Читать онлайн Монах бесплатно
- Все книги автора: Милена Фадеева
Часть первая.
БУРСА.
«А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь;
но любовь из них больше.»
(1 Кор. 13:13)
I
Казань, 1799 год.
Стоял самый разгар ясного, погожего, необычайно жаркого для весны дня. На берегу реки толпились кучками, а то и попросту топтались: где по двое, где по трое, молодые семинаристы. Одни из них что-то шумно обсуждали и горячо спорили, другие, скинув семинарские сюртуки, грели на солнышке молочно-белые свои тела. Иные и вовсе: по-мальчишечьи гоняли в салки, свистели в какие-то свистульки, хохотали, будто сумасшедшие. Стоит заметить, что вода в Волге нынешней весной прогрелась настолько, что некоторые из семинаристов открыли в этот день купальный сезон. То там, то тут торчали из воды головы. Собственно говоря, ничем этот жаркий день и не был бы примечателен, если бы ни одно обстоятельство. А точнее, из ряда вон выходящее происшествие. В тот самый момент, когда семинаристы, находившиеся на берегу, шумели, хохотали, свистели и спорили, из воды вдруг раздался сдавленный крик. Следом за криком оттуда стали доносится взволнованные голоса.
– Тонет!
– Помогите ему, братцы!
– Потонет!
– Вот ведь дурень, куда заплыл!
– Утопнет же, утопнет!
– Помогите!!!
Через секунду все кто были на берегу, разом рванули к реке и там, у самой воды замерли, точно вкопанные. Дружно, как один, разинули рты.
– Где он?
– Да там вон, глядите, вон!
– Где, где?
– Да вон он, вон!
– Потонет же сейчас, потонет!!!
Тем временем, один из семинаристов, стоявших на берегу, прямо в одежде рванул в воду. Быстро поплыл туда, где из речной глади едва уже проглядывалась рука утопающего.
– Вытащит?
– Да где там… В воронку, видать, попал. Затянет… – долговязый семинарист Феофанов решительно шагнул в воду, но тут же решительно вернулся обратно. Лицо у Феофанова было покрыто оспинами. Феофанов поковырял одну из них и тяжело вздохнул. – Ох, затянет…
– Так он и его за собою утащит, так бывало, – семинарист Болотников глянул на товарища, меж делом врезал ему по руке, дабы тот не ковырял свою, и без того несусветную красоту, и с видом знатока продолжил. – Сам прошлым летом видал, как дядька мальчишку спасал. Так малый дядьку за собою уволок.
– Иди ж ты? – Феофанов присвистнул.
– Вот те крест! – Болотников перекрестился и снова устремил взгляд на воду.
– А эти вон, в воде, чего расселись? – щуплый семинарист Печорский ткнул пальцем в торчащие из воды рожи. – Орут, будто резанные, заместо того чтобы помочь.
– А ты сам чего спасать не кинулся? – Болотников презренно стрельнул глазами в сторону Печорского.
– А ты? – Печорский почти взвизгнул и тут же, от греха подальше, спрятался за спину рослого семинариста Савина.
– А он плавать не умеет, – вступился за Болотникова Феофанов.
– А ты-то умеешь! – пробасил Савин.
– А ты-то сам тоже умеешь, а чего не поплыл спасать?!
Пока семинаристы спорили, рванувший в воду спасатель, вытащил утопающего за волосы, взвалил его на спину и, одной рукой придерживая живую ношу, другой рукой разгребая воду, поплыл к берегу.
– …это я вам всем сейчас! Это что за безобразие учинили, паразиты окаянные?! Олухи беспутные, а не дети духовенства! Надеру всем задницы, как чугунные горшки надраю! Это кто вам, оглоеды, допустил тут паясничать? – вдоль берега, прямо к семинаристам, бежал, тряся брюхом, большой детина в рясе.
Семинаристы дружно заорали и, похватав одежды, кинулись врассыпную.
Пока брюхатый бежал за семинаристами, безуспешно пытаясь хоть кого-то поймать, из воды вылезли двое.
– Хватай свою одежу, и бежим, покуда он нас не видит!
– Бежим!…
В зарослях деревьев оба остановились, оба рухнули на землю, оба со свистом задышали.
– Спасибо тебе, – «утопающий», переведя дыхание, как-то по-детски, виновато, улыбнулся.
– Спасибо на хлеб не намажешь, – «спасатель» грозно глянул на «утопающего» и вдруг прыснул громким, заразительным смехом. – У тебя даже рожа с испугу набок съехала! Как зовут-то тебя, утопленник?
– Александр зовут, – «утопающий» привстал с земли, поджал под себя ноги. Синие губы его все еще дрожали от холода. – Дед мой мне имя дал, – уточнил «утопающий».
– Понятно, Санька, стало быть, – «спасатель» хлопнул «утопающего» по плечу, одним движением ловко вскочил на ноги. – А я – Никита.
Простите, но тут я на секунду позволю себе прервать сию беседу, дабы описать героев.
Начну со «спасателя», которого, как мы уже выяснили, звали Никита. Был он весьма высокого роста, весьма привлекательной наружности юноша. Мокрые его волосы были темные, почти черные, такие же черные были его пронзительные, удивительно живые глаза. Весь облик его был полон достоинства и внутренней силы. Двигался он стремительно, говорил громогласно, реагировал на все бурно. Смело можно сказать, юноша этот пользовался несомненным успехом у дам.
Второй молодой человек, именуемый Александром, был мягок лицом и мягок движениями. Светловолосый, голубоглазый, похожий на рождественского херувима. Говорил тихо, двигался неспешно, улыбался приветливо и открыто. Впрочем, подобный мужской тип вызывал у дам не меньший интерес.
– Как тебя угораздило? – Никита стянул с себя мокрый сюртук, отжал его крепко, так что сюртук взвизгнул и полил на землю речную воду.
– Я и не понял даже. Сперва течением понесло, думал, справлюсь. А тут еще и руку свело. Ну а потом затягивать стало. Быстро так, – Александр оделся, аккуратно пригладил волосы, глянул на Никиту. – Ты как такой мокрый в бурсу пойдешь?
– Как-как, а как все люди ходят, – Никита напялил мокрый сюртук.
– Так тебе ж за это взбучку устроят.
– А тебе-то что?
– Да как – что? Ты меня спас, я теперь о тебе как о брате родном печься буду.
– Во, даешь! – Никита захохотал. – Ладно, пекись, коли тебе охота.
– Пойдем, – Александр потянул Никиту за рукав, – пойдем со мной. У меня тут рядом родственники дядины живут. Там просохнешь немного, а потом в бурсу вместе. Давай?
– Ну давай. Так и быть, – Никита лукаво улыбнулся. – А накормят?
– Накормят и напоят, пойдем…
II
Сад был немыслимой красоты, слева и справа от дорожки цвела махровыми кистями белоснежная и чернильная сирень. В глубине сада возвышался деревянный, с большими колоннами, дом. Два мокрых семинариста шагали по дорожке к этому самому дому.
– Ой, батюшки, Александр Петрович пожаловали! – путаясь на бегу в юбках, к юношам поспешила краснощекая баба. – А бариев дома нету, барышня молодая дома. Барышня с утра еще не вставали, у них хвороба с утра. Проходите-проходите, а вы чего мокрые, будто гуси?
– Купались мы Авдотья, друга моего просушишь? – Саша подмигнул Никите.
– Просушу-просушу…
Никита, в одних лишь мокрых казенных портках стоял посреди огромной комнаты и с любопытством озирался вокруг. На стенах, писанные маслом картины, у окна – фортепиано, большой дубовый стол, на столе – книги. Шлепая по полу босыми ногами, Никита подошел к столу, взял одну из книг, открыл ее и в этот самый момент за его спиной раздался нежный женский голос.
– Это Вольтер, французский философ. Советую почитать…
Никита вздрогнул. Тут же уронил на пол книгу. В следующую секунду рухнул за книгой на пол, быстро вскочил, так что едва не потерял портки. Заливаясь густой краской, принялся натягивать портки повыше. Затем, видимо, осознав, насколько ужасно и нелепо выглядит в мокрых, облегающих портках, глупо прикрыл книгой причинное место.
В дверях комнаты стояла девушка. Красивая девушка. В легком светлом платье, с вьющимися собранными на макушке волосами. Девушка, ничуть не смущаясь, изучала Никиту с головы до ног. Никита, пунцовый, словно рак, пялил глаза в пол, и, казалось, не дышал вовсе. Наконец, девушка засмеялась. Звонким, переливистым смехом.
– Ну да что же мы тут стоим с вами? Я же вам одежду принесла, держите, – девушка протянула Никите стеганный мужской халат. – Ну, держите же, чего вы как истукан замерли, я не кусаюсь!
– Таня! Я никак не могу найти… – в комнату заглянул Александр. – Ой, а вы уже общаетесь. Вы познакомились, нет? Таня, это мой друг Никита. Никита, оденься. Ты чего такой красный? Это Таня. Таня Саблукова.
– Здравствуйте, – Никита, сглотнув слюну, еле слышно прохрипел первое за это время слово. Сунул руки в рукава халата, не попал, покраснел еще гуще.
Таня снова звонко засмеялась.
– Какой же вы, Никита, однако, неловкий. Дайте-ка, я помогу вам. Ну же!
– Нет, не надо! Не надо, – Никита, в один прыжок, отскочил к окну, напялил халат, плотно завернул полы.
– Таня, послушай, – Александр подошел к девушке. – Ты слышишь? Прекрати на него так смотреть и прекрати смеяться. Я что хочу сказать, слышишь? Никита меня сегодня от смерти спас. Если бы не он, я бы потонул в Волге.
– Да-а? – Таня, наконец, перестала смеяться, хитро улыбаясь, посмотрела на Никиту. – Никита, а у вас оказывается достоинств куча. Даже не знаю, что мне больше по душе – ваша стеснительность или ваш героизм… Ну, пойдемте же, мальчики, Авдотья чай с оладьями нам приготовила.
Миниатюрная танцовщица в воздушной пачке, почти как настоящей, такой тонюсенькой, что каждое кружево хотелось потрогать, в малюсеньких атласных пуантах, высоко подняв белоснежные ручки, кружилась вокруг собственной оси. Сие действо танцовщицы сопровождалось божественно мелодичными звуками. Таня закрыла шкатулку и тут же исчезла не только танцовщица, но и разом смолкла волшебная музыка.
– Красиво, правда? – Таня подняла глаза на Никиту. – Это папа из Парижа привез. Вам нравится, Никита? Знаете, Саня совершенно равнодушен к таким прелестям.
– Красиво, – Никита кивнул покорно.
– Вы ешьте, ешьте, Никита, – Таня перевела взгляд на Александра. – Санечка, а вы с Никитой вместе учитесь?
– Угу, – Александр отхлебнул из фарфоровой чашечки, сунул в рот баранку, захрустел. – Только он уже в философском классе, а я еще в риторическом. Мы почти не сталкивались до сегодняшнего дня, – Александр глянул на Никиту, улыбнулся.
– Значит, вы, Никита, философию изучаете? – Таня придвинула поближе к Никите тарелку с оладьями, случайно задела Никиту рукой. От этого прикосновения Никита едва не выронил из рук вазочку с вареньем. – Расскажите, расскажите мне о вашем предмете.
– Ну…– голос у Никиты от волнения осип. – Я не только философию изучаю…
– Таня, Никита – лучший ученик нашей семинарии, – Александр восторженно глянул на Никиту.
– Простите, – Никита резко встал из-за стола, – мне бы одежду свою заполучить.
– А вы что, надумали меня покинуть? – Таня схватила Никиту за руку, потянула обратно. – Садитесь, я вас не отпускаю. Мне вас еще о многом нужно расспросить. Вы мне интересны, ясно вам?
– Таня, – Александр заерзал на стуле. – Ну, прекрати, прошу тебя…
– Саня, я знаю, что так себя вести барышне не подобает, но мне всё равно, – Таня хитро улыбнулась, глянула на Никиту. – Никита, вы ведь еще посидите, да?
Никита кивнул послушно и снова опустился на стул.
III
– …но не ото всего сердца смиряет грешника Тот, который из праха поднимает бедного, из брения возвышает нищего. Если же не ото всего сердца смиряет всякого грешника: то тем более не ото всего сердца наказывает того, который также не ото всего сердца согрешил. Ибо как сказано…
Большой, облаченный в рясу священник, зычным, раскатистым басом вещал так громко, что казалось, дрожали стены. В философском классе шел предмет богословия. На носу у учителя богословия ютились маленькие, в золоченой оправе окуляры. Окуляры то и дело сползали с толстого, лоснящегося носа. Одной рукой учитель держал книгу, второй рукой поправлял окуляры и важно поглаживал живот.
Перед учителем, на деревянных лавках, сидели семинаристы. Человек пять из них с деланным уважением внимали каждому слову учителя, человек семь, подперев щеки кулаками, млели в тоске, еще столько же тщетно боролись с сонливостью. Большинство же семинаристов, занимались всякой ерундой: усердно ковыряли в носу, корчили рожи, перемигивались, зажмурив глаза, пытались попасть пальцем в палец, иными словами, развлекались, кто как мог.
– … об иудеях: приближаются ко мне люди сии устами своими, и чтут меня языком; сердце же их далеко отстоит от меня, то, может быть, и о некоторых падших скажет: эти устами от меня отверглись, сердцем же – со мной…
Учитель в очередной раз вернул сползшие окуляры на место, и в это самое время в рядах семинаристов началась активная возня. То и дело раздавались шепоты и сдавленные возгласы.
– А-а, фу ты, напасть!
– Ай! Ой!
– Да дави их, дави!
– Искусали, больно…
– Чем изволите вы сейчас заниматься вместо внимательного прослушивания? – учитель, наконец, оторвался от книги, снял окуляры и выставил свои бычьи глаза на семинаристов.
В следующую секунду один из семинаристов вскочил с лавки и, подпрыгивая на одной ноге, принялся, что было сил, чесать свой зад обеими руками.
– Семинарист Надеждин, что вы тут паясничаете, точно скоморох али шут гороховый?!!! – учитель вытаращил глаза, разинул рот. Лоб его, видимо от возмущения, покрылся испариной. – Стыд и срам, что вытворять изволите!!!
– Отец Паисий, у него паразиты. Искусали его, – Никита захохотал на весь класс. – У нас, вашепреподобие, почти у всех паразиты водятся и в одежде, и в постелях. Замучили уже.
– Семинарист Бичурин, не достойно вам поддерживать нарушителей дисциплины! Паразиты созданы с благой целью, – учитель потер лоб, важно сдвинул брови и громко, словно продолжая богословие, продолжил. – Паразиты, они ленивым не дают подолгу залеживаться в постели, а не ленивых приучают к терпению! Стало быть, паразиты нужны человеку!
Никита снова захохотал, и тут же к его заразительному хохоту присоединились остальные семинаристы.
Тем временем, дверь класса жалобно заскрипела и в классную комнату просунулась голова молодого монаха.
– Отец Паисий, семинариста Бичурина его Высокопреподобие к себе затребовали.
– Понятно-понятно, – учитель кивнул и, смерив Никиту хмурым взглядом, грозно приказал. – Ступайте Бичурин к ректору и ведите себя там подобающим семинаристу образом. Кабы не ваши успехи в учебе и познаниях, я собственноручно высек бы вас розгами за непристойное поведение на сегодняшнем занятии. Ступайте с Богом.
IV
Ректор Казанской духовной семинарии, архимандрит Сильвестр стоял на коленях перед образом Спасителя и истово бил поклоны. Архимандрит был тучен, впрочем, этим он ничуть не отличался от многих других представителей духовенства, был архимандрит седовлас, густые его брови срастались на тяжелой переносице. Дышал архимандрит шумно и тяжело, при каждом подъеме головы от пола, поправлял он длинную, густую бороду. Отбив поклоны, Сильвестр запрокинул голову и, устремив свой взор на Спасителя, принялся творить молитву. Икона, подле которой молился Сильвестр, была большая, в чистого серебра окладе. Над иконой теплился огонек лампады.
Вся комната, в которой находился сейчас архимандрит, была увешана образами. Слева и справа на ректора духовной семинарии взирали лики святых: Богородицы – Казанской, Владимирской и Иверской, Николая Чудотворца – аж в пяти иконах, Иоанна Предтечи – в двух, Пресвятой Троицы и еще многих других.
– …вечное житие, Царство Небесное, уготованное святым, и тьму кромешную и гнев Божий злым, и возопий: помилуй мя, Христе Боже, недостойнаго… Не стой же в дверях, сыне мой Никита Бичурин, проходи и молча ожидай своего часа…
Никита, стоявший в дверях, от неожиданности вздрогнул. Столь резкий переход от Божественных молитв к мирскому обращению весьма обескуражил юного семинариста. Впрочем, аналогичным образом архимандрит вернулся к прежнему занятию. Пока Никита бесшумно пересекал комнату, пока тихо опускался на лавку, пока сидел на ней, не дыша, архимандрит продолжал свою молитву.
– Припади, душа моя к Божией Матери и помолися той…
Закончив молитву, Сильвестр осенил себя крестным знамением, пыхтя, поднялся с колен, направился к Никите. Никита тут же поспешил за ректорским благословением, приложился к ректорской деснице.
– Думал я о тебе, чадо мое, мысли о тебе не покидали меня все эти дни, – архимандрит зашагал к дверям, вошел в трапезную, опустился в одно из кресел, стоявших за большим обеденным столом. На соседнее кресло Сильвестр указал перстом, приглашая тем самым к столу и Никиту. Никита в это время стоял, застыв посреди трапезной, пялясь во все глаза на обеденный стол.
На столе, застланном белоснежной скатертью, стояли блюда с румяными калачами, рыбными курниками, грибными кулебяками. Никита сглотнул голодную слюну, перевел взгляд на ректора.
– Чего стоишь, будто на Страшном суде? Садись, – архимандрит дождался покуда Никита усядется в кресло, после чего откусил курник, одна щека у архимандрита тут же раздулась и заходила ходуном. – Прилежный ты ученик, Никита, ум имеешь незаурядный, память добрую. Стало быть, по окончании семинарии все пути пред тобою открыты. Коли пожелаешь, так можешь приходским попом стать. А можешь в консистории у Владыки трудиться, бумаги там всякие писать. А? Хорошо же? Хорошо-о. Путь мирской – добрый. Да только позвал я тебя говорить не об добром пути, а об наилучшем…
– О монашестве говорить хотите? – Никита заметно напрягся.
– Ты жития святых читал? – Сильвестр невозмутимо продолжал, уплетая за обе щеки. – Святые, они же не из камня сотворены были. Из плоти, как и ты. Думаешь, они по младости лет об женитьбе не мыслили? Да только отекли они такие помыслы, Господа Иисуса Христа выбрали. Никакая жёнка тебе, чадо мое, Бога не заменит. Мир, он ведь суета. А душа человеческая вечного жаждет. Ты погляди-ка на меня. Не святой я, грешен и ленив, но выбор сделал верный. Монахи, сыне мой, оплот Церкви. Я не обольщаю тебя. Тяжкий то крест, борьба ежеминутная. Да только в борьбе той будешь ты – истинный воин Христов!
– Ваше Высокопреподобие, я ни такой путь себе наметил. Я науками заниматься хочу! -Никита заерзал в кресле.
– Науками, – архимандрит кивнул, отхлебнул чаю, вытер толстые губы. – Это в приходе, что ли? Да ты взгляни практическим оком, как отцы советуют. Каким будет твой приход? Церковка в захудалой деревушке на краю епархии, где паства скудна и неотесана? Да разве там раскроется твой ум, твои способности к наукам, языкам и толкованию? А в монастыре у нас библиотека обширная имеется. Будешь заниматься науками, коли имеешь ты такое стремление. Будешь в семинарии у нас преподавать…
– Нет, Ваше Высокопреподобие, – Никита вскочил, глядя на ректора горящим взором, наклонился к нему через стол. – Нет и еще раз нет!
– Вот бунтарь! Я с тобою как с разумным, а ты как дурак! – ректор отпрянул от Никиты, вжался в кресло тучным телом. – Высечь бы тебя за своенравие и бунт, да только мне об тебе заботиться велел Высокопреосвященный архиепископ наш Амвросий. Точно об сыне родном об тебе печется… Господи, помилуй, – ректор тут же закусил губу и размашисто перекрестился. – Выскочила глупость какая… На-ка, – архимандрит взял с блюда румяную кулебяку, протянул ее Никите. – Покушаешь. Ступай, чадо, с миром. И то, что я тут ляпнул напоследок, позабудь. Ступай и о монашестве поразмысли. Хорошенько поразмысли.
Никита сунул в карман кулебяку, приняв ректорское благословление, стремительно зашагал к двери.
V
Набережная Волги в эти теплые весенние дни преобразилась до неузнаваемости. Наступление нового сезона было тут же ловко использовано предприимчивыми торговцами. На набережной, прогретой ясным теплым солнцем, словно на дрожжах вырастали длинные торговые ряды. Горы посуды: стеклянной, глиняной, а кое-где и фарфоровой, забавные игрушки: куклы с размалеванными личиками, звери с войлочными мордами, дудочки, свистульки, пищалки, всевозможные лакомства: цветные леденцы, сахарные пряники и ромовые бабы – все это богатство украшало прилавки в изобилии. У прилавков шумела толпа. Голоногие мальчишки прыгали от одного прилавка к другому. Самозабвенно дули в только что приобретенные дудочки, свистульки, пищалки, пускали фонтанчики из глиняных брызгалок, обливая не только себя, но и покупателей. По набережной туда-сюда прогуливались горожане. Дамы под зонтиками: некоторые одинокие, иные с детьми в матросских костюмчиках, скучающие юноши в новеньких кафтанах, господа постарше в коротких, на английский манер, пиджаках, румяные барышни в летних, кружевных платьях.
Никита сунул в рот только что купленный леденец и зашагал к реке.
Он прошел немного, дюжины две шагов, как вдруг люди, набережная, река, небо и солнце разом померкли и исчезли в черной пелене… Чьи-то теплые руки обхватили его голову сзади, чьи-то мягкие ладони закрыли Никитины глаза.
– Угадывайте быстро! Ну, кто это? – голос звучал неестественно высоко, видимо, его нарочно изменили.
Никита быстро вытащил изо рта леденец, еле слышно выдохнул:
– Таня…
– Ну вот, с первого раза! – на этот раз голос звучал естественно, только обиженно.
Руки отпустили Никиту. И тут же, звонко смеясь, Таня обежала молодого человека и, глядя ему в глаза, застыла перед ним в легком реверансе.
– Здравствуйте, Никита.
Никита с минуту растерянно таращился на Таню, затем смущенно глянул на леденец, и, не зная, куда деть эту штуковину, быстро спрятал ее за спину.
– Оставьте, зачем прятать? – Таня улыбнулась. – Я тоже люблю конфеты. Да. Разве этого нужно стесняться? Дайте!
Таня вырвала из рук Никиты леденец, сунула его в рот и неспешной походкой пошла по набережной.
– Пойдемте, Никита, погуляете со мной.
Никита на ватных ногах поплелся рядом.
– Вот мне папа и мама все время толкуют о правилах приличия, – Таня облизнула леденец, глянула на Никиту. – А зачем они нужны? На мой взгляд, правила приличия лишают человека индивидуальности. Все люди одинаковые становятся. Так?
Никита кивнул.
– Кстати, вы уже были влюблены? – Таня снова посмотрела на Никиту.
– Нет, не довелось еще, – Никита разом покраснев, опустил глаза.
– Мне тоже. Раньше мне казалось, будто я люблю Санечку. Вот смешно… Это всего лишь детская фантазия была. Мы с Карсунским знакомы с малых лет.
Таня с Никитой спустились к реке, у воды остановились.
– Саня сказал, в академии гуляют слухи, будто бы вы – сын нашего архиепископа…
– Глупости ужасные, – Никита насупился. – Он инок, инокам не дозволено иметь детей и жен.
– Ну так, мало ли чего им не дозволено. А если вдруг у них любовь? – Таня посмотрела на Никиту.
– Они обет дают.
– Ну и что. Кстати, чем вы собираетесь заниматься по окончании семинарии?
– Науками. Хочу работы писать, изучать историю и литературу.
– Похвально, – Таня нагнулась, потрогала пальцами воду. – Теплая какая!
Затем вдруг зачерпнула воду ладонями и, звонко смеясь, принялась брызгаться в Никиту. Никита захохотал, побежал от Тани вдоль берега.
Таня кинулась следом. Догнав Никиту, толкнула его, так что он, потеряв равновесие, рухнул на песок. Раскинув в стороны руки, хохоча, закричал:
– Сдаюсь! Ваша взяла! Сдаюсь!
Таня склонилась над Никитой, заглянула в смеющееся его лицо и, улыбнувшись, прошептала:
– Ну вот, Никита, вот вы и перестали меня смущаться…
VI
Тем самым временем, учащиеся риторического класса Казанской духовной семинарии занимались живописью. В классе второй час подряд шел урок рисунка. Молодой сухощавый инок, с длинным горбатым носом, учительствовал на тему натюрморта. В руках у инока была длинная кисть, которую он время от времени использовал вместо указки. Слева от инока стоял мольберт, на который был прикреплен объяснительный рисунок, справа красовался натюрморт, состоявший из кувшина, блюда с двумя яблоками, старой Библии в тесненном переплете и длинных деревянных четок.
– …и когда вы познаете границы натюрморта и форму листа, – инок обвел указкой рисунок, – тогда надобно уже приступать к процессу рисования…
Саша Карсунский внимательно слушал учителя и выполнял набросок. Перед ним, чуть левее, сидел уже известный нам семинарист Феофанов, тот, чье лицо было изрыто оспиной. Феофанов тоже делал набросок. Только не натюрморта. На листе у Феофанова возлежала обнаженная дама. Рука Феофанова, точнее, уголь в его руке, любовно накладывал тени на большую дамскую грудь. Сидящий рядом с Феофановым семинарист Болотников косил левым глазом на лист Феофанова и, покусывая нижнюю губу, возбужденно пыхтел.
– Не следует рисовать, начиная с отдельного предмета, – инок ткнул указкой в кувшин. – Ежели вы начнете рисовать один предмет сразу, другие могут не уместиться… При работе краской накладывайте мазки по форме предмета…
Уголь в руке Феофанова повисел немного в воздухе и принялся накладывать тени на округлые дамские бедра.
Сидевший рядом Болотников даже вспотел.
– Чаще отходите и глядите на свою работу с расстояния, – инок отошел от листа, наклонившись, оттопырил тощий зад, тем самым изображая, как нужно отходить и как нужно смотреть.
– А тепереча я желаю поглядеть на ваши наброски, – инок вдруг повернулся к семинаристам и, отложив кисть-указку, направился к рядам.
– Прилежно… Похвально… А вот тут теней добавьте… А вы покажите-ка… – инок двигался вдоль рядов, осматривая рисунки.
В этот самый момент на стол к Саше Карсунскому приземлился скомканный лист. Саша взял лист в руки, поднял голову. Сидящий перед ним Феофанов скорчил гадкую рожу и отвернулся. Саша аккуратно развернул лист.
В следующий момент за спиной у Саши раздался голос учителя.
– Семинарист Карсунский, извольте показать мне ваше художество.
И не дожидаясь Сашиной реакции, инок выдернул лист из Сашиных рук.
– Боже милостливый! – брови у инока взлетели вверх, глаза округлились от ужаса. – Семинарист Карсунский, да как вы…. как вы… дьявольщина несусветная! – руки у инока затряслись, губы задрожали.
– Это не мое художество, – Саша встал из-за стола.
– А чье?! Извольте доложить незамедлительно! – инок захлебывался собственным голосом.
– Это нарисовал Феофанов, – Саша вздохнул.
Феофанов тут же развернулся, ненавистным взглядом обжег Сашу.
– Семинарист Феофанов, полагаю, розги для вас уже заготовлены! Незамедлительно возьмите свое художество и ступайте с ним в кабинет ректора!
VII
– Пода-а-айте, Христа ради, убогонькому хлебушка… Пода-а-айте, Христа ради, убогому монеточку… пода-а-айте, Христа ради-и-и-и-и….
Босоногий оборванец гнусаво голосил на всю улицу. Передвигался он исключительно прыжками, перепрыгивая от одного прохожего к другому, точно обезьяна. Лет ему было чуть больше двадцати на вид. Волосы его были всклочены, немыты, черты лица обезображены: один глаз, судя по-всему, был давно выбит, второй, лукавый и шустрый, бегал по лицам прохожих.
– На, миленько-ой, – толстая, укутанная в цветастую шаль, баба, сунула попрошайке пряник. Глаза у бабы были какие-то талые, омытые влагой. – Не кушал бедненький…
– Не кушал, тетенька. Соседова жена рыдает, сосед твой погорел до смерти. Дак ты к соседовой жене беги. Беги, ноги не береги, – ободранец оскалился, видимо, попытался улыбнуться. От этого оскала и без того обезображенное лицо его, стало еще безобразней. Кадык на тонкой шее его дернулся, и громкий скрипучий смех разнесся по всей паперти.
