мне завтра отнести ваше письмо? – спросил Гаврош.

– Нет, это будет поздно: баррикаду успеют окружить со всех сторон и выйти тебе не удастся.

Возразить было нечего. Огорченный Гаврош постоял несколько минут в нерешительности, снова почесал за ухом, наконец встряхнулся по-птичьи и взял письмо.

– Ладно, будет сделано, – сказал он и бегом помчался выполнять поручение.

Ему пришла в голову счастливая мысль, которую он не решился высказать, опасаясь возражений начальника. Но про себя он решил: «Сейчас около полуночи, улица эта недалеко, я успею отнести письмо и вернусь вовремя».

Гаврош отнес письмо и поспешил назад. Но обратный его путь не обошелся без приключений. Он усердно бил все попадавшиеся ему по дороге фонари, а потом затянул бойкую песенку. Распевая, он на ходу гримасничал, корчил страшные рожи. По этой части его изобретательность была неистощима. Жалко только, что у него не было зрителей и он понапрасну тратил свой талант.

Вдруг Гаврош остановился.

– Прервем наше представление, – сказал он сам себе.

В воротах какого-то дома его зоркий глаз заметил ручную тележку и спавшего на ней человека. Оглобли тележки упирались в мостовую, а голова человека – в край тележки, ноги же его свешивались до земли.

Опытный в житейских делах, Гаврош смекнул, что человек пьян.

«Вот как полезны летние ночи, – подумал Гаврош. – Пьяница заснул в тележке. Тележку заберем для республики, а хозяина ее оставим монархии. Тележка очень пригодится нашей баррикаде».

Пьяница сладко храпел. Гаврош потянул тихонько тележку в одну сторону, а ее хозяина потянул за ноги в другую; не прошло и минуты, как пьяница по-прежнему невозмутимо храпел уже на мостовой. Тележка была свободна. Гаврош порылся у себя в карманах, нашел клочок бумаги, потом огрызок красного карандаша и написал:

РАСПИСКА

Твоя тележка получена для нужд Французской республики.

ГАВРОШ.

Бумажку засунул в карман плисового жилета пьянчуги, сам ухватился обеими руками за оглобли тележки и с победным грохотом понесся рысью по направлению к баррикаде.

Эта затея оказалась небезопасной. Гаврош позабыл, что на его пути находится Королевская типография, а в ней караульный пост, занятый отрядом солдат. Солдаты насторожились: треск разбитых фонарей, переливы звонкой песенки – все это было слишком непривычно для мирных улиц, где жители с заходом солнца отправляются на покой. Уже целый час мальчуган жужжал в этом тихом квартале, точно муха в банке. Офицер, начальник караула, стал прислушиваться, но, как человек осмотрительный, решил выждать. Грохот тележки окончательно всполошил его, и он отправился на разведку.

– Здесь их целая шайка! – сказал он, осторожно выглядывая из караульни, и тут же лицом к лицу столкнулся с Гаврошем.

Увидя офицера в мундире, в кивере[11] и с ружьем, Гаврош остановился как вкопанный.

– Привет, общественный порядок! – бойко сказал он.

Его смущение длилось недолго.

– Куда идешь, бродяга? – рявкнул офицер.

– Гражданин, – ответил Гаврош, – я ведь не обзывал вас буржуем, за что ж вы-то меня оскорбляете?

– Куда ты идешь, прохвост?

– Сударь, – снова заговорил Гаврош, – возможно, что вчера вы были умным человеком, но нынче утром вас разжаловали.

– Отвечай, куда ты идешь, головорез?

– Вы очень милы, – ответил Гаврош. – Вам никак не дашь ваших лет. Послушайте моего совета: продайте свои волосы по сто франков за штуку. Получите пятьсот франков.

– Скажешь ты наконец, куда идешь, разбойник?

– Ой, как вы грубо выражаетесь, генерал!

– К оружию! – заорал офицер.

Гаврош в одну минуту принял мудрое решение. Тележка навлекла на него беду – пусть тележка его и выручает.

Когда офицер начал наступать на Гавроша, мальчик мгновенно превратил тележку в метательный снаряд. Тележка налетела на офицера. Он упал в лужу, а ружье выстрелило в воздух.

На крик начальника из караульни выбежали солдаты, раздался залп, за ним второй и третий…

Пальба вслепую длилась около четверти часа; немало оконных стекол пострадало от нее.

Тем временем Гаврош, отмахав без остановки пять улиц, присел на тумбу отдохнуть. Переводя дух, он прислушался к ружейной трескотне и, повернувшись в ту сторону, откуда она слышалась, показал «нос».

«Ну да! – сейчас же спохватился он. – Я тут насмехаюсь, потешаюсь и забавляюсь, а все-таки с дороги-то я сбился, и придется сделать порядочный крюк. Только бы вовремя поспеть на баррикаду!» И, затянув свою песню, он вихрем помчался по направлению к баррикаде.

Обстрел баррикады

Наступил рассвет, но окна и двери оставались закрытыми. Природа проснулась, а люди не подавали признаков жизни. Войска, занимавшие конец улицы Шанврери, были сняты; пусты были и окрестные улицы. Особенно страшным казалось это безлюдье при ярком свете дня.

Не видно было ни души. Зато слышны были какие-то неясные звуки. Где-то вдалеке происходило таинственное движение. Очевидно, приближалась решительная минута. Как и накануне вечером, часовые покинули свои посты и вернулись на баррикаду.

После первого штурма баррикаду успели привести в порядок и еще лучше укрепили ее.

В той стороне, откуда ждали нападения, мало-помалу воцарилась зловещая тишина.

Начальник баррикады дал приказ занять боевые посты. Сразу же смолкли все разговоры. Теперь был слышен только сухой треск – это заряжали ружья.

Ждать пришлось недолго. Звяканье цепей, лязг металла о мостовую, глухой и грозный гул – все возвещало приближение артиллерии.

Вскоре показалась первая пушка. Зажженный фитиль дымился.

– Огонь! – скомандовал начальник баррикады.

Раздался дружный залп. Дым густой лавиной окутал людей и пушку; через несколько секунд дым рассеялся, снова стали видны и люди и пушка. Канониры[12] спокойно и неторопливо устанавливали ее перед баррикадой.

– Зарядите ружья! – скомандовал начальник.

