Шепот зеркал

Читать онлайн Шепот зеркал бесплатно

Предисловие

Когда мы видим сон, ничего из того, что есть во сне, не имеет значения, кроме того, что мы спим. События этой книги произошли в основном на Земле, в промежутке между небом и адом, в парадоксальном мире, наполненном катастрофами. Катастрофа во всем – в судьбе человека, природы, мира. Даже рождение здесь уже само по себе (в некотором смысле) катастрофично. Все, что возникает, моментально оказывается перед лицом смерти и уничтожения. Сама реальность висит на волоске, как песчаный замок в ожидании волны. Казалось бы, зачем тогда все? Зачем познавать красоту, если она будет неизбежно уничтожена, раздавлена, стерта?

Катастрофа – не просто разрушение; это, прежде всего, трансформация. То, что разрушимо, умрет и без катастроф. Человека внутренне травмирует внезапность и мощь таких явлений, ведь сама его жизнь внезапна и скоротечна. Он не готов терять все, не понимая, что ему все равно придется это сделать. А то, что нерушимо, не умрет никогда – вопрос лишь в поиске и обретении этого. Хотя обладать здесь тоже нечем – нужно просто быть этим. И, если будет разрушен последний источник красоты, красота все равно останется, как закон, который не пошатнуть. Таким образом, через разрушение, за красотой мира видна высшая красота. Какой бы болезненной не была эта трагедия, но, уничтожая вещь, мир как бы приоткрывает истинную ценность этой вещи, выходящую за пределы ее существования на земле. Таким образом, катастрофы – это центры, узлы, двери в тайну. И, какими бы пугающими они ни были, в них нет ничего “плохого” – это обновление, возможность прихода новой жизни. Для человека же, скорее всего, это – гибель, но в последнем падении есть катарсис, который наполняет смыслом его существование. В этом сияющем полете он теряет все. Все, что знал о себе и о мире. Но такая потеря есть очищение.

“В доме Отца Моего обителей много”. Миры в бесконечном многообразии в некотором смысле сложнее, чем Первоначало. Именно в мирах кроются намеки на то, чего нет и даже на то, чего быть не может. Лишь намеки, потому что само по себе это лежит совсем не в мирах… Но об этом нельзя сказать никаким языком – только молчанием.

За истинными словами стоит молчание. Ситуации, описанные в книге, взяты из реальной жизни, которая вокруг нас – да, они в самом деле произошли. Но достаточно посмотреть на них несколько другим взглядом – и над ними, как тень присутствия, возникнут иные величины, без которых ничто не имело бы смысла.

А происходит, собственно, то, что через такие щели и разломы в привычный ход вещей потусторонним ударом вторгается необъяснимое. Среди хохота, страдания, любви, смерти, счастья, парадоксов, выброшенных в мир, – среди праздника, который ужасен.

Земной мир сочетает в себе все – то, что наверху, внизу, и то, что ни там и ни там. В разные временные циклы этот баланс мог меняться. Сейчас – эпоха в некотором смысле смутная, и родившемуся здесь и сейчас можно было бы посочувствовать, но в недоступном космическом холоде нет места сочувствию. Казалось бы, в чем может быть ценность этой ситуации? В том, что луч света тем ярче, чем чернее тьма вокруг. Пророки могут приходить в ад. Поднять голову вверх – уже признак пробудившегося. В другой ситуации не было бы возможности для столь ослепительного прорыва – луч просто растворился бы в море всеобщего света, “золотого сна”, в котором существо имело бы доступ к высшему уже по праву рождения, но было лишено возможности выхода за пределы этого ограничения, пусть даже такого. Ведь свет – тоже в своем роде ограничение.

В каждом мгновении кроется чудо. Оно может проявляться как угодно или не проявляться вовсе, но можно его увидеть. И нет никаких гарантий, что оно не окажется травматичным для существа, сознания или, чего доброго, для мира. Чудо способно прорвать то, что человек понимает под реальностью, но это и будет шокирующей возможностью выхода за пределы. Вопрос – за пределы чего – открыт. Как минимум, он ограничен тем, что способен выдержать человек. Иначе исход может стать фатальным. Так называемая физическая смерть – наименьшее из возможных последствий. Куда большую беду несет глобальная гибель существа, когда оно, по сути, перестает существовать во вселенной без возможности воплотиться когда-либо вновь.

Расширение человека, как существа, даже потенциальное, порождает его причастность к другому уровню потрясений – неким транс-катастрофам, которые затрагивают уже весь пласт видимых и невидимых миров. Известны гипотезы, что, на уровне вселенского размаха, с периодичностью в неопреде- лимо-огромные промежутки времени мир как бы меняет свой облик. Земля способна на это. Естественно, для большинства такие катаклизмы смертельны, но в широком смысле – необходимы, так как по-другому невозможно обновление, о котором было сказано выше. Можно вспомнить хотя бы теорию катастроф. Если говорить о транс-катастрофах, то здесь человек и трансцендентное оказываются по одну сторону. Надлом реальности уводит к тому, что является потусторонним по отношению к самому потустороннему.

Но все же устремимся в миры. Миры начинаются тогда, когда в них входит свидетель. Без свидетеля никакие миры невозможны – никто просто не мог бы утвердить их существование. Следовательно, свидетель является творцом. Творец, входящий в свое творение, и, соответственно, “в себя” видит все, даже скрытое. Кроме одного – он не может увидеть самого себя.

И некому, в свою очередь, засвидетельствовать его. Он безуспешно “ищет” себя, хотя, как можно “найти” то, что никогда не терялось? К тому же, он ищет тем способом, каким воспринимает объекты, но взгляд работает лишь “наружу”. Даже в этом случае он видит не сами предметы, а некую картину, отражение в зеркале, которое, по сути, формируется, как лучом проектора, его собственным взглядом и зависит от свойств зеркала. Создается ситуация, в центре которой, как точка – свидетель, а со всех сторон – зеркала, бесчисленное число зеркал, каждое из которых отражает уникальное изображение одного и того же свидетеля, а между отражениями может и близко не быть ничего общего. Огромная система зеркал формирует реальность. Но реальной реальность делает лишь ее создатель – свидетель, который не знает, не помнит и не видит истинного себя. Вместо этого он идентифицирует себя, как одно из отражений в зеркале и начинает проживать жизнь “персонажа”, как свою. Нельзя сказать, что отражение свидетеля – свидетель, ведь это лишь отражение, но и нельзя сказать, что не свидетель, ведь это его отражение. Странным образом иллюзия формирует истину. В земном мире – в той части реальности, где истина может присутствовать лишь как скрытая тайна. В некотором смысле этот механизм тоже катастрофичен. Хотя пути решения существуют. Таким свидетелем, конечно, является в том числе и человек – образ и подобие Божие, в котором потенциально заложены возможности самого Творца. Человек создает Вселенную, но забывает, что создал и входит в нее, как гость. Одна из высших целей человека – узнать это и прийти к Себе. Тогда он пройдет через любую смерть.