Тетка в ужасе вытаращила глаза, тут же перекрестилась, быстро поспешила прочь.
– Ну, подь сюды! – ободранец цыкнул в сторону церковных ворот.
Там, у ворот храма Успения Пресвятой Богородицы, сидела на земле девчушка лет семнадцати. Одета она была в тряпье, на боку болталась драная котомка. Несмотря на немытость, лицо ее было необычайно милым. Тонкие иконописные черты, нежный взор, пшеничные, выгоревшие на солнце волосы. Девушка подбежала к попрошайке, присела перед ним на корточки.
– Митенька…
– На, – парень сунул девчушке пряник. – Запрячь, после покушаешь.
Ободранец поджал губы и издал странный, похожий на рыданье звук.
– Митенька…
– Уходи.
Девчушка кивнула, сунула пряник в котомку и поспешно вернулась к воротам.
Парень всхлипнул в голос, потер грязным кулаком плачущий глаз. Через минуту успокоился, и точно не рыдал вовсе, снова заголосил на всю улицу.
– Пода-а-айте, Христа ради…
Весеннее солнце светило необычайно ярко. Сияли в солнечных лучах золоченые купола храма. Дутые, важные, чинные.
По всей округе разносился громкий звон церковных колоколов. Люди на улице шли, троекратно крестились, кто, походя, кто, застыв и устремив взор на церковные кресты. Многие подавали нищим милостыню.
Никита с Таней прошли было мимо храма, но тут чья-то цепкая рука схватила Никиту за подол бурсацкой рясы.
– Пода-а-айте, Христа ради, убогому монеточку…
Никита обернулся.
Оборванец оскалился в улыбке, но в следующую секунду отпрыгнул от Никиты, как ошпаренный, и, выпучив единственный свой глаз, заголосил на всю паперть.
– Согниешь! Черти черные пожрут! Черти черные! Согниешь!
– Пойдемте, быстро, слышите?! – Таня схватила Никиту за руку, потянула за собой.
– Черви бегают! Черви! Черти черные!
Никита вдруг резко вырвал руку, кинулся к оборванцу, схватил его за плечи.
– Ты что несешь, убогий? Какие черви?! Какие черти?! – Никита принялся трясти оборванца. – Говори, не то дух твой выпущу! Ну!
В этот момент от ворот храма Успения Пресвятой Богородицы, прямо к Никите, кинулась девушка.
– Митенька-а-а… Не троньте его, юродивый он! Не троньте! Не троньте, батенька, Христом Богом вас молю!
Девушка упала перед Никитой на колени и зарыдала.
Никита тут же отпустил оборванца, выставился на девушку. Одним движением поднял ее с колен, вытер с ее щек слезы. С минуту еще глядел на нее, затем растерянно прошептал.
– Да кто ж его трогает… Пойдемте, Таня, глупость полная.
И подхватив Таню под руку, быстро зашагал с ней прочь.
VIII
– Сорок два, сорок три, сорок четыре..
– М-м-м… г-г-г… м-м-м…
– Сорок пять, сорок шесть, сорок семь…
Звуки доносились откуда-то сверху. Арифметический отсчет, нечто, похожее на сдавленное мычание, странный свист в воздухе, ритмичные удары.
Длинная, ступеней в двести, лестница вела куда-то наверх, в колокольню. Там, наверху, находилась белокаменная площадка, и на этой самой площадке глазу стороннего наблюдателя являлось душераздирающее зрелище. Стоит заметить, для семинарии сие зрелище было вполне привычным.
Посреди площадки лежало распростертое, полуголое, уже изрядно высеченное тело. Вдоль тела с бойким свистом гуляли розги.
– В соли вымочены?
– А той, крепкие розги, хорошие. Но-о-овые. Ишо на прошлой неделе заготовил, вымочил.
– В соли оно хорошо, да только я слыхал, будто березовые крепче иных.
– И осиновые хороши. Смотря, кто сечет…
Молодой монах стоял подле тела и, грызя орехи, вел неспешную беседу со своим сотоварищем. Сотоварищ его, со знанием дела, порол несчастное тело.
Чуть левее, у ступеней, стоял еще один монах. Сдвинув брови, с самым серьезным видом монах сосредоточенно считал.
– Пятьдесят два, пятьдесят три, пятьдесят четыре…
– Во изгнание бесовского из души и тела! Не стонай, брате, прими во имя Отца и Сына и Святаго Духа душеспасительную розгу…
Уже изрядно высеченное тело принадлежало семинаристу Феофанову. При каждом ударе розг Феофанов подпрыгивал, точно рыба на песке. Глаза у Феофанова были красные, злые. Стоит заметить, удары он принимал мужественно. Вот только мычал, но тут уж ничего не поделаешь. Больно.
IX
– Вы к нам в воскресение придете? У нас театр домашний будет. Вы придете, Никита? Приходите же…
– Приду, Таня. Обязательно приду.
– А стихи свои почитаете нам?
– Только вам, Таня, почитаю. Вам и больше никому.
– Хорошо, только мне почитаете. А у нас беседка стоит у реки. Мы там с вами от всех спрячемся и будем друг другу стихи читать шепотом. А хотите, я вам тогда еще и дневник там свой почитаю. В нем столько размышлений моих невежественных.
– Ну, тогда откровенность за откровенность, я вам тоже свой почитаю и еще прихвачу свои рисунки, хотите?
– Ах, Боже мой, ну, конечно же, хочу, Никита. Мне все ужасно-ужасно интересно. А у вас ресница выпала, быстро отгадывайте, из какого глаза!
– Вот из этого!
– Нечестно, вы увидели, на какой я глаз смотрела!
– А вот и неправда, я вообще на вас не смотрел, я сирень разглядывал.
– Врете, вы всю дорогу только на меня и пялились!
– Очень надо мне на вас пялиться, что я барышень не видел. А у вас… у вас на солнце нос обгорел и лоснится!
– Честно? Фу, какая неприятность с моим носом случилась…
– А хотите я его откушу?
– Откусывайте! О-о-ой, ну, прекратите, слышите, что же вы зубами так страшно щелкаете!
Никита с Таней стояли подле ограды дома Саблуковых и хохотали, как маленькие дети.
– Ну все, ступайте уже. Ну же, уходите, я сказала, а то я вас от себя не отпущу! – Таня пихнула Никиту в грудь и, заливаясь звонким смехом, кинулась за ограду. Там она остановилась, и, гладя вслед уходящему Никите, прокричала:
– Я по вам скучать буду, ей Богу, Никита! Все, прочь! Прочь ступайте!
X
Высокий, плотного телосложения, уже не молодой, но еще и не старый, усатый господин вышел из храма Успения Пресвятой Богородицы и, поправив щегольской сюртук, зашагал к ждущей его у дороги повозке. Кучер, он же, дворовый мужик господина, стоял у повозки и оживленно трещал языком с некой юной особой. Особа та была одета в тряпье, на боку у особы болталась драная котомка. Господин обернулся в сторону храма, перекрестился напоследок и устремил свои живые глазки на девушку.
– Захар, кто такая будет эта грязная прелестница? – господин залез в повозку, устроился там поудобнее, пригладил пальцами усы.
– Ваш сиятельство, она из деревни моей будет. Ну-ка, бежи, Натаха, бежи отселе, кому говорю!
Девушка послушно кивнула, быстро кинулась к воротам храма.
Кучер хлестнул лошадь, повозка медленно тронулась вдоль дороги.
– И что же ты ее прогнал, дурак? – господин проводил девушку взглядом, вздохнул, откинулся на сидении. – Мне посмотреть на нее любопытно.
– А на кой на нее глядеть, Иван Андреич, девка – она и девка.
– Дурак ты, говорю, Захар. Красавица-то какая.
– Дак у нас в деревне всякая баба хороша.
– Да что мне твои бабы. Ты мне про девочку расскажи, как говоришь, Наталия она, что ли?
– Наташка, ну.
– Крепостная?
– Да не, поповская дочка была. Попа того топором зарубили, у жены сердце разорвало от горя, померла следом. А попа зарубили на глазах у мальчонки его. Мальчонка кинулся за отца вступиться, дак и его рубанули. Мальчонка тот жив остался, безглазый, правда. Вырос ужо, только мозги после происшествия того повредил. Говорят про него, будто провидец он стал. Дак то ж бабы говорят, а бабы, народ дурной. Я едва с бабами …
– Да погоди ж ты! Так, стало быть, у нее никого нет. Брат один?
– Ну. Побираются на паперти. Была ешо сестрица, дак та помёрла на прошлую Пасху. Я на ту Пасху с Афанасием поехал до его…
– Так, стало быть, ничейная она?
– Кто?
– Да кто, Наталия эта, я о ком тебя, дурак, все расспрашиваю?!
– Ну. Ничейная, а чья ж ешо?
– Так, стало быть, я ее в крепостные себе заберу. Девка красивая, может из нее актерка выйдет. Я ее Протасову после продам.
– Дак как же…
– Заберешь ее, вот как.
XI
Если бы он мог, он бы сейчас громко кричал, он бы звал на помощь так, что вся семинария сбежалась. Но рот его крепко сжимала громадная ручища семинариста Савина. Сжимала не только рот, но и нос и поэтому он почти задыхался.
Его держали: двое – за руки, двое – за ноги, так что он висел в воздухе.
Феофанов бил его изо всех своих Феофановских сил. Ногами – по спине, руками – по шее, по голове, по пяткам. По пяткам было больней всего.
– Сучий сын! На, получи! На!
Наконец, Феофанов устал, поскольку сам был недавно битый, до сих пор не пришедший в себя. Повернувшись к товарищам, Феофанов крикнул.
– А теперь все давайте! Все-е-е! Налетайте на него, братцы!
В следующую секунду на Сашу Карсунского обрушилось столько ударов, что тело его враз обмякло и стало таким податливым и безвольным от слабости физической, что мол, нате, бейте меня сколько вам угодно.
– Гадюка…– Феофанов со вкусом процедил ругательство, погладил отбитую свою спину и забрался с ногами на учительский стол. При этом он ни на секунду не спускал ненавистных глаз с Саши.
Стоит заметить, что метелили Карсунского в классе богословия. То там, то тут смотрели с икон на безобразие семинаристов лики святых угодников.
– Бросай его, братцы. Там, кажись, кто идет, – в дверь просунулась башка семинариста Печорского. Ввиду его щуплости и отсутствии физической силы, товарищи поставили его на стрёме.
Семинаристы тут же бросили Сашу, дружно выскочили в коридор.
Саша упал на пол, и громко, в голос зарыдал. Слезы обиды, боли и жуткого стыда обжигали глаза и щеки…
Из коридора доносились голоса, топот, смех. Где-то зазвонил церковный колокол.
Саша Карсунский все так же, неподвижно, давясь слезами, продолжал лежать на полу.
Лежал он так до тех пор, пока дверь класса не заскрипела и под чьими-то быстрыми, тяжелыми шагами не застонали деревянные половицы …
XII
Ректор Казанской духовной семинарии архимандрит Сильвестр был облачен в нарядную рясу. Поправив на голове клобук и пригладив бороду, он немного постоял у порога и, наконец, решившись с духом, принялся подниматься по резной, застланной ковром, лестнице.
В приемных покоях архиепископа Амвросия, куда и направился архимандрит Сильвестр, находились несколько человек. Один стоял у пышущего самовара и разгонял руками пар. Второй сидел за столом и что-то сосредоточенно писал. Двое других, совсем молодых монаха, увлеченно изучали какие-то толстые книги.
– Кх…кх…, – архимандрит, застыв в дверях, покашлял в кулак.
Тут же все четверо оставили свои дела и, подскочив к архимандриту, поочередно приложились к его руке. Сильвестр важно кивнул, глянул на красный угол, трижды перекрестился и только после этого переступил порог.
– Доброго дня вам, братия. Как Высокопреосвященство чувствуют себя сегодня?
– Целый день в делах, целый божий день. Визитеры один за другим с самого утра раннего, один за другим, – монах, тот, что до этого сидел за столом заохал. Судя по-всему, он среди этой четверки был главный. – Доложить изволите?
– Ну так доложи, разумеется. А ежели занят, так я и обожду, книжки ваши умные поизучаю, – архимандрит взял в руки увесистую книгу, тяжело дыша, опустился на лавку.
Монах-писарь поспешно кивнул и быстро скрылся за дверью.
– Как вы тут поживаете, братия мои любезные? – архимандрит перелистнул страницу и перевел взгляд на монахов.
– С Божьей помощью, – монах, тот, что занимался самоваром, скромно потупил взор. – Вот, давеча икону нам из Тамбова доставили. Пресвятой Божией Матери лик, слезами плачет Пресвятая.
– Так и плачет? – Сильвестр погладил бороду.
– Ей Богу. След от слезы длинный, – монах кивнул.
– Вот они чудеса какие святые. По Руси нашей, стало быть, плачет матерь Бога нашего Иисуса Христа. Поклониться бы ей надобно, где тут она у вас находится?
– Так пока у Его Высокопреосвященства в покоях, он пока у себя ее держит. На следующей неделе хочет ее в храм Пресвятой…
– Ваше Высокопреподобие его Высокопреосвященство архиепископ Амвросий ожидает вас, – в приемной появился монах-писарь.
– Ну, стало быть, с Богом, – Сильвестр перекрестился на икону и понес свое грузное тело к двери.
За большим дубовым столом сидел священник сорока с лишним лет. Лик его был покоен, темные, умные глаза сосредоточенного вглядывались в какое-то письмо. Священник сей был ни кто иной, как архиепископ Казанский Амвросий (Подобедов). На дубовом столе, за которым сидел Амвросий, лежало огромное количество книг и такое же количество бумаг.
– Кх…– Сильвестр кашлянул, приложил руку к вспотевшему лбу.
– Да, слышу-слышу, что пришел, – Амвросий оторвался от письма, окинул Сильвестра внимательным, добрым взглядом. Улыбнулся мягкою улыбкой, встал из-за стола и направился к гостю.
Сильвестр, не смотря на лишний вес, проворно кинулся к архиепископу, самозабвенно приложился к его руке.
– Ну, полно-полно, до дыр зацелуешь, – Амвросий обнял гостя, повел его к креслам. – Любишь ты подобостраствовать, батюшка Сильвестр. Ну, усаживайся, дорогой. С чем на сей раз пожаловал? Хватает ли денег семинарии твоей?
– Ваше Высокопреосвященство, грешно жаловаться. Вашей помощью и вашими молитвами живем, – Сильвестр потер влажные ладони. Ладони у Сильвестра подрагивали.
– Начали вы новые предметы изучать, о которых я тебе напутствовал? – Амвросий прищурился, глянул на руки Сильвестра.
– Начали, изучаем успешно. Учильствуют их отец Николай и отец Яков, – Сильвестр промокнул влажный лоб.
– Ну что же ты трясешься, точно хвост заячий? Уж сколько лет общаемся, а приходишь ко мне, словно на заклание, – Амвросий улыбнулся. – Чаю будешь?
Сильвестр положил трясущиеся руки на колени, послушно кивнул. Амвросий встал, подошел к двери, выглянул в приемную.
– Брат Михаил, чаю нам принеси, будь любезен, милый.
После этого Амвросий снова вернулся к Сильвестру.
– Ну, так с чем пожаловал, отец Сильвестр?
– Про Никиту говорить хочу, Владыко, – Сильвестр напрягся.
– Про Никиту, – эхом повторил Амвросий.
– Не желает он, Ваше Высокопреосвященство, чина ангельского принимать.
– Вот оно как, – Амвросий улыбнулся. – Ну так я от него другого и не ожидал.
В комнату тем временем тихо вошел монах, разлил по кружкам чаю, тихо удалился.
– Я с ним убедительно беседовал, так он упертый ни в какую, – продолжил Сильвестр.– Кричать даже на меня посмел.
– Кричать? – Амвросий тихо рассмеялся. – Надо же, горяч как…Хорошо еще с кулаками на тебя не полез, натура необузданная. А как с учебой?
– Как всегда, похвально. По всем предметам усердно идет. Вчера отец Серафим говорил, что у семинариста Никиты Бичурина знаний вдвое больше, чем у него самого, у отца Серафима, – Сильвестр немного расслабился, даже стал оглядывать комнату. Нашел глазами икону Божией матери. Пригляделся повнимательней. Икона действительно плакала.
– Молодец Никита, светлая голова. Ну, а то что упирается, так это смолоду. Ты с ним еще поговори. Может и я его к себе вызову, побеседую. Куда ему с такими знаниями в жизнь мирскую? Он в монашестве больше пользы принесет, и служебный рост у инока куда быстрее будет. А иначе он со своим характером беды себе в жизни наделает. Так что, во спасение ему постриг пойдет. Чин примет, обуздается и примирится. Ну что, давай, отец Сильвестр, чаю с мятою попьем…
XIII
В классе было тихо, лишь за открытым настежь окном гулял легкий ветер, и пели на все голоса птицы. Никита сидел напротив Саши Карсунского и не спускал с него горящих глаз. Тот тихонечко постанывая, вытирал кулаком слезы. Светловолосый, голубоглазый, избитый херувим.
– Так значит Феофанов, сучий сын…– Никита прищурился. – Всем классом, стало быть, били? Он их заставил? Он???
Саша кивнул.
Никита вскочил с лавки и рванул к дверям.
– Стой! – Саша встал с лавки, поплелся было следом, но тут же застонал и вернувшись обратно, рухнул на лавку. Закрыл лицо руками, затрясся всем телом.
Никита пулей летел по коридору. Мимо старенького батюшки, тот проворно кинулся к Никите, окликнул его по имени, затем махнул рукой и поспешил в учительскую, мимо двух, читающих Евангелие, семинаристов, мимо класса, где из настежь раскрытых дверей доносилось церковное песнопение, мимо нескольких монахов, волокущих куда-то церковную утварь, мимо совсем молоденького паренька, жующего сдобную булку.
Никита сбежал по лестнице на первый этаж, понесся дальше. На бегу распахнул дверь в одну классную комнату, в другую, в третью…во все…
Затем Никита выбежал во двор.
Во дворе толпились несколько семинаристов.
Кто-то что-то бурно обсуждал, кто-то гонял в салки, кто-то играл в щелбаны.
Здоровый Савинов и маленький Печорский стояли спиной к спине, сцепившись руками у локтей, и поочередно взваливали друг друга себе на спины. При этом маленький Печорский то взлетал, точно перышко в небо, то тужился и еле отрывал от земли здорового Савина.
– Выше, выше подымай! – орал Савинов.
Феофанов и Болотников играли в плевки.
Болотников набирал в рот побольше слюны, напрягался, и как настоящий верблюд, плевал.
– …три шага, четыре, пять, шесть, семь, восемь. Восемь шагов! Ха, я дальше плюнул! – Феофанов запрыгал на одной ноге и так, на одной ноге припрыгал к Болотникову.
– Подставляйся! – Феофанов расправил в воздухе две пятерни.
Болотников вздохнул, наклонился и покорно подставил Феофанову физиономию.
– Надувайся! – скомандовал Феофанов.
Болотников надул щеки.
– Шире бери!
Болотников надулся так, что аж покраснел.
Феофанов развел руки в стороны и изо всех сил шарахнул по щекам товарища.
В этот момент все кто гуляли во дворе, дружно замолкли, так, будто все разом дружно подавились.
По двору пулей несся Никита Бичурин.
Никита промчался мимо семинаристов, они как один отлетели, уступая Никите дорогу, и рванул к Феофанову.
Схватил его за грудки, так что затрещал Феофановский сюртук, рванул на себя. Затем со всего размаха двинул кулаком по роже, один раз, другой, третий. Феофанов отлетел в сторону, сжал было кулаки, кинулся к Никите, но увидев бешеные его глаза, отпрянул и заорал.
– Вот те крест, он сам меня заложил!
Никита, дыша как загнанный зверь, схватил Феофанова за волосы, дернул его так, что Феофанов заорал, точно резаный, и что было сил швырнул его мордой в грязь.
– Жри! Жри, гад, землю!
Семинаристы очумело вытаращили глаза, прижались друг к дружке, замерли, не дыша.
Никита обхватил рукой голову Феофанова, впечатал морду в землю.
– Жри землю, сучий сын!!! Жри!!!
Феофанов заскрипел зубами, сграбастал пятерней землю и крепко зажмурившись, сунул землю в рот.
XIV
Длинные, тонкие пальчики легко бегали по клавишам. Чудная музыка ласкала слух.
Таня сидела за фортепиано и музицировала. На Тане было тончайшее кремовое платье с высоким лифом, с широким атласным поясом, нежнейшим воздушным кружевом на рукавах. Вьющиеся ее волосы были вольно распущены до самого пояса.
Внезапно этих волос коснулись чьи-то женские руки. Ласково погладили, затем принялись аккуратно расчесывать большим деревянным гребнем.
– Танечка, ну почему же ты неприбранная? Не дело воспитанной барышне без прически на людях появляться.
– Мне так нравится, мама.
– И что же будет, если каждый будет появляться на людях в том, в чем ему больше нравится?
– Думаю, мама, по улицам ходить будет интересно. Столько необычных людей вокруг появится.
– Ах, Боже мой, ну что же ты говоришь такое? Тебе лишь бы делать все не так. Образованная девочка, в образованной семье растешь, а все время тебя куда-то не туда тянет. Надо было тебе дворовой девкой родиться, – руки собрали Танины волосы, закололи кверху.
– Мама, скажи, а тебе Никита Бичурин нравится? Ну, тот, что Санечкин друг из семинарии, – Таня резко прервала игру, повернулась к матери.
Чуть полноватая, но весьма еще привлекательная дама, смотрела настороженно на дочь.
– Умный молодой человек, – дама положила на фортепиано гребень, присела на диванчик.
– Дальше, – Таня не спускала с матери пытливых глаз.
– Любознательный. Папа с ним беседовал, говорит, он весьма начитан и образован. Только мне кажется, он не уравновешен. А что? Он как-то часто у нас тут появляться стал…– дама вздохнула, поправила складки платья. Выдержав небольшую паузу, добавила, – Танечка, уж не забила ли ты этим молодым человеком свою светлую головку?
– А что если и так? – Таня с вызовом глянула на мать.
– А если так, то дурно. Дурно, Таня, очень дурно. Я думаю, папа с тобой на эту тему непременно побеседует
Дама встала с диванчика и, не глядя более на дочь, чинной походкой, выплыла из комнаты.
XV
По всей округе раздавался колокольный звон, громкий, неистовый, призывающий прихожан к вечерней службе. Откуда-то издалека доносились отголоски первой за эту весну грозы. Шел проливной весенний дождь.
Возле храма Успения Пресвятой Богородицы, где, собственно, и звонили колокола, творилось сейчас что-то несусветное. На церковной паперти толпились под дождем мокрые прихожане. Все они, не решаясь войти в храм, крестились, били поклоны, многие шептали молитвы, многие громко переговаривались, меж тем, все, как один, таращились на одноглазого оборванца.
Оборванец тем временем дико орал на всю округу, орал истошно, безумно, словно подстреленный зверь. Стоит заметить, что он не просто орал, но и совершал ужасные телодвижения. Телодвижения эти заключались в следующем: оборванец катался по мокрой земле, драл на себе и без того ободранное тряпье, дергал головой, дрыгал ногами. Из единственного его глаза ручьями текли слезы.
Сколько бы продолжалось сие действо неизвестно, поскольку никто из прихожан подойти к одноглазому не решался, а уходить не думали и подавно.
Наконец, двери храма распахнулись, и оттуда появился батюшка. Маленький, гладенький, точно наливное яблоко, в старенькой, но опрятной рясе.
– Это что за представление? Время службы наступило, – батюшка оглядел прихожан, уткнулся взглядом в одноглазого.
В следующую секунду, подхватив полы рясы, перепрыгивая через лужи, батюшка кинулся к оборванцу.
– Митенька, голубчик, ты что же творишь, миленький?
Батюшка подлетел к одноглазому, наклонился, потянул его с земли. В следующую секунду одноглазый дернулся, а еще через секунду на всю паперть заорал и сам батюшка, поскольку одноглазый крепко вцепился в его руку зубами.
Тут уж все кто были на паперти, кинулись спасать настоятеля храма. Началась невиданная потасовка и неразбериха. Кто-то оттаскивал батюшку, кто-то хватал одноглазого.
Наконец, настоятеля храма удалось освободить.
К тому времени, когда батюшка, потирая укушенную руку, шагал к храму, за ним, стоит заметить, увязались и все прихожане, два дюжих мужика волокли куда-то одноглазого. Он уже не сопротивлялся, только словно в бреду, причитал без остановки, глотая соленые слезы:
– Наташенька… Наташенька… отдал оглоед сестричку… сестричка моя миленькая… за три гроша… сестричку мою маленькую… Митенька забьет до смерти… кровь кругом, кровь…
XVI
Молодая кобылица, мокрая от дождя, весело звеня бубенцами, лихо мчала повозку по ухабистой, где в лужах, где в камнях, дороге.
Слева и справа от дороги густо росли березы, осины, старые дубы, высоченные сосны. Все они сейчас уныло мокли под дождем. Дальше пошло поле, одно лишь огромное пустое поле, на котором уже проклюнулись пшеничные и ржаные ростки.
В небе вдруг ярко вспыхнула молния, так ярко, что осветила всю округу. Следом громыхнуло. Лошадь вздрогнула, громко заржала и встала, будто вкопанная. Из-под копыт во все стороны полетела грязь.
– А ну пошла! Пошла, говорю! – кучер хлыстнул кобылицу что было сил, глянул на небо, перекрестился. – Матерь Божия, помилуй мя грешного… недоброе дело, видать, творю… Помилуй меня, Христе Боже наш… Ты как там, Натаха? – кучер обернулся.
В повозке лежала закутанная в овчину девушка. Во рту у девушки был грязный кляп, руки и ноги ее были связаны старой бечевкой.
Огромные глаза девушки смотрели испугано.
– Полно, щас доберемся, Акулина тебя брагой отогреет. Ты не трясись, у Ивана Андреича оно то лучше будет, чем на паперти. А будешь ласкова с ним и полюбовна, так он тебя ишо и подарками одарит. Он страсть как девок пригожих любит, – кучер снова хлыстнул лошадь. – А ну пошла!
Кобылица брыкнулась, и, мотнув хвостом, помчалась по мокрой дороге.
XVII
Круглая, словно блин, луна светила на мрачном, затянутом грозовыми облаками, небе. Лунный свет пробивался сквозь небольшие оконца спальной комнаты, отбрасывал зловещие тени. В спальной комнате находилось десятка три кроватей, и на каждой кровати лежал в сей поздний час бурсак. Бурсаки во сне храпели, бредили, стонали, сквернословили. Многие из них ерзали, кусаемые паразитами.
Не спал в комнате лишь один семинарист. Он сидел на корточках у небольшого оконца. В лунном свете, что падал с улицы, было видно, что в руках у него толстая книга. Он что-то внимательно читал, что-то выписывал в тетрадь, что-то подчеркивал. Семинаристом этим был Никита Бичурин.
– Мамонька… ой не надо…
Где-то, слева от Никиты, заерзал на кровати спящий бурсак. Заголосил, заплакал во сне.
Никита захлопнул книгу, встал, пошел к своей кровати. Достал из кармана сюртука какой-то лист и, не одеваясь, в одних портках и нательной рубахе, вышел в коридор.
В коридоре Никита осмотрелся, бесшумно двинулся вперед. В конце коридора остановился, тихонько приоткрыл дверь и заглянул.
Ученики риторического класса не спали. Точнее, большинство из них, конечно же, уже давно храпели, меньшинство же, все еще бодрствовало.
Болотников, Савин и Печорский играли в «угадай кто».
Болотников лежал на кровати ничком, лицом в подушку. Савин и Печорский поочередно лупили ему по башке щелчки. Болотников угадывал.
– Витька?
– Не-е, отгадывай далее…
Феофанов лежал, подперев щеку, и мрачно наблюдал за игрой.
Никита осторожно вошел в комнату.
Тут же Савин и Печорский, точно две цирковые обезьяны, ловко запрыгнули в свои кровати.
– Дураки, свои это, – Никита, бесшумно ступая, прошел мимо.
– Кому свои, а кому чужие, – тихо, себе под нос, пробубнил Феофанов. Вздохнул, перевернулся на другой бок.
В самом конце комнаты Никита остановился.
Там, натянув до самого носа одеяло, посапывал во сне Саша Карсунский.
– Э-э, – Никита потормошил Сашу за плечо.
Саша не реагировал. Никита сел на краешек кровати и нагнувшись к Саше, зажал пальцами его нос. Саша дернулся и открыл глаза.
– Никита??? Господи, ну и напугал же ты меня. Ты чего тут делаешь, стряслось чего?
– Тебе сколько времени потребуется, чтобы прийти в себя?
– Да я в себе, – Саша потер заспанные глаза и зевнул.
– Я тебе сейчас стихи почитаю, – Никита развернул лист.
– Стихи? – Саша удивленно заморгал. – А чего посреди ночи?