В то время как защитники баррикады перезаряжали ружья, артиллеристы заряжали пушку. Пушка выпалила, раздался грохот.

– Здесь! – прозвучал веселый возглас.

И одновременно с ядром на баррикаду влетел Гаврош. Он произвел больше впечатления, чем пушечное ядро. Оно только разбило колесо омнибуса и доломало старую телегу, а само застряло в груде обломков. На баррикаде рассмеялись.

– Отлично, продолжайте! – крикнул один из рабочих артиллеристам.

Все обступили Гавроша. Но начальник не дал ему сказать ни слова и отвел его в сторону:

– Зачем ты сюда явился?

– За тем же, зачем и вы! – как всегда задорно, ответил мальчуган, и глаза его сверкнули веселой удалью.

– Кто тебе позволил вернуться? – строгим голосом продолжал начальник. – А письмо ты отнес по адресу?

– Гражданин, я отдал письмо привратнику. Он обещал передать.

Отправляя письмо, начальник преследовал двойную цель: он хотел послать прощальный привет своей невесте и спасти Гавроша. Пришлось примириться с тем, что выполнена только половина его намерения.

Меж тем Гаврош успел шмыгнуть на другой конец баррикады.

– Где мое ружье? – крикнул он.

Ему отдали его ружье. Тогда Гаврош сообщил товарищам, что баррикада окружена со всех сторон.

– Прошу вас задать им перцу.

Начальник, стоя у своей бойницы, сосредоточенно вслушивался.

– Пригнитесь, прижмитесь к стене. Станьте на колени вдоль баррикады! – приказал он.

Защитники баррикады, покинувшие свои боевые посты при появлении Гавроша, дружно бросились к баррикаде, но раньше чем они успели выполнить приказ начальника, раздался вой картечи. Выстрел был направлен на выход с баррикады и рикошетом попал в стену. Двоих убило, а трех человек ранило. При таком обстреле баррикада не могла долго устоять.

Обстрел продолжался. Ружейные залпы чередовались с картечью. Солнце уже высоко стояло в небе. Как раз в это время артиллеристы подкатили вторую пушку и поставили ее рядом с первой. Это предвещало близкую развязку.

Через несколько минут оба орудия открыли стрельбу прямой наводкой по баррикаде; артиллерию поддерживал ружейный огонь пехоты.

– Надо во что бы то ни стало утихомирить их пушки, – сказал начальник и скомандовал: – Огонь по артиллеристам!

Все давно стояли наготове. Баррикада с ожесточенным рвением принялась палить по артиллеристам. Один за другим последовали семь или восемь залпов; улицу сплошь заволокло густым дымом. Когда же через несколько минут огненный туман чуть-чуть рассеялся, обнаружилось, что две трети артиллеристов лежат под колесами пушек.

Оставшиеся в живых артиллеристы продолжали обслуживать орудия, но стрельба стала значительно реже.

– Здорово! – сказал один из студентов. – Блестящий успех!

Начальник покачал головой:

– Еще четверть часа такого успеха – и на баррикаде совсем не останется патронов.

Должно быть, Гаврош услышал эти слова.

Маленький герой

На баррикаде вдруг заметили, что Гаврош стоит на улице прямо под выстрелами.

Гаврош взял в кабачке корзинку для бутылок, вышел через лазейку за баррикаду и преспокойно принялся высыпать в корзину патроны из патронташей убитых солдат.

– Что ты делаешь? – закричали мальчику с баррикады.

Гаврош поднял голову:

– Наполняю корзинку, граждане.

– Ты что, не видишь картечи?

– Вижу, дождик идет! Ну и пусть его идет! – ответил мальчик.

– Сейчас же вернись, слышишь! – кричал начальник.

– Сию минуту! – отвечал Гаврош и в один миг очутился на середине улицы.

Десятка два убитых лежало вдоль всей улицы на мостовой. Два десятка патронташей – хорошая пожива для Гавроша, солидный запас патронов для баррикады.

Все кругом было застлано дымом, точно густым туманом. Дым рассеивался и снова сгущался. От него среди белого дня стояла мгла, и противникам с одного конца короткой улицы до другого почти не было видно друг друга.

Эта темнота была на руку Гаврошу. Дымовая завеса и маленький рост позволили ему пробраться незамеченным довольно далеко. Первые шесть или семь патронташей он опорожнил, почти не подвергаясь опасности. Он полз на животе, передвигался на четвереньках, держа корзинку в зубах, скользил, извивался, как змея, крался от одного мертвеца к другому и продолжал наполнять корзинку патронами.

От баррикады он был еще недалеко, но никто не решался его звать – из страха привлечь к нему внимание солдат.

А он пробирался все дальше и дальше и дополз до места, где дым уже рассеялся.

Солдаты, залегшие за стеной из булыжника, и те, что сгрудились на углу улицы, заметили какую-то точку, передвигавшуюся в дыму.

В то мгновение, когда Гаврош очищал патронташ лежащего у тумбы убитого сержанта, в труп попала пуля.

– Что за черт! – воскликнул Гаврош. – Моих покойников убивают!

Вторая пуля выбила искры из мостовой подле него, а третья опрокинула его корзинку.

Гаврош огляделся и увидел, что стреляют с перекрестка. Он встал, выпрямился во весь рост, тряхнул головой и, устремив насмешливый взгляд на стрелявших в него солдат, весело и задорно запел песенку. Затем поднял корзинку, собрал все выпавшие патроны и, подойдя ближе к стрелкам, стал опоражнивать еще один патронташ. Мимо прожужжала четвертая пуля, а Гаврош продолжал петь. И на пятую он ответил песенкой.

Зрелище было страшное и прекрасное. Гаврош стоял под выстрелами и дразнил стрелявших. Казалось, он развлекается от души. Это был воробышек, клевавший охотников. На каждый выстрел он отвечал новым куплетом. В него целились непрерывно и не могли попасть. Солдаты смеялись, стреляя в него. Он ложился, вскакивал, прятался где-нибудь в подворотне, появлялся вновь, убегал, прибегал, смеялся над картечью, показывал «длинный нос», а попутно опустошал патронташи и собирал патроны. Товарищи, дрожа от страха, следили за ним с баррикады, а он все пел. Пули гнались за ним, но он был проворнее их.