Если установить зеркала друг против друга, получится бесконечный коридор с двойниками – они все возникли из центра, но похожи ли двойники? На центр, друг на друга? Чем дальше эти отражения от наблюдателя, тем более они размытые, неопределенные, недостоверные – они будто уже самостоятельные. Того и гляди, пойдут сами по себе невесть куда. Так и ходят, слепые.

Глядящий в зеркало верит тому, что видит. Также как спящий верит сну. Верит тому, что сам творит. Творец не может не творить. Но войти в сон можно, только уснув. Иначе говоря, творец, в некотором смысле, запечатан в ловушку собственного творения. Он не может не творить, но войти в творение он может только в некоем “костюме” – в теле, в виде существа, в виде некого протагониста – персонажа, которого сам (невольно?) создал и отождествился с ним, отражения

в любом из зеркал, которое принял за самого себя, но кем не был и не будет никогда. Протагонист умрет, но творец останется – в этом закон. И если спя- щий не поймет, что он лишь видит сон (и если он погибнет в этом сне), то он может умереть на самом деле. Иного “безопасного” способа войти в сон не существует. Но он должен войти в творение в виде свидетеля, чтобы засвидетельствовать творение – без этого процесса не было бы самих принципов творения и творца. Можно даже сказать, что… творение создает творца. Но войти можно только посредством некого отчуждения – он должен забыть, потерять себя, должен представить себя “протагонистом” и поверить в это, фактически рискнуть умереть вместе с этим персонажем, так и не сумев пробудиться. Рискнуть стать отражением – в иллюзии, в зеркалах, которые создают реальность, ее же и скрывая. Форма, в которой творец может войти в творение – душа, сознание, тело, – иллюзия ради иллюзии. Другой вопрос – зачем все это нужно? С одной стороны, человек не может приблизиться к пониманию “целей” Первоначала, но с другой – кому, как не человеку думать об этом, ведь он – образ и подобие…

Истории этой книги стали возможны в ловушке из зеркал, увиденные отражениями в отражениях. Они считают друг друга чем-то отдельным, не зная, что не может быть ничего отдельного. Зеркала не выпустят свои отражения. И спящий не должен проснуться. Иначе зеркала просто рухнут – рухнет и мир, который существует в них, как на экране. Главное правило игры в том, чтобы свидетель, всевидящий, но слепой в главном, никогда не вспомнил себя. Он может видеть только то, что ему покажут зеркала. Происходящее в зеркале парадоксальным образом намекает на то, что есть что-то за зеркалом. На гладкой поверхности появляется рябь, неуловимая, непонятная. Истина стремится прорваться даже там, где ей нет места. Свидетель чувствует эту рябь, дрожь, шепот. Шепот, который не может быть до конца разгадан, который берет начало в том, чего “нет”, но что больше всего, что только можно знать.

Праздник, который ужасен

Крах

Как считаете, Николай Львович, наступит время, когда медицина победит смерть? – покраснел молодой аспирант.

– Если говорить о самой смерти, как явлении, Сашенька, то при чем тут медицина? – врач, Николай Львович, произносил каждое слово так, будто знал то, чего знать нельзя. – Конечно, за последний век она совершила прорыв, и это еще даже не начало. В будущем научные достижения, тем более в медицине, могли бы перевернуть мир, да так, что и представить невозможно! Правда, люди бы переквалифицировались в анти-людей, получив слабо ограниченную продолжительность жизни…

Саша тяжело нахмурился.

– Нет-нет, – усмехнулся Николай Львович, – Не думайте, Сашенька, не думайте. Нам с вами никак до этого не дожить.

– Каких таких анти-людей? – замотал головой Саша.

– Речь вовсе не о морали, молодой человек, как могло бы показаться… – Николай Львович внутренне вздрогнул от собственных слов. – Оставим это! Можно победить болезни и старение, но “победить смерть” – это все равно, что “победить жизнь”. Нечего побеждать. Смерть – закон, данность, фундамент этого мира, если угодно.

Он взял в руки стеклянный больничный стакан:

– Пока есть возможность этому стакану разбиться, ни о ка- кой “победе над смертью” говорить не приходится. И дело не в хрупкости стекла.

– Я понял, Николай Львович, – лицо Саши внезапно разморозилось, – победит то, что неразрушимо.

Николай Львович странно улыбнулся и кивнул.

– Только эта победа лежит не в нашем уме, – подумал Саша.

Начинался прием больных. Саша видел Николая Львовича и себя – он был молодым человеком, в меру взъерошенным и приличным, с худощаво-пытливым силуэтом. Николай Львович очутился поставленным над ним на данном отрезке земного сна, называемого жизнью. Иногда они смотрели друг на друга, как будто

смотрели в непостижимое. В большое окно безотносительно лился дневной свет. Сашин наставник просматривал больничные карточки – там явно скрывалась тайна, по своим размерам превосходящая саму себя. Вода в графине на столе казалась инфра-льдом. Раздался слабый стук, и дверь приоткрылась – оттуда возникла обреченно пожухлая голова довольно молодого мужчины. “Входите”, – сказал Николай Львович. Началось.

– Мне все хуже и хуже, – говорил мужчина – Знаете, сейчас я думаю о том, что, если бы мог, сделал в жизни все по-другому. Я, пожалуй, и не жил никогда. Разве возможно, чтобы не было совсем никакого шанса?

Его слабые руки перебирали не то платок, не то какой-то листочек. Саша невольно опустил глаза от его взгляда, в котором сошлись запечатанная безысходность, отчаяние, но, вместе с тем, бескрайняя жажда жизни. Этот взгляд невольно цеплялся даже за занавеску или простую шариковую ручку, как источник надежды. Он смотрел внутрь двух людей в белых халатах и пытался пробиться к разгадке личного спасения.

– За что мне это, – шептал он, закрывая лицо, – Мне всего сорок лет.

Саша увидел, как Николай Львович погрузился в раздумья, глядя на результаты обследования, и счел эти раздумья профессиональными, однако, в докторе проглядывалось и нечто такое, чего Саша никогда в жизни ни в ком не видел.

– Кто ставил диагноз? – спросил неизвестно у кого Николай Львович, ткнув ручкой в страшные слова на бумаге, в которых не было никаких шансов на лечение, даже на мнимую отсрочку.

Никто не ответил. Слова диагноза, как бывает с любыми словами, сами по себе страшными не были – страшным был мир, в которых смысл этих слов приобретал плотность.

– Доктор? – задрожал голос мужчины, словно оторвался от него и, пролетев сквозь сидящих, как птичка, унесся куда-то за окно – в небо.

Саша вздрогнул, не к месту подумав, что не помнит момента, когда решил стать врачом, и растерянно посмотрел на Николая Львовича, который, видимо, один знал все, как оно есть. Николай Львович очень непросто вздохнул и очень просто сказал:

– Вы здоровы.
Мужчина впервые поднял голову, вряд ли будучи готовым к такому, но по нему прошла волна облегчения, которого он уже не должен был испытать.

– Не может быть! – ахнул спасенный.

– Уважаемый, – Николай Львович еще более посерьезнел, – вы слышите меня? Не надо занимать приемное время, у нас действительно больные люди на очереди, не то, что вы.