– Мне важно. Оцени, иначе не усну. Завтра я их другому человеку читать буду.
– Ну ладно, раз важно, тогда читай, – Саша приподнялся на подушке, устроился поудобнее.
Никита разгладил лист, зашептал с выражением.
– Одна девушка
в три пая глухой ночи,
Как лебедь весенний…
Где-то рядом кто-то громко и воинственно захрапел. С рыком, с оттяжкой…
Никита дочитал стихи, сложил лист.
– Ну как?
– Хорошие стихи.
– Точно?
– Богом клянусь.
– Санька, – Никита нахмурился. – А они Тане понравятся?
– Какой Тане?
– Какой-какой, Саблуковой.
– А чего она тебе?
– А ничего, понял?! Спи, дурак, – Никита быстро встал с кровати, быстро зашагал к дверям.
XVIII
Маленькая деревянная банька, что находилась в имении барина Охлопкова, стояла у самой реки. Местонахождение это было весьма удобным, поскольку воду в баню черпали из Волги, носили ее в ведрах, и в основном бабы. Баня была не барская, барская баня находилась гораздо ближе к усадьбе и была большая, просторная, из крепкого дубового сруба. Эта же, у реки, предназначалась для «черни», сюда ходили мыться и париться крепостные крестьяне барина Охлопкова. В сей самый час из покосившихся дверей баньки на улицу валом валил густой пар.
В небольшой помывочной стоял такой молочный чад, что едва различимо угадывались две женщины. Одна из них, рослая, грудастая баба, в мокрой от пота белой сорочке, облепившей ее большое тело, терла мочалкой вторую. Вторая, молоденькая девушка сидела в деревянной кадке, прикрываля руками голую грудь.
– Руки-то от титек убери, помылю. Чё стесняешься? Думаешь, я девок голых не видала, не тебя первую мою. Поди-ка, – баба дернула девушку за руку, намылила ей грудь. – Ты, Натаха, по Митьке-то не горюй, он у тебя и без того пропащий. Помрет он у тебя, али кто его кончит. Языком-то своим, точно помелом метет, а кому такое понравится? Голова у него нездоровая, глазу нету, так что молись, чтоб Боженька его побыстрее прибрал. Ну, чё молчишь, точно язык проглотила?
Девушка сидела, поджав к подбородку ноги, пялилась в пустоту мертвым взглядом.
– Ну и молчи, день-другой оклемаешься и заговоришь, – баба полила воду на волосы девушки. – Встань-ка, я тебя из ведра окачу.
Девушка встала, чистая, раскрасневшаяся от горячего пара. Баба обдала ее водой, девушка зажмурилась, прядь мокрых волос упала на ее лицо.
– Поди, вытру тебя, – баба принялась вытирать девушку, но на секунду вдруг остановилась, прищурилась. – Красота-то какая, ух ты! Во, девка-то стала… А мне Захар давича говорит, видал, мол, Натаху поповскую на паперти, хороша девка стала. А я и не думала, что хороша ты так. Не зря барин наш на тебя глаз положил. – На, – баба протянула девушке сорочку. – Одевайся.
Дверь баньки распахнулась и оттуда вышли женщины. Баба несла в руках грязное тряпье. Девушка шла, свесив вдоль тела похожие на плети руки. В одной белой сорочке, с мокрыми, распущенными волосами, эдакая деревенская русалка.
–…барин наш любит, когда девки ему улыбаются приветно и смеются звонко. Любит, чтоб девки песни красиво пели…Под юбку сразу полезет, но дак мужики что баре, что холопы – один черт в них. Слышь?…Э-э! Стой! Стой, дура!!! Сто-о-о-ой!!!
Девушка, что было сил, рванула к реке, бросилась в воду.
– Утопнуть, дура, вздумала! Сто-о-о-о-ой!!!
Баба, тряся грудью, кинулась следом.
Девушка, тем временем, заплыла уже далеко. Раскинула руки, закрыла глаза…
Небо над ее головой уже окрасилось розовым предрассветным светом. Красное утреннее солнце показалось из-за горизонта.
Внезапно течение реки подхватило девушку и быстро понесло к берегу.
– Митенька…– прошептала девушка и в следующее мгновение, крепкие руки бабы схватили девушку.
– Приплыла, сумасшедшая!
– Даже утопнуть не сумела…– прошептала девушка и, обхватив бабу за шею, громко и горько зарыдала.
XIX
День был ясный и жаркий, от вчерашней грозы не осталось и следа, разве что вода, доверху наполнившая огромные деревянные кадки, стоявшие у амбара.
Во дворе дома Саблуковых бегали туда-сюда заполошные крестьяне. Авдотья, а с ней еще и молодая дворовая девка таскали в дом то только что приготовленную дичь, то запечную рыбу, то блюда с разносолами, овощами да фруктами.
Из окон дома доносились звуки фортепианной музыки, возбужденные голоса, смех.
В просторной светлой зале было полно народу. Мужчины попивали спиртное, курили трубки и сигары, вели непринужденные разговоры о торговле, придворной политике государя, новых печатных изданиях, дошедших на днях из Петербурга, философствовали, горячо спорили.. Дамы обсуждали моду, слухи о ее новинках только что прибывших из Европы, обсуждали новую, как оказалось, неудачную постановку домового тетра графа Глинского, сплетничали, любопытствовали, остро шутили, звонко смеялись.
– …шелк удивителен, должен вам сказать. Вы знаете, он не только красив, но и полезен, мдас-с. Он прекрасно холодит в жару. Китайцы под страхом смертной казни запрещали вывозить из страны шелкопрядных гусениц и их личинки…
Почтенный, седовласый господин, закинув ногу на ногу, оглядел слушателей. Звали господина Леонтий Павлович, и был он Тани Саблуковой родитель. Леонтий Павлович оглядел слушателей, точно ожидая, будут ли вопросы, и после небольшой паузы продолжил.
– В пятьсот пятьдесят пятом году двум монахам удалось вывезти из Персии несколько личинок к византийскому царю. Так вот, благодаря этим личинкам производство шёлка стало возможным вне Китая. Да, вот еще…существует легенда, которая гласит, будто одна чудная китаянка открыла секрет выращивания тутового шелкопряда… ах, как же ее звали…, запамятовал…ну, не важно…
– Ее звали Лэй Цзу, она была женой Желтого императора.
Присутствующие, в том числе и Леонтий Павлович дружно развернули головы.
У окна стоял Никита.
– М-м-мда…М-м-дд… Похвально, молодой человек, похвально, – Саблуков одобрительно кивнул. – Могу ли я полюбопытствовать, где вы получили эти знания?
– У нас в библиотеке есть старая книга про Китай, я там вычитал, – Никита пригладил волосы.
– Вы много знаете об этой стране? – Леонтий Павлович вскинул брови.
– Ровным счетом ничего, – Никита улыбнулся. – Все мои познания – ветхая семинарская литература.
– Вот как, стало быть, у вас отличная память, раз вы даже такое сложное имя запомнили. Господа, это семинарист Бичурин, дочери моей приятель – Саблуков оглядел присутствующих, пыхнул сигарой. – А я, стоит заметить, бывал в Китае. Удивительная, должен вам сказать, страна. Нам, русским людям, сложно…
Тут оратор замолчал, поскольку в зальную комнату в этот момент вбежала испуганная гувернантка и, что было сил, заверещала:
– … il est sans tête… il court dans la cour sans sa tête… (он без головы…он бегает по двору без головы…)
– Ах, Боже мой! Что вы хотите, мадам Жюли? – дама, Танина мать, удивленно взглянула на мужа. – Дорогой, я не понимаю по-французски, Танечка с девочками в саду, надо бы ее позвать.
– Qui court sans sa tête? Qu'est-ce que c'est passe dans la cour? (Кто бегает без головы? Что случилось во дворе?) – Никита подошел к гувернантке.
– Un coq, il court sans sa tête! Un coq vivant! (Петух, он бегает без головы! Живой петух!) – гувернантка захлебывалась собственным голосом.
–Madame, quand on décapite un coq, il court quelque temps sans sa tête. C'est normal. (Мадам, когда петуху отрубают голову, он некоторое время бегает без головы. Это естественно), – Никита захохотал.
Гувернантка ахнула, закрыла лицо руками и выбежала из зала.
– У вас блестящие познания французского? – Саблуков вскинул брови.
– Не то чтобы блестящие, изучаю пока, – Никита улыбнулся.
– Надо же. А Александр не говорит по-французски, – Саблуков пожал плечами.
– Саша Карсунский не говорит, потому что их не обучают. Я занимаюсь самостоятельно.
– Вот как? Кстати, что эта сумасшедшая француженка хотела?
– Да так, удивилась кое-чему…
XX
Никита вышел во двор и огляделся. На заднем дворе бегали туда-сюда дворовые крестьяне, в цветущем белоснежными цветами саду выстроившись попарно, играли в «ручеек» друзья и приятели Тани Саблуковой. Разрумянившийся, смеющийся Саша, держал за руку какую-то нарядную толстушку. Увидев Никиту, замахал, возбужденно закричал:
– Иди сюда, Никита! Поиграй с нами! Иди, у нас тут весело!
– А Таня? Где Таня?
– В дом пошла, сейчас придет. Ну, иди же!
– Я пойду, прогуляюсь. Похожу немного, а то ноги от безделья затекли.
Никита зашагал вдоль деревьев. В самом конце сада, почти у ворот, за которыми виднелось поле, Никита услышал шепот. Шепот доносился из-за цветущих яблонь.
– Я тут. Я спряталась от всех, вас дожидаюсь, – Таня звонко смеясь, выскочила из-за дерева, схватила Никиту за руку. – А я уж думала, что не заполучу вас сегодня. Вы все там со взрослыми разговоры разговаривали. Пойдемте. Хотите в поле?
– Хочу в поле, хочу на край света, бежим, – Никита потянул Таню за собой.
Поле было огромное, какое-то бескрайнее, поросшее чудесными ромашками.
– Боже, какая красота! Какой простор, Таня! – Никита раскинул руки и, точно сумасшедший, громко вопя от счастья, рванул по полю.
– Красота-а-а! – Таня, хохоча, кинулась следом. – Убегайте, я догоняю!
Никита рванул быстрее, убежал так далеко, что Таня остановилась и принялась кричать ему в след.
– Никита-а! У вас ноги длинные, так не честно-о-о!
Никита развернулся, кинулся к Тане. Таня кинулась ему навстречу.
И так, громко крича, она бежала по полю, пока не угодила прямиком в Никитины объятия.
Тут она резко замолчала, подняла голову.
Никита весь напрягся. Затем, одной рукой коснулся Таниного лица, тихонечко провел пальцами по ее щекам, по векам, по губам, второй рукой, крепко прижал Таню к себе.
Таня смотрела безотрывно, как-то завороженно, широко распахнув глаза. Внезапно, тихо, едва слышно, прошептала:
– У вас взгляд такой горячий, я сгорю…
Никита тут же наклонился, поймал губами Танины губы.
Целовал долго, пока она не отстранилась. Переведя дыхание, снова, едва слышно, прошептала:
– И губы у вас горячие, Никита…
Затем вдруг обреченно охнула, вскинула руки и обняла Никиту за плечи.
В следующую минуту оба они, словно во сне, мягко, точно у обоих разом подкосились ноги, опустились на землю.
Где-то вскрикнули птицы, стремительно взлетели в небо и там, высоко в небе, закружились, гоняя друг друга.
Чистое бирюзовое небо над головой, ромашки, ромашки, бескрайнее ромашковое поле. И посреди поля две фигуры. Две – точно одна…
XXI
Голодные бурсаки, а голодными они были ежедневно и ежечасно, сидели за длинными деревянными столами и уплетали за обе щеки жидкую бурсацкую похлебку.
Маленький горбатенький монах ходил вдоль рядов и раздавал каждому из бурсаков по небольшому ломтю серого хлеба.
Никита с Сашей сидели у самого края лавки, оба жевали. Никита – усердно, Саша – вяло.
– …ну, так ты почитал тогда Тане стихи? – Саша отхлебнул из ложки, поморщился.
– Какие стихи? – Никита сунул в рот хлеб.
– Как какие? Ты же ей стихи почитать хотел, ну те, что ночью мне читал, – Саша глянул на Никиту.
Никита вдруг престал жевать, напрягся.
– Почитал…
– Ну и как?
– Нормально.
– Норма-а-ально, – передразнил Саша. – Что, не понравились?
Никита отложил ложку, резко повернулся к Саше.
– Ты чего пристал со своими стихами?
– Ну стихи, допустим, не мои, а твои. И потом, чего ты так взбесился? – Саша поковырялся в похлебке, выудил картофелину, сунул ее в рот.
– Прости, – Никита нахмурился. – В общем, мне давно сказать бы надо было. Отложи-ка ложку.
– Чего?
– Перестань жрать, я сказал, и отложи ложку. То, что я тебе сейчас скажу, важно, понял?
– Понял, – Саша кивнул, отложил ложку. – Слушаю и не дышу.
– Говорю коротко. Я люблю Таню и хочу на ней жениться. Вот. Можешь дышать и жрать дальше.
Карсунский вдруг округлил свои небесно-голубые глаза, осторожно отодвинулся от Никиты, отвернулся в сторону.
– Ты чего? – Никита насторожился.
– Никита…понимаешь…дело в том, что я тоже хочу жениться на Тане. Я это решил, когда тебя в их доме в помине не было, – Саша, наконец, глянул на Никиту.
– Вот как?!… Ну, хотеть ты можешь хоть до посинения, хочет ли того Таня…– Никита сжал кулаки.
– Погоди, Никита…– Саша прикрыл ладонью Никитину руку. – Мы с тобой сейчас поссоримся, может, даже подеремся…
– С кем драться, с тобой?! – Никита презрительно прищурился, резко отдернул руку.
– Послушай меня, не пори горячку. Слышь, Никита? Я нашей дружбой очень дорожу, – Саша пододвинулся к Никите. – Давай, завтра пойдем к Тане и предложение ей сделаем. И ты, и я, вместе. Кого Таня выберет, тот на ней и женится. Давай, тянуть не будем, последние дни учебы сочтены, окончание семинарии вот-вот.
– Как у тебя все просто. Два влюбленных идиота просят руки, стоят, воздыхая, на коленях, а барышня и говорит: «Подите прочь оба!», – Никита вдруг захохотал, хлопнул друга по плечу. – Ладно, Санька, договорились!
XX
Холеный усатый барин Иван Андреевич Охлопков возлежал в просторном кресле и попивал душистый чаёк. Терраса, на которой находились: круглый, застланный нарядной скатертью, стол, несколько плетеных кресел, старый резной комод на четырех львиных лапах, большой серебряный таз с водой, в котором играли солнечные лучики, и еще много всякой диковиной всячины, а в дополнение ко всему и сам барин Охлопков, – была увита плющом. С террасы открывался вид на реку, этим чудным видом и любовался, незнамо в какой уж раз по счету, Иван Андреевич Охлопков.
– Ваше сиятельство, может, блинков вам с икоркою? – молодая, румяная девка поставила на стол тарелку.
– Не надо, – Иван Андреевич отхлебнул чаю, и, продолжая глядеть вдаль, с некой ленцой в голосе, продолжил. – А что, новая моя прислужница, оклемалась али нет?
– Не, ваше сиятельство, плачут ешо, – девка положила в маленькую вазочку кизилового варенья.
– Плачут…– Иван Андреевич задумчиво вздохнул. – Так слезы, их ведь все не выплачешь… М-да… Завтра же ко мне ее приведете, смотреть на нее желаю, ясно?
– А чего ж не ясно-то, Иван Андреич, приведем, – девка кивнула и, плывя лебединой поступью, удалилась с террасы.
Иван Андреевич потянулся, зевнул в голос, достал из фаянсовой шкатулочки игральные карты, принялся раскладывать пасьянс.
В это самое время, в маленькой горнице, что находилась в деревянной покосившейся избе, предназначенной для крепостных крестьян барина Охлопкова, плакала девушка.
Лежала она на печи, ничком, уткнувшись в старую холщовую подстилку.
За окном избы, а окно было настежь распахнуто, торчала голова бабы Акулины, той, что несколькими днями ранее мыла девушку в бане.
Баба стояла у окна и кормила кур.
– Шла бы ты на двор, Наталия. Полно ужо рыдать, – баба заглянула в окошко.
В этот самый момент девушка подняла голову, посмотрела на бабу, тихо, но отчетливо произнесла:
– Наложу на себя руки. Все равно наложу.
XXIII
– Ах, пришли! Ну заходите-заходите. А я, как полагает прилежной барышне, читала, ожидаючи, – Таня помахала в воздухе книгой, потом вдруг резко отшвырнула ее в сторону и залилась звонким смехом. – На самом деле, я нисколько не читала! Я прихорашивалась. Вот, – Таня достала из складок платья маленькое зеркальце. – Ну, проходите же, чего же вы стоите, мальчики?
Никита решительно зашел в комнату, поправив сюртук, опустился в кресло. Саша сначала зачем-то огляделся, слегка поклонился, мягко ступая, прошел и сел рядом с Таней на диванчик.
– Боже мой, как мне любопытно! Я от любопытства чуть не лопнула за этот день. Записку мне передали: «Незамедлительно необходимо встретиться». Так интересно… Никита, вы сегодня жуть какой серьезный. Что с ним случилось, Санечка? – Таня глянула на Сашу.
– Таня… Дело в том, что мы вчера чуть не поссорились, – Саша поправил волосы, сцепил пальцы.
– Ах, Боже, я со своими подружками ссорюсь через день, – Таня засмеялась. – Никита, вы точно кочергу проглотили! Санечка, ступай к Авдотье, скажи, чтобы чаю нам принесла и сладостей. Ну же!
Саша послушно кивнул и вышел из комнаты.
Как только он исчез, Таня нацелилась в Никиту зеркальцем, поймала солнечного зайчика, запустила в Никитино лицо.
Никита зажмурился, Таня засмеялась.
– О, Боже мой, Никита, как же я скучала!
– Таня…
– Молчите, я Саню специально отослала, – Таня спрятала зеркальце, вскочила с дивана, кинулась к Никите, схватила его за руки.
В этот момент в комнату зашел Саша, напряженно застыл у дверей.
– Таня, я не нашел Авдотью…
– Ну и ладно, будем сидеть без чаю, – Таня отпустила Никитины руки, помчалась к диванчику, плюхнулась на него, смеясь.
– Ну, говорите, не томите!
– Таня, – Никита встал с кресла. – Дело в том, что я и Саша… В общем, мы оба вас любим и оба просим вашей руки.
Таня охнула, закрыла лицо руками.
– Я настаиваю на том, чтобы вы, Таня, незамедлительно дали ответ. Кого из нас двоих вы выбираете, – Никита, не спуская с Тани горящих глаз, сделал шаг вперед.
Таня открыла лицо, беспомощно посмотрела на Никиту.
– Ну же, – Никита сделал еще один шаг.
– Никита… – прошептала Таня. – Никита, я должна была сказать вам… – губы у Тани задрожали.
– Таня, – Саша бросился к девушке.
– Уйди, – Таня сдвинула брови. Затем, глядя Никите в глаза, четко и серьезно произнесла. – Никита, я выйду замуж за Александра. Это решено.
В следующую секунду Таня вскочила с диванчика и, закрыв лицо руками, кинулась прочь из комнаты.
А еще через секунду из комнаты и из дома Саблуковых пулей вылетел Никита.
Выбежав во двор он, точно сумасшедший, раненый, подстреленный, точно человек, бегущий от пожара, помчался неведомо куда…
XXIV
В доме призрения душевнобольных пахло плесенью и блевотой. Стены в палате были обшарпаны, полы немыты и загажены. Грязно, темно, сыро, мрачно.
Койки стояли плотно друг к другу: металлические, с ржавыми сетками, дырявыми матрасами, рваными одеялами. Коек в богадельне было жуть как много.
Отовсюду доносились крики, стоны, шепот, бред умалишенных:
– Маменька рубашонку грызет… грызет зубами… а папенька повешенный без рубашонки… там тепереча бесы корчатся… маменька… маменька…
– Удавлю!… На куски порублю!… Порублю!…
– А-а-а-а-а!!!!!
– Девонька-девонька, водичка студеная… девонька-девонька холодно тебе махонькая… водичка уж льдом померзла… не ступай… девонька, водичка студеная…
– А-а-а-ааа!!!!!
– Он мне говорит, а ты меняй на корову… а я не хочу корову, хочу кобылицу…
– А-а-а! А-а-а-а-а!!!
На одной из кроватей лежал сейчас полуголый, одноглазый парень. Парень лежал молча, смирно, единственный глаз его таращился в грязный потолок. С потолка медленно и монотонно капала вода.
XXV
Ректор духовной семинарии архимандрит Сильвестр привычно пригладил бороду, тяжело дыша, поднял свое тучное тело с кресла и направился к дверям.
У дверей стояли: щупленький деревенский дьячок, румяная его жена и сын, конопатый мальчонка лет девяти.
– Ну, и как звать-то тебя? – архимандрит важно пошевелил густыми бровями, посмотрел на мальчонку сверху вниз.
– Витькой его зовут, Ваше высокопреподобие, – пропищал дьячок.
– Так он у вас язык никак проглотил? – Сильвестр покачал головой. – Нам тут в семинарии безъязыкие не нужны.
– Ой, дак ведь он робеет… язык у него имеется, имеется, не проглоченный… он ведь у нас самый меньшой, болезненный… он ведь с чужими завсегда робеет, – запричитала дьяконова жена.
– Помолчи, баба, – дьякон пихнул жену в бок.
– А как с познаниями у него? – Сильвестр поправил клобук.
– А дак он и читать, и писать умеет. Грамотный он у нас, – гордо взвизгнул дьячок. – И по арифметике обучен.
– Хорошо, – Сильвестр кивнул. – Вы ступайте сейчас к отцу Нектарию, он его порасспрашивает и по грамоте и по арифметике. Коли хорош он, так возьмем, чего уж там.
– Ваше высокопреподобие, благодарствуем вас! – дьячок засуетился, почтенно приложился к руке архимандрита, затем дал подзатыльника сыну. – Ну-ка руку-то целуй, чего стоишь, дурень!
Мальчонка припал губами к руке ректора, и в этот самый момент за дверью раздались громкие возгласы.
– Пусти!
– Занят, занят… не дозволено пускать…
– А ну, ушел!!!
В следующую секунду дверь кабинета распахнулась, да так резко, что дьячок, его румяная жена и конопатый ихний сын, разом отлетели.
Дыша, точно загнанный жеребец, с растрепанными волосами, пылающими щеками и яростно горящими глазами, в комнату ворвался Никита.
– Семинарист Бичурин, это что вы тут вытворять изволили?! – ректор надулся от возмущения. – Кто вас без спросу…
– Ваше Высокопреподобие, я надумал!!!
– Чего надумал??? – ректор разинул рот, округлил глаза.
– Я приму сан монашеский!!! – Никита выпалил это на одном дыхании, проорав так, что Сильвестр зажал уши.
Затем, Никита, смахнув со лба пот, резко развернулся и, громко хлопнув дверью, исчез.
XXVI
Таня, бледная, заплаканная и осунувшаяся, сидела под цветущей белоснежными цветами яблоней. Сидела она на лавке, держа в руках длинную белую ткань. В руках у Тани была иголка с ниткой. Таня шила, шила и плакала.
– Танечка, девочка моя хорошая, нельзя же так убиваться…
За Таниной спиной появилась дама, коснулась Таниного плеча.
Таня напряглась.
– Не трогай меня, мама, ступай отсюда…
Дама отошла к яблоне, оперлась о ствол, всхлипнула.
– Ты же знала, что вопрос этот был решен, когда вы детьми были. Папа просто не смог бы поступить иначе, он Петру Алексеичу Карсунскому обязан, – дама вытерла глаза. – Зачем же ты позволила себе влюбиться, девочка?
– Уходи, мама, – Таня, не глядя на мать, продолжала шить.
– Это безрассудство, так себя истязать… Зачем ты взялась за это шитье? Авдотья мне уже сколько раз сказала: «Дайте, я сама Никите сорочку для пострига сошью». Как узнала, что ты это делать надумала, в ноги мне кинулась, умоляла тебя образумить. Таня, девочка моя, он же не умирать надумал…
– Для меня, мама, это равносильно его смерти. Никита – монах. В келье. День и ночь читающий молитвы. Бьющий поклоны… – Таня истерично захохотала. – Никита Бичурин – монах! Никита, который любит жизнь, простор, свободу!… Никита-а! Господи, да ведь это имя теперь умрет вместе с прежним Никитой! Господи, да ведь ни он, ни я не знаем, как звать его будут отныне!!! Боже милостивый, да зачем же это ему?!!! – Таня отшвырнула шитье, и вдруг громко, в голос, совсем по-бабьи, зарыдала.
XXVII
– … тихо там… молчит, не молится… ужо седьмой час на коленях стоит…
– А ежели, упал ужо? А ежели, он там Богу душу отдал?
– Поди ж ты, ляпнул!
– А отчего там тишина такая?
Два монаха стояли подле двери и, приложив к ней оттопыренные уши, тихо перешептывались.
По другую сторону этой самой двери, перед образом Спасителя, стоял на коленях Никита Бичурин. Голова у Никиты была смиренно опущена. Спаситель с огромной старинной иконы благим взором взирал на Никиту. Меж тем, в ушах Никиты раздавался звонкий смех, звучал голос. Танин смех и Танин голос.
Никита было поднял голову, тихо зашептал:
– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…
Смех и голос снова наполнили комнату, Никита крепко зажмурился.
В тот же самый момент дверь комнаты распахнулась, и на пороге возник архиепископ Казанский Амвросий собственной персоной. Поклонившись и перекрестившись на икону, Амвросий подошел к Никите, поднял его с колен. Затем вдруг прижал Никиту к себе и, точно ребенка малого погладил по голове.
– Пойдем, Никитушка, тебе еще нужно ночь в храме отстоять…
XXVIII
Громко и неистово звонили церковные колокола. Небо в этот день было затянуто темными грозовыми тучами. Дул сильный ветер, такой сильный, что деревья подле собора Пресвятой Троицы размашисто гуляли ветками. Вдоль паперти сидели нищие, голосили, причитали, народ подавал им милостыню.
Таня вошла в храм, когда чтец заканчивал читать Псалтирь, быстро направилась к алтарю. Таню знобило, сердце тяжелыми ударами стучало в груди. Кажется, Саша шел следом, впрочем, до него ли было…
Все дальнейшее напоминало тяжелое, мучительное сновидение. Неспешно двигались по храму монахи в черных мантиях и черных клобуках. Мерцали в темноте церковные свечи и огоньки лампад. Кажется кто-то встал рядом, храм стал заполняться людьми. Таня поднесла к губам озябшие пальцы, попыталась согреть их дыханием. Платок на ее голове съехал, выбившаяся прядь волос упала на бледное лицо. Таня не поправляла.
Внезапно воцарилась тишина, распахнулись царские врата, и на амвоне появился облаченный в мантию и омофор архиепископ Амвросий.
– Слава Тебе, показавшему нам свет!
Торжественно запел на клиросе церковный хор. Кто-то взял Таню за руку, видимо, это был Саша. Таня резко отдернула руку, и в этот момент через храм к алтарю пошли два послушника с большими горящими свечами, за ними последовали иеромонахи, ведущие постригаемого, покрывающие его черными мантиями. Постригаемый шел босой, в длинной белой рубахе-власянице, той самой, что днями ранее шила она ему, обливаясь горькими слезами. Голова его была смиренно опущена. Только что отпущенная бородка преобразила его лицо – спокойное и отрешенное оно напоминало лик Христа с иконостаса храма. В груди у Тани похолодело, стало невыносимо трудно дышать. Когда пошли они мимо, он вдруг приподнял голову.
Таня пошатнулась, тихонько вскрикнула, зажала руками рот.
Он смотрел отчужденно, ранее живые и горящие глаза его были погасшими, лишенными жизни. Скользнув отсутствующим взглядом, он вновь склонил голову, пошел дальше. Пошел, точно во сне, медленно ступая босыми ногами по каменному полу.
– Объятия Отча отверзни ми потщися, блудном мое иждих житие… – вдохновенно пел церковный хор.
Осенив себя крестным знамением, он опустился на пол и, меж двух рядов монахов, пополз к алтарю. Время от времени он останавливался, распластывался, словно распятый Иисус, раскидывал в стороны руки.
Доползя до алтаря, он простерся ниц у ног архиепископа Амвросия.
– Боже милосердный, яко отец чадолюбивый, глубокое зря смирение и истинное покаяние, яко блудного сына, прими его кающегося…
Архиепископ коснулся посохом спины распластавшегося на полу Никиты. Перед глазами у Тани все поплыло, замельтешило, полетело… В это время голос архиепископа спрашивал постригаемого.
– Желаешь ли сподобиться ангельскому образу, и вчинен быти лику инокующих?
– Ей, Богу содействующи, святый Владыко…
Не удержавшись, Таня заплакала. Этот чужой, глухой голос, ответивший архиепископу, не был похож на голос прежнего Никиты.