Он играл в прятки со смертью.

Но вот одна пуля, меткая и коварная, настигла храброго мальчугана. Гаврош зашатался и упал. С баррикады раздался крик ужаса. Гаврош приподнялся, тонкая струйка крови стекала по его лицу. Он поднял обе руки кверху, взглянул в ту сторону, откуда раздался выстрел, и снова запел. Но кончить куплет ему не удалось: вторая пуля навеки оборвала его песенку. На этот раз он упал лицом на мостовую и затих.

Маленький мальчик и большой герой был убит.

Козетта

Из романа «Отверженные» (избранные главы)

Книга третья

Исполнение обещания, данного умершей

Глава 1

Вопрос о водоснабжении в Монфермейле

Монфермейль расположен между Ливри и Шелем, на южном конце высокого плато, отделяющего Урк от Марны. Ныне это довольно большое торговое местечко, украшенное выбеленными виллами, а по воскресным дням – и жизнерадостными горожанами. В 1823 году в Монфермейле не было ни такого количества белых вилл, ни такого множества довольных горожан: это была затерянная в лесах деревенька. Правда, там и сям в ней попадались дачи в стиле минувшего столетия, которые легко можно было узнать по их барскому виду, по характерным для той эпохи балконам витого железа и продолговатым окнам, маленькие стекла которых переливались на белом фоне закрытых внутренних ставней всевозможными зелеными оттенками. Тем не менее Монфермейль был только деревенькой. Ни ушедшие на покой торговцы сукном, ни отдыхающие на даче стряпчие еще не набрели на нее. Это был тихий, прелестный уголок, ничего более собой не представлявший. Там вели сельский образ жизни, привольный, дешевый и простой. Только воды было мало, так как местечко находилось на возвышенности.

За ней приходилось идти довольно далеко. Конец деревни, который поближе к Ганьи, черпал воду из великолепных лесных прудов; противоположный конец, со стороны Шеля, там, где была церковь, питьевую воду мог брать только из небольшого родника на склоне косогора, близ дороги на Шель, приблизительно в четверти часа ходьбы от Монфермейля.

Таким образом, запасти воду было для каждой семьи довольно тяжелой обязанностью. Зажиточные дома, аристократия, в том числе и хозяин трактира Тенардье, платили по лиару за ведро воды одному старичку, который занимался ремеслом водовоза в Монфермейле и этим зарабатывал около восьми су в день. Но старичок летом работал до семи часов вечера, а зимой до пяти, и как только темнело, как только закрывались ставни в нижних этажах, тот, у кого не оставалось воды для питья, должен был идти за ней сам или обходиться без воды до утра.

Это и было постоянным источником ужаса для несчастного создания, которое читатель, быть может, не забыл, – для маленькой Козетты. Вспомните, что держать Козетту было выгодно для супругов Тенардье по двум причинам: они брали плату с матери и заставляли работать дитя. И когда мать перестала присылать деньги, а из предыдущих глав читатель знает почему, Тенардье все же оставили девочку у себя. Она заменяла им служанку. Когда воды не хватало, за ней посылали Козетту. И девочка, умиравшая от страха при одной только мысли о том, что ей придется ночью идти к роднику, тщательно следила, чтобы в доме всегда была вода.

Рождество 1823 года праздновалось в Монфермейле особенно оживленно. В первую половину зимы погода стояла мягкая: не было еще ни морозов, ни снегопада. Приехавшие из Парижа фокусники получили от мэра разрешение поставить свои балаганы на главной улице села, а компания странствующих торговцев, в силу такой же льготы, построила будки на церковной площади до самой улицы Хлебопеков, где находилась, как известно, харчевня Тенардье. Весь этот люд наводнял постоялые дворы и кабаки, внося шумную и веселую струю жизни в эту глухую, спокойную деревушку. В качестве добросовестного историка мы должны даже упомянуть о том, что среди всевозможных диковин, появившихся на площади, был зверинец, где уродливые шуты в лохмотьях, неизвестно откуда взявшиеся, показывали крестьянам Монфермейля в 1823 году одного из тех ужасных бразильских кондоров, которых королевский музей приобрел лишь в 1845 году и у которых глаза похожи на трехцветную кокарду. Если не ошибаюсь, зоологи называют эту птицу Саrасаrа Polyborus; она принадлежит к разряду хищников и семейству ястребиных. Несколько бравых старых солдат-бонапартистов, живших на покое в деревушке, приходили с благоговением поглядеть на эту птицу. Шуты уверяли, что такая трехцветная кокарда – исключительный феномен, созданный господом богом специально для их зверинца.

В рождественский сочельник несколько возчиков и странствующих торговцев сидели вокруг стола, на котором горело четыре или пять свечей, в низкой зале харчевни Тенардье. Эта зала ничем не отличалась от залы любого кабачка: столы, оловянные жбаны, бутылки, пьяницы, курильщики, мало света, много шума. Впрочем, два модных в ту пору среди горожан предмета на другом столе свидетельствовали о том, что это был 1823 год, а именно: калейдоскоп и лампа из узорчатой белой жести. Кабатчица присматривала за ужином, поспевавшим в ярко пылавшей печи; супруг ее пил с гостями, толкуя о политике.

Кроме разговоров политических, главной темой которых были война в Испании и господин герцог Ангулемский, среди громкого гомона слышались замечания, имевшие чисто местный интерес, вроде:

– Вон сколько выжали вина кругом Нантера и Сюрена, – кто считал, что получит бочек десять, получил все двенадцать. Из-под давила ручьями текло. – Как же так? Виноград-то ведь еще не поспел? – В этих местах не к чему ждать, пока он поспеет. Если собираешь спелый, так вино, чуть весна, и загустело. – Стало быть, это совсем слабое вино? – У них вина еще послабее, чем тут. А виноград собирать нужно, когда он зеленый.

И т. д.

Потом слышались выкрики мельника:

– Разве мы можем отвечать за то, что насыпано в мешки? Там попадается пропасть мелких зерен, копаться с ними нам недосуг, вот и приходится пускать все как есть под жернов. Там и куколь, и медунка, и ржавинка, и вика, и журавлиный горох, и конопля, и лисий хвост, и видимо-невидимо всякой другой дряни, не считая мелких камешков, которых другой раз полно в зерне, особенно в бретонском. Мне такая же охота молоть эту бретонскую рожь, как пильщику распиливать бревна, в которые набито гвоздей. Посудите сами, сколько скверной трухи попадает в помол. А потом народ жалуется на плохую муку. И зря! Мы в этом не виноваты.