– Да как же?! – на лице бывшего пациента появился нервный румянец, – А симптомы, анализы, дурные сны? Не бывает таких ошибок!

– И не такое бывает, – невозмутимо остановил его Николай Львович, – Переутомление, нервное напряжение, тщетность жизни – и приплыли. Я могу выдать удостоверяющую справку, только не сегодня, а, скажем, через неделю. Вдохните, наконец, воздух, проведите время с близкими, вспомните о счастье – и не откладывайте!

Мужчина поднялся, несмотря на слабость, в которую сам себя по большей части загнал, и пошел к выходу, его силуэт заметно выпрямился.

– Спасибо, – он остановился и обернулся у двери – его взгляд был живым.

Он вышел, и дверь закрылась. Саша, раскрыв рот, смотрел на происходящее.

– Николай Львович…, – охнул было Сашенька, но его наставник громко сказал:

– Следующий!

Ввели женщину, для которой давно и полным ходом шло тяжелейшее лечение. Ее глаза от слез, которых больше не было, превратились в туман, а тонкие волосы напоминали старушечьи. Саша уже косился на Николая Львовича – что на этот раз? Судя по наблюдению за больной, ее состояние стремительно ухудшалось. Лечение этой болезни, от бессилия человека придуманное, скорее, как оправдание, нежели как надежда, разрушало ее организм еще больше, чем патология на данной стадии, и, по идее, должно было уничтожить ее как раз оно. Женщина, не замечая никого, смотрела в нижний угол кабинета, где была одна пустота. Она явно не видела смысла в том, что пришла сюда и в том, что вообще ходит, дышит, просыпается среди этой боли. Ей вряд ли было интересно, что она услышит здесь, хотя…

– Не бывает полного отсутствия надежды, – подумал Саша, глядя на ее злокачественно-изломанные ногти, – даже если она сама уже не верит, вера все равно спрятана где-то внутри нее. И перед лицом смерти человек таит эту искру.

Саша сделал дерганый глоток из графина. Доктор немного поднял брови:

– Да у нас редкий случай – болезнь отступила перед терапией. Ваш курс окончен, поздравляю. Вы измучены, разумеется, но это дело времени.

Женщина посмотрела на окно – далеко вверху было небо, среди которого в свободном одиночестве парила птица. Уголок ее губ едва заметно шевельнулся. Надолго повисло молчание. И опять в Николае Львовиче пронеслось нечто такое, что было страшно видеть. Саша с другим сопровождающим провожал ее до палаты, ничего не понимая, но боясь выдать это непонимание самому себе. Бредя по больничным коридорам, он видел разных людей, внутри каждого из которых была отдельная душа. Их взгляды и болезни были разными, но общим казалось желание жить – вопреки всему, в любом виде, а желание исцелиться сводилось к желанию быть, не прекращаться.

– Он умирает? Так ведь все умирают. Мы каждую секунду только и делаем, что умираем – это заложено в любом существе, чему удивляться? – услышал он.

Когда он вернулся, Николай Львович вел беседу со следующим пациентом – тот был совсем молодым, веселым и полным сил человеком, прошедшим обследование для проверки здоровья.

– Ни малейшего отклонения, ничего, – был вердикт доктора. Молодой человек с улыбкой глянул на вошедшего Сашу, поднялся, поблагодарил и вышел. Саша скосил глаза на его показатели – там не было ничего хорошего, и, предположительно, совсем скоро для парня должен был начаться ад.

– Какая жестокость! – не выдержав, бросил в лицо Николаю Львовичу Саша. – Зачем давать им этот мираж, когда надежде тут почти не место?

Тот посмотрел на аспиранта так, что Саша застрял в собственной трехмерности.

– Идем, – наставник увлек его за собой.

Они вышли в больничный дворик, где не было ни души, ни даже шороха. Сашины мысли замерли.

– Слушай, – в пугающе-нездешнем покое голоса Николая Львовича возникло это простое и странное слово.

И Саша услышал. Над миром (и, пожалуй, над небесами) звучал, без начала и конца, всепроникающий крик. Он походил на человеческий, но человек не может кричать на всю вселенную. В крике была вся боль мира, глубинная и малодоступная восприятию даже ангелов. Крик граничил с вечностью. “Он слышен, пока существует мир”, – можно было бы подумать, если бы “тот, кто может думать” не был стерт этим криком, который в са-мом деле начался и закончится вместе с миром. Он – основа, без которого невозможно ничто, даже свет, даже любовь. Саша, распыленный криком по вселенной и, фактически, переставший быть “сашей”, повернулся и увидел черную пустыню, над которой вместо неба было что-то другое. Он пошел туда и скрылся из вида. Николай Львович, провожая “сашу” взглядом, знал, что у него все будет хорошо, знал, что каждое прожитое мгновение стоит того, чтобы жить; что это мгновение – и есть вечность, если учесть одну тайну…

Николай Львович знал и нечто другое – непостижимым образом, как случайность, парадокс, как насмешка над ним и над всем. Он был единственным человеком на земле, кому было открыто – завтра наступит конец света.

Игра в ящики

Эта история случилась с одним потерянным молодым человеком, который не понимал разницы между Богом и призраками, в настолько маленьком городке, где даже не было ни одной одинаковой собаки, а люди находились, как в живом микрохаусе, русские, остервенелые, но мирные. Время имело здесь меньшую стремительность, чем глобальные процессы планетарно-космического сдвига. Дни начинались ранним утром. В такую действительность могли бы вписаться приличного уровня монахи, но они в этом городке отсутствовали.

Родя Смородин вывалился из дома чуть свет – прошлой ночью умерла соседка, вдова Акулиха. Родион постоял у подъезда, поплевался. На улице уже покуривали мужички, кто-то в траве только просыпался. К смерти здесь относились, как к нормальному ходу вещей. Ну, родился человек, ну, умер – кто от водки, кто от работы, – всему свое время, в конце концов. Акулова не имела отношения ни к водке, ни к работе, но все равно умерла. Мгновенно, во сне, даже не хихикнув. Тело ее было настолько огромным и плотным, что как бы намекало на то, что спокойно может сожрать человека. Родя увидел ее, когда зашел в дом – она лежала, монументальная и розовощекая, как на выданье. Даже никто не плакал, все было деловито и сурово. Потом – похороны, где тело, традиционно в гробу, опустили в землю. Для Смородина все это пронеслось в каком-то бессмысленном тумане. Ночью он обыкновенно уснул.

Во сне к нему явился живой гроб Акуловой. В этом сне Родя был вовсе не Родей, а обезличенным созерцающим элементом, поэтому он не испытал ни испуга, ни чего-либо. Гроб проявлял тайную активность, а Акулова оставалась как бы за скобками. Она казалась неким позитивным началом, ставшим таковым исключительно после смерти. Но все же, где Акулова? Пустой гроб висел в пустоте всю ночь.

Испугался Смородин уже утром, когда проснулся и понял, что он – человек.

– К чему снятся гробы? – метался он внутри себя. – Тем более – пустые?