– Вольным ли своим разумом приступаешь ко Господу? – продолжил Амвросий.
– Разумом своим, святый Владыко.
– Не от некой ли беды и нужды принимаешь постриг?
– Нет, святый Владыко.
– Прибудеши ли в монастыре даже до последнего твоего издыхания?
– Ей, Богу, святый Владыко.
– Сохраниши ли ся в девстве и целомудрии и благоговении даже до смерти?
– Ей, Богу, святый Владыко.
Хор на клиросе торжественно запел «Ему же и слава…». Монахи внесли Евангелие в тяжелом золотом окладе, с лежащими на нем ножницами.
– Возьми ножницы и подаждь ми…
Никита взял ножницы, подал их архиепископу, но он отвел их от себя, дабы постригаемый мог еще раз осмыслить свое решение. Сие действие повторялось трижды… Наконец ножницы зловеще лязгнули, и в тот же момент с головы Никиты упала прядь его черных волос.
В следующую минуту архиепископ громко возвестил:
– Брат наш Иакинф…
– Иакинф… – эхом повторила Таня и лишилась чувств.
– Брат наш Иакинф постризает власы главы своея в знамение конечного отрицания от мира…
Пока Саша тащил бесчувственную Таню сквозь огромную толпу, люди при этом изумленно расступались и крестились, таинство в соборе Пресвятой Троицы продолжалось.
– Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилу-у-уй…
Монахи надели на Никиту новенькие черные монашеские одежды, дали в руки крест и горящую свечу.
– Приветствую тебя, возлюбленный брат наш Иакинф, приветствием святым мира и любви с принятием великого чина иноческого!
Под звуки торжественных песнопений, вновь постриженного монаха ввели в алтарь, причастили Святых Христовых Тайн, после чего проводили его до кельи.
Громко захлопнулась деревянная дверь, и Никита Бичурин навсегда исчез из мирской жизни.
Часть вторая.
ИНОК.
«Я есмь путь и истина и жизнь;
никто не приходит к Отцу, как только через Меня»
(Иоанн. 14:6)
Казань, 1800 год.
I
Три шага в ширину и пять шагов в длину, маленькая келья освещалась тусклым светом лампадки. На стенах, слева и справа, висели в ряд иконы, на низком деревянном столе лежали стопкой ветхие книги. Рядом – цинковая кружка с водой, да несколько сухарей в глиняной посудине. Вот и все убранство. В келье было тихо, так тихо, что казалось, будто никого тут и нет вовсе. Однако если посильнее напрячь ухо, можно было уловить едва слышное, порывистое дыхание. На узенькой деревянной кровати, что ютилась вплотную со столом, лежал человек. Облачен он был в черную рясу, такие же черные, длинные до плеч волосы наполовину скрывали его лицо. Если б не порывистое дыхание, можно было подумать, что человек мертв…
Тем временем где-то вдалеке раздался раскатистый, точно гром голос.
– Пять утра. Утренней молитвы час. Боженька новый день нам послал. Подымайтесь, братия, зорьку утреннюю встречать, да молебен совершать…
Голос приблизился и зазвучал под дверью кельи.
– Молитвами святых отец наших, Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас…
Дверь кельи отворилась, и на пороге, с пылающей свечой в руках, появился монах, седовласый, остроносый, точно коршун. Монах протянул вперед свечу, осветил огнем келью и покачал головой.
– Ох ты, Боже… Отец Иакинф, жив ты али нет? Ты отчего же в одеже да на кроватях? Подымайся, батюшка…
Монах исчез, и его раскатистый голос вновь разнесся по всему монастырю:
– Боженька утро нам послал, утренней молитвы час настал…
Внезапно за маленьким оконцем монашеской кельи ударил церковный колокол. Человек вздрогнул, в одно движение вскочил с кровати, принялся метаться по келье, точно загнанный зверь по клетке. Затем резко замер, в одно движение упал на колени подле иконы и, осеняя себя крестным знамением, зашептал Иисусову молитву:
– Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного… Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй…
Колокол зазвонил неистово, так, что заглушил слова человека, и теперь казалось, будто человек беззвучно, словно рыба, ловит губами воздух. Пламя лампады отбросило тень на лицо. Человек закрыл его руками. Затем безвольно опустил руки и они, точно плети, повисли вдоль тела. Колокольный звон стал тише и наконец затих вовсе, только отголоском едва еще звучало эхо… Человек крепко, словно мучимый дикой болью, стиснул виски, громко и отчетливо произнес:
– Таня…
II
– Танечка, милая моя, ты готова или нет? Санечка с Петром Алексеевичем уже подъехали, в зале тебя дожидаются. У них повозка вся в цветах удивительных…
Шурша юбками, чуть полноватая, меж тем весьма еще привлекательная, одетая в прелестное, пурпурного цвета платье, дама вбежала в комнату. Лицо у дамы раскраснелось, глаза возбужденно горели, да и сама дама, бежавши, запыхалась, но при этом улыбалась, чему способствовали радостные события наступившего дня. Итак, дама вбежала в комнату, внезапно охнула, приложила белоснежные ручки к пылающим щекам и, точно громом сраженная, замерла.
– Таня…
Просторная комната, утопающая в цветах и залитая ярким солнечным светом, была пуста.
– Таня… – дама в ужасе округлила глаза и тут же кинулась вон из комнаты.
Через минуту она вихрем влетела в зал и, глотая слезы, рухнула на диванчик. Мигом к ней подскочили трое мужчин в ладно скроенных заграничных фраках. Самый молодой из них, а именно, Саша Карсунский, бросился к дверям и что было сил закричал:
– Авдотья, капель успокоительных! Немедленно! Авдотья, воды… воды!
Представительный мужчина, он же пропавшей барышни родитель, Леонтий Павлович Саблуков, принялся обмахивать супругу тончайшим кружевным платочком.
– Дорогая, что стряслось? Вздохни глубоко… Вот так… вот так…
– Что-то случилось с Таней? – стоявший рядом третий мужчина, важный, с остренькой, клиновидной бородкой и большим чувством собственного достоинства во всем своем благообразном облике, наклонился к даме. – Таня опять капризничала?
– Она… она… она исчезла… – дама с шумом выдохнула и лишилась чувств.
В следующую за этими словами минуту весь огромный дом Саблуковых превратился в сумасшедший улей. То там, то тут носились по дому заполошенные девки, с криками «Барышня пропали!» выбегали во двор, охали, причитали.
Спустя четверть часа в зале произошло некое изменение, а именно: лишенная чувств дама из зала исчезла, ее, судя по-всему, отправили в опочивальню, исчез и Саша Карсунский, его, если заглянуть в сад, можно было лицезреть вышагивающим туда-сюда от одного дерева к другому, так что в зале в данный момент присутствовали лишь двое: отец жениха и отец невесты.
– Петр Алексеич, всё это девичьи выкрутасы. Таня нервничает, видано ли дело, замужество… – Леонтий Павлович Саблуков нервно пыхнул сигарой. – Не желаете рюмочку?
– Не откажусь, – Петр Алексеевич Карсунский опустился в кресло и, пригубив домашнюю наливочку, задумчиво глядя куда-то вдаль, тихо произнес. – Не любит она его…
– Увольте, Петр Алексеич, любит. Несомненно, любит. Просто характер у нее вздорный… Но это до поры до времени, кх-кх… – Леонтий Павлович покашлял в кулак. – Замужество ее изменит, уверяю вас, да-да. Она к Александру как к брату родному привыкла, в том-то вся и загвоздка. Ей кого другого непременно подавай, всегда ведь кажется, что где-то трава зеленее… Видите ли, какое дело тут. Кх-кх-кх…
– А этот кто-то другой – лицо мифическое или реальное? – Петр Алексеевич нахмурился, перевел взгляд на собеседника.
– Этот кто-то – отпрыска вашего, многоуважаемый Петр Алексеевич, друг. Лучший друг Александра, безродный сын и выпускник духовной семинарии, ныне в ней учительствующий, Никита Бичурин, – Леонтий Павлович пыхнул сигарой. – Полно, да не хмурьтесь вы, дело несерьезное и пустое. Бичурин пару месяцев назад сан монашеский принял. Отец Иакинф он отныне.
– Так, стало быть, объект воздыханий Таниных – монах???
Лицо Карсунского разом оттаяло, в уголках губ обозначилось нечто, весьма напоминавшее улыбку. Петр Алексеевич погладил остренькую бородку, закинул ногу на ногу и залпом опрокинул рюмочку.
Леонтий Павлович хохотнул громогласно, выпустил кольцами сизый дым и кивнул:
– Монах.
III
Покуда во дворе дома Саблуковых бегали-орали заполошенные крестьяне, покуда жених мерил шагами сад, а невеста пребывала неведомо где, покуда почтенные родители их вели свою неспешную беседу, учительствующий монах Никита Бичурин, а уж если быть точнее, отец Иакинф, читал свой уже сороковой по счету урок в одном из классов Казанской духовной семинарии. Был отец Иакинф серьезен и сдержан. Черная, длинная в пол ряса и высокий клобук придавали его образу нарочитую величавость, вследствие чего казался Иакинф гораздо старше своих лет. Меж тем темные, пусть даже и лишенные жизни, глаза его были на редкость молоды, как впрочем, и молодой, несколько ребячливый голос, зычно раскатывающийся по классной комнате. С небольшим молитвенником в руках отец Иакинф стоял у классной доски и читал урок по катехизису.
– … «всякий дом устроен кем-либо, а устроивший все есть Бог» – так говорил нам Апостол Павел. Человек сей был образованнейшим человеком своего времени. Заповеди, которые он… – тут отец Иакинф умолк, поскольку в классе кто-то едва слышно заскулил. Иакинф прижал молитвенник к груди и, выставившись на семинаристов, внимательно прищурил глаза.
На третьей от окна скамье сидел худенький, конопатый парнишка. Парнишка корчил физиономию на манер страдания и несусветной боли.
– Семинарист Растопчин, не стоит вам привлекать к себе всеобщее внимание, – Никита сдвинул брови. – Я вас все равно не выпущу, так что прилежно дожидайтесь конца урока.
– Ну, пожалуйста… – рыжий семинарист сконфузил нос и жалобно вздохнул. Звали семинариста Витькой, и был он сыном деревенского дьячка, того, что пожаловал в кабинет ректора в тот самый день, когда Никита Бичурин принял судьбоносное решение стать отцом Иакинфом. Так вот, Витька Растопчин сконфузил нос, схватился за тощий свой живот и страдальчески закатил глаза.
– Когда речь идет о Боге, о своих насущных надобностях можно и позабыть. Потерпите, семинарист Растопчин, я вас уже дважды отпускал. Достаточно за один урок, а то ваше поведение на паясничество уже похоже, – Никита отвернулся к окну и, глядя, как покачивается на ветке дерева маленькая птичка, задумчиво продолжил. – Великий ученый и мыслитель Пастер говорил: «Чем более я занимаюсь изучением природы, тем более останавливаюсь в благоговейном изумлении перед делами Творца».
Меж тем, Витька Растопчин побагровел разом, стиснул зубы и еще крепче прижал руки к худющему своему животу.
– Отец Иакинф, а можно мне задать свой вопрос? – с последней скамьи привстал долговязый семинарист Хлебников.
– Спрашивайте, – Никита кивнул. – На то у нас и урок по катехизису, чтобы вопросы задавать.
– Вот я Господа Бога каждый день прошу матери моей помочь. Болеет она… с прошлой весны, точно снег тает, – Хлебников потупил взор, потер вспотевший лоб.
– Продолжайте, Хлебников, я вас внимательно слушаю, – Никита отошел от окна.
– Так не помогает матери моей Господь, – Хлебников тяжко вздохнул, закусил сухие, потрескавшиеся губы. – А вот вы сегодня, отец Иакинф, говорили, что Господь все наши молитвы слышит.
– Понимаете ли, Хлебников, Господь страдания нам посылает за грехи наши. Через болезни телесные человеку очищение духовное приходит…
– А ежели она помрет? – Хлебников напрягся, огромные глаза его наполнились влагой.
– Знаете что, Хлебников, вы подойдите ко мне после всех уроков, мы с вами поговорим обстоятельно, – Никита отложил молитвенник, крепко сцепил пальцы. – У кого еще вопросы есть?
– У меня!
– И у меня!
– Я тоже хотел спросить!
– Можно и я спрошу, для меня важно очень…
– Хорошо, – Никита кивнул. – Сделаем сейчас перерыв для молитвы, ступайте пока в храм, а потом я на все вопросы ваши отвечу.
После этого Никита порывисто развернулся, стремительно вышел из классной комнаты и быстро зашагал по коридору. Через минуту в коридор высыпала галдящая толпа семинаристов, и через эту толпу, шатаясь, будто пьяный, поплелся белый уже, точно снег, Витька Растопчин.
IV
Осень в Казани нынче стояла теплая, золотая, что, впрочем, обещало внезапную, раннюю и студеную зиму. Так, по крайней мере, пророчили бабки, знавшие толк во всяких особенностях и премудростях природных примет. Осеннее солнышко ласково припекало, птицы звонко голосили, и, облаченный в лиловый бархатный сюртук, усатый барин Иван Андреевич Охлопков неспешно прохаживался вдоль небольшого прудика, что располагался в барском его имении. По гладкой зеркальной поверхности прудика, где-то по самому его центру, плавали белые и черные лебеди, чуть ближе к берегу густо росли сочные кувшинки, что по обычаю цвели до первых заморозков, а еще ближе, у самого берега, отражался сейчас в водной глади стройный силуэт девушки. Силуэт этот принадлежал бывшей поповской дочери, а ныне сироте казанской и незаконно подданной барина Охлопкова, – Наталии. Наташка, одетая в светлое, чистенькое, меж тем, весьма скромное льняное платье, теребила в руках букетик осенних садовых цветов.
– Ну что ты стоишь как обледенелая? – Иван Андреевич подошел к плакучей иве и, закинув подол сюртука, присел на узенькую скамеечку. – Что это за цветочки у тебя? Они для меня предназначаются? – Охлопков широко улыбнулся и впился в Наташку похотливым взором.
– Вам, – Наташка кивнула и едва слышно добавила. – Акулина велела нарвать и вам отнесть.
– Ну так давай их мне, чего стоишь? – Охлопков погладил пальцами усы, после чего похлопал ладонью по скамеечке. – Поди сюда, сядь рядом с барином.
Наташка осторожно подошла и опустилась на краешек скамьи, чуть поодаль от Ивана Андреевича.
– А чего это ты так далеко села? Садись ближе, не укушу. И цветы давай, – Охлопков не спускал с Наташки глаз.
Наташка чуть придвинулась и робко протянула барину букетик.
В следующую же секунду Иван Андреевич Охлопков проворно, точно молодой кобель, схватил девушку за плечи, рванул ее к себе и заключил в крепкие свои объятия.
– Ну, целуй же меня быстро! – Охлопков захохотал. – Целуй, я сказал!
Наташка вся разом сжалась, залилась пунцовым румянцем.
– Не обучена, что ли? А?! Ну так я тебя сейчас обучу!
Охлопков всем своим тучным телом навалился на девушку, жадно впился ей в губы и запустил руку в вырез Наташкиного платья. Неожиданно для себя самой, а для барина Охлопкова и подавно, Наташка резко дернулась, мотнула головой и, точно верблюд плюнула Ивану Андреевичу прямо в холеное, пышущее здоровьем его лицо. Очумевший, лишившийся дара речи барин Охлопков мигом разжал объятия, благодаря чему Наташка тут же вскочила с лавки и, недолго думая, кинулась прочь. Наглой девки уж и след простыл, когда униженный и оскорбленный барин Охлопков достал платок, тщательно вытер им мокрое, заплеванное лицо и, наконец, заговорил. Правда заговорил он, слегка заикаясь и почему-то со странным, похожим на заграничный акцент произношением.
– М-м-мэрзавка!!! С-с-со с-с-свэту с-с-сживу!!!
Захлебываясь гневом, Иван Андреевич Охлопков принялся щупать свое лицо, будто оно могло повредиться плевком, гневно вращать глазами и посылать вдогонку Наташке самые ужасные и неприличные проклятия.
V
– Что же это вы, батюшка, над книгами учеными зависли, заместо того, чтобы молитвы Божие читать?
Молодой учитель информатории, а предмет сей включал изучение латыни, русского языка, катехизиса, да вдобавок ко всему прочему и священной литературы, монах Иакинф Бичурин, оторвал взгляд от разложенной на столе географической карты и перевел его туда, откуда донесся зычный голос.
В дверях просторной семинарской библиотеки стоял ректор данного учебного заведения архимандрит Сильвестр собственной персоной.
– Карту изучаете? Ка-а-арту… А чего это вам карта понадобились, никак путешествовать надумали? – Сильвестр покряхтел, вроде как посмеялся и, поправив на голове клобук, направился к Никите.
– Это карта древней Византии, она составлена учеными людьми того времени… – Никита отложил письменное перо.
– Ах во-о-от оно что, – Сильвестр кивнул и, тяжело дыша, опустил свое тучное тело на стул. – Византии, стало быть… Все познания свои обширные пополняете… их у вас, братец мой, столько, что на десятерых с лихвой достанется. А все изучаете-изучаете науки разные, – Сильвестр отечески потрепал Никиту по плечу, заглянул ему в глаза. – А вы, я гляжу, братец мой любезный, горестный какой. Как чин ангельский приняли, так до неузнаваемости и переменились. Неужто тревожит вас печаль какая?
– Нет, – Никита посмотрел на ректора. – Никакая печаль меня не тревожит.
– Ой-ой, неправда ваша. Ну да ладно, я вам вот что скажу, Высокопреосвященнейший архиепископ наш Амвросий об вас справлялся давеча, встречу вам недельки через две назначить хочет. Новости у него для вас будут самые что ни на есть хорошие, – Сильвестр уткнулся взглядом в карту. – Не пойму что такое тут понарисовано…
– Ваше Высокопреподобие, я вас хотел попросить, – Никита откинул непослушную прядь длинных черных волос. – Историческому классу необходимы дополнительные занятия по латыни. Отстают они сильно.
– Ну так пожалуйста, а кто ж препятствует? – Сильвестр снял клобук, тщательно разгладил материю.
– Отец Корнилий считает, что вместо латыни необходимо поставить уроки по церковному песнопению.
– Ну так пусть тогда поют…
– Ваше Высокопреподобие, петь они и так умеют, а латынь никак освоить не могут, – Никита начал заводиться. – Вы что хотите, чтобы ученики нашей семинарии знаний имели, ровно что выпускники церковно-приходской школы? Они что, по-вашему, должны…
– Тише-тише ты, не заводись, – Сильвестр поморщился. – Узнаю былого Никиту, не кричи. Латынь, так латынь. Скажешь отцу Корнилию, что я велел латынь дополнительно читать.
– Спасибо, Ваше Высокопреподобие, – Никита почтительно склонил голову, убрал со стола письменные принадлежности и быстро принялся сворачивать географическую карту. – Простите, я опаздываю, мне отлучиться ненадолго надобно… Друг у меня венчается.
– А-а, – Сильвестр кивнул. – Ну так сходи, конечно. Поздравь молодых с праздником. Венчание это…
– Простите, там… – в дверь просунулась голова долговязого семинариста Хлебникова. Увидав ректора, Хлебников разом умолк, точно язык проглотил.
– А ну выйди, – Сильвестр нахмурился. – Не видишь, отцы святейшие беседуют!
– Погодите, – Никита встал из-за стола. – Он поговорить со мной хотел. Стой, Хлебников…
– Отец Иакинф, я не об себе хотел сказать… – Хлебников сглотнул слюну и на одном дыхании выпалил. – Там Витька Растопчин помирает!
– Растопчин???
Никита в одно движение смел с дороги деревянный стул и, точно мальчишка, рванул вон из библиотеки.
VI
Таня Саблукова стояла посреди огромного, бескрайнего поля. Ромашки в поле давно уж отцвели, трава за лето пожухла, а посему выглядело поле нынче несколько уныло. Стояла Таня на том самом месте, где несколькими месяцами ранее, в свой первый и последний раз, любили они с Никитой друг друга. В белом подвенечном платье, шитом из нежного шелка, украшенного цветами, бисером, пенными кружевами, пышными юбками и высоким корсетом, в тончайшей вуалевой фате, что развевалась сейчас, гонимая осенним ветерком, Таня опустилась прямо на землю и тихо заплакала.
– Никита…
– Барышня! Барышня-я-я!!! Ой, сердцем своим я вас отыскала…
К Тане, тряся телесами и путаясь в юбках, бежала Авдотья.
– Барышня, с земли подымитесь, барышня! Подымитесь, не то простудитесь! Там весь дом уж коромыслом ходит! Маменька ваша в беспамятстве лежат, жених вот-вот руки на себя наложит, а вы тут на студеной земле расселись!
Авдотья подбежала к Тане, подняла ей под руки, принялась утирать подолом слезы.
– Ой, чего удумали-то! Полно горевать, с женихом вашим стерпится – слюбится, а с Никиткой остынет – позабудется…
VII
Еще не старая, а, пожалуй, даже вполне еще молодая, бескровно-бледная баба сидела на грязном деревянном ящике и чистила картошку. Как уже сказано, баба имела нездоровую наружность, круглые, несколько изумленные глаза, по-детски пухлые, капризно вывернутые губы, три подбородка – один мясистее другого, русые, в косу плетеные волосы. Наличие некой странности в глазах, да и во всем внешнем облике бабы, плюс присутствие самой бабы в стенах дома умалишенных наводили на мысль, что баба – местная пациентка. Однако то было не так, баба была местная кухарка, незамужняя, никем никогда не любленная, одинокая и добрая, правда не лишенная некой странности, Прасковья Яковлевна Тучкова. Итак, Проша Тучкова сидела на ящике, чистила картошку и негромко бубнила себе под нос:
– Вода, мать-царица, – Проша бросила картофелину в чан с водой. – Ты моешь, смываешь пенья и коренья, сыпучие пески. Сыми меня с тоски, слей тоску-кручину, возьми меня в пучину, – Проша всосала носом проступившую от чувств влагу. – Ополощи, схлещи, аки с картофели той, аки с песка уйди с меня тоска. Омой, отбели от боли… Господи Иисусе Христе, пошли ж мне милого-пригожего, суженного-ряженного, на веки вечные назначенного…
– Напрасно душу рвешь, тетенька.
Проша вздрогнула всем телом, от неожиданности выронила картофелину и, выпучив и без того изумленные свои глаза, уставилась на дверь.
В дверях стоял парень лет двадцати двух-трех, волосы его были всклочены, немыты, черты лица обезображены: один глаз, судя по-всему, был давно выбит, второй, цепкий и колючий, сверлил сейчас Прасковью Яковлевну Тучкову насквозь, до самых ее внутренностей. Проша в ужасе закрыла рот руками и еле слышно вымолвила:
– Царица Небесная…
В это самое время парень, а был он, как вы уже догадались, никто иной, как юродивый и калека Митька, проскользнул звериной поступью на кухню и запрыгнул рядом с Прошей на грязный мешок.
– Дядька бородатый тебя посватает, – Митька оскалился, вроде как улыбнулся. – Бобыль дядька.
– Бобыль? – Проша сконфузилась.
– Ну, – Митька кивнул грязной своей башкой и снова оскалил зубы. – Да только бить тебя будет, как скотину животную. Но любить будет крепко. Ага. До смерти не забьет, не-е-ет.
– Ангелы Небесные, – Проша охнула, уголки пухлых губ её печально съехали к обвислому подбородку.
– Много еще чего про тебя скажу, – Митька лукаво прищурил единственный глаз. – Много чего знаю. Про детей еще знаю.
– Так говори, – Проша выставилась на Митьку, всем телом своим замерла ожидаючи.
– Не-е, – Митька помотал башкой. – Ты для меня сперва дело доброе сделаешь, а после я тебе все скажу.
– Дело доброе? – Проша на всякий случай отодвинулась от Митьки вместе с ящиком. – Чего надо? Уходи. Ничего я тебе делать не буду.
– Будешь, – Митька оскалил зубы, кадык на тонкой шее его дернулся, и громкий скрипучий смех разнесся по всей богадельной кухни. – Ты мне, тетенька, бежать отсюдова поможешь!
VIII
Никита ворвался в лазаретную комнату и застыл подле небольшой кушетки. На этой самой кушетке лежал сейчас рыжий семинарист Витька Растопчин. Был он какого-то сизо-серого, трупного цвета, по широкому его лбу ручьями стекал пот, глаза безжизненно таращились в потолок. Рядом с Витькой стоял доктор Генрих Карлович Мангольд. Немец по происхождению, сухой, несколько скрюченно-сутулый, вечно щурящий свои маленькие, спрятанные за стеклами старенького пенсне, глазки, Генрих Карлович являлся единственным и незаменимым доктором Казанской духовной семинарии.
– Аппендикс, – Генрих Карлович беспомощно глянул на Никиту.
– Это я виноват, – Никита нахмурился. – У него еще на уроке живот разболелся.
– Нужен резать живот. Незамедлительно резать, – Генрих Карлович тяжело вздохнул.
– Почему же вы тогда бездействуете? – Никита выставился на немца. – Он же умереть может.
– Б-бездействую? – Мангольд взвизгнул. – А что я делать? Что я делать?! В больницу мальчик нельзя, дорога, аппендикс лопнуть и ку-ку. А резать мальчик я не мочь. У меня ни есть условия.
– Что необходимо вам? – Никита не спускал с доктора глаз. – Ну же, говорите скорее!
– Ква-ли-фи-ка-ция, – Генрих Карлович не без гордости произнес сложное слово и поправил пенсне. – Я этот дело не практикую…
– Значит, будете практиковать! Вы что предлагаете, стоять тут и дожидаться, когда он Богу душу отдаст?! – Никита схватил доктора за рукав, тряхнул его точно дерево.
– О-оооо… Wie bitte? Ich verstehe nicht!(Что вы сказали? Я не понимаю!), – Мангольд высвободил руку, одернул халат и возмущенно поджал губы. – Святой отец, вам вести себя прилично!
Попыхтев с минуту, немец глянул на Никиту и, поймав его полный бешенства взгляд, гордо расправил плечи.
– Gut! Я сам резать живот этот мальчик, под вашу ответственность резать…
– Режьте под мою ответственность!
– Мальчик нужен клистир. Срочно. Я должен готовить инструмент… – Генрих Карлович снял пенсне, подышал на стеклышки. – Пока я буду готовить операция, нужен помощник. Кто займется клистир?
Никита быстро скинул подрясник, решительно кинулся к дверям и громко выпалил.
– Я займусь!
IX
– …Венчается раб Божий Александр рабе Божией Татьяне. Во имя Отца и сына и Святаго Духа. Аминь… Венчается раба Божия Татьяна раба Божьего Александра, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь…
Торжественно и величаво запел церковный хор. Маленький, гладенький, точно наливное яблоко, батюшка перекрестил венцом новобрачных, дал им поочередно поцеловать образ Христа Спасителя и образ Пресвятой Богородицы.
Народу в храме было, что яблоку упасть негде: дамы – в нарядных, наконец-то вынутых из сундуков по случаю редкого торжества платьях, в роскошных шляпках, у кого привезенных из заграницы, а у кого умело скроенных местными, шляпных дел мастерицами, господа – в белоснежных кружевных сорочках, во фраках, в бархатных кафтанах, с яркими живыми цветами в петлицах – в храме Успения Пресвятой Богородицы собралась нынче почти вся местная знать.
Таня, заплаканная и бледно-белая, точно подвенечное ее платье, измученно-усталая, но удивительно красивая в своей печали, безотрывно смотрела на икону. Сквозь пламя большой свечи, что держала Таня в руках, образ Спасителя казался каким-то живым, едва-едва двигающимся, точно дышащим. Внезапно свеча в Таниных руках погасла, Таня тихо охнула. Тут же то там, то тут стал раздаваться шепот. Саша невозмутимо взял свечу из Таниных рук, зажег ее от своей.
– … Господи, Боже наш, славою и честию венчай их!
Саша надел обручальное кольцо на Танин палец. Тут же Таня протянула второе кольцо к пальцу жениха, но в тот же самый момент рука её предательски дрогнула, и кольцо со звоном полетело на каменные плиты пола.
– Боже милостивый… – не выдержал кто-то в толпе.
Молоденький послушник проворно кинулся на пол, нашел кольцо, вернул его испуганной невесте…
– Аллилуйя-аллилуйя, слава тебе, Боже наш…
Громко, на всю округу, празднично зазвонили церковные колокола. Приглашенные друг за дружкой неспешно потянулись из храма. Тут же, крестясь и причитая, кинулись к ним нищие, запопрошайничали милостыню.
– Свеча венчальная загасла, кольцо из рук упало… Дурной знак для брачующихся, тьфу-тьфу-тьфу, – расфуфыренная пожилая дама трижды сплюнула через плечо, обмахнулась веером, прижала к пышной груди букет чайных роз.