В простенке между окнами косарь, сидевший за столиком с землевладельцем, который торговался с ним из-за цены на весенние луговые работы, говорил:

– Что трава сырая, беды никакой нет. Ее даже спорей косить. Роса полезна, сударь. Но все одно, трава эта ваша молоденькая да неподатливая пока что. Уж очень нежна, так и клонится под косой.

И т. д.

Козетта сидела на своем обычном месте, на перекладине кухонного стола около очага. Одетая в лохмотья, в деревянных башмаках на босу ногу, она, при свете очага, вязала шерстяные чулки для маленьких девочек Тенардье. Под стульями играл котенок. Из соседней комнаты доносились смех и болтовня звонких детских голосов: то были Эпонина и Азельма.

В углу, возле печи, на гвозде висела плеть.

Порой пронзительный плач ребенка, находившегося где-то в доме, врывался в шум харчевни. Это кричал маленький сын хозяйки, родившийся в одну из предыдущих зим, «неизвестно почему, – говорила она, – вероятно, из-за холода». Ему шел четвертый год. Мать хотя и выкормила его, но не любила. Когда отчаянные вопли малыша становились слишком докучными, Тенардье говорил жене: «Слышишь, как твой сын развизжался. Пойди-ка погляди, чего ему там надо». – «А ну его! Надоел он мне!» – отвечала мать. И покинутый ребенок продолжал кричать в потемках.

Глава 2

Два законченных портрета

До сей поры в этой книге чета Тенардье была обрисована лишь в профиль; пришло время рассмотреть их со всех сторон и под всеми их личинами.

Самому Тенардье только что перевалило за пятьдесят. Г-жа Тенардье приближалась к сорока годам, что для женщины равно пятидесяти; таким образом, между мужем и женой было полное соответствие возраста.

Быть может, читатель со времени своего первого знакомства с нею сохранил еще некоторое воспоминание об этой высокой, белокурой, румяной, жирной, мясистой, широкоплечей, огромной и подвижной супруге Тенардье. Она происходила, как мы уже говорили, из породы тех дикарок-великанш, что ломаются в ярмарочных балаганах, привязав булыжники к волосам. Она одна делала все по дому: стлала постели, убирала комнаты, мыла посуду, стряпала – одним словом, была и грозой, и ясным днем, и домовым этого трактира. Ее единственной служанкой была Козетта, мышонок в услужении у слона. Все дрожало при звуке голоса Тенардье: стекла, мебель, люди. Ее широкое лицо, усеянное веснушками, напоминало шумовку. У нее росла борода. Это был настоящий крючник, переодетый в женское платье. Она мастерски умела ругаться и хвалилась тем, что ударом кулака разбивает орех. Если бы не романы, которые она читала и которые порой самым странным образом пробуждали в кабатчице жеманницу, то никому никогда не пришло бы в голову назвать ее женщиной. Эта Тенардье являлась как бы сочетанием рыночной торговки с мечтательной девицей. Услышав, как она разговаривает, вы бы сказали: «Это жандарм»; заметив, как она пьянствует, вы бы сказали: «Это извозчик»; увидев, как она обращается с Козеттой, вы бы сказали: «Это палач». Когда она молчала, изо рта у нее торчал зуб.

Сам Тенардье был худой, бледный, костлявый, тощий и тщедушный человечек, казавшийся болезненным, хотя обладал отменным здоровьем, – с этого начиналось присущее ему плутовство. Обычно он из предосторожности улыбался и был вежлив почти со всеми, даже с нищими, которым отказывал в милостыне. У него был взгляд хорька и вид литератора. Он очень был похож на портреты аббата Делиля. Он рисовался тем, что пил вместе с возчиками. Никому никогда не удавалось напоить его пьяным. Он не выпускал изо рта большую трубку, носил блузу, а под блузой – старый черный сюртук. Он старался произвести впечатление человека начитанного и материалиста. Чтобы придать вес своим словам, он часто упоминал имена Вольтера, Реналя, Парни и даже, как это ни странно, святого Августина. Он утверждал, что у него есть своя «система». Сверх того он был отъявленный мошенник. Мошенник-философ. Подобного рода разновидность существует. Читатель помнит, что он выдавал себя за солдата. Несколько приукрашивая, он рассказывал, что в бытность свою сержантом не то 6-го, не то 9-го легиона он один, против эскадрона гусар смерти, прикрыл своим телом от картечи «опасно раненного генерала» и спас ему жизнь. Этот случай послужил ему поводом украсить стену дома блистательной вывеской, а окрестному люду – прозвать его харчевню «кабачком сержанта при Ватерлоо». Он был либерал, классик и бонапартист. Он внес свое имя в список жертвователей на «Убежище». В деревне толковали, что он когда-то готовился в священники.

Мы же полагаем, что готовился он всего-навсего в трактирщики. Этот негодяй смешанной масти был, по всей вероятности, во Фландрии каким-нибудь фламандцем из Лилля, в Париже – французом, в Брюсселе – бельгийцем и чувствовал себя в своей тарелке как по эту, так и по ту сторону границы. Его подвиг при Ватерлоо известен. Как видит читатель, он его слегка приукрасил. Смена удач и неудач, хитрые уловки, рискованные предприятия составляли содержание его жизни; нечистая совесть влечет за собой неупорядоченное существование. Не лишено вероятности, что в бурное время 18 июня 1815 года Тенардье принадлежал к той разновидности маркитантов-мародеров, о которых мы упоминали выше и которые, разъезжая повсюду, продавали одним, грабили других и, руководимые чутьем, следовали обычно всей семьей – муж, жена и дети – в какой-нибудь хромоногой тележке за движущимися впереди частями армии-победительницы. Завершив кампанию, заработав, как он выражался, «малость деньжат», он поселился в Монфермейле, где и открыл харчевню.

Эти «деньжата», состоявшие из кошельков и часов, золотых перстней и серебряных крестов, собранных им во время жатвы на бороздах, усеянных трупами, не представляли все же собою настолько значительных средств, чтобы обеспечить надолго этого солдатских вин раздатчика, превратившегося в кабатчика.