Он глянул на свое мятое лицо в зеркале и удостоверился, что все же существует, пусть столь придурковато. К обеду он уже осоловело пялился из окна на малоинтересные уличные события. Его полуустойчивый ум как бы пытался вернуть все на свои места, чтобы не рухнуть, а так называемая память – заодно с ним. Время опять пошло обыкновенно. Родион смотрел на все и думал, откуда вообще берется жизнь.

– Из намека на жизнь, – мгновенно получил он ответ внутри своей головы.

Когда Родя уснул опять, пустой Акуловский гроб был тут как тут. На этот раз Смородин перепугался не на шутку – теперь он был не просто свидетелем, а привычным собой, как в миру. Гроб был не только везде, но и внутри. Почему он был именно Акулихи, сказать сложно, но Родион просто знал это. Смородин очнулся утром в объятиях жути.

– Второй раз – уже патология, – вспомнил он слова соседа-пропойцы.

Окружение Родю все-таки не бросило. Его достаточно быстро определили к местному деду, который имел авторитетную потустороннюю квалификацию – без таких бы, наверное, рухнул город. Дед назывался Брюхов и был похож на типического советского пенсионера, только крайней степени одичалости. Считалось, что он способен на все, а если на что не способен, так и никто тогда уж не способен. Смородина привели к дому Брюхова, а Родион думал только об одном – почему-то о вечной жизни. Его затолкали на первый этаж, в заветную квартиру. В комнате было совсем темно и пахло кошачьим потом, окна были завешены чем-то массивным – где-то здесь шевелился Брюхов. Родя присел на какое-то полуживое темное тряпье и стал ждать брюховского благоволения. Тот дышал, вытирался шторой и пока не благоволил. Родины глаза, по мере привыкания к полутьме, начинали различать огромную квадратную голову, которая медленно качалась под внутренний ритм. Брюхов что-то перебирал в руках – рыбьи кости или чего еще похуже.

– Здрасьте! – после некоторого ожидания попробовал проявиться Смородин, но его голос прозвучал слишком ненатурально. Брюхов всхлипнул от внутреннего мистического усилия и громогласно произнес:

– Знаю-знаю твою проблему. Теперь слушай внимательно – липовый цвет употреби, василек синий, прыгай на одной ноге, туалет посещай со светлыми мыслями, чаще гладь кошку.

У Смородина аж затопорщились уши:

– Неужели все это помогает от живых гробов?

Брюхов поперхнулся:

– Ты ж с почками пришел.

Свет был сразу включен, и они сели пить чай. «Не до антуража», – подумал

Родя.
Он попробовал рассказать о случившемся, Брюхов слушал сосредоточенно, даже чай остыл. Наконец Родя кончил, и они помолчали.

– С загробными делами в моей практике была связана одна история, – произнес Брюхов. – Лет двадцать назад она случилась в этом городке и началась со смерти старухи Свиноградовой. Говорят, фамилия у них когда-то была вполне приличной – Виноградовы, но безграмотный комиссар записал деда ее мужа, как Сви- ноградов, оттуда все и пошло. Правда, рот у этой бабы был больно огромный. Так вот, парню одному, Вите, стала она каждую ночь во сне являться. Руки тянет, беззвучно шепчет что-то – классика. Рот кривит, ноги будто пляшут, но отдельно от всего. Витек проснется, дрожит, но даже пискнуть не может – грудь чем-то тяжелым придавило, зыркает по сторонам, но повсюду в воздухе след покойницы. Так и лежал. Потом ходит, как каторжный, весь день, по углам жмется. Извелся Витька, ничего не спасало. Но наконец этот бабий труп разоткровенничался. “Принеси мне лифчик”, – говорит, представляешь! В ответ Витя смеялся и плакал одновременно. Лифчик! Мне он, говорит, жмет. Ну, тот, в котором схоронили. Надо передавать. Только как передать на тот свет, еще и лифчик? Одним словом, проблема. “Ты, – говорит Свиноградова, – завтра поймешь, с кем передать”. И уходит. “Постой! – кричит Витя. – А какой нужен?”. Она обернулась на него, как на идиота, и растворилась в потустороннем. Витя порозовел даже и полез в квартиру Свиноградовых. Объяснить вдовцу свою новую сверхзадачу, конечно, Витюне было сложно, поэтому он начал с водки – дескать, друг семьи и тому подобное. Хотя, какой семьи – непонятно. Витя довольно быстро втерся в доверие, проявляя дьявольскую изобретательность и, возможно, чувствуя за собой потустороннюю силу, то ли умыкнул, то ли выменял лифчик умершей. Полдела было сделано, но как узнать способ передачи? И с кем? “Завтра” наступило и стало “сегодня”. Все должно было решиться как-то само. Прошла неделя. Витя спал с гигантским лифчиком под подушкой. Все затихло. Виктор обиделся даже – сказала “завтра”, а прошла неделя. Видите ли, если немного углубиться в особенности миров, то, во-первых, для умершей Свиноградовой наше время длиной в неделю может равняться одному дню, во-вторых, слово “завтра”, услышанное Витей, может означать “тень”, “распад”, “отраженное” или все что угодно, а в-третьих… Не могу и сказать такого. Итак. Через неделю умер старик Кадкин, и Витю осенило – вот же он, посланник в вечность! Проникнуть на похороны было несложно. От избытка волнения или немалой решимости Витя так облобызал покойника, как будто тот был ему родным дедушкой, и незаметно засунул старичку под мышку лифчик, который был, как парус. Кадкина схоронили, и Витя налегке пошел домой. В ту же ночь пришла Свиноградова: “То,

что ты передал, сам носи. Хуже прежнего!”. Витек заорал на весь дом. Настолько истошно, что жителей дома даже посетило чувство личной успокоенности. А парень был вынужден продолжить дело – людям, так или иначе, свойственно умирать, и они умирали, а Витя, карауля ситуацию, спешил подсунуть в гроб очередную передачу. Свиноградова являлась немедля: “Не подходит!” Он уже и покупать их пробовал, и на себя примерял – все одно. С вдовцом Витя вовсе подружился – тот называл его почему-то кумом и считал, что лифчики идут на благие дела. Витя ни одни похороны не обходил стороной – сколько смертей, столько и лифчиков. Неизвестно сколько бы продолжалось все это, но однажды Витя просто взял и проснулся в неожиданном месте, напоминающем наш мир лишь по самым бредовым признакам. Как он туда попал? Никто не знает. А я откуда знаю? Просто увидел во сне. Сон-то сном, но Витя вернулся нескоро. Его и лечить пытались. А Свиноградов вконец ошалел и говорил всем, что “кум” – это на самом деле название спрятанного внутри Вити существа, а не он сам. Такая история.

Брюхов вздохнул.

– Что делать? – взмолился Родин глаз.

Пенсионер развел руками:

– Можно много чего делать, но в судьбу другой души не влезешь. А не кажется тебе, что Акулова и Свиноградова – одно и то же? И даже эти страшные бабы тут не при делах, а неведомая тварь лишь использует их, как фотокарточку, и то в смысле каннибалической жадности. Но отдельный гроб – это уже что-то совсем не наше. Помолюсь за тебя…

Родя направился на выход, но в дверях спросил напоследок:

– Вы вот сказали, почки. А если бы я, предположим, с сердцем пришел?