– Всё-то вы, маменька, про знаки, да про знаки, – молоденькая, половозрелая девица сконфузила кругленький, точно свиной пятачок носик, взяла мать под руку. – Мне вчера кошка черная дорогу перебежала, а к вечеру, опосля того, Алексей цветочков да подарочков принес. И куда к тому знаки ваши, маменька?
Через минуту из храма вышли и жених с невестою. Жених был спокоен, серьезен, несколько озадачен, хотя понять то мог лишь близкий, хорошо знавший его человек. Невеста же, напротив, была взвинчена, большие и печальные глаза ее то и дело стреляли по сторонам.
Подойдя к свадебной повозке, невеста на секунду застыла, внезапно кинулась к матери и взволнованно зашептала.
– Мама, его не было в храме… Он не пришел…
X
Наказание было страшным. Голая, в чем мать родила, Наташка лежала на грязной, сырой земле, прямо посреди скотного двора. Из загонов на нее сострадательно глазели животные твари, мычали, блеяли, кудахтали…
Вдоль стройного, уже основательно истерзанного и окровавленного тела гулял длинный, упругий хлыст. Здоровый детина с огромными, мускулистыми ручищами, с напрочь лишенной эмоций мордой, хлестал Наташку, точно кобылицу. Волосы Наташки растрепались, голова безжизненно откинулась, глаза ввалились в почерневшие глазницы, искусанные от боли губы раскрылись. У Наташки уже и сил не было стонать, она молчала, и от того казалось, что Наташка лишилась чувств или, того хуже, померла. Детина не унимался, хлестал, точно одержимый, с каждым ударом все сильнее. Запрокидывал руку, так что хлыст со свистом воздух разгонял и, подбоченившись второю рукою, поддавал жару. Чуть поодаль от места, где творилась страшная расправа, спрятавшись за стеною амбара, рыдала в голос баба Акулина.
– Довольно, Василий…
К скотному двору, поглаживая пышные усы, неспешной походкой вышагивал барин Иван Андреевич Охлопков. Подойдя к детине, барин вырвал из его рук хлыст, затем рукояткой этого самого хлыста откинул с Наташкиного лица волосы и в ужасе отпрянул.
– Забил в усмерть девку… Акулина, хватит реветь, поди, забери ее! Живо! Молоком горячим отпои, да жиром раны помажь.
После этого Иван Андреевич Охлопков зашагал обратно, но вдруг остановился, хотел было что еще сказать, но в отчаянии махнул рукой и быстро пошел прочь. По пути он достал из кармана стеганого халата платок, промокнул повлажневшие свои глаза, тяжело, с явной горечью и сожалением, вздохнул.
– Сама виновата. Видано ли дело, в барина плевать…
Акулина тем временем мигом кинулась к Наташке, подняла ее – обмякшую и истерзанную с земли, причитая и голося, точно на поминках, поволокла к дворовой избе.
Покуда Акулина тащила бесчувственную Наташку, да голосила, что есть мочи на весь барский двор, здоровый детина вынул из замусоленных штанов красное яблоко, с жадностью впился в него зубами, так что сок прыснул и заструился по подбородку, принялся с аппетитом жевать, громко чавкая и морща от удовольствия жирный лоснящийся нос.
XI
– Дело конец, – Генрих Карлович сунул под воду руки. – Благодарю, очень мне помогать. Благодарю.
– Это вам спасибо, спасли парнишку.
Никита стоял рядом и поливал руки доктора из глиняного кувшина.
– Вы есть теперь тоже доктор, – Мангольд улыбнулся и принялся вытирать руки о полотенце. – Вы есть хороший человек, Иа…икин…
– Зовите меня Никита, – Никита поставил кувшин и вдруг порывисто обнял немца, крепко прижал его к груди. – Господи, дурак я, чуть Растопчина на тот свет не отправил, думал, он паясничает. Спасибо вам, дорогой Генрих Карлович, ой спасибо большое!
– А я думать не смогу операция делать, – Мангольд по-детски засмеялся, так, что старенькое пенсне сползло на кончик носа. – Вы теперь есть мой друг.
– И вы теперь мой друг! – Никита троекратно расцеловал изумленного доктора.
– Вы его навещать потом? – немец вопросительно уставился на Никиту, брови его, в знак вопрошания, подскочили высоко вверх.
– Конечно, конечно, навещу, – Никита отпустил доктора, быстро зашагал к дверям. – Я к вам позже зайду, мне сейчас ненадолго отлучиться надо.
Спустя несколько минут отец Иакинф Бичурин бежал уже вдоль площади, прямиком к храму Успения Пресвятой Богородицы. Мимо, громыхая колесами, проезжали повозки, вышагивали горожане: господа и дамы, мужики и бабы, носилась то там, то тут грязная оголтелая детвора.
Если бы посмотреть на площадь с расстояния в версты две, не более, то вполне можно было разглядеть, как маленькая, а с такого расстояния она была действительно маленькая, облаченная в монашескую рясу, фигура отца Иакинфа быстро достигла ворот храма, резко там замерла и вдруг, вроде как, поникнув, медленно-медленно побрела прочь.
XXII
Два санитара: один – немолодой, но крепкий еще мужик, явно нетрезвый, с красными бычьими глазами, злой, гневно раздувающий огромные, в три пальца, ноздри, второй – помоложе, бородатый, брюхатый, точно баба, – быстро шагали по грязному обшарпанному коридору. В руках у нетрезвого была деревянная, предназначенная для побоев, палка.
– Сучий сын, я ж ему хребет перешибу, – нетрезвый махнул палкой в воздухе, так, что ни малейшего сомненья не оставалось, перешибет точно. – Тварь одноглазая! Вот куды он запропастился?!
– А коли он и вовсе убёг? – бородатый чахоточно откашлялся, смачно сплюнул на грязный деревянный пол. – Погонют нас с тобой, Фролыч…
– Куды они нас с тобою погонют, кто ж в эту заблеванную богадельню служить-то пойдет? – нетрезвый сверкнул глазами.
– Никто не пойдет, – бородатый согласно кивнул, хмыкнул. – Одни мы с тобой пропащие.
– То-то, – нетрезвый почесал нос. – Пойдем-ка, Прошку что ль поспрошаем…
В кухне было тепло, пыхтел в углу старый пузатый самовар, да булькало на печи какое-то скудное яство. Митька сидел на деревянном ящике и в обе щеки уплетал горячую картошку. Поодаль, у маленького оконца, что висело под потоком, стояла с большой кадкой в руках Прасковья Яковлевна Тучкова. Проша залила картофельные очистки водой и поставила их на печь, вариться.
– Картошку сами жрете, а очистки, убогим справляете, – Митька подул на картофелину, сунул ее в рот. От картофельного жара Митькина физиономия оскалилась. – У чертей все будете жариться… у сатаны гореть…
– Да я то что? – Проша отошла от печи, вытерла о подол мокрые руки. – Мне жалко, что ли, я б всех накормила-напоила, дак мне не велено. – Чаю будешь?
– Давай чаю, – Митька кивнул. – Как стемнеет, ты к Фролычу пойди. Пойди и скажи…
Тут Митька разом умолк, выпучил единственный свой глаз, почесал ухо и приложил грязный палец к губам.
– Тс-ссс… Там, кажись, кто идет …
– Фролыч идет. Его шаги, будто медведь топает… Не один он, – Проша в ужасе застыла, по-детски пухлые губы ее задрожали. – Он с Тимофеем. Царица Небесная, ангелы святые, помогите…
– Умолкни, тётка!
Митька мигом вскочил с ящика, быстро подтащил его оконцу, взобрался. До оконца было чуть больше аршины.
– Ну-ка подь сюды! Сядай!
– Чево?
– Того! Сядай, говорю, подсобишь!
В следующую секунду худой Митька, точно обезьяна, ловко взобрался на большую Прошу, а еще через секунду раскрыл оконце и точно угорь, выскользнул наружу.
– Господи, Иисусе Христе…
Прошка не успела договорить, поскольку тут же отлетела к стене, и чей-то здоровенный кулак впечатался в Прошкину челюсть.
XIII
В то самое время, покуда баба Акулина мыла-растирала истерзанное Наташкино тело, а барин Иван Андреевич Охлопков, приходя в чувство от содеянного, возлежал, утопая в подушках, на мягком диванчике, к барской усадьбе Охлопкова подъехала богато убранная повозка. Важный, чистенько одетый кучер лихо спрыгнул на землю и подал руку еще более важному своему господину. Господин потянулся, зевнул в голос, потер затекшую спину и, опираясь на щегольскую трость, подпрыгивающей походкой зашагал к белокаменному крыльцу.
Тут же двери распахнулись настежь и, почтено кланяясь господину, на крыльце нарисовался лакей барина Охлопкова.
– Ах-ах… Родион Тимофеевич пожаловали-с, здравствуйте-здравствуйте… Изволите-с доложить?
– Доложи, а как иначе-то?
Господин зашел в просторную залу и замер подле массивного, в золоченой раме, зеркала. Поправив кудрявые волосы и стряхнув с плеч невидимые пылинки, господин посмотрел на себя с одного боку, с другого, втянул живот.
Где-то рядом раздался голос лакея.
– Иван Андреевич, к вам Родион Тимофеевич Протасов пожаловали-с. Изволите-с принять?
– Родион Тимофеевич?! Собственной персоной?! Чего ж ты стоишь, дурень, приглашай!
Игриво помахивая тростью, подпрыгивая при каждом своем шаге, граф Родион Тимофеевич Протасов вошел в нарядную, светлую комнату и тут же к нему навстречу бросился лучезарно улыбающийся хозяин.
– Родион Тимофеич, дорогой! Как же это вы сами, да к нам? Да надо же! Счастье несусветное!
– Здравствуй, Иван Андреич, любезный мой.
Граф и барин обнялись, крепко расцеловались.
– Вы присаживайтесь-присаживайтесь, сейчас угощения поспеют, – Иван Андреевич засуетился. – Какими судьбами к нам?
– Да вот, молодых поздравлять ездил. У Лаврентия Павловича Саблукова дочка нынче обручилась, – Протасов опустился в парчовое кресло. – По дороге и к вам в гости решил заехать, узнать, как поживаете.
– Ой, да как мы грешные поживаем. Обыденно, – Иван Андреевич вздохнул несколько печально, погладил усы.
– А у меня скоро постановка новая состоится. Мольера ставим, – Родион Тимофеевич гордо кивнул. – Да, Молье-е-ера.
Лебединой поступью вплыла молодая розовощекая девка, принесла самовар и сладости. Накрыла на стол и так же, лебедушкой, уплыла обратно.
– Так ваш домовой театр лучший из лучших, лучший из наилучших, – Иван Андреевич улыбнулся, придвинул гостю сладости. – Я за честь имею к вам на спектакли приезжать.
– Ну так и приезжайте, в начале следующего месяца, – Родион Тимофеевич отхлебнул чаю, хрустнул баранкой. – Только вот проблемка у меня одна приключилась.
– Проблемка? – Иван Андреевич в раз сочувственно сконфузился.
– Ага. Девка-актерка, что должна была Люсиль играть, обрюхатилась, – Иван Андреевич тяжело вздохнул. – Хороша была девка, таких других у меня больше нет.
– Надо же, печаль какая, – Иван Андреевич подул на блюдце с чаем, задумчиво покрутил пальцем пышный ус. Тут же в глазах у барина Охлопкова мелькнула мысль, а точней не мысль, а замечательная идейка, которую он и намерился незамедлительно озвучить. – А не изволите ли вы, многоуважаемый Родион Тимофеевич, от меня подарочек один принять?
– Подарочек? – граф Протасов вскинул брови. – Ежели подарочек хороший, чего ж его не принять? М-ммда… Так что там у вас, Иван Андреич, за подарочек?
– А я к вам, Родион Тимофеевич, девку красивую подошлю, попробуете ее в актерки, – Иван Андреевич широко улыбнулся.
– Так, ежели красивая, я и купить могу, – Протасов отложил баранку.
– Нет-нет, – Охлопков замахал руками. – Это вам от меня даренье будет. Только я вам его подошлю через недельку. Вид подарочный выправлю и сразу же подошлю…
XIV
Бородатый, брюхатый, точно баба, санитар оттолкнул напарника и закрыл своей широкой грудью сидевшую на полу, болезненно-бледную Прошу.
– Фролыч, не тронь!
– А-ну, пошел! – нетрезвый санитар замахнулся палкой, но тут же затих, поскольку мощная рука бородатого перехватила палку и крепко ее сжала.
– Ты во двор бежи, ну! Может, недалече одноглазый ушел, – бородатый смотрел настойчиво, даже с неким вызовом.
– Да ты вот как… – нетрезвый засопел, так что ноздри в четыре пальца раздулись. – Зря ты, Тимофей, так с сотоварищем обращаешься…
– Беги, сказал, – бородатый сжал кулаки.
Нетрезвый выставил вперед палку, однако, враз присмирел, кивнул и заспешил в коридор.
– Лады, побёг, может ешо поймаю…
Как только нетрезвый скрылся, бородатый кинулся к Проше, поднял ее с пола и выставился, полный озадаченности и плохо скрытого волнения.
– Не покалечил тебя одноглазый?
– Не, – Проша помотала головой, сжалась вся и чуть отступила назад.
– Не бойся, – бородатый хмыкнул. – Бить не буду, баб только по любви колотить можно. Так ты чё, сама его выпустила?
Проша, втянула в плечи голову, потеребив косу, кивнула.
– Я так и подумал, – бородатый широко улыбнулся. – Добрая ты, Прошка… Добрая и хорошая ты баба. Давно я на тебя гляжу…
Проша Тучкова вся вдруг напряглась и, округлив свои и без того изумленные глаза, едва слышно вымолвила.
– Неужто ты, Тимофей, бобыль?
– Чяво-о? – бородатый сдвинул брови. – Ну, бобыль… и чяво с того?
– Про детишек он наших поведать не успел, вот чяво.
XV
Сквозь небольшое окно в лазаретную комнату светила круглая, словно масленичный блин, луна. Витька Растопчин лежал на кровати и мирно посапывал в две дырки. Выглядел он уже вполне сносно, розовый мятый румянец красовался на сонном Витькином лице. Рядом с кроватью, на которой сопел Витька, стоял столик, на нем миска с недоеденной перловой кашей, да кружка с недопитым квасом.
Тихо скрипнула дверь, и в лазарет, бесшумно ступая, вошел отец Иакинф, внимательно вглядываясь, склонился над спящим семинаристом.
Витька чмокнул во сне, потянулся и разом открыл глаза.
– Отец Иакинф?! – Витька выставился на Никиту, точно на привидение, даже попытался на локтях приподняться.
– Лежи, лежи, – Никита присел на кровать. – Как чувствуешь себя?
– Хорошо чувствую, не болит уж ничего, – Витька улыбнулся и ткнул себя в живот. – Сперва там так болело, будто кипятком ошпарило, а теперича только тянет едва. Говорят, вы доктору помогали меня резать?
– Ну уж резать, – Никита хмыкнул. – Так, подсобил немного… Я вот что хотел… Я у тебя прощения просить хотел…
– Вы? – Витька от удивления разинул рот. – Отец Иакинф, Бог с вами, пошто вам у меня прощения просить? Да кто я таков буду для прощения вашего?
– Тише, – Никита поправил сбившееся одеяло. – Ладно, забыли. Ты теперь тут неделю бока пролеживать будешь, так я тебе книги принесу, почитаешь.
– Книги? – Витька оживился. – Ой, благодарствую! А можете про Пастера принести?
– Про Пастера?
– Ага, – Витька кивнул. – Вы про него уже несколько раз нам говорили, заинтересовался я им жуть как.
– Принесу, – Никита улыбнулся. – И еще много интересных книг тебе принесу. Ты, главное, поправляйся скорее.
– Отец Иакинф, – Витька почесал затылок, – а вот вы завсегда другой… Сейчас вот улыбаетесь, а завсегда-то вы грустный какой-то. У вас жизнь тяжкая?
– Да не потяжелей твоей будет, – Никита ухмыльнулся.
– А я вот на вас завсегда гляжу, подмечаю все, – Витька швыркнул носом. – Вот нынче у меня живот аж распирало, так я все равно подметил, вы нынче горестный слишком были. Простите меня, дурака, ежели не в свое дело лезу.
– Ну раз полез, скажу, – Никита помолчал немного и, глядя куда-то в пустоту, добавил. – Одна девушка, которую я любил больше жизни, замуж сегодня вышла… За друга моего лучшего вышла…
– Во курва, – Витька присвистнул и возмущенно выпалил. – И друг ваш – крыса предательская!
– Молчи, – Никита сдвинул брови. – Давай, к стене поворачивайся и спи!
Резко и порывисто Никита вскочил с кровати и зашагал к дверям.
– Отец Иакинф, обидел я вас чем? Отец Иакинф, вы ко мне не придете более?
– Приду. Спи, дурак.
XVI
Настоятель храма Успения Пресвятой Богородицы, маленький, гладенький, точно наливное яблоко, батюшка громогласно храпел во сне. Рядом, раскинувшись на перине, утопая пухлой щекой в подушке, сопела во сне матушка, она же попадья. Спальня, сплошь увешанная и уставленная иконами, освещалась мягким пламенем лампадки, что покачивалась на цепи подле образа Спасителя. Было в спальне чистенько, тепло и мирно.
Внезапно за окном раздалось жалобное мяуканье. Матушка потерла щеку и перевернулась на другой бок, батюшка как храпел доселе, так и продолжил храпеть далее. Мяуканье стало громче, еще жалостливее.
– Фу ты… – матушка приоткрыла один глаз.
Мяуканье тем временем усилилось, стало и вовсе невыносимым для человеческого уха.
– Господи ж ты, Боже мой… – матушка присела на кровати. – Ведь спать не даст, откуда принесло неладную?
– А? А??? – батюшка разом перестал храпеть, распахнул сонные глаза, уставил их на матушку. – Что? Что, Нюрочка?
– Да кошка под окном орет, – матушка поправила сорочку.
– Ну дак пусть себе орет, спи, – батюшка зевнул.
– Дак она спать не дает. Орет и орет.
– Поорет, успокоится, – батюшка подоткнул подушку и снова закрыл глаза.
Мяуканье стало невыносимым, словно кошке за окном хвост прищемили.
– Поди, – матушка ткнула батюшку в бок. – Поди, прогони ее.
– Не пойду, – батюшка натянул одеяло повыше, прикрыл ладонью ухо.
– Не пойдешь – сама встану, с ногою своей больною потащусь, – матушка насупилась, наклонилась к мужу и прокричала ему в самое ухо. – Слышь, с ногою, говорю, потащусь…
– О-ох, – батюшка откинул одеяло, потянулся, зевнул в голос и сел на кровати. – До чего ж вы, бабы, народ вредный и упертый… Кошка-кошка, ну и Бог с ней, пускай бы себе мяучела…
Батюшка встал, укутался в пуховую матушкину шаль и, бухтя под нос недовольства, зашлепал босыми ногами по полу. По пути он троекратно перекрестился на икону и направился к двери.
Через минуту дверь поповского дома отворилась и батюшка, щуря сонные глаза, вышел во двор. На улице было темно и тихо. Только где-то вдалеке брехала собака, да едва шелестели золотой листвой старые березы.
– Убежала, видать, кошка…
Батюшка на всякий случай обошел дом, подошел было к окнам спальни, под которыми совсем недавно мяукала кошка, оттопырив зад, заглянул в кусты, и тут вдруг получил мощный удар по голове…
Удар был нанесен топором. Батюшка сдавленно вскрикнул и, точно мешок, рухнул ничком наземь. Еще несколько сильных ударов обрушились один за другим на уже бездыханное тело.
Тем временем матушка кинулась к окну, прилипла к нему ошалелым своим лицом и, точно раненый зверь, дико, на одной ноте, завыла. Сквозь пелену ужаса, что застелила ее глаза, матушка увидела лежащего в кровавой луже батюшку, увидела она и то, как через двор, подпрыгивая, точно обезьяна, побежал человек.
Был то одноглазый оборванец Митька. Громко и победно мяукая, корча безумную рожу, Митька перепрыгнул через ограду и скрылся восвояси.
XVII
В Казани выпал первый снег. Как и обещали бабки-ведуньи, зима наступила рано, непрошено. Еще с деревьев не облетела желтая листва, а снег уже припорошил и деревья, и дома, и землю, из-под которой то там, то тут пробивалась пожухлая трава.
Отец Иакинф Бичурин стоял подле огромного окна и задумчиво созерцал на мохнатые хлопья первого снега, что тихо кружились, гонимые ноябрьским ветерком. К воротам семинарии тем временем подъехала повозка, однако, кто сидел в той повозке, Иакинф разглядеть не успел, поскольку за его спиной раздался восторженный, несколько возбужденный голос.
– Можете принимать здоровый мальчик!
В учительскую комнату, потирая руки, зашел доктор Генрих Карлович Мангольд.
– У мальчик есть состояние отличное…
– Надо же, – Никита отошел от окна и улыбнулся доктору. – Живучий Растопчин, ай да молодец, крепкий организм у паренька. Радует меня этот Растопчин, ох как радует. Покуда болел, все книги мои до дыр зачитал.
– Он есть так же умный, как есть вы, – Мангольд хихикнул, стянул на кончик носа старенькое пенсне. – У нас говорят: есть умный человек, значит, есть хороший человек. Бог знания плохой человек не даст.
– Так вы его на урок отправили? – Никита взял со стола большой, в тисненом переплете, Закон Божий.
– Нет-нет, он есть не на урок, – Генрих Карлович снова потер руки, не то от удовольствия, не то от зябкости. – Он есть в коридор, он вас смотреть ждет.
– Пойдемте, пойдемте, дорогой Генрих Карлович, – Никита тронул доктора за локоть, зашагал к дверям.
В коридоре, подпирая спиной стену, стоял Витька Растопчин. Увидев вышедшего из учительской отца Иакинфа, Витька тут же кинулся к нему на встречу.
– Я идти в свой кабинет, Никита, – доктор пожал Иакинфу руку и, лукаво подмигнув Витьке, зашагал по коридору.
– Здравствуйте, вашепресвещенство, – Витька улыбался от уха до уха.
– Здравия и тебе, Растопчин, – Никита прищурился. – Сказать чего хотел?
– Ага, – Витька кивнул.– Сказать хотел.
– Ну так говори, – Никита прижал к груди Закон Божий.
– Отец Иакинф, у меня братьев старших нет, все сестрицы одни, – Витька покусал губы. – Ну дак вот, вы, отец Иакинф, мне теперича заместо брата старшего будете. Я теперича за вас молиться буду, вы ужас, как мне нравитесь.
И не дожидаясь ответа, Витька Растопчин кинулся прочь.
– Вот смешной, – Никита пожал плечами и направился к учительской.
– Отец Иакинф! Отец Иакинф, там вас у ворот дамочка дожидается!
По коридору, размахивая руками, бежал запыхавшийся семинарист.
– Дамочка у ворот! Красивая-я-я, спасу нет!!!
XVIII
Несмотря на резкое преждевременное похолодание и рано выпавший снег, вода в Волге еще не замерзла, хотя была уже достаточно студеною. Быстрое течение несло вдоль реки всякую разную всячину: то доски кусок, видать, от старой лодки оставшийся, то какую-то балку, то неведомо откуда попавшую в воду бочку, то бревно отсыревшей осины, а то и вовсе чье-то случаем упущенное во время постирушки размокшее и ветхое тряпье.
Наташка, одетая в старую, местами облезлую меховушку поставила подле себя наземь ведро и склонилась над водой. Потрогала воду рукой, затем зачерпнула ее пятерней и ополоснула лицо. Пшеничные, выгоревшие за лето волосы Наташки чуть растрепались, выбились из плетеной косы. Наташка распустила волосы и медленно побрела вдоль берега.
– Ты чего, девка, гулять тут надумала? Ты чего простоволосая шляешься?
К реке, с коромыслом на плечах, тащилась, кряхтя, тетка Акулина.
– А ну давай, черпай воду и тащи в избу!
Наташка послушно кивнула, быстро вернулась обратно, принялась зачерпывать воду ведром.
– Я вот что тебе сказать хотела, – Акулина подошла к Наташке. – Сперва думала, говорить не буду, ишо совсем мозги свои помутишь, а потом думаю, а чего молчать-то? Ты знать должна. Тебе уж тепеча доверху кадка… Тут к Захару моему кум Кузьмич захаживал, так вот что он ему сказывал… Братец твой умалишенный попа топором насмерть зарубил, того самого попа, что денег за тебя взял.
Наташка поставила ведро и застыла.
– Братца твоего искали-искали, с ног сбились как обыскались, – Акулина вздохнула. – Может, уж прибил его кто, думаю…
– Зарубил топором? – Наташка побелела. – Как папеньку…
– Тише, не ори только, – Акулина тронула Наташку за плечо.
– Не увижу я более Митеньку, – Наташка едва слышно прошептала, покачала головой, подняла с земли ведро и медленно, точно во сне, зашагала к избе.
– Погодь ты, – Акулина кинулась за Наташкой. – Слышь, погодь, говорю! Ты пореви, пореви, легче станет. Слышь, Наталка? Ох ты, Господи, сколько ж на девку горя налегло…
– Акулина! Акулина! Натаху барин к себе требують!!!
Чуть покачиваясь от выпитой браги и помахивая пустым пузатым бутылем, навстречу к бабам плелся изрядно хмельной Захар.
XIX
Небо было мрачным, серым, по нему медленно ползли еще более мрачные и серые тучи. Величаво возвышались золоченые церковные купола. Падал мягкий пушистый снег. По дороге туда-сюда проезжали повозки, прохаживались люди: важно и с ленцой – господа, заполошенно и спешно – простолюдины. Извозчики, дожидаясь хозяев, зевали, дремали, а то и вовсе от безделья похрапывали, лошади били копытами, фыркали, мотали длинными лоснящимися гривами. Бабы, закутанные в теплые пуховые платки, продавали пышущие жаром кулебяки, аппетитные, что слюни пустишь, пироги, рыбные расстегаи, масляные блины да оладьи. Мальчишки, вынырнув откуда-нибудь из-за угла или же из-за какой повозки, лупили по прохожим снежками, с хохотом бросались наутек. В городе было на удивленье оживленно.
Она стояла, спрятав руки в пушистую соболью муфту, в ладной нарядной шубке, в высоком кокетливом капоре с кружевной вуалькой. Спина ее, а стояла она к воротам спиной, обратив свой взор на дорогу, была гордо выпрямлена, ожидаючи застывша.
– Ну вот и вы. Я всегда по шагам вас различаю.
Она мгновенно развернулась, освободила из муфты руку, поправила вуальку.
– Здравствуете, Никита…
В своих черных монашеских одеждах, что на фоне белоснежного снега казались еще черней, отец Иакинф стоял напротив Тани Саблуковой и едва-едва дышал.
– Ну? Что же вы молчите, Никита? – Таня спрятала руку в муфту. – Простите, мне, наверное, надо бы звать вас иначе? Отец Иакинф. Мне сейчас нужно почтенно припасть губами к вашей руке и просить у вас…
– Таня…
– Господи, Никита, немедленно пойдемте отсюда, а то мне кажется, на нас вся городская площадь смотрит, – Таня развернулась, быстро зашагала прочь, по дороге крикнула кучеру:
– Григорий, меня не дожидайся! Домой поезжай!
За углом длинного белокаменного особняка, у самой набережной, Таня остановилась, резко повернулась к шагавшему следом Никите, быстро, на одном дыхании, вымолвила.
– Никита, как же я по вам скучала!
Никита застыл, враз окаменевший.
– Ну, не стойте же вы так, – Таня нервно засмеялась, намеренно звонко, неестественно весело закричала. – А у вас, Никита, ресница из глаза выпала, угадывайте из какого!
– А у вас на солнце нос обгорел и лоснится…
Никита заговорил каким-то глухим, самому себе чуждым голосом. Попытался было улыбнуться, вышло криво, точно от боли скорчился.
– Глупости! Глупости всё, Никита, милый мой Никита…
Таня вдруг освободила руки, шагнула к Никите, обняла его, прижавшись всем телом.
Перед глазами у Никиты все полетело, понеслось, поплыло… На мгновение он закрыл веки, уткнувшись носом в Танины волосы, вдохнул их нежный запах, но вдруг опомнился, резко отстранил Таню и быстро отступил назад.
– Никчему.
– Господи, Никита, – Таня освободила ворот шубки, словно ей не хватало воздуха. – Я столько вам сказать хотела… Я все эти месяцы только об вас, об вас, Никита, и думала… Я все думала, думала, что скажу, когда мы свидимся…Что вы в ответ скажете… Никита, у меня вся душа уже истерзалась…Никита, я никого не хочу знать, я ничего не хочу слышать…Я только подле вас быть хочу, слышать вас хочу, обнимать вас, дышать с вами одним воздухом, одними мыслями с вами мыслить, – Таня откинула вуаль, огромные ее глаза нездорово блестели. – Я готова вашей прислугой быть, вашей вещью, вашей тенью, я ноги ваши целовать готова…Никита! Я умереть хочу, а не жить такой жизнью, Господи!