В движениях Тенардье было нечто прямолинейное, что отдавало казармой, когда он бранился, и семинарией, когда он крестился. Он был краснобай и выдавал себя за ученого. Однако школьный учитель заметил, что разговор у него «с изъянцем». Счета проезжающим он составлял превосходно, но опытный глаз обнаружил бы в них иногда орфографические ошибки. Тенардье был скрытен, жаден, ленив и хитер. Он не брезговал служанками, и потому его жена их больше не держала. Великанша была ревнива. Ей казалось, что этот тщедушный желтый человечек является предметом соблазна для всех женщин.

Сверх того Тенардье, человек коварный и хорошо владеющий собой, был мошенником из породы осторожных. Этот вид – наихудший; ему свойственно лицемерие.

Это не означает, что при случае Тенардье не был способен прийти в такую же ярость, как и его жена, хотя бывало это с ним редко. Но так как он злобился на весь род людской, так как в нем постоянно пылало горнило глубочайшей ненависти, так как он принадлежал к числу людей, которые постоянно мстят, которые обвиняют все окружающее во всех своих неудачах и несчастьях и, словно их обиды вполне законны, всегда готовы взвалить на первого встречного весь груз разочарований, банкротств и бедствий своей жизни, то в иные минуты, когда все эти чувства, поднимаясь подобно дрожжам, пенились у него на губах и застилали ему глаза, он становился ужасен. Горе тому, кто вставал на его пути в это мгновение!

Помимо всех своих прочих свойств, Тенардье был наблюдателен и проницателен, болтлив или молчалив, в зависимости от обстоятельств, и всегда чрезвычайно смышлен. В его взгляде было нечто, напоминавшее взгляд моряка, привыкшего щурить глаза в подзорную трубу. Тенардье был государственным мужем.

Всякий входящий в первый раз в харчевню, глядя на жену Тенардье, говорил себе: «Вот кто хозяин дома». Заблуждение! Она не была даже хозяйкой. И тем и другим был ее супруг. Она исполняла, он придумывал. Путем какого-то магнетического воздействия, незаметного, но постоянного, он управлял всем. Ему достаточно было слова, а иногда только знака, и мастодонт повиновался. Для жены Тенардье, хотя она и не отдавала себе в этом отчета, ее муж являлся каким-то особенным, высшим существом. Ей можно было поставить в заслугу ее поведение: никогда, даже если б и возникло у нее какое-либо разногласие с «господином Тенардье» (гипотеза, впрочем, недопустимая), она «при чужих людях» ни в чем бы не перечила ему. Она никогда не совершала той ошибки, которую так часто совершают жены и которую на парламентском языке именуют «подрывом власти». Хотя единодушие их конечной целью имело одно лишь зло, но в покорности жены Тенардье своему мужу таилось какое-то благоговейное поклонение. Эта гора мяса, этот ураган повиновался мановению мизинца тщедушного деспота. В этом проявлял себя, пусть в искаженной и причудливой форме, великий, всеобщий закон: преклонение материи перед духом; некоторые формы уродства имеют право существовать даже в самых недрах вечной красоты. В Тенардье таилось что-то загадочное, отсюда и вытекало неограниченное господство этого мужчины над этой женщиной. Бывали минуты, когда он казался ей зажженным светильником; в иные – она чувствовала лишь его когти.

Эта женщина была ужасным существом; она любила только своих детей и боялась только своего мужа. Матерью она была потому, что относилась к млекопитающим. Впрочем, ее материнское чувство сосредоточивалось только на дочерях и, как мы увидим в дальнейшем, не распространялось на сыновей. А мужчина – тот был поглощен только одной мыслью: разбогатеть.

Однако ему это не удавалось. Для такого великого таланта, каким он был, не находилось достойного поприща. Тенардье в Монфермейле разорялся, если только возможно разорение для круглого нуля; в Швейцарии или в Пиренеях этот голяк сделался бы миллионером. Но куда бы трактирщика ни забросила судьба, ему надо прокормиться.

Само собою разумеется, что слово «трактирщик» мы употребляем здесь в ограниченном смысле, и оно, конечно, не простирается на все это сословие в целом.

В 1823 году Тенардье имел около полутора тысяч франков неотложного долга, и это очень его тревожило.

Несмотря на упорную немилость судьбы, Тенардье был из числа тех людей, которые прекрасно понимали, в самом глубоком и современном значении этого слова, то, что является у дикарей добродетелью, а у народов цивилизованных – предметом торговли, – иначе говоря, гостеприимство. Вдобавок он был удивительно ловким браконьером, славившимся меткостью своего ружья. Иногда он смеялся спокойным и холодным смехом, который бывал особенно опасен.

Порой у него вырывались, словно вспышками света, исповедуемые им теории кабацкого ремесла. У него были свои профессиональные правила, которые он вдалбливал жене. «Обязанность кабатчика, – толковал он ей однажды яростным шепотом, – уметь продавать первому встречному еду, покой, свет, тепло, грязные простыни, служанку, блох, улыбки; останавливать прохожих, опустошать тощие кошельки и честно облегчать толстую мошну, почтительно предлагать приют путешествующей семье, содрать с мужчины, ощипать женщину, слупить с ребенка; ставить в счет окно открытое, окно закрытое, угол около очага, кресло, стул, табурет, скамейку, перину, матрац, охапку соломы; знать, насколько повреждают зеркало отражения гостей, и брать за это деньги и, черт подери, любым способом заставить путника платить за все, даже за мух, которых проглотила его собака!»

Этот мужчина и эта женщина были хитрость и злоба, сочетавшиеся браком, – омерзительный и ужасный союз.

В то время как муж раздумывал и соображал, жена и не вспоминала о далеких кредиторах, не заботилась ни о вчерашнем, ни о завтрашнем дне, а жадно жила настоящей минутой.

Таковы были эти два существа. Козетта, находясь между ними, испытывала двойной гнет: ее словно дробили мельничным жерновом и терзали клещами. Муж и жена мучили ее каждый по-своему: Козетту избивали до полусмерти – в этом виновата была жена; она ходила зимой босая – в этом виноват был муж.