Вернувшийся в законную роль Брюхов очень строго и профессионально глянул на него и погрозил пальцем:

– Почки, юноша. Почки!

– Если гроб Акулихи теперь сам по себе, то где она сама? – думал Смородин. Ему было то страшно, то холодно, то так, как не бывает вовсе. Гроб начал выступать за границы сновидения – то Родя после сна чувствовал его, едва уловимый, запах в кладовке, то какой-нибудь дверной проем напоминал Роде о нем.

Он ходил кругами и чувствовал, что круг – самая правильная фигура с точки зрения бесконечности. Он даже мог прислониться к стене спиной и чувствовать, как в этом самом месте с другой стороны прислонился призрак.

Прошло время – может, год. У Брюхова зазвонил телефон. В трубке послышался голос Смородина, только чужой и будто смоделированный на каком-то аппарате – он начал изъясняться символами, такими, от которых волосы на Брюхове зашевелились. Изнутри старика начало подниматься то, что имеет нечеловеческую жажду и обыкновенно спрятано от любых глаз, а массивные шторы его комнат стали менять цвет в сторону тьмы. Так Брюхов, с привычной точки зрения, перестал существовать.

Сирин

Сколько Борис себя помнил, его преследовало странное чувство, что он – это не он. Что тут скажешь? Будучи псевдонормальным человеком, он периодически оказывался озадаченным этим ощущением. Что бы он ни слышал в свой адрес, то не мог понять, как это относится к нему. Даже непроизвольно-мысленный отчет, вроде “я иду за хлебом” или “я радуюсь” не значил никакой связи этих слов с собой настоящим. Теперь Борису было тридцать восемь, и он слышал, как растут листья на деревьях.

Он брел по туманной утренней улице, и ему уже два квартала чудилось, что его преследует какая-то огромная старуха. Борис старался не оборачиваться, то ли из-за того, что она, казалось, перепрыгивает, как блоха, целые здания, то ли чтобы не выдать себя. Он подумал, что под огромной старухой можно понимать и нечто символическое, но боковое зрение улавливало вполне конкретный черный силуэт. Борис спонтанно свернул в какой-то обмороченный переулок, где в заросшей плющом беседке сидела пара человек – их позы располагали к разговору, но они не говорили, а воспаленно-пристально смотрели на Бориса, будто были органами наблюдения каких-то сил. Борис озирался. На полоумного он, кстати, совсем не походил. Скорее наоборот, его смятый человеческий взгляд гармонировал с миром. Он допускал, что происходящее на самом деле лишь снится, только кому? Наконец, Борис чуть не свалил с ног какого-то мужика, которым оказался Анатолий, знакомый, натура подземная и сильно пьющая, с надвинутой на глаза фуражкой.

– Спешу, – процедил Борис вместо приветствия, не останавливаясь.

Анатолий невозмутимо затрусил рядом:

– Некуда нам больше спешить, Боря. Все уже случилось, а нам осталось только погреться на пожаре.

– Чего он ко мне привязался? – на бегу думал Борис. – И почему больше не попадается никого навстречу, хотя бы кошки? Кровь его пульсировала, как мираж.

– Какие молчаливые деревья вокруг, – вещал Анатолий. – Не деревья, а философы. Я думаю, у каждого дерева должно быть имя.

– Только за это я тебя и уважаю, – признал Борис. – Там, в беседке, двое…
– Не обращай внимания, – Толя перебил его. – Это свои.

Борис нахмурился – какие такие “свои”? Разве может эта фраза означать что-либо, как и любая фраза вообще? С тем же успехом можно сказать “это адепты молчания” или просто “шляпа”. Переулок внезапно кончился, и они оказались на широкой, совершенно пустой улице. Борис обернулся назад – ни старухи, ни смысла, ничего. В сновидении бывает грань, когда один сон сменяет другой, – эта грань размыта и невесома, но радикальна. Толя предложил присесть. Присели.

Город терялся в собственных очертаниях, а вокруг застыл такой плотный туман, будто они несколько дней назад умерли и теперь сидели на простой лавочке, созерцая тишину. Над их головами и серым солнцем пролетали несуществующие созвездия.

– Толя, – начал Борис, – что бы мы делали сейчас, если бы вправду были мертвы?

– Я бы пил, – очертил Толик. – Пуще, чем живой пил. Борис вздохнул:
– Или сидели также и строили призрачные замки из тумана, что вокруг нас, который на самом деле – созидающее начало. И эти замки мгновенно разрушались чем-то, что вместо времени. А пить, кстати, тоже можно. Деревья, правда, не пьют, у них иные сны – я так мало обнял их за свою жизнь.

– Огромный ты человек, – гаркнул Толик. – Гигант.

Деревья в самом деле смотрели на них. В их живом взгляде все было иначе. Древние называли их “неподвижные существа”, и они уже знали, что произойдет дальше.

– Кажется, в самых неприметных на первый взгляд вещах можно найти ключ ко многому, – Борис подытожил их полудиалог.

– Раз так, идем ко мне! – по-своему подытожил Анатолий. – В мир неприметных вещей.

Борису меньше всего хотелось возвращаться в свою квартиру – вдруг старуха поджидает его там? Потащились. Все какими-то извивами и оврагами, среди луны, которой не видно днем, но она при этом есть.

– Ты вот говоришь, Боря, пить можно после смерти, – разошелся Толя, пока они вихляли среди одинаковых домов. – А я всегда чувствовал, что можно. Мужик у нас есть, Терентьич, так на него посмотреть – лет двадцать назад будто помер, а глушит так, что чертям тошно.

Борис посмотрел на него:

– Даже в аду, думаю, можно. Представь только – живешь так и не знаешь, что бывает другая жизнь. А то и выходить не захочешь.

– Как хорошо, – Толя, видимо, живо вспоминал того мужика, Терентьича, – Как хорошо.

Наконец, они уткнулись во внутренне перекошенную пятиэтажку. Зашли. Поднимаясь по лестнице, Борис дрогнул, как от приближения судьбы.

– Анатолий, – Борису было странно слышать собственный голос, – Тебя никогда не преследовали старухи?

– Никогда, – чуть ни с нотками сожаления признался Анатолий, – Если бы преследовали, я бы, наверное, заважничал. А так – чего меня преследовать? Экая птица. Хотя, старухи – дело особое.

Они поднялись на этаж, и Толя полез шуровать ключом в замке, а дверь напротив открылась. Из двери вышел сосед, Петр Аркадьевич. Боря обмер. Аккуратно уложенные с сединой волосы, блестящие подкрученные усы, туфли, костюм-тройка, галстук с зажимом – Борис смотрел на него, как на адмирала, и думал, что по линии его спины можно чертить прямую вернее, чем по линейке. Лицо Петра Аркадьевича явно откуда-то снизошло и выражение имело такое, будто он находился в непрерывном контакте с ангелами. С видом высшего равнодушия он прошел мимо них вниз по лестнице. Он был, как солнце. Глядя на его движения, Борис подумал, что есть вещи, которые выше добра и зла.