– Таня, – Никита сцепил руки, так, что костяшки пальцев побелели. – Вы теперь мужняя жена, я – монах. К чему все эти разговоры? Если вам угодно знать, скажу, что и я люблю вас. Вас одну. И никого другого больше любить не смогу. Не проходит дня, чтобы я о вас не думал. Во сне ли, наяву ли. Вы всю мою жизнь перевернули. Ступайте, Таня, видеть вас, только душу рвать на части…Ступайте и не приходите больше никогда…
– Никита, – Таня смахнула с глаз слезы. – Больше я не приду. Мы уезжаем. Александра переводят в Петербург.
– Вот как, – Никита застыл, расцепил руки, опустил их и они повисли точно плети.
– Вот так, – Таня вздохнула. – Пойдемте, я провожу вас до семинарии. Будем считать, что мы чудесно погуляли на прощанье.
Таня снова спрятала глаза за вуалью, сунула руки в муфту и медленно пошла по набережной. Никита постоял с секунду и, смахнув с лица растаявшие снежинки, заспешил следом. Догнал, медленно пошел рядом.
Мимо проезжали повозки, проходили люди, голосили продавцы-мальчишки, зазывали в трактиры зазывалы, причитали-попрошайничали нищие…
Двое, он и она, медленно и молча шагали по дороге. Всё так же молча, они дошли до семинарии, остановились там всего лишь на секунду и только лишь за тем, чтобы пристально, внимательно, с болью и обреченностью, в последний раз посмотреть в глаза друг другу.
После этого он осторожно освободил из муфты ее тонкую, озябшую руку, припал к ней горячими губами, так же осторожно вернул руку обратно и быстро-быстро зашагал к воротам.
XX
– Куды? Куды ее опять? Куды?
Тетка Акулина, беспрерывно причитая, словно заполошенная квочка, бегала вокруг мужа. Изрядно хмельной Захар, не обращая ни малейшего внимания на бабу, чистил и снаряжал застоявшиеся с прошлогодней зимы сани.
– А я пошто знаю? Велено к Протасову ее везти, – Захар взял в руки вожжи. – Ну чё, девки одели ее, али как?
– Одевають, – Акулина кивнула. – Захар, Захар…
– Ну что ишо? – Захар выставил на жену плывущие глаза.
– Захар, – Акулина всхлипнула. – Жалко Наталку, продал он ее, видать…
– А коли и продал, тебе чего? – Захар насупился. – То его барское дело, нос свой не суй!
– Да я не сую, куды мне, – Акулина вытерла щеки подолом, громко высморкалась. – Я ее и мыла-умывала, выхаживала да лечила, как дитя родное… Жалко мне ее, Захар. Пошто Бог девку-то так? Красота-то ведь невиданная, а не девка…
– Дак по то, что красота, – Захар поправил бубенцы, потрепал загривок кобылицы. – По то и беды ей в три коромысла.
– А Митька-то ее так и не нашелся?
– Сгинул он, так Кузьмич сказывал, – Захар оставил в покое кобылицу, кряхтя, полез в сани. – Сказывал, молва ходит, будто видали на базаре в Серебрянке одноглазого какого, может, он был…
Тут Захар умолк, поскольку на двор вышли девки, вывели под руки бледную как смерть Наташку. Одета она была нарядно, в яркое платье, в меховую тужурку, волосы на голове были красиво прибраны, спрятаны под меховой шапкой.
– Ух-ты! – Захар присвистнул. – Прям боярыня, а не Натаха!
Акулина тем временем кинулась к Наташке, расцеловала ее и, громко причитая, усадила ее, безжизненную и молчаливую, в сани.
Захар хлыстнул кобылицу, и сани, весело звоня бубенцами, выехали прочь из барской усадьбы.
Девки замахали на прощание платками, Акулина, зажав руками рот, кинулась следом за санями.
В это самое время у окна усадьбы, что выходило прямиком во двор, стоял и смотрел на всё вышеописанное действо барин Иван Андреевич Охлопков. Барин промокнул уголки влажных глаз и, как только сани скрылись за поворотом, спрятался за тяжелой парчовой шторой.
XXI
Архиепископ Амвросий кормил голубей. Голуби громко гулили, отпихивали друг дружку, бойко клевали рассыпанное по снегу просо. Архиепископ улыбался мягкою задумчивой улыбкой и то и дело подбрасывал голубям зерно. Сидел он на деревянной припорошенной снежком лавке, рядом с ним, согнувшись вдвое, сидел отец Иакинф и рисовал на снегу прутиком какие-то простенькие рисуночки.
– Не замерз? – Амвросий перевел взгляд на Никиту. – А то в дом пойдем, брат Михаил печь натопил так, что в доме, точно в бане.
– Нет, – Никита покачал головой.
– Как тебе учительствуется? – архиепископ внимательно посмотрел на Никиту. – Все ли хорошо у тебя, отец Иакинф?
– Все хорошо, Ваше Высокопреосвященство, – Никита отложил прутик, потянулся к белому ручному голубку, погладил его по спинке.
– А чего невесел, сыне мой? – архиепископ не спускал с Никиты глаз.
– Со страстями не справляюсь, отче, – Никита ухмыльнулся и, посмотрев на Амвросия с неким даже вызовом, четко произнес. – Не могу плоть в себе обуздать, не могу всем сердцем молиться, когда мысли иные в голову лезут, не могу забыть о том, что я человек. Жить хочу, любить хочу, во мне точно зверь какой бьется, наружу просится.
– А ты думал, со страстями справиться, что вон тот твой прутик пополам переломить? – Амвросий улыбнулся. – Кровь у тебя горячая, голова буйная, тесно тебе в монашеской рясе. Только в том-то вся задача твоя, Никитушка, зверя в себе победить. Нельзя на поводу у зверя этого идти, ты сильней его должен быть. Вот как забьешь того зверя, так, считай, победил. Ты сильный, Никитушка, сможешь.
– А зачем? – Никита хмыкнул.
– А затем, что задача человека духовного – ежедневная работа над собой, – Амвросий приобнял Никиту за плечи. – В каждом человеке и ангел, и бес уживаются, так вот ангела в себе растить надо, а беса изгонять.
– Много вы таких людей нынче знаете, тех, что без беса живут? – Никита опустил глаза. – Ранее такие на Руси жили, святыми потом стали, а нынче я таких не встречал.
– А ты ни на кого не оглядывайся, – Амвросий улыбнулся. – Я вот о чем тебя спросить хотел… Тебе, я думаю, уехать из Казани надо. Слишком много воспоминаний тут у тебя душевных.
– Воспоминание мое само из Казани уезжает. В Петербург, – Никита снова взял прутик, наклонился, принялся рисовать на снегу женский профиль.
– Таня? – Амвросий вскинул брови. – А что, Карсунского в Петербург служить назначили?
– Все-то вы, Ваше Высокопреосвященство, знаете… И про Таню, и про Саню, – Никита ухмыльнулся, смел с земли художество. – Саня науками занимается теперь… В общем, воспоминание на днях Казань покидает.
– Воспоминание на днях Казань покидает, – Амвросий повторил эхом, покачал головой. – Так тебе и без Тани каждый камень и каждое деревце, где гуляли вместе, о любви твоей напоминать будет. Я тебе хотел предложить в Иркутск уехать.
– В Сибирь?! – Никита отшвырнул прутик, подскочил на лавке.
– А чего ты прыгаешь? Я ж тебя не в ссылку ссылаю, я тебя в чин архимандрита возвести хочу и начальником Иркутской духовной семинарии назначить собираюсь.
– Вот как, – Никита присел, глянул на архиепископа.
– Я от тебя сейчас ответа не требую, ты после подумай, – Амвросий улыбнулся, точно мальчишку дернул Никиту за нос. – Синий какой, замерз-таки! Пойдем в дом, чаю попьешь, да обратно поедешь, стемнеет уж скоро, а путь до города не ближний.
XXII
Русская зима чудо как хороша! Ежели не наступила еще лютая стужа, ежели солнышко не успело еще спрятаться за тучи, а ласково припекает, играючи искрит лучами первый, чистый снежок, то душа русского человека радуется, ой как радуется, глядя на это чудное природное художество. Бывало, что простой, русский, малограмотный, да и, как водится, пьющий ко всему прочему мужик остановится посреди леса ли, поля ли, а то и просто посередь улицы или посередь двора, потрет грязным кулачищем мутные свои глаза, оглядится вокруг, всосет носом чистый морозный воздух, перекрестится троекратно и протяжно выдохнет: ля-по-та.
Ну так вот, слов нет как красиво было нынче в лесу. Деревья: березы, осины, старые дубы, высоченные сосны и ели стояли, покрытые чистым, искрящимся снегом. Птицы весело скакали с ветки на ветку, отчего ветки тут же принимались колыхаться, и наземь летел легкий пушистый снежок. Вдали, справа от лесной чащи, виднелись заснеженные крыши деревенских изб, купола церквушек да часовен, маленькие, точно игрушечные. Молодая кобылица, весело звеня бубенцами, лихо мчала сани по ухабистой, заснеженной лесной дороге. От полозьев на снегу оставался длинный, глубокий след. Дальше пошло поле, одно лишь пустое поле, бескрайнее и белое, точно холщовое полотно.
– Эх мать! А ну, пошла! Э-э-эх! – Захар хлестнул кобылицу вожжами, достал из тулупа бутыль, хлебнул из горла. – Ах, утушка моя луговая, молодушка моя молодая… Ой люли, люли, люли, люли… молодушка молодая…
Захар от браги разрумянился, хрипло затянул нехитрую песню.
Позади Захара сидела в санях Наташка, сидела и безумными глазами пялилась в бирюзовое небо.
– … где ты была, была-побывала… Где всю ночку ты да ночевала… Ой люли-люли…
Наташка перевела взгляд на поющего Захара, на крепкую его спину, закутанную в старую шубейку. Глаза у Наташки возбужденно горели.
– … Ночевала я да во лесочке… Под ракитовым да под кусточком… Ой люли, люли, люли…
Внезапно Наташка крепко зажмурилась, перекрестилась и бросилась вон из саней, прямо на быстром ходу лошадей.
– А ну пошла, пошла! Эх, мать! Как шли-прошли парни молодые… Два молодчика, ой да удалые… Ой люли, люли, люли… люли, удалые…
Вывалившись из саней, Наташка кубарем скатилась к оврагу и, крепко ударившись о ствол старой осины, тут же лишилась чувств.
XXIII
Весь ободранный, грязный и измученный, одноглазый юродивый Митька тащился по заснеженному лесу. Он едва передвигал ватные ноги, спотыкался, вставал и снова тащился дальше. Митька хотел жрать, не жрал он уже пятые сутки, и оттого во всем теле Митьки появилось ощущение небывалой пустоты, странной невесомости, точно он не человек вовсе, а птичье перышко. Где-то закуковала кукушка, но тут же, видать от холода, затихла, так что в лесу сейчас не было слышно ни звука, лишь ветер зловеще завывал меж стволов деревьев. Внезапно совсем рядом раздался шорох, Митька остановился, внимательно, по-звериному, прислушался. Шорох, однако, затих. Митька растер окоченевшие пальцы, потер побелевшие от холода щеки и потащился дальше. Он прошел совсем немного, меньше версты и вдруг, охнув, замер, точно вбитый в землю. Из кустов на Митьку смотрели два цепких глаза.
– Волк…
Митька в ужасе попятился.
Меж тем кусты откинулись, и оттуда высунулась морда плешивой дворовой псины.
– Фу ты, черт, – Митька сплюнул под ноги, устало плюхнулся на землю. – Ну, чё уставилась, пошла отсель!
Псина тем временем подбежала к Митьке, обнюхала его со всех сторон и принялась лизать грязную Митькину штанину. Облезлые бока псины ввалились, больные глаза черно слезились, точно кровоточили. Вылизав одну Митькину штанину, псина принялась за другую.
– Жрать охота? Дак не тебе одной, – Митька погладил псину. – Ну чё, животинка? Ну-ну, лизалка какая, такая же пропащая, как я… Лады, пойдем со мною, уродинка… Пойдем-пойдем, уродинка, с Митькою-уродом … Митька я, поняла? Имя мое такое…
Митька оттолкнул псину, потер грязной пятерней единственный свой глаз, встал с земли и, шатаясь, поплелся дальше. Псина повиляла тощим хвостом и, догнав Митьку, затряслась рядом.
Так и тащились они долго-долго, пока Митька вдруг не рухнул на колени подле небольшого пригорка. Митька пробубнил что-то маловнятное и принялся по-собачьи разгребать снег, так, что снег полетел в разные стороны. Псина села рядом, поджала хвост и выставила на Митьку больные свои глаза.
Митька тем временем раскопал снег, выпучил свой единственный глаз и с победным воплем дико заорал на весь лес.
На замерзшей земле лежали, выглядывая из-под упругих зеленых листочков, красные бусинки брусники.
Митька принялся остервенело срывать ягоды, жадно совать их в рот, давиться и ягодами, и слезами долгожданного счастья одновременно.
XXIV
– Ой, зима-то нынче как нежданно нагрянула… Зимушка-зимушка…
Закутанный в теплый овчиный тулуп отец Иакиф Бичурин возлежал в санях и во все глаза любовался дивным видом рано наступившей зимы. Снег усилился, усилился и ветер, и оттого по полю стелилась поземка. То там, то тут вьюга раздувала снег, он то и дело поднимался от земли, образуя воронки. Тройка бежала дружно, резво. Вылетавший из-под копыт снег летел в сани, попадал в лицо.
– Красота-то какая, – Иакинф натянул тулуп повыше, прикрыл лицо овчиной, так, что одни лишь глаза остались торчать наружу.
– Что? – извозчик натянул вожжи. – Что, батюшка?
– Красота, говорю, Федор, красота-а-а! – прокричал Иакинф.
– Да где уж красота, стужа невиданная…
На небе уже зажглись звезды, сквозь тучу пробивался свет молодого месяца.
Дорога пошла ухабистей, снежный занос не давал лошадям разгону и они перешли с рысцы на шаг.
Иакинф приподнялся на локтях, выставившись в даль, прищурился. Поправил тулуп и вдруг сквозь вьюгу прокричал извозчику:
– Стой!
– Ай? – извозчик повернул к Иакинфу обветренное лицо.
– Стой, говорю!
Извозчик натянул вожжи, и тройка остановилась, точно вкопанная. Лошади возмущенно зафыркали, принялись бить копытом.
– По нужде, чего ль? – извозчик похлопал себя по плечам, стряхнул с тулупа снег.
– Там у оврага человек… Погоди, Федор, может, там беда какая…
Никита спрыгнул на землю и кинулся к оврагу…
На снегу подле старой осины лежала девушка. Нарядно одетая. На редкость красивая. С тонкими, иконописными чертами, с растрепавшимися пшеничными волосами, бледным, точно снег лицом. Губы у девушки посинели от холода, ресницы покрылись инеем. Была сия девушка несостоявшимся подарком барина Ивана Андреевича Охлопкова графу Родиону Тимофеевичу Протасову, а также сирота казанская Наташка, о чем, впрочем, догадаться особого труда не составляло. Всего этого меж тем не знал не на шутку озадаченный отец Иакинф. Если не считать недавней встречи с Таней, то второй лишь раз за долгие месяцы добропочтенный наш монах так близко видел женщину, стоит заметить, весьма привлекательную, а это отец Иакинф отметил сразу. Придя в себя, Иакинф склонился над Наташкой и взволновано произнес:
– Что с вами?
Наташка едва шевельнула ресницами и тихо простонала.
В следующую секунду Иакинф осторожно поднял Наташку с земли, взял ее на руки и быстро понес к саням.
– Ох ты! – извозчик разинул рот. – Вот находка-то какая!
– Тише, – Иакинф уложил Наташку в сани, закутал ее в тулуп. – Она обледенела совсем, видать, долго тут пролежала.
Бичурин запрыгнул в сани, поправил рясу.
– Дак вы сами-то заледенеете, отец Иакинф, – извозчик покачал головой. – Как без тулупа-то поедете?
– Ничего, – Бичурин хлопнул кучера по плечу. – Поехали, Федор!
Извозчик хлыстнул лошадей, и тройка помчалась дальше…
Вьюга тревожно завывала, ветер бил в лицо, и от этого Никита то и дело щурился, растирал то лицо, то окоченевшие руки. В поле тем временем совсем стемнело, разом стало как-то жутко, не по себе на душе стало. Отец Иакинф наклонился к извозчику, прокричал сквозь вьюгу.
– Далеко ли нам до города-а-а?
– Ай? – извозчик поправил шапку, надвинул ее поглубже.
– До города далеко-о-о ли еще-е-е? – Никита привстал, но тут же рухнул обратно, поскольку сани повело по скользкой дороге.
– Да немало ешо-о-о!
– Может, обратно повернем?
– Не-е, – извозчик хлыстнул лошадей. – Туды дорога плохая-я-я, а впереди полегче-е-е уж должно-о-о пойти-и-и!
Внезапно Наташка застонала и, приоткрыв глаза, что-то едва слышно прошептала.
– Что, милая? – Никита тут же склонился над Наташкой, чуть приподнял ее голову, смахнул с волос ее снег, запахнул тулуп покрепче. – Что ты сказала???
– Зря вы меня с собой… беглая я… – Наташка смотрела испуганно, жалко.
– Беглая, – эхом повторил Никита, отпустив Наташку, хлопнул извозчика по плечу. – Нет ли у тебя кого-о-о на примете, Федор, чтоб девушку-у-у приняли-и-и? А я доктора ей хорошего привезу-у-у…
– Так есть, чего-о-о ж нету-у-у? – кучер натянул вожжи. – Бабка Лизавета-а-а Пряникова, душа ангельская-я-я, на постой постояльцев берет, может и её приме-е-ет…
Наташка тем временем застонала, но вдруг разом умолкла, рывком откинула голову, и взгляд ее огромных глаз застыл.
Часть третья.
НАТАШКА.
«Горче смерти женщина, потому что она – сеть,
и сердце ее – силки, руки ее – оковы.»
Екклесиаст (гл. 7, ст. 26)
I
В чистенькой комнате было от души натоплено, мыто-перемыто, видать, хозяйка ни одной пылинке не давала подолгу залеживаться. Было в комнате по-домашнему уютно: стираные занавески-раздергушки из двух полотнищ, на столе – узорная домотканая скатерть с кружевной прошивкой, на ней – тающая и потрескивающая свеча в канделябре, неподалеку небольшой буфет, отгораживающий кровать от дверей, герань в кадке, тикающие ходики, сундук у стенки, да грубый половик.
На кровати посреди постельного, из набивного ситца, убранства лежала девушка. Была она без сознания, вся взмокшая, отчего на нательной холщовой рубахе проступили пятна, со спутанными пшеничными волосами, тонкими, в сизых прожилках, руками, что безжизненно лежали поверх одеяла.
– Я уже, грешным делом, начал думать, что она умерла, не дышала несколько минут, потом вдруг испариной покрылась, прямо на лютом морозе…
Стоявший у стола отец Иакинф накинул поверх рясы овчинный тулуп.
– Так вы, батюшка, родственник ее будете?
Рядом с тазиком в руках стояла маленькая, сухонькая, седовласая старушка. Лицо у старушки было сплошь покрыто морщинками, было оно какое-то сморщенное, и оттого походила старушка на гномика. Глаза ее были живые, теплые, учтиво- внимательные.
– Я? – Иакинф растерянно пожал плечами. – Ну… хотите, считайте, что родственник.
– Поняла-поняла, – старушка понятливо закивала. – Больше ни о чем не расспрашиваю, как пожелаете, так сами и расскажете.
– Вы, Лизавета Потаповна, присмотрите за ней, – Иакинф направился к двери. – Я за доктором поеду…
– Поезжайте-поезжайте, батюшка, – старушка снова закивала. – А я её покуда водицею тепленькой оботру, оно-то никак не помешает.
Иакинф запахнул тулуп, у дверей обернулся, окликнул старушку.
– Лизавета Потаповна… Спасибо вам. Спасибо, что приютили. Да и Федор молодец, про вас удачно вспомнил…
– Ой, да за что оно? Не за что, батюшка, не за что. Я ж постояльцев завсегда принять готова, ежели комната свободная имеется.
Отец Иакинф кивнул напоследок и скрылся за дверью.
Старушка подошла к столу, поставила на него тазик, обмакнула полотенце, крепенько отжала.
Тем временем девушка, что лежала на кровати, вдруг громко и отчаянно вскрикнула, принялась метаться по подушкам, так, что и без того спутавшиеся волосы ее растрепались еще более, вытянула вперед руки, быстро что-то забормотала, застонала, забормотала вновь.
– …поди!… Нет, нет… Поди, не смей!… брось топор… А-а-а!!!… батенька, миленький… А-а-ааа!!!… батенька… А-а-а!… брось топор, Митенька… А-а-аааа!!!… Митенька, не смей трогать папеньку!… А-а-аааа… Митенька, Митенька, Митенька…
– Свят, свят, – старушка перекрестилась, склонилась над девушкой. – Бредит, видать, голубушка.
II
Раннее утреннее солнце пробивалось косыми лучами сквозь заснеженные ветки деревьев, сквозь пушистые лапы елей, голосили на все свои птичьи голоса оставшиеся на зимовку птицы, то там, то тут прыгали с ветки на ветку шустрые белки, из-за снежных сугробов трусливо выглядывали заячьи морды и казалось, что от вчерашней тревожной ночи не осталось и следа.
Облезлая дворовая псина вскинула морду, уткнула мокрый нос в теплую Митькину щеку. Митька тут же вздрогнул, потер кулаком единственный, а на данный момент, ко всему прочему, заспанный глаз, потянулся и сел на задницу. Спал Митька всего несколько часов, да и то оттого, что не на шутку притомился и шагать далее уже не мог. Куда он шагать собирался, Митька точно не знал, одно он знал точно: чем дальше уйдет от мест, где сотворил страшное свое преступление, тем будет ему покойнее. Может, глядишь, в какой далекой деревне приютит его сердобольная баба, а на жалость сердобольных баб Митька давить ой как умел. Митька потрепал псину по загривку, подпрыгнул, точно обезьяна, и ступил со своего ложа, а ночевал он на сооруженной из лапника подстилке, на заснеженную землю.
– Ну чё, уродинка, выдрыхалась? – Митька оскалился. – Ну, иди сюды, иди, полобзаемся…
Митька наклонился к псине, чмокнул ее в мокрый нос. Псина на радостях завиляла тощим хвостом.
– Ты не серчай на меня, не уродинка ты, не-е, ты у меня раскраса-а-авица, – Митька погладил псину, затем склонился, заграбастал пятерней снег, потер им лицо. После этого Митька принялся засовывать снег в рот. – От так, от и водицы похлебали… Пойдем, уродинка, пойдем далее…
Митька свистнул в два пальца, так что меж деревьев полетело эхо, и поплелся куда глаза глядят. Внезапно впереди, в зарослях кустарника, испуганно вскрикнула птица, взлетела вверх, от ее порывистого взлета ветки кустов закачались. Митька остановился, прищурил единственный глаз, почесал пальцем грязные волосы и вдруг быстро зашагал к кустарнику.
– Птица-птица – кормилица ты моя…
Митька стряхнул с кустов снег, вскрикнул.
Кусты оказались старым орешником, на ветках которого сохранились в достатке, а для Митьки их было более чем предостаточно, упругие плоды.
Митька оскалился, и от этого оскала и без того обезображенное лицо его стало еще безобразней. Кадык на тонкой его шее дернулся, и громкий скрипучий смех разнесся по всему лесу. Псина рванула к Митьке, сунула нос в кусты.
– А ну…
Митька оттолкнул псину и принялся срывать орехи, щелкать их острыми зубами, жадно жевать. Так он жевал, пока не наелся до пуза. Затем Митька нащелкал целую горсть орехов и сунул их собаке.
– На, уродинка, на… Жри, нажирайся досыту…
Псина понюхала орехи и принялась с жадностью их пережевывать.
– Вот и пир на весь мир…
Митька захохотал, дождался, покуда псина съест все содержимое ладони, и рванул по лесу.
– Догоняй, уродинка! Наперегонки!
От съеденного во всем теле Митьки разом разлилось невиданное тепло, руки и ноги обрели давно забытую силу, Митька бежал, победно вопя, так что птицы испуганно разлетались с веток. Псина, тоже сытая и вполне довольная, затряслась следом за Митькой.
– Догоня-я-яй!!!
Внезапно Митька сдавленно вскрикнул и разом куда-то исчез.
Псина добежала до места, где еще недавно был Митька и, опустив морду, легла на землю.
Внизу, в яме, лежал и дико выл от чудовищной боли одноглазый юродивый Митька. Правая нога Митьки была крепко придавлена большим медвежьим капканом.
III
Позвольте ненадолго отвлечь ваше внимание и переключить его на некую особу, а поскольку особа эта возникла перед нами впервые, стоит с ней получше познакомиться. Хозяйка квартиры, в которой бредила сейчас помирающая Наташка, маленькая, похожая на гномика старушка, звалась Елизаветой Потаповной Пряниковой. Была Елизавета Потаповна вдовой некогда зажиточного, но перед смертью разорившегося торговца Емельяна Федоровича Пряникова. Пряников тот был по молодости лет красив и статен, вот только оказался бездетен, именно он, а не Елизавета Потаповна, поскольку дважды Емельян Федорович был женат, да ни одна жена его так и не заплодоносила, а потому детей у Пряниковых так и не народилось. Все, что осталось от Емельяна Федоровича, так это большая многокомнатная квартира в белокаменном доме, что находился в самом центре Казани, эту многокомнатную квартиру и сдавала Елизавета Потаповна после кончины беспутного своего супруга. При Елизавете Потаповне жила дальняя родственница, молодая некрасивая девка по имени Глафира, она же прислужничала Пряниковой и держала дом в идеальной чистоте да порядке. Елизавета Потаповна была добрейшим существом, несмотря на ветхую наружность, лет ей было около семидесяти.
Итак, Елизавета Потаповна стояла подле резного буфета и внимательно следила за происходящим в одной из комнат своей большой квартиры.
– Пневмония…
Генрих Карлович Мангольд отложил деревянный стетофонендоскоп, поправил старенькое пенсне и перевел взгляд на стоявшего рядом Никиту.
– Есть сильный хрип в легкие. Есть жар и есть очень плохой биение сердца.
– Она на снегу лежала, – Никита озадаченно потер лоб.
– Я есть помню, вы мне уже говорить, – немец кивнул. – Прогноз делать не могу. Может жить, может умереть.
– Ой-ой, – Елизавета Потаповна взмахнула сухонькими ручками, печально покачала головой. – Молодая совсем детонька…
– Вот-вот, – Генрих Карлович кивнул. – Молодой организм болезнь может победить. Но процент есть мал.
– Генрих Карлович, что необходимо больной для выздоровления? – Никита присел на стул.
– Я сейчас выписать микстуры, – доктор достал рецепт, начал что-то записывать.
– Микстуры, – Никита кивнул. – Понятно.
Немец протянул рецепты Елизавете Потаповне.
– Вы купить микстуры?
– Нет-нет, – Никита кинулся к доктору, выдернул из его рук рецепт. – Я куплю, непременно куплю все, что требуется.
– Простите меня, несведущую, – Елизавета Потаповна уставила учтиво-внимательные глазки на немца. – Имеется один рецепт, я его еще от матушки покойной слыхала… Надо при таких болезнях кашицу из творога с медом на тряпочку, да на грудь класть…
– Кх-кх… – Генрих Карлович покашлял и, выдержав короткую, но значительную паузу, с важным видом заговорил – Я есть доктор, я не есть знахарь… Я есть лечить больных при помощь фар-мо-ко-ло-гия.
– Простите, – Елизавета Потаповна виновато сконфузилась.
Доктор помолчал, покрутил в руках деревянный стетофонендоскоп, потрогал девушке лоб и, наконец, заговорил:
– Gut! Смешать чеснок со свиной жир, натирать этот масса щиколотки и подошвы ног. После этот процедуры, – доктор откинул одеяло, зачем-то оглядел босые Наташкины ноги, – хорошо утеплить!
– Поняла-поняла, – Елизавета Потаповна послушно закивала.
– Мед можете тоже делать, – немец поправил пенсне, убрал инструмент в старый саквояж и встал с кровати.
– Генрих Карлович, – Никита направился к доктору, протянул ему две смятые купюры. – Вот, возьмите, пожалуйста.
– Что-о? Деньги??? – немец округлил глаза, возмущенно взвизгнул. – Прекратить, Никита, прекратить! Вы есть мой друг!
Затем Генрих Карлович глянул на Наташку и, лукаво прищурив глаз, добавил:
– А это есть ваш друг.
После этого немец направился к двери, на секунду остановился, крепко пожал руку изумленной Елизавете Потаповне, обнял Никиту и вышел прочь.
IV
Холеный усатый барин Иван Андреевич Охлопков возлежал на сафьяновой кушеточке и попивал чудесный душистый чаек. Был барин ленно задумчив, несколько помят лицом, судя по всему, нынешней ночью не спалось ему вовсе.