Козетта носилась вверх и вниз по лестнице, мыла, чистила, терла, мела, бегала, выбивалась из сил, задыхалась, передвигая тяжести, и, как ни была тщедушна, выполняла самую тяжелую работу. И ни капли жалости к ней; свирепая хозяйка, злобный хозяин! Харчевня Тенардье была словно паутина, в которой запуталась и билась Козетта. В этой злосчастной маленькой служанке как бы воплотился образ самого рабства. Это была муха в услужении у пауков.

Бедный ребенок терпел все и молчал.

Что же происходит в этих душах, лишь недавно покинувших божье лоно, когда на самой заре своей жизни они, такие беззащитные, такие маленькие, оказываются среди подобных людей?

Глава 3

Людям вино, а лошадям вода

Приехали еще четыре новых путешественника.

Козетта погрузилась в печальные размышления; ей было только восемь лет, но она уже так много выстрадала, что в минуты горестной задумчивости казалась маленькой старушкой.

Одно веко у нее почернело от тумака, которым наградила ее Тенардье, время от времени восклицавшая по этому поводу: «Ну и уродина же эта девчонка с фонарем под глазом!»

Итак, Козетта думала о том, что настала ночь, темная ночь, что ей, как на беду, неожиданно пришлось наполнить свежей водой все кувшины и графины в комнатах для новых постояльцев и что в кадке нет больше воды. Только одно соображение немного успокаивало ее: в харчевне Тенардье редко пили воду. Страдающих жаждой здесь всегда было достаточно, но это была та жажда, которая охотней взывает к жбану с вином, чем к кружке с водой. Если бы кому-нибудь вздумалось потребовать стакан воды вместо стакана вина, то такого гостя все сочли бы дикарем. И все же было мгновение, когда девочка испугалась: тетка Тенардье приподняла крышку одной из кастрюлек, в которой что-то кипело на очаге, потом схватила стакан, быстро подошла к кадке с водой и открыла кран. Ребенок, подняв голову, следил за ее движениями. Из крана потекла жиденькая струйка воды и наполнила стакан до половины.

– Вот тебе и на! – проговорила хозяйка. – Воды больше нет! – и помолчала.

Девочка затаила дыхание.

– Ба! – продолжала Тенардье, рассматривая стакан, наполненный до половины. – Хватит и этого.

Козетта снова взялась за работу, но больше четверти часа еще чувствовала, как сильно колотится у нее в груди сжавшееся в комок сердце.

Она считала каждую протекшую минуту и страстно желала, чтобы поскорее наступило утро.

Время от времени кто-нибудь из посетителей поглядывал в окно и восклицал: «Ну и тьма! Хоть глаз выколи!» Или: «В такую пору без фонаря только кошке по двору шататься». И, слыша это, Козетта дрожала от страха.

Вдруг вошел один из странствующих торговцев, остановившихся в харчевне, и грубо крикнул:

– Почему моя лошадь не поена?

– Как не поена? Ее поили, – ответила Тенардье.

– А я вам говорю нет, хозяйка! – возразил торговец.

Козетта вылезла из-под стола.

– О сударь, право же, ваша лошадь напилась, она выпила ведро, полное ведро, я сама принесла ей воды и даже разговаривала с ней.

Это была неправда. Козетта лгала.

– Вот тоже выискалась, сама от горшка два вершка, а наврала с целую гору! – воскликнул торговец. – Говорю тебе, мерзавка, лошадь не пила! Когда ей хочется пить, она по-особому фыркает, уж я-то ее повадки отлично знаю.

Козетта настаивала на своем и охрипшим от тоскливой тревоги голосом еле слышно повторяла:

– Пила, даже вволю пила.

– Хватит! – гневно возразил торговец. – Ничего не пила. Сейчас же дать ей воды, и дело с концом!

Козетта залезла обратно под стол.

– Что верно, то верно, – сказала трактирщица, – если скотина не поена, то ее следует напоить.

Она огляделась по сторонам:

– А где же другая скотина?

Заглянув под стол, она разглядела Козетту, забившуюся в угол, в противоположном его конце, почти под самыми ногами посетителей.

– Ну-ка вылезай! – крикнула она.

Козетта выползла из своего убежища.

– Ты, собачье отродье! Ступай напои лошадь!

– Но, сударыня, – робко возразила Козетта, – ведь больше нет воды.

Тенардье настежь распахнула дверь на улицу:

– Так беги принеси. Ну, живо!

Козетта понурила голову и пошла за пустым ведром, стоявшим в углу около очага.

Ведро было больше ее самой, девочка могла бы свободно поместиться в нем.

Трактирщица снова стала к очагу, зачерпнула деревянной ложкой похлебку, кипевшую в кастрюле, отведала ее и проворчала:

– Хватит еще воды в роднике. Подумаешь, какое дело. А зря я лук-то не отцедила.

Пошарив в ящике стола, где валялись вперемешку мелкие деньги, перец и чеснок, она добавила:

– На, жаба, держи! На обратном пути купишь в булочной большой хлеб. Вот тебе пятнадцать су.

На Козетте был передник с боковым кармашком; она молча взяла монету и сунула ее в этот карман.

С ведром в руке неподвижно стояла она перед распахнутой дверью, словно ждала, не придет ли кто-нибудь на помощь.

– Ну, пошла живей! – крикнула трактирщица.

Козетта выбежала. Дверь захлопнулась.

Глава 4

На сцене появляется кукла

Ряд будок, выстроившихся на открытом воздухе, начинался от церкви, как помнит читатель, и доходил до харчевни Тенардье. Все будки стояли на пути богомольцев, направлявшихся на предстоявшую полунощную службу, поэтому они были ярко освещены свечами в бумажных воронках, что представляло «чарующее зрелище», по выражению школьного учителя, сидевшего в это время в харчевне Тенардье. Зато ни одна звезда не светилась на небе.

Будка, находившаяся как раз против двери харчевни, торговала игрушками и вся блистала мишурой, мелкими стекляшками и великолепными изделиями из жести. В первом ряду витрины, на самом видном месте, на фоне белых салфеток, торговец поместил огромную куклу, вышиной приблизительно в два фута, наряженную в розовое креповое платье, с золотыми колосьями на голове, с настоящими волосами и эмалевыми глазами. Весь день это чудо красовалось в витрине, поражая прохожих не старше десяти лет, но во всем Монфермейле не нашлось ни одной настолько богатой или расточительной матери, чтобы купить эту куклу своему ребенку. Эпонина и Азельма часами любовались ею, и даже Козетта, правда украдкой, нет-нет да и взглядывала на нее.