Борис еще ничего не понял, но уже знал, что его жизнь теперь другая. Петр Аркадьевич скрылся внизу, а звуки его шагов стихли. Скованность несколько отпустила Бориса, и Толя втащил его в квартиру. Дома их встретило позабытое лохматое существо – Люся, Толина жена. Ей было сорок два года, а на вид – лет пятьсот. Все считали ее сумасшедшей, но, похоже, она была просто жертвой водки.

– Зачем вы пришли в квартиру, где произошло убийство? – с порога выдала она.

– Какое еще убийство? – полез на нее Анатолий. – Я тут пятнадцать лет живу.

– Самое настоящее, – умилялась Люся. – С трупом.

– Да с чего ты узнала такое?! – Анатолий, раздеваясь, протиснулся в комнату.

– От трупа и узнала, – сверкнула Люся.

– Ах ты, стерлядь! Разве в наше время люди умеют говорить с трупами? – Толя все же не бил ее, но погрозил кулаком.

– Он мне сказал, когда еще живой был, – Люся тоже скрылась в комнатах, ее холодный пот походил на слезы.

Борис остался стоять в прихожей, одинокий и внутренне одичавший, что-то в нем сломалось.

– Кто он? – спросил Борис у Толи или у самого себя, имея в виду Петра Аркадьевича.

– Не знаю, – Толя показался в дверном проеме половиной зада, двигая кресло. – Выправка – видел, какая? Нынче не в правилах интересоваться чужими судьбами. Петр Аркадьич он. Ни звука не производит. Я сперва подумал, военный, да с теми выпить можно, а этот как зыркнет, что я уж лучше один. Или с Люськой – все равно дура. А у него не глаза, а что-то другое.

Борис смотрел по сторонам, но видел одни стены. В нем жило совсем новое ощущение, которое и будоражило, и вводило в ступор. Войдя в комнату Толи прямо в ботинках, Борис смотрел на их далекие человеческие лица и слышал разговоры о чем-то, что уже не могло иметь значения. День прошел, и Борис все же решил идти домой. Он проследовал в прихожую и посмотрел в глазок: на площадке было пусто, напротив – черная дверь Петра Аркадьевича. Что за ней? Уютная квартирка или открытый космос?

Борис надел пальто и вышел, странно подумав: “Пусть дома лучше будет старуха, чем болезненные воспоминания о Петре Аркадьевиче”. Что-то заставляло Бориса думать о нем непрестанно. Даже не как о человеке, а как о нечто огромном, что шире реальности. Дома не оказалось ни старухи, ни покоя. Борис долго ворочался, но потом, сквозь шорохи и внутренний вой, все-таки уснул – снилось, как сквозь все возможные горизонты, раздвигая вселенные, шествует Петр Аркадьевич. Он плыл, как воплощение несбыточной бескрайней мечты, и даже от вида его ушей, по-видимому, где-то должны были распускаться прекрасные цветы.

Боря захворал по-серьезному, жутко. По утрам он выглядывал в окно и не находил там ничего настоящего – все словно было из картона. Новая действительность накладывалась на прежнюю. Борис не просто не понимал, как этот человек в зеркале может быть им, но и то, как все вокруг может быть тем, что он видит.

– А, может, все, что я вижу – и есть я? – задавал он вопрос местному дворнику, который был столь медитативен, что весь двор зарос лопухами.

Борис ни в чем не находил того, чего искал. В конце концов он стал приходить к дому Петра Аркадьевича и, как проклятый, караулить его под окнами сутками напролет. Не было ни тени Петра Аркадьевича, ни света в его окне. Однажды Борису почудилось, что в заветном окне появилась неестественно длинная и тонкая рука, но он не был уверен, что видел ее.

– Веселый ты парень, – сказал ему однажды какой-то местный бродяга, молча простоявший с ним на холодном ветру несколько часов. – Кого поджидаешь?

– Мечтаю о Петре Аркадьевиче, – открылся Борис. Бродяга, озираясь, убежал.

Толины окна горели денно и нощно, иногда из них мог вылететь матрас или посуда. Борис в конце концов не выдержал и решил зайти. Поднявшись на нужный этаж, Борис припал ухом к заветной двери Толиного соседа. От Толи доносились громкие сумбурные звуки. В квартире же Петра Аркадьевича слышалось, как отбивают настенные часы. И больше ни звука. Так Борис и стоял, застывший. Время приходило из ниоткуда и бесконечно уходило вниз по лестнице по следам Петра Аркадьевича. Открылась дверь напротив, и высунулся Толя:

– Неужели ты не понял? Он больше не придет к нам. Он ушел. Дальше звезд.

Борис поворачивал бессмысленную голову в стороны.
– Заходи лучше, потолкуем, – пригласил Толя.
Борис вошел.

– Толя, ты не понимаешь, – начал он. – Также, как все, что есть, хочет быть, так и я хочу, чтобы был Петр Аркадьевич. Ты один? А где жена?

– Видимо, аннигилировалась, – улыбнулся Толя.

– Звуки из твоей квартиры только что гремели на весь дом, как будто у тебя целая компания, – возразил Борис, хотя и безучастно.

– Стереотипы, – развел руками Толик. – А давай лучше выпьем? Как в последний раз! Как будто “завтра” больше не наступит.

– Ты какой-то странный, – пробормотал Борис так, будто у Толи выросла медвежья голова.

Они выпили, потом снова. Борис представлял, что где-то сейчас парит, как знамение, безупречный Петр Аркадьевич. Или, хотя бы, его начищенные туфли. Это все было экзистенциальным ударом, который переводил Бориса в иной статус. И, видимо, в этом новом статусе ему должны открыться новые возможности, но зашкаливал уровень тоски, затмевая ко всему доступ.

Борис напился, толком не начав пить. Он пытался смотреть на Анатолия, но видел лишь тень собственного бессмертия. Облик Толи шумел и деформировался.

– Кто он все же? – взмолился Борис.

– Он запросто на самом деле мог быть деревом. Только не нашим. Мы так мало о них знаем… Таких, как он, почти не существует. Он, возможно, единственный в своем роде, который пришел к нам, – начал Толя, – для того, чтобы принести какую-то тайну или, наоборот, унести.

– Да что ты городишь, пьянь?! – разозлился Борис. – Демагог.

Толя уже чуть ли не ходил по потолку и читал какие-то жуткие стихи:

– Бессмертие – это паук. Бессмертие – это смерть…

– Не говори мне про смерть, – замаячил Боря. – Истинной жизнью может стать только жизнь, вошедшая в смерть. Я как будто существую в лучах его взгляда. Бессмертие? Что это за слово? И как все, что сейчас происходит, может быть связанно с истинным мной?

– Я вижу тебя, Борь, – Анатолий словно облачился в невидимую мантию. – Ты сам не свой. Но ты будешь жить. Как ни странно. Даже умерев навсегда.

– Меня все это не так уж волнует, – обреченно-завороженно выдохнул Борис. – Я увидел то, чего не могу передать никакими способами, но что является мной вернее, чем тот “я”, которого ты сейчас видишь. Испытав это один раз, я больше не могу существовать, как столь конечное существо.