– Марья! – барин вдруг оставил свои размышления, сунул нос в фарфоровую чашечку, капризно поморщился. – Ма-а-арья!!!
– Изволили звать, Иван Андреич?
В комнату лебединой поступью вплыла розовощекая девка.
– Что за чаю ты мне нынче принесла? – Иван Андреевич сдвинул брови, запыхтел.
– Дак это ж ваш любимый…
– Что-то он сегодня пахнет, точно мой старый одеколон, – Иван Андреевич выставился на девку с подозрением, потеребил ус.
– Дак он завсегда так благоухает, – девка пожала плечами. – Завсегда…Что в другие разы, то и сегодни…
– Нет, – барин поставил чашечку на столик. Гневно поставил, так, что чашечка громко звякнула. – Дурно он пахнет нынче!
– Дак я вам новый заварю, коли этот пить не хотите…
– Где Захар?! – барин резко сменил тему, нахмурился пуще прежнего.
– На дворе, в конюшне лошадей чистит, – девка облегченно выдохнула.
– Ко мне его, незамедлительно! – барин встал с кушетки, закинув руки за спину, принялся расхаживать по комнате.
– Слушаюсь, – девка кивнула и на радостях, что барин позабыл про чай, выскочила вон из комнаты.
Иван Андреевич прошелся туда-сюда, отшвырнул ногой лежавшие на полу парчовые, длинноносые, на турецкий манер шитые тапочки, подошел к зеркалу. Взял с комода ножнички, прищурив глаз, принялся выстригать торчащие из носа волосы. Не то задев острием ноздрю, не то потянув волос, Иван Андреевич чихнул, раз, другой, даже не на шутку прослезился.
– Стою коленопреклоненный перед вашею наисветлейшею, Иван Андреич, особою…
Охлопков отшвырнул на комод ножнички, развернулся и гневно, будто бык на корриде, сверкнул глазами.
У порога комнаты, на коленях, словно перед иконою, стоял виноватый и поникший Захар.
– Ну?! – Иван Андреевич устрашающе шагнул вперед. – Прикончить мне тебя, Захар, али нет?!
– Прикончить, – Захар кивнул, согнулся в три погибели, ударил башкой об пол.
– Куда смотрел ты, индюк старый? Куда смотрел?! – Иван Андреевич начал заводиться, пошел паром, точно закипевший самовар.
– Ой, глаза мои поганые, не усмотрели, не доглядели…
– Что я, по-твоему, Родиону Тимофеевичу теперь скажу? А-а?! Как покажусь я теперь перед светлыми его очами?! – Иван Андреевич брызнул возмущенной слюной и что есть мочи заорал во всю глотку. – Я ж ему, дубина ты стоеросовая, девку пообещал! Я ж ему сам подарок предложил принять! Что он теперь обо мне скажет?! Что люди обо мне говорить будут?!
– Дак вы ему другую девку пошлите, – Захар приподнял от пола голову, заморгал виноватыми глазами.
– Другую-ю-ю?!!! – барин кинулся к Захару, пнул его ногой, так что тот замычал по-коровьи и вжал в плечи голову. – Вон отсюда! Вон пошел! Вон! Вон!!! Во-о-он!!!
Захара и след простыл, а барин всё захлебывался и захлебывался, брызгал слюной и орал, точно умалишенный, на весь дом.
За дверьми забегали, запричитали не на шутку перепугавшиеся крестьяне, однако, носу в барские покои никто сунуть не посмел. Боязно. Что ж страшеннее барского гнева может быть для бедного забитого русского крестьянина?
Меж тем, Иван Андреевич постепенно стал приходить в себя, видать, орать утомился. Подойдя к окну, Охлопков плюхнулся в кресло, смахнул со лба капельки пота и негромко, чуть плаксиво, молвил:
– Марья-я…
– Да, барин…
Розовощекая девка испуганно выглянула из-за дверей.
Барин в кресле как-то разом обмяк, выпустив весь пар, отяжелел разом, даже головою поник, да усы его, точно у больного кота, обвисли.
– Сани снаряжайте, в церковь поеду… Исповедаться хочу… исповедаться…
V
Тяжелые кованые, фунтов в тридцать, а то и более, весом, медвежьи капканы применялись на Руси еще со времен Ивана Грозного. Привязывались такие капканы к чуркам, поскольку здоровый медведь и с капканом мог уйти, так что не найдешь ни того, ни другого, а с чуркой не получится, в особенности, когда попадет медведь в капкан задней лапою и, следовательно, не сможет на дыбы стать и нести чурку на передних своих лапах. Пружины у такого капкана были крепкие да сильные. Ставили их вплоть до ранней зимы, потому как не каждый медведь успевал еще в берлогу на спячку залечь.
Так вот, в такой вот кованный неким умельцем медвежий капкан и угодил своею правою ногой юродивый Митька. Лежал он сейчас на заснеженной земле и от дикой боли вращал глазом. Скованная нога Митьки враз разбухла, по щеке Митьки, из единственного его глаза, ручьями текли слезы. Митька всхлипывал, точно ребенок малый, и горестно завывал.
Сверху на Митьку печально смотрела облезлая псина, вслед за Митькиными завываниями жалобно поскуливала.
– Поди прочь! Нечего глазеть, – Митька потер ногу и взвыл пуще прежнего.
Псина поднялась на лапы, мотнула тощим хвостом и рванула в яму.
– Дура, – Митька скорчил рожу, и оттого безобразное его лицо стало каким-то жалким, жутковато болезненным. – На кой ты, уродинка, ко мне притащилась? Я по тебе в яму попал, бежал от тебя, точно угорелый. А коли б не бежал, – Митька всхлипнул, я б опасность учуял. Я опасность завсегда чую…
Псина лизнула Митьку в мокрую щеку и покорно легла рядом.
– Ты чего, уродинка, помирать со мной надумала? – Митька застонал, прикрыл веко единственного своего глаза и, положив немытую свою башку на плешивый собачий бок, устало затих.
VI
– …тс-сс, затихла, кажись, дышит мирно…
Дальняя, такая, что дальней уж не бывает, родственница и приживалка Елизаветы Потаповны Пряниковой, молодая девка Глафира приложила к губам короткий свой палец. Не только палец, да и вся Глафира была коротка росточком, крепка, точно мужичок, коренаста, широкая ее грудь резко переходила в место, где у иных девок красовалась талия, а это самое место переходило в широкий обвислый зад. Эдаким обрубочком была девка Глафира.
Итак, Глафира приложила к губам палец и глянула на стоявшую поодаль Елизавету Потаповну.
– А я ей кашицу из творога да меда приготовила, надо бы наложить, прогреть, – Елизавета улыбнулась ангельской улыбкой, протянула вперед миску со снадобьем и покачала головой, мол, надо бы, надо бы.
– Куды ей сейчас-то? – Глафира возмущенно поджала губы, поправила на плечах старый шерстяной платок. – Только затихла ведь, пущай поспит. Вы б ступали, Лизавета Потапна, прилегли б, я за ней пригляжусь.
– Ой, пригляди, пригляди, Глаша, – Пряникова кивнула и, сунув миску Глафире, засеменила по темному коридору.
Глафира прошла в комнату, поставила миску на стол и, застыв подле кровати, на которой лежала больная, уставила на нее маленькие любопытные глазки.
– Цветочек какой, ишь, – Глафира протянула коротенькую свою ручку, потрогала пшеничные Наташкины волосы. Затем приподняла Наташкину руку, сунула себе под нос и принялась разглядывать каждый Наташкин палец. – Словно и не девка, а прынцесса, словно и не рабатывала никогда-сь. – Глафира насупилась, вернула Наташкину руку на место, откинула одеяло, задрала подол Наташкиной рубахи. – Ты гляди ж, точно из хлебного мякиша слепленная. У-ух, жаба…
Мигом на лице Глафиры нарисовались яркими красками самые разнообразные человеческие эмоции: и зависть, и восхищение, и коварство, и ненависть.
Глафира приложила руки к широкой своей груди, шумно, со свистом выдохнула. Затем отошла от кровати, выглянула в коридор, закрыла двери на щеколду, быстро кинулась к окну и, раздернув стираные занавески-раздергушки, распахнула оконные створки.
Тут же в комнату ворвался морозный воздух, дунул ветер, так что занавески взлетели и затрепыхались, точно птичьи крылья. Глафира подошла к кровати, задрала Наташкину рубаху еще выше, затем взяла стул, подвинула его к двери, и, натянув на голову шерстяной платок, опустила свое коренастое, крепенькое тело на матерчатое сиденье стула.
VII
Отец Иакинф вышел из аптечной лавки и быстро зашагал по мостовой. Дул сильный вьюжный ветер, хлопья снега беспорядочно разлетались в разные стороны, деревья махали ветками, по земле то там, то тут кувыркались сорванные ветром театральные афиши. Иакинф остановился на секунду, поднял воротник тулупа, сунул подмышку небольшой сверток и направился прямиком к белокаменному дому.
– Отец Иакинф! Отец Иаки-и-инф!
К Иакинфу со всех ног бежал рыжий семинарист Витька Растопчин.
– Здравствуйте, отец Иакинф, – Витька отдышался, поправил съехавшую на бегу семинарскую шапку.
– Здравствуй, Растопчин, а ты чего ж по городу слоняешься? – Иакинф для приличия сделал суровое лицо, получилось не сурово, а как-то сконфужено.
– Не слоняюсь я, отец Иакинф, – Витька улыбнулся. – Я в букинистической лавке книжечку себе купил. Притчи Эзоповы. Мне батенька мешок картошки на зиму справил, дак я его на книжку обменял.
– Мешок картошки на книжку, – Никита покачал головой, меж тем глаза его потеплели, по-мальчишечьи сощурились. – А есть-то ты теперь чего будешь?
– Дак похлебку да кашу бурсацкую, с голоду-то видать, не подохну, – Витька засмеялся, любовно прижал книгу к груди.
– Забавный ты, Растопчин… забавный, – Никита поправил съехавшую с Витькиной головы шапку. – Беги давай в бурсу, не то замерзнешь. А притчи Эзоповы – интереснейшее чтение. Поучительное.
Иакинф запахнул тулуп и быстро зашагал прочь.
Витька выставился Иакинфу вслед, не долго думая, крикнул:
– Отец Иакинф! Отец Иаки-и-инф!
– Ну что еще?
– Говорят, вас в Сибирь отправить намеряются… Говорят…
– Говорят, что кур доят!
Никита даже не обернулся, лишь стиснул покрепче сверток, поправил на ходу скуфью.
– Отец Иакинф, а вы меня с собой в Сибирь возьмете-е-е?
– В Сибири и без тебя стужа-а-а, в бурсу шагай живо-о-о…
VIII
В лесу было не менее вьюжно, чем в городе. Ветер завывал зловеще, снег валил валом, полностью покрыв деревья, наметя большие сугробы.
Одноглазый юродивый Митька лежал на земле, весь покрытый снегом, закоченевший, сизый, недвижимый. От холода Митьке жутко хотелось спать, но дико ноющая нога спать не давала. Облезлая псина преданно лежала подле Митьки, согревала его тощим своим телом.
Вокруг не было ни души, куда-то подевались птицы, попрятались лесные звери, и оттого страшно в лесу было.
Внезапно Митька приподнял голову и, выставив на псину бешеный, горящий глаз, быстро-быстро, точно опоздать торопясь, зашептал:
– Наказал меня Боженька, наказал… За все расплатился я, грешный… Это ведь я зарубил папеньку, я, беса, его убил, – Митька оскалился, обнажил острые зубы. – …Он маменьку по весне поколотил, да так, что забил ее, бедненькую, до смерти… померла оттого маменька… Как ее схоронили, я всё голоса потом слышал страшные, они мне все говорили, говорили, говорили, – Митька зажал уши и заорал на весь лес. – Говорили, что расплату свершить надобно!… Свершил я расплату, зарубил его, пьяного черта!… Опосля, как кровь его увидал, так ошалел, так ошалел, что аж топором себе по морде двинул… Наташенька, сестрица моя милая, знала про то, знала… молчала она, молчала…– Митька затих, обессиленный, по щеке ручьем потекли горестные слезы. – Сестричка моя милая… Где она тепереча?… Продал сучий сын за два гроша сестричку… продал… Пропадет она без меня, пропадет… Дак мне не жаль ни папеньку, ни попа того продажного, нет, не жаль вовсе… Жалко мне сестричку мою, мученицу… Боженька, – Митька вскинул к небу единственный свой глаз. – Прошу тебя, помоги, пусть подохну я, сумасшедший… пусть подохну, только сестричку мою сбереги, Боженька…Что? Что???! – Митька выпучил глаз, по-звериному прислушался. – Говори еще, говори… Слышит тебя Митька, слышит! – Митька оскалился, захохотал скрипуче и громко. – Слышит Митька!!! Говори, Боженька!!!… Ай?… Как?… Пошто?… Говори еще, говори!… Уразумел я, уразумел… покоен я теперь, покоен… Прости меня, Господи Иисусе Христе, прости умалишенного.
Митька троекратно перекрестился, откинул на землю голову, прошептал слова «в руци твои, Госопди», поймал в последний раз сухими губами воздух, остекленел глазом и отдал Богу душу.
Псина, почуяв неладное, тут же подскочила, принялась бегать вокруг Митьки, тормошить Митьку своею мордою, даже в штанину вцепилась, потянула было вперед. Безжизненная голова Митьки замоталась по снегу…
Псина отпустила Митьку, села на задние лапы и, задрав к небу облезлую свою морду, громко, на весь лес, протяжно, по-волчьи завыла.
IX
Дальняя родственница Пряниковой, приживалка и прислужница Глафира, сидела на стуле и мирно посапывала в две дырки. В комнате стало совсем студено, точно на улице, даже на деревянные половицы налетел из-за окон пушистый снежок.
Внезапно Наташка застонала, дернулась и, подскочив на кровати, села, вытаращив ошалелые глаза. Зарыдала вдруг в голос, дико закричала.
– Митенька… Митенька… Митенька… Нет, нет! Нет! Нет!!! Митенька-а-а!!!…
Глафира тут же вскочила со стула, испуганно бросилась к окну, быстро его закрыла, кинулась к дверям, отодвинула засов. Рванула к Наташке, поправила ее рубаху, натянула одеяло.
– Что? Что???
В комнату вбежала заполошенная Елизавета Потаповна.
– Что, детонька? Что, милая?
Елизавета Потаповна плюхнулась на кровать, прижала рыдающую Наташку к груди, принялась поглаживать ее по волосам, причитать.
– Ну-ну, маленькая… Ну-ну, хорошая… Всё, всё…
Глафира быстро скинула с головы платок, поставила к столу стул, села на него, изобразив на лице плохо сыгранную тревогу.
– Видать, приснилось ей чего…
– Да куды ж приснилось, в горячке она, бедненькая, – Елизавета Потаповна покачала Наташку, точно ребенка малого. – Ну-ну… всё, всё…
В это самое время в комнату вошел, раскрасневшийся от мороза, отец Иакинф.
Скинул тулуп, положил на стол сверток, быстро направился к кровати.
– Случилось что?
– Да в бреду все детонька, – Елизавета погладила Наташку по голове. – Все Митеньку какого кличет.
Глафира тем временем принялась стрелять глазами по комнате, и тут ее взгляд испуганно уперся в половицы, на которых лежал пушистый, не успевший еще растаять, снежок. Глафира кинулась к окну, и негромко вскрикнув, плюхнулась своим широким задом прямо на заснеженный пол.
– Глаша? – Елизавета Потаповна встревоженно уставилась на прислужницу.
– Давайте, я помогу вам встать, – Иакинф направился к Глафире, протянул ей руку.
– Не, – Глафира замотала головой. – Нога потянулась, выкручивает ее на мороз, я чуток посижу и встану.
– Как знаете, – Иакинф пожал плечами, направился к кровати. – Там микстуры, все, какие необходимо. Вы растерли ее?
– Трогать боялись, батюшка, – Елизавета Потаповна виновато сконфузилась. – Она, родненькая, до того так спала сладко, потревожить не хотели.
– Лечить ее надо срочно, – Иакинф подошел к столу, развернул сверток. – Вот это, – Иакинф достал пузатый бутылек, – будете ей четырежды в день давать. А это – дважды, с утра, как проснется, и на ночь. Нога прошла? – Иакинф вдруг развернулся к Глафире.
– Дак ничё уж, полегчало вроде, – Глафира поморщила физиономию.
– Ложку принесите, – Иакинф откупорил бутылек.
– А? Ложку? Несу, несу, – Глафира кивнула и, подтерев задом пол, встала.
– Что-то у вас тут студено, – Иакинф оглядел комнату.
– Натоплено, батюшка, натоплено, – Елизавета уложила затихшую Наташку на подушки. – Надобно, так Глаша еще подтопит.
– Надо, – Иакинф кивнул. – Ей тепло необходимо. Я деньги в гостиной оставил, еже ли она за неделю не поправится, так я еще заплачу.
– Благодарствую, – Елизавета учтиво склонила голову. – Дак вы не беспокойтесь про деньги-то, батюшка. Как пожелаете, так и принесете.
– Вот.
В комнату вошла Глафира, протянула ложку.
Иакинф взял ложку и бутыль с микстурой, склонился над Наташкой.
– Открой рот. Ну… Выпить надо.
Наташка лежала тихо, покойно глядя в потолок. Услышав голос, перевела взгляд на Иакинфа, уставилась на него с молчаливой благодарностью.
– Ну же, рот открывай.
Наташка раскрыла рот, проглотила содержимое ложки.
– Жир давайте, я ее намажу, – Иакинф глянул на Елизавету Потаповну.
– Сейчас, сейчас…. Может, я сама, негоже вам, батюшка, делами такими заниматься…
Елизавета засуетилась, откинула одеяло, стянула с Наташки рубаху и принялась натирать ее жиром.
Иакинф глянул на белое голое Наташкино тело, но тут же покраснел, точно мальчишка, и отвернулся к окну.
– Глафира, вы отвар малиновый приготовьте, поить ее побольше надо, – Иакинф взял со стула тулуп, направился к двери. – И печь растопите пожарче.
У дверей Иакинф остановился и, намеренно не глядя в сторону кровати, громко произнес.
– Елизавета Потаповна, вы от больной ни на шаг не отходите. Вы подле нее сидите. Вы, а не Глафира, я так настаиваю. Надо, я за это вам дополнительную плату выдам. К вечеру заеду.
После этого Иакинф надел на голову скуфью и быстро вышел за дверь.
X
В приемных покоях архиепископа Казанского Амвросия (Подобедова) находились сейчас три монаха. Один, худощавый, с жиденькой бородкой, сидел за столом и, уткнувшись носом в какие-то бумаги, аккуратно выводил длинным гусиным пером буквы. Второй, тучный и курчавый, облокотившись о стол, читал вслух документ, диктовал текст по буквам и внимательно следил за тем, что происходило на бумаге, точнее, следил за каждым вновь написанным словом.
– Так и пиши – о произведении в Воскресенский монастырь города Иркутска во Ар-хи-ман-дри-ты на имеющуюся там ва-кан-си-ю… – тучный монах уткнулся носом в свиток, продолжил. – Приказали: как для сколь отдаленной семинарии, как Иркутская, наиболее потребен человек, могущий с пользою для оной и для церкви особливо-о-о проходить свое служение во соединение при том качеств примерной жизни и поведения, то Святейший Синод…
– Чай поспел…
Тут в приемных покоях раздался голос третьего монаха, щупленького, робкого, испуганного, видать, послушника. Монах сей надел на самовар сапог, поставил на столик глиняные кружки.
Монах-писарь оторвал взгляд от бумаги.
– Чай? – тучный монах насупил брови, гневно сверкнул глазами. – Да где это видано, чтобы по время записания важного документа государственного, добропорядочные служители церкви чай попивали?
– Прошу не серчать… Прошу простить, грешного… – послушник робко вжал голову.
– То-то же, – тучный монах милостиво кивнул и вновь продолжил. – То Свя-тей-ший Сино-о-од…
– Записано уже сие, – пискнул писарь.
– Записано, так пиши далее: назначает быть Архимандритом в Иркутском Вознесенском монастыре-е-е, так и ректором в Иркутской се-ми-на-рии – Казанской семинарии учителя инфор-ма-то-рии иеромонаха Иакинфа Бичурина-а-а. Записал?
Писарь оторвал взгляд от документа, кивнул.
– А теперь достань документы егойные.
Писарь тут же взял в руки какие-то бумаги, разложил их на столе.
– Какого он году от роду? – тучный монах сунул нос в бумаги.
– Одна тысяча семьсот семьдесят седьмого, – писарь провел пальцем по бумаге.
– Стало быть, сейчас ему двадцать чотыре ужо стукнуло, – тучный монах кивнул. – Выправь так, чтобы ему тридцать было.
– Тридца-а-ать? – писарь вскинул удивленные глаза.
– Тридцать, – тучный монах вновь кивнул, погладил кучерявую бороду. – Так велено сделать. Чин Архимандрита – он ведь не для сопливых юнцов будет, – тучный монах глянул на послушника. Тот весь враз съежился, стыдливо потупил взор.
– Так стало быть, выправить на одна тысяча семьсот шестьдесят осьмой? – писарь обмакнул перо в чернила.
– Так стало быть и выправи.
– Уразумел. Сейчас семерочку подотру и на шестерочку выправлю.
– Вот и подотри, да выправи, – тучный монах зевнул, поправил рясу, глянул на послушника. – Ну, чего глядишь, чаю нам подавай!
XI
– Разумейте, языцы, и покаряйтеся-я, яко с нами Бог, яко с нами Бо-о-ог.
Услышите-е до последних земли-и, яко с нами Бо-о-ог.
Могущии, покаряйтеся-я. Яко с нами Бо-о-ог.
Аще бо паки возможете, и паки побеждени будете-е. Яко с нами Бо-о-ог.
Страха же вашего не убоимся, ниже смутимся-я. Яко с нами Бо-о-ог…
Ученики риторического класса, в котором числился рыжий семинарист Витька Ратопчин, занимались сейчас церковным песнопением. Облаченный в длинную, чистую, видать, недавно тщательно постиранную рясу, почтенный учитель, сложив именословно персты правой своей руки, дирижировал ею в такт каждого слова священного напева. Глаза его были чисты, мысли направлены к Богу, и вообще весь облик его был покоен, благодушен и смирен.
Бурсаки пели ладно, высокими, чистыми голосами, так что сторонний наблюдатель застыл бы сейчас слушаючи и в восхищении молвил: точно ангелы поют.
Меж тем учитель, видать, тоже подумал в тот момент об ангелах, подал бурсакам знак. Бурсаки тут же прилежно умолкли, дружно сели на лавки.
– Ешо в ветхозаветные времена верили, – молвил учитель, окинув взором враз затихших семинаристов, – будто ангелы и люди поют одни и те же песни. Люди знали о сходстве своих хоров с небесными хорами ангелов. Особливо выдающееся пение издревле определялось как – ангельское. В Священном Писании, в явлениях святым и праведным людям, ангелы представляются сонмом, разделенным на лики или хоры, поющим хвалу Триединому Богу…
Бурсаки внимали каждому слову учителя, лишь один из них, рыжий Витька Растопчин, глядел куда-то под лавку.
– Святитель Иоанн Златоуст говорил – ничто так не возвышает и не окрыляет душу, не отрешает ее от земли, не избавляет от уз тела, не располагает любомудрствовать и презирать все житейское, как согласное пение и стройно составленная божественная песнь… Семинарист Растопчин, чем изволите вы сейчас заниматься? Что такого замечательного вы узрели под столом вашим? Покажите и нам…
Учитель направился к Витьке. Витька тут же встал, виновато опустил голову. Учитель подошел к Витьке, протянул руку.
– Дайте поглядеть, чего там занимательного окромя ваших колен находится?
Витька потер лоб и, нагнувшись под стол, вытащил оттуда книгу.
– Хм…– батюшка покачал головой, раскрыл книгу. – Притчи Эзоповы, вон оно что… А какое, скажите-ка на милость, семинарист Растопчин, отношение имеют сии притчи к святому песнопению?
– Никакого не имеют, – Витька почесал рыжий свой затылок.
– Как же вы тогда посмели заниматься на уроке посторонним занятием? – учитель застыл в ожидании ответа.
– Отец Гавриил, не гневайтесь вы на меня. Я про историю церковного песнопения все книжки в библиотеке прочитал. И то, о чем вы сейчас сказывали, я на минувшей неделе изучил, так что знаю я уже про это, – Витька снова опустил голову.
– Вот как? – батюшка вернул Витьке книгу, покачал головой. – Стыдно такое учителю говорить, стыдно. Не мешает лишний раз послушать информацию полезную. Я вам про слова святого Иоанна Златоуста, я вам об ангелах, а вы… Ступайте, семинарист Растопчин, из класса, и читайте свою книжку далее, там, где вам заблагорассудится. Я сегодня же доложу об вас ректору, и буду настаивать на вашем, Растопчин, исключении из семинарии. Ступайте, стыдно мне за вас, до боли стыдно.
Витька сунул книгу подмышку и, закусив губы, чтобы не закричать от отчаяния, понуро поплелся к классной двери.
XII
Коли уж задумал дурной человек свершить свое скверное дело, так он от него ни за что не отступится. Приживалка и прислужница Елизаветы Потаповны Пряниковой, некрасивая девка Глафира была из таких, дурных да скверных. Наташку она невзлюбила с первого взгляда, всей своей бабской нелюбовью. С тех пор, как велел отец Иакинф старухе ни шагу не отходить от больной, Елизавета Потаповна все подле Наташки крутилась. Вот и сейчас сидела она у кровати, сидела, да носом клевала от нахлынувшей сонливости. Наташка тем временем тоже крепко спала. Дышала она со свистом, так, будто легкие в ее теле сжались, и от этого застрадали, завозмущались, засвистели. Меж тем Наташка уже не стонала, не бредила и уже это хоть сколько, да обнадеживало дело.
Держа в руках глиняную крынку с молоком, Глафира тихо ступила в комнату и, прищурившись, уставилась на спящую хозяйку. Елизавета Потаповна чмокнула во сне и, точно и не спала вовсе, мигом раскрыла свои внимательные глазки.
– Что, Глаша?
– Да ничё, – Глафира пожала плечами и поставила крынку на стол. – Мне нынче супруг ваш покойный приснился…
– Емельянушка? – Пряникова мягко улыбнулась. – Говорил чего?
– Ну, – Глафира кивнула, вытерла о подол юбки руки. – Плакал, бедный.
– Плака-а-ал? – Елизавета Потаповна охнула, разом печально сникла телом и лицом скуксилась. – Обижает его кто на том свете, видать.
– Не, – Глафира мотнула головой. – Сказал, вы его обижаете.
– Я-я? – Пряникова приложила сухонькие ручки к щекам, глазки ее тут же затянулись влагой. – Да как же я-то? Как же я? Я ж его, родненького, каждый день в молитвах поминаю…
– Так не в молитвах надобно, – Глафира поправила платок, наклонилась к Пряниковой и зашептала ей в самое ухо. – Вы уж в церковь которую неделю не хаживали? За упокой души его свечей не ставили.
– Да как же? – Елизавета Потаповна всхлипнула, растерянно глянула на Наташку. – Я б пошла, но как же я дитятко больное без присмотра-то оставлю?
– Дак вы ступайте, ступайте… Я за ней покуда присмотрю, а проснется, дак молоком ее напою, – Глафира погладила Пряникову по плечу. – Ступайте, ступайте…
– Да? – Елизавета Потаповна беспомощно уставилась на прислужницу. – А коли батюшка наведается? Он мне строго-настрого велел от деточки не отлучаться.
– Ну, дак на то он и батюшка, что ж он вас, за церковь казнит? Вы ж не гулять, а супруга помянуть, – Глафира возмущенно надула щеки. – Ступайте.
– А? – Пряникова потрогала Наташкин лоб, тяжело вздохнула и, утерев слезу, наконец, кивнула. – Пойду. Пойду-ка, по-быстрому…
Как только хлопнула входная дверь, Глафира тут же щелкнула щеколдой, распахнула окно, стащила с Наташки одеяло и, натянув на голову платок, плюхнулась на стул…
XIII
– …ну вот и все. Готово. Саквояжи все и коробки все уложили… Ты ноты фортепианные взяла? А шкатулку музыкальную с балериною, ту, что папа из Парижа привез? А куклу, у которой ножка отломалась, твою самую любимую, взяла? А шляпку, что я тебе на Рождество подарила, взяла? Взяла??? Господи-и-и…
Чуть полноватая, но весьма еще привлекательная дама, закутанная в меховой палантин, зажала платочком нос и громко зарыдала. Затем кинулась к дочери, схватила ее за руки.