Даже в ту минуту, когда Козетта вышла с ведром в руке, мрачная и подавленная, она не могла удержаться, чтобы не посмотреть на дивную куклу, на эту «даму», как она называла ее. Бедное дитя замерло на месте. Козетта еще не видала этой куклы вблизи. Вся лавочка казалась ей дворцом, а кукла – сказочным видением. Это был восторг, великолепие, богатство, счастье, возникшее в каком-то призрачном сиянии перед маленьким жалким существом, поверженным в бездонную, черную, леденящую нужду. Козетта с присущей детям простодушной и прискорбной проницательностью измеряла пропасть, отделявшую ее от этой куклы. Она говорила себе, что надо быть королевой или по меньшей мере принцессой, чтобы играть с такой «вещью». Она любовалась чудесным розовым платьем, роскошными блестящими волосами и думала: «Какая счастливица эта кукла!» И девочка не могла отвести глаз от волшебной лавки. Чем больше она смотрела, тем сильнее изумлялась. Она вообразила, что видит рай. Позади большой куклы сидели еще куклы, поменьше; и ей представлялось, что это феи и ангелы. Торговец, который прохаживался в глубине лавочки, казался ей чуть ли не самим господом богом.

Она так углубилась в благоговейное созерцание, что забыла обо всем, даже о поручении, которое должна была выполнить. Внезапно грубый голос трактирщицы вернул ее к действительности.

– Как! Ты все еще тут торчишь, бездельница? Вот я тебе задам! Скажите, пожалуйста! Чего ей тут нужно? Погоди у меня, уродина! – кричала Тенардье, которая, выглянув в окно, увидела застывшую в восхищении Козетту.

Схватив ведро, Козетта со всех ног помчалась за водой.

Глава 5

Малютка одна

Харчевня Тенардье находилась в той части деревни, где была церковь, поэтому Козетта должна была идти за водой к лесному роднику, в сторону Шеля.

Она больше не глядела ни на одну витрину. Пока она шла по улице Хлебопеков и вблизи церкви, ее путь освещали огни лавчонок, но вскоре исчез и последний огонек в оконце последней палатки. Бедная девочка очутилась в темноте и потонула в ней. Ею стало овладевать какое-то волнение, поэтому она на ходу изо всей силы громыхала дужкой ведра. Этот шум разгонял ее одиночество.

Чем дальше она продвигалась, тем гуще становился мрак. На улицах не было ни души. Все же ей встретилась одна женщина, которая, поравнявшись с ней, пробормотала сквозь зубы: «Куда это идет такая крошка? Уж не оборотень ли это?» Потом, всмотревшись, женщина узнала Козетту. «Гляди-ка! – сказала она. – Да это Жаворонок!»

Таким образом, Козетта прошла лабиринт извилистых безлюдных улиц, которыми заканчивается местечко Монфермейль со стороны Шеля. Пока ее путь лежал между домами или даже заборами, она шла довольно смело. От времени до времени сквозь щели ставен она видела отблеск свечи – то были свет, жизнь, там были люди, и это успокаивало ее. Однако по мере того как она подвигалась вперед, она бессознательно замедляла шаг. Завернув за угол последнего дома, Козетта остановилась. Идти дальше последней лавочки было трудно; идти дальше последнего дома становилось уже невозможным. Поставив ведро на землю, она запустила пальцы в волосы и принялась медленно почесывать голову, как свойственно напуганным и робким детям. Монфермейль кончился, начинались поля. Темная и пустынная даль расстилалась перед нею. Безнадежно глядела она в этот мрак, где уже не было людей, где хоронились звери, где бродили, быть может, привидения. Она глядела все пристальнее, и вот она услыхала шаги зверей по траве и ясно увидела привидения, шевелившиеся среди деревьев. Тогда она схватила ведро, страх придал ей мужества. «Ну и пусть! – воскликнула она. – Я ей скажу, что там нет больше воды». И она решительно повернула в Монфермейль.

Но едва сделав сотню шагов, Козетта снова остановилась и снова принялась почесывать голову. Теперь представилась ей тетка Тенардье, отвратительная, страшная, с пастью гиены и сверкающими от ярости глазами. Ребенок беспомощно огляделся по сторонам. Что делать? Куда идти? Впереди – призрак хозяйки, позади – все духи тьмы и лесов. И она отступила перед хозяйкой. И вновь пустилась бежать по дороге к роднику. Из деревни она выбежала бегом, в лес вбежала бегом, ни на что больше не глядя, ни к чему больше не прислушиваясь. Она только тогда замедлила бег, когда начала задыхаться, но и тут не остановилась. Охваченная отчаянием, продолжала она свой путь.

Она бежала бегом, еле сдерживая рыданья.

Ночной шум леса охватил ее со всех сторон. Она больше ни о чем не думала, ничего не замечала. Беспредельная ночь глядела в глаза этому крошечному созданию. С одной стороны всеобъемлющий мрак; с другой – пылинка.

От опушки леса до родника было не больше семи-восьми минут ходьбы. Дорогу Козетта знала, так как ходила по ней несколько раз в день. Странное дело, она не заблудилась. Остаток инстинкта смутно руководил ею. Впрочем, она не смотрела ни направо, ни налево, боясь увидать что-нибудь страшное в ветвях деревьев или в кустарниках. Так она дошла до родника.

Это было узкое природное углубление, размытое водой в глинистой почве, около двух футов глубиной, окруженное мхом и высокими гофрированными травами, которые называют «воротничками Генриха IV», и выложенное несколькими большими камнями. Из него с тихим журчанием вытекал ручеек.

Козетта даже не передохнула. Было очень темно, но она привыкла ходить за водой к этому роднику. Нащупав в темноте левой рукой молодой дубок, наклонившийся над ручьем и служивший ей обычно точкой опоры, она отыскала ветку, ухватилась за нее, нагнулась и погрузила ведро в воду. Она была так возбуждена, что силы ее утроились. Нагибаясь над ручьем, она не заметила, как из кармашка ее фартука выскользнула монета и упала в воду. Козетта не видела и не слышала ее падения. Она вытащила почти полное ведро и поставила его на траву.