– Поразительно, – заурчал Анатолий. – Подобные случаи были описаны в древности, только там был не Петр Аркадьевич, а невообразимая птица. Но это совершенно не важно – птица или тыква.

Борис опустил голову, все плыло перед ним.

– Высшее может быть не тем, что знает человечество. На этой почве возможны, прямо скажем, фатальные диссонансы. Если бы кто-то мог встретить ангела, то ангел показался бы ему ужасным. Ты угодил в гости к высшему. Жаль мне тебя, взлетевшего вверх. А знаешь, кем была та старуха? – внезапными глазами глянул на Бориса Анатолий. – Нет-нет, это вряд ли был ты сам. Хотя… Никогда не знаешь, где ты был или будешь. Как сказал один визионер: “Страшно на улице темной встретиться с собственным прошлым”. Вот уж действительно. Возможно, старуха имеет отношение к чему-то, тождественному тебе в грандиозных и

парадоксальных системах исчисления. Но, скорее всего, я думаю, она – олицетворение любви.

– Любви?! – Бориса лихорадило так, словно происходящее превращалось в вихрь.

– Да-да, возможно, в самом жутком смысле этого слова! – распалялся Анатолий. – Разве не любовь забрала твою жизнь? Не она сделала тебя внутренней тоской самого себя? Разве вечная смерть – не любовь?

Сам воздух как будто помешался.

– Невозможно, чтобы я не увидел больше Петра Аркадьевича. Как тогда жить? – Борис повернул голову на Толю, но увидел огромную черную старуху. Толя же не пропал, а стоял в дверном проеме и беспомощно шевелился. Старуха сграбастала со стола огромный мясной нож и, подойдя к Анатолию, несколько раз всадила его в Толин еще живой живот. Борис окончательно потерял нить и сознание.

Борис пришел в себя лишь частично, его сознание тщетно пыталось нащупать само себя. Комната казалась белой, через окна проникали лучи солнца. На полу, густо залитом чем-то буро-липким, лежало остывающее тело бывшего Анатолия, рука Бориса сжимала нож, а старуха исчезла. Какая-то часть его дрогнула от увиденного, но он, по сути, был далеко. Борис наблюдал страшную линию происходящего, как сон. Не укладывалось в голове, что это происходит на самом деле и уж тем более, – что это происходит с ним. Борис, наверное, мог сидеть так очень долго, но в комнату ввалилась Люся.

– Я же говорила, убийство! – тряслась она, перекошенная, с высунутым языком.

Дальше понеслось – поднялся гвалт, в комнату хлынули соседи. На их одинаковых лицах не было ни одного отпечатка светлых мыслей. Рост листьев за окном прекратился; Борис не мог сфокусировать ни на чем взгляд, в его голове плавились мысли:

– Если Петр Аркадьевич покинул мир, то миру больше незачем быть. Но если мир – это я, то я – не мир. Я сам могу не существовать, как Борис, а он все равно будет во мне. Какой извилистый путь – рождение в этом хаосе.

– Старуху к делу не пришьешь, – усмехнулся кто-то над самым его ухом.

Борис встрепенулся и попытался мутным взглядом отыскать говорящего, но это был, очевидно, его собственный голос. Народ раздвинулся, и в комнате возник полицейский, невысокий и помятый, но Борис, глянув на него, сразу все понял – это Петр Аркадьевич. Разумеется, полицейский носил другое тело и лицо (даже без усов), но было бы нелепо считать, что Петр Аркадьевич может быть ограничен каким-либо одним человеком. Вехи происходящего частично начинали открываться – он действительно ушел безвозвратно, но одно дело – Петр Аркадьевич, как существо, пусть и вселенское, а другое дело – Петр Аркадьевич, как принцип, самим существованием источавший закон, в поле которого угодила бедная душа Бориса. Полицейский горбато обошел комнату, будто специально часто наступая в кровавые лужи – на его пропащем лице было выражение то ли крайнего удовлетворения, то ли чего-то совершенно противоположного. Борис не мог оторвать от него глаз, из которых хлынули слезы последнего счастья – ему было уже безразлично, что будет потом. Петр Аркадьевич приблизился к Борису, указывая на труп, кровь, нож в руке и на то, что стояло за горизонтом случившегося, и произнес, входя бездонным взглядом внутрь Бориса:

– Как Вы считаете, молодой человек, хорошо это все или плохо?

Горбатый

В приоткрытой двери кабинета возникли жадные глаза Наденьки. Антон пошевелил бровью, сидя за массивным столом, и никуда не посмотрел. Надя протиснулась:

– Антон Палыч, пришли родственники Горбатова. Говорят, мы обязаны выдать справку, что он был лучшим работником, каких не бывает.

– Какой формы справка? – не вникая в речь Нади, пробормотал Антон.

– Любой, хоть на гербовой бумаге, – Надя очумело, но профессионально держала себя. – Они считают, благодаря этому им что-то выплатят.

Перед Антоном лежали важные и бессмысленные бумаги, на которых он видел будущее.

– Кто такой Горбатов, и почему он сам не пришел? – спросил Антон.

– Наш сотрудник, бывший. Не пришел сам, потому что умер, – Надя зацепилась взглядом за пальму в напольном ведерке.

– То есть как умер? – вздрогнул Антон.

– Обыкновенно, – извиняющимся голосом ответила Надя. – Людям это свойственно. Не на работе, конечно, но…

Антон отодвинул внутреннее безразличие и повернулся к Наде:

– Рассказывай, раз так. Смерть не ждет.
История складывалась примерно такая. Горбатов был классической вариацией рабочего человека из тех, кто лет тридцать на одном месте и почти пенсионер. Тихий такой, а если и пил на работе, то не больше, чем все. В общественной жизни участвовал. Мужик, как мужик. Только напарник его, Иван Григорьич (по сути, формальный дубль Горбатова), рассказал, как пару раз замечал, как взгляд Горбатова становился неестественно пустым. Просто застывал и не реагировал словно на собственную душу, порождающую любой взгляд. Ну ничего, с кем не бывает. Хотя, эта отговорка вряд ли подходила – ни с кем на самом деле такого не бывает. Горбатов в значках за трудовые подвиги обычно ходил по коридору, спокойный такой, светлый, на смену или после, напевал что-то народное и смурное и был почти гарантом устойчивости земных законов. Работником он был действительно хорошим, но все имеет обратную сторону – в свои шестьдесят лет, вместо того, чтобы выйти на пенсию, почетный

человек Горбатов вышел в окно с шестого этажа, намеренно, решительно и вниз головой. Во дворе в это время было пусто, и никто этого не видел. В подобных случаях дело кончается смертью, но с Горбатовым случилось другое – в аккурат под его окном недавно поставили пристройку для овощного магазина, и он, вместо самоубийства, бездарно воткнулся головой в мягкую жестяную крышу. Горбатов торчал из крыши, застряв и нелепо дрыгая ногами, несколько часов, пока его не извлекли. Что происходило у него внутри в течение этого времени, никому не ведомо, но, очевидно, после случившегося его беспредметное отторжение усилилось еще больше. Прыгуна определили в больницу, где тщательно-небрежное обследование показало – ни царапины. Бывает же такое. В противовес позитивности ситуации пострадавшему стало, как минимум, обидно.