Сделав это, она почувствовала, что изнемогает от усталости. Ей очень хотелось тотчас же вернуться обратно, но наполнить ведро стоило ей таких усилий, что она больше не могла сделать ни шагу. Волей-неволей ей надо было отдохнуть. Она опустилась на траву и замерла, присев на корточки.

Козетта закрыла глаза, затем открыла их вновь, не понимая почему, но не в силах сделать иначе. Рядом с нею в ведре колыхалась вода, разбегаясь кругами, похожими на жестяных змеек.

Над ее головой небо было затянуто тяжелыми темными тучами, напоминавшими дымные полотнища. Трагическая маска ночи, казалось, смутно нависла над ребенком.

Юпитер склонялся к закату в бездонных глубинах неба. Девочка глядела растерянным взглядом на эту огромную, неведомую ей звезду, которая пугала ее. Планета действительно в эту минуту стояла очень низко над горизонтом, прорезая густой слой тумана, придававшего ей страшный багровый оттенок. Зловещий красный туман увеличивал размеры светила. Чудилось, то была пламенеющая рана.

Холодный ветер дул с равнины. Мрачен был лес, не шелестели в нем листья, и не брезжил там тот неуловимый и живой отблеск, который присущ лету. Угрожающе торчали огромные сучья. Чахлый, уродливый кустарник шуршал в прогалинах. Высокие травы извивались под северным ветром, словно угри. Ветки терновника вытягивались, как вооруженные когтями длинные руки, старающиеся схватить добычу. Сухой вереск, гонимый ветром, быстро пролетал мимо, словно в ужасе спасаясь от чего-то. Вокруг расстилались унылые дали.

От темноты кружится голова. Человеку необходим свет. Кто углубляется в мрак, чувствует, как у него замирает сердце. Когда перед глазами тьма, затемняется и сознание. В ночи, в непроницаемой мгле даже для самого мужественного человека таится что-то жуткое. Никто ночью один не проходит по лесу без страха. Тени и деревья – два опасных сгустка темноты. Призрачная действительность возникает в смутной глуби. Непостижимое намечается в нескольких шагах от вас с отчетливостью привидения. Видишь, как в пространстве – или в собственном мозгу – проплывает нечто смутное и неуловимое, словно грезы задремавших цветов. На горизонте возникают какие-то страшные очертания. Вдыхаешь испарения огромной черной пустоты. И боязно, и хочется оглянуться. Провалы в ночи, какие-то тени, вселяющие ужас, безмолвные фигуры, которые рассеиваются при вашем приближении, купы качающихся деревьев, свинцовые лужи – отражение скорби во мраке, могильная глубина безмолвия, присутствие всевозможных неведомых существ, таинственное покачивание ветвей, жуткие стволы деревьев, длинные пряди шелестящей травы, – против всего этого чувствуешь себя беззащитным. Нет такого отважного сердца, которое не дрогнуло бы, не почувствовало тревоги. Испытываешь отвратительное ощущение, словно душа сливается с тьмой. Это растворение во мраке невыразимо страшно для ребенка.

Леса – обители тайны и ужаса, и трепет крыл младенческой души подобен предсмертному вздоху под их чудовищным сводом.

Не разбираясь в своих ощущениях, Козетта чувствовала, как ее обволакивает этот безмерный мрак природы. Ее охватил даже не ужас, а нечто более страшное, чем ужас. Она вся дрожала. Слова бессильны передать то необычайное, что таила в себе эта дрожь и от чего замирало ее сердце. В глазах у нее появилось что-то дикое. Ей стало казаться, что, наверно, она не сможет противостоять желанию снова прийти сюда завтра, в тот же час.

Тогда, как бы инстинктивно, чтобы освободиться от этого странного состояния, которого она не понимала, но которое пугало ее, она принялась считать вслух: «Раз, два, три, четыре», и так до десяти, а затем опять сначала. Это вернуло ее к правильному восприятию действительности. Она почувствовала, как закоченели ее руки, которые она замочила, черпая воду. Она встала. Страх вновь охватил ее, страх естественный и непреодолимый. Одна лишь мысль владела ею – бежать, бежать без оглядки, через лес, через поля, к домам, к окнам, к зажженным свечам. Ее взгляд упал на ведро, стоявшее перед нею. И так сильна была боязнь перед хозяйкой, что она не осмелилась убежать без ведра. Она ухватилась обеими руками за дужку ведра и с трудом приподняла его.

Так сделала она шагов двенадцать, но полное ведро было тяжелым, она принуждена была опять поставить его на землю. Переведя дух, она снова ухватилась за дужку. На этот раз она шла дольше, но пришлось опять остановиться. Отдохнув несколько секунд, она продолжала путь. Козетта шла согнувшись, понурив голову, словно старуха; тяжелое ведро оттягивало и напрягало ее худенькие ручонки; железная дужка ведра леденила онемевшие пальцы; от времени до времени Козетта останавливалась, и каждый раз холодная вода, выплескиваясь из ведра, обливала ее голые ножки. Это происходило в глубине леса, зимней ночью, вдали от людского взора; девочке было восемь лет. Один лишь бог взирал на это раздирающее душу зрелище.

Видела это, конечно, и мать ее, увы!

Ибо в мире происходят вещи, которые заставляют усопших пробуждаться в могилах.

Козетта дышала с каким-то болезненным хрипом, рыдания сжимали ей горло, но плакать она не смела, так сильно боялась она своей хозяйки даже вдали от нее. Она привыкла всегда и везде представлять ее рядом с собою.

Однако, идя очень медленно, она мало подвигалась вперед. Напрасно старалась она сокращать время своих стоянок и проходить как можно больше от одной до другой. С мучительной тревогой думала она о том, что ей потребуется больше часу, чтобы вернуться в Монфермейль, и что Тенардье опять прибьет ее. Эта тревога примешивалась к ее ужасу перед тем, что она одна в лесу в ночную пору. Достигнув знакомого ей старого каштанового дерева, она остановилась передохнуть в последний раз, на более длительный срок, и, собрав остаток сил, мужественно двинулась в путь. И все же бедная малютка не могла удержаться, чтобы не простонать в отчаянии: «Боже мой, боже мой!»

Продолжить чтение