– Не для того я всю жизнь на государство горбатился, – скалился Горбатов гнилым ртом на медсестру, – чтобы на улицах овощные пристройки ставили. Я что теперь, мопс какой? Задумал расшибиться, так должен расшибиться. Нельзя так со мной.

– Таких здоровых среди молодежи-то не найдешь, – разводил руками врач. – Вам, папаша, надо не меньше, чем с тридцатого этажа прыгать.

Горбатов обреченно плелся по больничному коридору – его на всякий случай решили подержать в медучреждении, мало ли. Пару дней он пробовал возмущаться на судьбу, грозил кулаком пустоте, пытался вцепиться зубами в других больных, но потом осел и больше не сказал ни слова. Движения Горбатова стали окончательно бессмысленными, а взгляд устремленным в белые стены. Вскоре он просто умер. Тело его еще раз досконально обследовали – абсолютно здоровый человек, пусть и труп. Видимо, такие трупы могут встать и выписаться, да еще пенсию получать. Причина смерти не то, чтобы была неясна, а попросту отсутствовала.

– Вот она, мощь чистой воли, – сказал Антон. – Вот это человек. Просто захотел и умер.

– Люди не хотят просто умирать, Антон Павлович, – Надя съежилась во внутренний комок.

Антон со стеклянными глазами завис где-то далеко, словно в лабиринтах абстрактной области сознания. В кабинете было достаточно света, но это ничего не значило. В углу стоял аквариум.

– Антон Павлович, у Вас рыбка уставилась в одну точку, – я слышала, это признак… – попыталась говорить Надя, но ее голос провалился в молчание.

Антон забыл о том, что такое голос. Тишина повисла минут на десять, как будто все было экзистенциальным сном. Ничто – ни ручка на столе, ни шторы на окнах не шевелились, пока Надя резко не подошла к Антону и, схватив его за плечи, четко не произнесла в самое лицо:

– Не ешь бытие черного елового усача.

Антон даже не разобрал этих слов, а если бы разобрал, все равно не поверил бы в услышанное.

– Что ты сказала?! – вытаращился он на Наденьку, когда через пару секунд внутренне вернулся.

Надежда действительно успела подойти ближе, но не так, как ему показалось – несколько шагов между ними все же оставалось. Антон даже украдкой глянул на Надины руки.

– Ничего не говорила, Антон Павлович, – удивилась Надя.

– А бывает, ты слышишь то, чего никто не говорил? – удивился Антон.

Тут уж Надя развела руками, – в ее полномочия подобное не входило.

– Ладно, хватит, – Антон все-таки был серьезным человеком. – Что там с родственниками?

– Вот, – Надежда положила ему на стол лист бумаги, – я подготовила бланк справки. Если решите сделать дополнения, я оставила чистое место.

Надя ожидала, что ее похвалят, но Антон ее не похвалил. Вместо этого он написал в свободном поле: “Воля решает все”. Надежда, увидев написанное, сразу замешкалась – как такое воспримут родственники? Но потом махнула рукой, – им ведь нужна справка, так пусть получают. В конце концов в ней написано и то, что им нужно. Родственникам все понравилось – они сказали, что справка получилась лучше, чем они рассчитывали. Какой-то дедуля в суматохе ущипнул Надю за бочок. Все ушли.

Антон остался один. Он посмотрел на аквариум – рыбка и правда уставилась в одну точку, часы на стене тикали так, как будто время претендует на существование, за окном начиналась гроза. В шкафу за стеклом стояли книги, среди которых был и Толстой. Мебель с кожаной обивкой, стол для совещаний – все было. Антон решил, что сегодняшний день надо заканчивать, смахнул со стола бумаги и не стал выключать компьютер – в сетевые вирусы он не верил, как некоторые не верят в потустороннее. Он нажал на телефоне прямую кнопку Нади, но она не ответила. Тогда он попробовал вызвать еще нескольких сотрудников – все словно вымерли. Антон подумал, что нужно проверить связь в здании, но в этот момент поступил входящий вызов по внешнему каналу. Он поднял трубку и услышал: “Горбатов никуда не прыгал”. Пальцы Антона замерли. Голос был знакомый, но слишком неоднозначный.

– Кто это? – тревожно бросил Антон.
В ответ раздались треск и помехи. Сегодня был непростой день.

– Антон! – шумело в трубке, – Ты слышишь?! Со связью беда, наверное, из-за грозы.

В этот момент к Антону вломилась Надя с лицом, красным от переизбытка жизни:

– Антон Павлович, на мою машину упало дерево! Бегу спасать, хоть и поздно.

Антон кивнул. Звонящим был Саша Жучкин.

Антон Павлович занимал солидную руководящую должность на государственной службе. Настолько солидную, что дома появлялся лишь его призрак. Он даже ни разу за последние восемь лет не опоздал на работу и сумел добиться благополучного течения дел на подведомственной территории. Иногда проверки разного рода портили кровь, но, видимо, не должно быть в этой жизни полного покоя. Саша Жучкин был равным ему чиновником на соседнем регионе, и в случае поступления какой-либо информации, они созванивались.

– Саш, ты серьезно сейчас о Горбатове? – спросил Антон.

– О каком Горбатове? – не понял Саша.

– Ты издеваешься? – не понял Антон – Ты сказал, что Горбатов не прыгал!

– Куда не прыгал? – поддался Саша.

– Никуда! – ответил Антон.

– Не говорил я такого, – голос Саши стал уверенным. – Ты же знаешь, у нас одновременно по двум-трем телефонам постоянные разговоры. Может, кому чего сказал, пока тебе дозванивался, а ты услышал концовку фразы, да не понял. Вот сам посуди – ни одного горбатого я в жизни не знал. К тому же, зачем о нем говорить, если он даже никуда не прыгал?

– Ну да, ну да… – теперь уже растерялся Антон, он снова глянул на аквариум, и ему показалось, что точка, в которую уставилась рыбка, находится где-то внутри него.

– Антон, информация! – Жучкин сообщал что-то важное. – У нас планируется большая проверка. Слишком большая. Меня будут проверять первого, потом тебя. Кто в комиссии и, особенно, кто председатель – я не могу узнать даже по моим каналам… ты понимаешь, что это значит!?

– В любом случае мы не потеряем большее, чем работу, – грустно молвил Антон.

– Как знать, – неожиданно-тревожно сверкнул Жучкин. – Ладно, держись, Палыч. Все должно начаться через неделю-две.

– Саш, ты никогда не слышал о черном еловом усаче? – вопрос вырвался у Антона сам собой.

– Какой-то криминальный главарь? Может и слышал, но не уверен. В чем конкретно вопрос? Володь, запрягай! – Саша уже параллельно вел разговор с кем-то другим.

– Нет, ничего. Спасибо за информацию, – попрощался Антон, Жучкин бросил трубку где-то на середине его слов.

После разговора Антон снова нажал кнопку и услышал на другом конце печальный голос Нади:

– Все пропало, Антон Павлович.

Продолжить чтение