Таня, в лисьей шубе, в теплом шерстяном капоре, бледная и усталая, точно не спавшая вовсе, тут же заключила мать в объятия. Сидела Таня в экипаже, рядом с ней сидел ее муж, Александр Петрович Карсунский. Не зря я его по имени-отчеству назвала, не зря, иначе его теперь и величать трудно было. За каких-то полгода Саша Карсунский очень изменился. Ранее мягкий лицом, он ныне посуровел, стал важен, хмур, серьезен, некогда голубые, точно у херувима глаза, смотрели цепко, несколько настороженно.
– Таня, довольно сентиментальности. Вы уже который раз прощаетесь, – Карсунский сунул руки в перчатки, закинул ногу на ногу.
– Сколько надо будет, столько и будем прощаться, – Таня отмахнулась от мужа. – Папочка, папочка, ну зачем же ты вышел, на улице стужа!
– Танюша, девочка моя… Кх-кх-кх…
К экипажу подошел закутанный в теплую шубу Леонтий Павлович Саблуков.
– Папа, ты еще пуще прежнего простудишься, ступай домой немедленно.
– Все-все, идем домой, – дама кивнула.
Леонтий Павлович мягко отстранил жену, троекратно расцеловал дочь, перекрестил ее и, глянув на зятя, тихо молвил:
– Береги ее, Саша.
Дама вновь кинулась к дочери, зарыдала-запричитала.
– Танечка, радость моя…Танечка, доченька моя…Танечка…
Леонтий Павлович обнял жену за плечи, повел ее к дому.
– Ну-ну, дорогая, успокойся… успокойся… Все с нашей девочкой хорошо будет…
Кучер хлыстнул лошадей, и экипаж тронулся по заснеженной дороге.
Таня зажала руками рот, откинулась на сидении.
– Ты бы поспала, всю ночь ведь глаз не сомкнула, – Александр положил руку на колено жены.
– Оставь меня в покое, Александр, – Таня чуть отодвинулась от мужа.
– Тебе не кажется, что из-за чувства неприятия ко мне ты напрочь забываешь о нормах поведения добропорядочной супруги? – Александр покачал ногой, оглядел свои сапоги. – Надо было потеплее бы обуться…
– Я не знаю, какие нормы поведения должны быть у добропорядочной супруги, – Таня с вызовом глянула на мужа. – Не знаю и знать не желаю.
– Смягчи тон, Татьяна, – Александр посмотрел на жену, поймал ее пристальный взгляд. – И не стоит на меня так смотреть.
– Была бы моя воля, я бы на тебя вообще не смотрела, – Таня отвернулась, откинулась на сидении, прикрыла веки.
– Довольно! – Александр прищурил глаза, потеребил пальцем подбородок. – Я с превеликим удовольствием буду молчать всю дорогу до самого Петербурга, чего и тебе желаю. А коль скоро у тебя нет ни малейшего желания на меня смотреть, не смотри, я без твоего взгляда не обеднею, – Александр в очередной раз оглядел свои сапоги. – Надо было бы ноги утеплить получше, надо было бы…
XIV
– … Arte et humanitate, labore et scientia. Что означает с латыни – искусством и человеколюбием, трудом и знанием. Записываем далее… Audaces fortuna juvat. Сие значит, – смелым судьба помогает…
Отец Иакинф отошел от классной доски и глянул на семинаристов.
Семинаристы дружно, как один, то на доску смотрели, то в свои тетради, тщательно выводили латинские слова. Некоторые из бурсаков от старания кусали губы, иные пыхтели, а кто и вовсе трудился, разинув от усердия рот.
Иакинф удовлетворенно кивнул и вновь вернулся к доске.
– Aliena vitia in oculis habemus, а tergo nostra sunt. Сия фраза переводится на русский язык так: чужие пороки у нас на глазах, наши – за спиной; в чужом глазу соломинку ты видишь, в своем не замечаешь и бревна, – Иакинф вытер грязные от мела пальцы, продолжил. – Ab altero exspectes, alteri quod feceris. Жди от другого того, что ты сам сделал другому. Записали?
– Нет, Вашепреподобие…
– Не успели ешо…
– И я не успел…
– Я пишу только третье слово…
Иакинф отложил мел, оглядел класс. Дожидаясь, пока семинаристы закончат писание, прошелся туда-сюда по классной комнате.
– Всё? Молодцы, – Иакинф улыбнулся. – Сегодня мы с вами прошли мудрые фразы латинского языка. Все фразы эти начинаются с заглавной буквы латинского алфавита. Ну а теперь, до свидания, ступайте с Богом. Actum est, ilicet! Что значит – дело сделано, можно расходиться!
Иакинф взял со стола книги, стремительно вышел в коридор.
Там он быстро направился к учительской комнате. По коридору пробегали озадаченные своими бурсацкими делами ученики, чинно вышагивали святейшие отцы, семенили по своим неотлагательным делам монахи-хозяйственники, где-то за стенами читали Закон Божий, где-то звонко пели. Иакинф поклонился на ходу одному отцу, другому, поздоровался с учениками, направился было к дверям учительской, и тут его взгляд уперся в стоящего подле дверей Витьку Растопчина.
– Кого дожидаешься, Растопчин?
– Вас, отец Иакинф, – Витька стыдливо потупил взор.
– А чего не на уроке рисунка? – Иакинф удивленно вскинул брови. – Ваши сейчас в иконописной.
– Не ходить мне более на уроки, Вашепреподобие, – Витька почесал рыжие вихры.
– Что значит, не ходить? – Иакинф направился к Витьке.
– Выгоняют меня из бурсы.
– Выгоняют? Тебя? – Иакинф остановился, выставился на Растопчина озадаченно. – За что?
– Отца Гавриила не слушал, притчи на уроке читал, покуда отец Гавриил учительствовал. Он уже к ректору наведался. Ректор сказал, исключать и баста.
– А ну, пойдем, – Иакинф подтолкнул Витьку. – Пойдем со мной живо!
XV
Ректор Казанской духовной семинарии архимандрит Сильвестр трапезничал. Кушал он оладьи с медом и пил чай горячий, такой, что из кружки пар клубился. Оладьи, видать, были очень вкусные, пухлые, румяные, и от их вкусности архимандрит Сильвестр удовольственно причмокивал большими пухлыми губами. Подув на чай, так что в кружке забулькало, Сильвестр на секунду поморщился, но тут же про чай позабыл и зачерпнул ложкой душистый янтарный мед. Сунул ложку в рот, от удовольствия покряхтел, облизнул ложку с одной стороны и с другой. Затем Сильвестр сунул в рот оладушек, принялся уплетать, так что щеки раздулись и заколыхались жуючи.
– Надо нам… незамедлительно надо…
– Потчевают-ь, не велено.
– Пусти, у нас разговор безотлагательный!
В приемной за дверью раздались голоса. Сильвестр насупился, но жевать не перестал.
Тут же дверь трапезной распахнулась, и в нее стремительно вошел отец Иакинф Бичурин. Следом за ним, вжав в плечи голову, робко засеменил семинарист Растопчин.
– Это что за визитеры? – Сильвестр проглотил содержимое рта, облизал жирные от масла пальцы. – Кушаю я, не видите?!
– Прошу прощения у вас, Ваше Высокопреподобие, – Никита почтенно поклонился. – Дело безотлагательное. Выгоняют его, – Никита кивнул на Растопчина.
Витька тут же еще более вжал свою рыжую голову в плечи.
– Правильно, – Сильвестр кивнул, отхлебнул чай. – Я его исключил. Решено.
– Нельзя его исключать, – Никита кинулся к ректору. – Ваше Высокопреподобие, он лучший ученик в семинарии.
– Лучшие ученики ведут себя достопочтенно, – Сильвестр зачерпнул ложкой мед. – Нет и более никаких разговоров!
– Ваше Высокопреподобие, – Никита начал заводиться. – Не такое уж Растопчин нарушение свершил, чтобы исключать его! Накажите, но не выгоняйте!
– Не кричи, – Сильвестр сдвинул брови. – Тебя, что ли выгоняю? Отец Гавриил – почтеннейший наш учитель. Я его решение одобряю. О-до-бря-ю! Отец Гавриил добрейший, справедливейший, и это знают все, так?
– Так, – Никита кивнул. – Но бывает, что и у справедливого человека порой ум за разум заходит, бывает…
– Что-о? – Сильвестр оторвал от стула тучное свое тело. – Ум за разум??? У отца Гавриила-а??? Что вы это тут себе дозволяете, отец Иакинф?! При всем почтении к вашей особе, я таких речей ваших слушать не намерен! Исключен сей семинарист, и точка! Ступайте из комнаты и дайте мне чаю пить!
XVI
В Храме Пресвятой Богородицы шла служба, новый настоятель, молодой, но уже важный, видать, решивший, что к важности должность обязала, величаво читал молитву. На клиросе нежно пели певчие. Потрескивая, плакали восковые свечи. Прихожане били поклоны, вторили батюшкиной молитве.
Усатый барин Иван Андреевич Охлопков стоял подле иконы на коленях и что-то беззвучно, одними лишь губами, шептал. Выглядел Охлопков из ряда вон как скверно, если б увидал его кто из знакомых, не признал бы точно. Закончив общение с Богом, Иван Андреевич поднялся с колен, размашисто перекрестился, да так, что с силой ткнул себя во все четыре части тела, затем как-то бочком, неловко пятясь и тараща глаза на иконы, вышел вон из храма.
На улице Иван Андреевич зашагал было к саням, но тут со всех сторон кинулись к нему нищие. Охлопков по привычке отмахнулся, но вдруг нахмурился и замер. Полез в карман шубы, достал бумажник.
– Держи, – Иван Андреевич сунул деньги деду-оборванцу.
– Свят-свят… – дед вытаращился на деньги, перекрестился, кинулся целовать Ивану Андреевичу ручку. – Храни Боже…
– Поди, – Иван Андреевич вырвал руку, достал из бумажника еще денег, протянул грязному пареньку. – На-ка тебе.
– А мне-е-е? – босая, одетая в одну лишь посконную рубаху девка протянула грязную пятерню. Широкое лицо девки было идиотское, взгляд неприятный и неподвижный.– Подай и мне, дяденька, мне монеточку…
– И тебе, – Иван Андреевич брезгливо поморщился, но денег девке сунул, затем не без досады оглядел всех нищих и принялся раздавать каждому. – На и ты. Тебе тоже. Держи. И ты, поди сюда, на-а…
Сидевший в санях Захар, глядя на то милосердное действо, даже глаза от удивления выпучил, замотал головой, закрестился истово.
Громко ударили церковные колокола, из храма потянулся народ, заспешил по своим досужим делам. Один лишь только барин Иван Андреевич Охлопков продолжал и продолжал подавать убогим милостыню.
– Как звать-то тебя, благодетель наш любезный? – дед-оборванец прижал к груди руки, там, под ветхим тряпьем, видать, пряталось только что приобретенное богатство.
– Иван…
Иван Андреевич растеряно заглянул в опустевший бумажник, сунул его в карман шубы и быстро зашагал к саням.
– Господи, спаси душу раба твоего Иоанна…
– Пресвятая Богородица, храни раба Божиего Иоанна…
– Дай Бог здравия рабу божиему Иоанну…
– Долгих лет рабу…
Нищие дружно заголосили вослед подателю.
Иван Андреевич плюхнулся в сани, смахнул с печальных глаз горькую слезу и с чувством облегчения и полного душевного очищения поехал прочь от Храма Пресвятой Богородицы вперед по заснеженной городской дороге.
XVII
Раскрасневшийся от мороза отец Иакинф вошел в квартиру Пряниковой, стянул с головы скуфью, стряхнул с тулупа снег и быстро направился к комнате. Толкнул было дверь, но дверь почему-то не поддалась. Иакинф толкнул сильней, дверь уныло взвизгнула петлицами, но открываться не подумала. Иакинф, предчувствуя неладное, нахмурился, скинул тулуп и одним махом плеча вышиб дверь.
В следующую секунду отец Иакинф замер на пороге, точно громом сраженный.
В комнате было холодно, из открытого окна намело снег. К этому самому окну бежала не на шутку перепуганная приживалка Елизаветы Потаповны. Придя в себя, Иакинф швырнул тулуп на пол, рванул к Глафире, схватил ее, точно мужика, за грудки и принялся трясти, что было сил.
– Очумела?! Ты что же, дура, делаешь?! Очумела?!!! Да я тебя сейчас…
В это самый момент в комнату вбежала запыхавшаяся Пряникова. Была Елизавета Потаповна одета по-уличному, в руках она держала какую-то бутыль.
– Батюшка! Миленький!
– А ну, уйдите! Ты что же, гадина такая, поморозить больную решила?! Да я сейчас из тебя всю душу твою скудную вытрясу…– Иакинф тряс Глафиру так, что у той голова ходуном ходила.
– Батюшка-а-а, – Пряникова в ужасе вцепилась в Иакинфа.
Иакинф, тем временем, отпустил Глафиру, та от испуга дара речи лишилась, кинулся к Наташке, быстро натянул на нее одеяло. Наташка, однако, как спала, так и не проснулась даже.
– Глаша! Глаша-а-а, – Пряникова зарыдала. – Пойди вон отсюда! Пойди вон! Глаша-а-а…Что же ты наделала? Поди вон, убирайся-я-я…
Придя в себя, Иакинф плюхнулся на стул, вытер мокрый лоб и молча уставился на старуху.
– Виноватая… отлучилась… Да кто ж знал… Кто ж знал… А я из церкви водицы святой принесла, думала, деточку обмою… Господи Боже ты мой, – Пряникова стянула с головы пуховый платок, принялась утирать им слезы. Рыдала Пряникова горестно, точно ребенок малый. – Мне ведь Глафиру теперь на улицу гнать… не в своем уме она, видать… ой, Боженька, Боженька, что ж она вытворила…
– Успокойтесь, – Иакинф взял старушку за руку. – Ступайте, я с больной посижу.
– Я от нее теперь ни на шаг, Богом клянусь… Богом… – Пряникова, захлебнувшись слезами, икнула.
– Ступайте-ступайте, я вас ни в чем не виню…
Елизавета Потаповна всхлипнула, закрыла лицо руками и, словно побитая собака, поплелась из комнаты.
В коридоре она прошла мимо стоявшей подле стены Глафиры и, даже не взглянув на нее тихо, но твердо молвила:
– Прямо сейчас и уходи.
***
Наташка со свистом выдохнула воздух и открыла глаза. Впервые за все это время взгляд ее огромных глаз был покоен и разумен. Наташка стыдливо ощупала ворот рубахи, натянула повыше одеяло и едва-едва улыбнулась уголками потрескавшихся губ.
Рядом с ней на стуле сидел монах. Красивый, темноволосый, молодой. Монах держал на коленях какую-то толстую книгу, перебирал деревянные четки, внимательно листал страницы.
Наташка всосала воздух, вновь со свистом его выдохнула и еле слышно прошептала.
– Ангел…
– Что? – Никита закрыл книгу, глянул на Наташку.
– Благодатный вы, – Наташка облизнула губы, приподняла голову. – Водицы бы.
– Лежи, лежи, – Никита мигом встал со стула, протянул Наташке кружку. – Попей-ка травяного отвару.
Наташка потянула было руки к кружке, но слабость взяла свое, и руки Наташки безвольно упали на кровать.
– Дай, я сам, – Никита приподнял Наташкину голову, принялся ее поить.
– Благодарствую, батюшка, – отпив отвара, Наташка снова опустилась на подушки, уставилась на Никиту, со свистом задышала.
– Дышишь ты нехорошо, – Никита покачал головой. – Слава Господу, в сознание хоть пришла.
– Красивый, будто ангел небесный, – Наташка улыбнулась.
– Я-то? – Никита отвернулся, потеребил в руках четки. – Тоже мне ангела нашла.
– Спаситель, – Наташка прикрыла веки. – Ежели помирать буду, тебя перед смертью видать желаю. Твое лицо.
– Не помрешь, – Никита глянул на Наташку. – Ты кто такая будешь?
– Беглая…
– Это ты мне еще в санях сказала, – Никита хмыкнул. – Откуда бежала?
– От барина Охлопкова, – Наташка пошевелила длинными ресницами, приоткрыла глаза.
– Крепостная? – Никита поймал Наташкин взгляд, внезапно зарделся, уставился в пол.
– Считайте, что крепостная… – Наташка лающе закашляла.
– А чего бежала?
– По мне уж лучше на тот свет, чем в неволе.
– Как, говоришь, фамилия у барина, Охлопков? – Никита посмотрел на Наташку, нахмурился.
– Ну… – Наташка облизнула губы. – А вам чего?
– Раз спрашиваю, значит, надо, – Никита сделал нарочито серьезное лицо, подоткнул получше Наташкино одеяло. – Ты давай поспи. Сон, он более всяких микстур лечит. Мне идти уже надо. Спи.
– Увижу ли вас? – Наташка приподняла голову, молящим взглядом уставилась на Никиту.
– А что, увидеть очень хочешь? – Никита хмыкнул.
– Жуть как хочу, – Наташка кивнула.
На этот раз Никита глаз не отвел, смотрел сурово, пристально. Наташка едва дышала, даже свист в легких на минуту затих. Зависла неловкая, напряженная пауза. Только слышно было, как тикают на буфете ходики.
– Завтра после полудня зайду, – Никита отвернулся, резко встал со стула, взял книгу. – А ну, ляг, распрыгалась в кровати! Вечером к тебе доктор заедет, прослушает тебя и осмотрит.
После этого Никита стремительно рванул к двери.
– Ангел… – Наташка откинулась на подушке, закрыла глаза.
За дверью Никита постоял с секунду, отдышался, точно после долгого бега или после тяжкой работы, и быстро вышел вон из квартиры.
XVIII
Ректор Казанской духовной семинарии архимандрит Сильвестр уткнулся в документ, почесал толстым пальцем затылок, погладил бороду и, качая головой, забубнил:
– Вот оно назначение-то Никитино, вот оно что заготовил ему высокопреосвященный архиепископ наш Амвросий… Ай-ай… Во архимандриты, да ректором… Ай-ай… Это ж надо ж…
Сильвестр отложил документ, откинулся на стуле и громогласно крикнул.
– Отец Никодим!
– Пердстою и слушаю, Ваше Высокопреподобие.
На пороге кабинета появился долговязый монах.
– И как, вызвали вы ко мне отца Иакинфа? – Сильвестр зевнул, тут же перекрестил рот.
– Вызывали, да он покамест на уроке, – монах шагнул вперед. – Как урок кончится, он тотчас же к вам и прибудет.
– А когда урок кончается? – Сильвестр посмотрел на настольные часы, сдул с них пыль, так что она тут же разлетелась. Сильвестр отклонился, нахмурил густые брови. – Запылили кабинет, когда убирать будете?
– Сегодни же приберемся, – монах почтенно склонился. – А урок кончится через половину часа.
– Долго еще, – Сильвестр вздохнул, поднял свое тучное тело со стула, зашагал к двери.
Монах тут же отпрянул, уступил дорогу ректору.
В коридоре семинарии было тихо, во всех классах шли учебные занятия. Сильвестр прошелся вдоль окон, каждое зачем-то потрогал, заглянул в столовую, где к нему тут же поспешили монахи.
В столовой было зябко, пахло чем-то кислым. Монахи, а было их четверо, застыли перед ректором в рядок.
– Что на обед сегодня? – Сильвестр сложил руки на животе, осмотрел помещение.
– Как вы пожелали, щи, кулебяка, да каша с трескою…
– Я не об себе спрашиваю, я об учениках спрашиваю, – Сильвестр возмущенно насупился, пошевелил бровями.
– Ученикам – похлебка свекольная, да капуста квашенная…
– Капуста квашенная, после такой еды у них и сил не будет вовсе. И не то, что на учебные процессы, на жизненную деятельность сил не будет, – Сильвестр развернулся, зашагал к дверям. – Коли рыба имеется, то рыбы им на завтра наварите.
– Имеется рыба… Завтра наварим…
– То-то же…
Спустя несколько минут ректор духовной семинарии подошел к одному из классов, поправил клобук, пригладил бороду и решительно распахнул дверь.
Тут же в классной комнате произошло оживление. Ученики повскакивали со своих мест, дружно поклонились ректору. Стоявший у доски отец Иакинф направился на встречу Сильвестру.
– Выйдите, отец Иакинф, поговорить нам надобно…
Иакинф прикрыл дверь классной комнаты и вопросительно выставился на ректора.
– Документ важный пришел. Назначают вас ректором Иркутской семинарии, да настоятелем тамошнего монастыря в чине архимандрита, – Сильвестр покашлял в кулак. – Отбыть вам надобно через неделю, не позднее.
– Понял, – Иакинф кивнул. – Отбуду, как требуется.
– Ты уж не серчай, Никита, – Сильвестр смягчил тон, коснулся плеча Иакинфа. – Не серчай, что я твоего любимца исключил…
– А я не серчаю, – Иакинф ухмыльнулся. – Я его с собой в Иркутск заберу, будет там у меня в семинарии учиться.
– Дело твое, гм-м-м… Ваше дело, отец Иакинф, – Сильвестр погладил бороду и торжественным, несколько отчужденным голосом продолжил. – Поздравляю вас, отец Иакинф, с высочайшим назначением и желаю вам на новом месте истиной и верой служить Господу нашему Иисусу Христу.
После этого короткого разговора Сильвестр развернулся и понес свое тучное тело вдоль длинного коридора.
Никита проводил ректора взглядом, улыбнулся лукаво, по-мальчишечьи и, постояв еще с минуту, скрылся за дверью классной комнаты.
XIX
– …музицирують они. Как из церквы приехали, так все и музицирують…
– Не гневалися более?
– Какой там! Покойные приехали, тихие, точно язык где по дороге потеряли. Дарья к ним заглянула, спрашала, не требуется ли им одёжа потеплее, дак они молча головою мотнули, и всё на том.
– Поди, захворал?
– Кто ж их знает. Девок видать не желають, песни их слушать не желають, сами сидять себе и музицирують. Что такое горестное музицирують. Прям слеза на глаз просится…
Две крепостные девки: одна – уже известная нам розовощекая Марья, вторая – чуть постарше, крутобедрая, полногрудая, стояли подле двери. В руках у Марьи был самовар, у ее напарницы – блюдо с пышущими пирогами.
Тем временем за дверью просторной комнаты сидел за фортепиано усатый барин Иван Андреевич Охлопков, сидел и, прикрыв глаза, проникновенно музицировал.
– Ну, пошли, али как?
– Погонють…
– Коли погонють, так и обратно вертаемся…
Девки отворили двери и друг за дружкой, точно две лебедушки, вплыли в комнату.
Барин даже глаза не открыл, как музицировал, так и продолжил музицировать далее.
Девки поставили самовар и пироги на стол, поплыли обратно. У дверей Марья остановилась и, поклонившись в пояс, негромко молвила:
– Кушать подано, ваша светлость…
Иван Андреевич кивнул, не открывая глаз, заиграл новую пьеску.
В этот самый момент в дверях, оттолкнув девок, возник лакей Ивана Андреевича, почесав ухо, доложил.
– Иван Андреич, не извольте гневаться, ибо посмел нарушить ваше музицирование, но к вам святой отец пожаловали.
– Кто? – Иван Андреевич оторвал руки от фортепиано, так что они в ожидании зависли над клавишами, открыл глаза и лениво повернул голову в сторону двери.
– Просили доложить, что отец Иакинф видеть вас желают, – лакей потеребил нос.
– Отец Иакинф? Кто такой будет? – Иван Андреевич закатил глаза и задумчиво вздохнул. – Денег я сегодня уже раздал достаточно, может, на храм теперь просить приехали. Да-да, впускай, конечно же, впускай.
Лакей послушно кивнул и скрылся за дверями.
Иван Андреевич встал, прошелся по комнате, взял со шкафа старую Библию и, раскрыв ее на первой попавшейся странице, опустился в кресло.
За этим якобы чтением священного писания и застал его вошедший в комнату Никита.
– Здравствуйте…
– Здравствуйте, – Охлопков отложил Библию, встал с кресла, поспешил к Никите, приложился к его руке. – Отец Иакинф, так мне доложили? Отец Иакинф, правильно? А я тут книжечку святую почитываю. Так, стало быть, отец Иакинф?
– Он самый, – Никита улыбнулся, судя по всему, барин Охлопков показался ему весьма занятным.
– Чем могу быть полезен? – Охлопков жестом пригласил Никиту присесть в кресло. – Чай, пироги…
– Благодарю, – Никита сел, улыбнулся. – Весьма признателен, но я сыт, а потому позвольте мне сразу приступить к делу.
– Конечно же, конечно же, – Иван Андреевич закивал.
– У вас, насколько мне известно, имеется крепостная по имени Наталия…
– Ой! – Иван Андреевич всплеснул руками, закрыл лицо. – Неужто с ней беда случилась?!
– Случилась, – Никита кивнул. – Она от вас, насколько я со слов ее знаю, бежала. Сейчас она тяжело больна.
– Надо же! – Иван Андреевич запричитал как баба. – Бедняжечка, бедняжечка, надо же, какое горе на нее свалилось. Заболела, заболела, бедняжка…
– Я бы хотел эту бедняжку, – Никита, глядя на Охлопкова, едва сдерживал улыбку, – у вас выкупить.
– Выкупить? – Иван Андреевич враз затих, округлил глаза. – Вы?
– Я, – Никита кивнул.
– Да на что она вам, ваша светлость? – Охлопков от удивления разинул рот.
– Она вольную хочет, я ее у вас выкуплю и отпущу, – Никита прищурился.
– Да как же я ей вольную, да ведь она мне не…– тут Иван Андреевич спохватился, прикрыл ладонью рот. Помолчал с минуту, видимо, приходя в себя и, наконец, спешно заговорил. – Я ее и так отпускаю. Отпускаю. Пожалуйста, передайте ей, что барин Иван Андреевич – человек не пакостный, что душа у него чистая, а ежели и совершал он какой грех, то не по злому умыслу и уже покаялся. Покаялся барин и отпускает ее с Богом…
– Ну вот и замечательно, – Никита улыбнулся и встал с кресла. – Не смею вас задерживать более.
– Что вы! Что вы! – Иван Андреевич вскочил с кресла. – Может, чаю все-таки попьете?
– Нет, спасибо, поеду, – Никита протянул Охлопкову руку и, точно светский человек, крепко ее пожал. – Всего вам наилучшего, Иван Андреевич.
После этого Никита быстро зашагал к дверям.
Иван Андреевич тут же поспешил следом.
– И вам всего наилучшего, ваша светлость! Приезжайте в гости, буду неслыханно рад вашему визиту в любое угодное для вас время. И помолитесь, помолитесь за меня грешного! А ежели вам деньги потребуются, так я завсегда, я человек щедрый. Вы, главное, помолитесь за меня, помолитесь…
XX
Утреннее солнце залило косыми лучами комнату, и от этого стало в комнате как-то радостно, тепло и уютно.
Наташка сидела на постели и причесывала гребешком длинные свои пшеничные волосы. Выглядела она уже весьма недурно, лицо ее порозовело, темные круги из-под глаз исчезли, точно их смыли, глаза оживились и заблестели вполне здоровым блеском.
– Может, зеркальце?
Стоявшая у буфета Елизавета Потаповна улыбнулась Наташке.
– Зеркальце, – Наташка кивнула, откинула с лица прядь. – Я уж и не помню, когда себя видала…
– Этот микстура, – сидевший за столом доктор Генрих Карлович ткнул пальцем в стеклянный пузырек, – пить еще пять дней. А этот микстура, принимать больше нет…
– Не принимать, стало быть? – Елизавета Потаповна поспешила к доктору, внимательно на него уставилась.
– Не принимать, стало быть, – немец отозвался эхом. – Есть сильный прогресс. Я говорить вам, организм есть молодой. Я говорить, что организм есть лечиться.
– Да-да, – Елизавета Потаповна закивала. – Я деточку нынешней ночью святою водицей умывала, она под утро вся мокрая стала, я ей рубаху меняла, а потом она уснула и задышала ровно-ровно. Так я вот думаю, мы лечим-лечим, а помогает нам водица святая…
– Помогает фар-мо-ко-ло-гия, – Генрих Карлович поправил золоченое пенсне, возмущенно взвизгнул. – Не есть вода лечение! Есть микстура! Есть сила организм! Не есть вода!
– Хорошо-хорошо, – Елизавета Потаповна в знак согласия замахала ручками.
– Я ехать, – немец встал, накинул шубу, глянул на Наташку и, причмокнув, покачал головой. – Schöne Frau, кра-са-ви-ца…
Наташка тут же отложила зеркальце, улыбнулась немцу.
Генрих Карлович прищурил лукавый глаз, отчего-то погрозил Наташке пальцем и, взяв свой старенький саквояж, вышел из комнаты. Елизавета Потаповна тут же кинулась его провожать.
Наташка потянулась, глянула еще раз на себя в зеркало и принялась заплетать косу. Затем свесила босые ноги и ступила на пол.
– Ты гляди, она уже из постели выпрыгнула!
В комнату вошел улыбающийся отец Иакинф. Следом за ним появилась и Елизавета Потаповна.
– Ой! – Наташка стыдливо прикрыла руками грудь, новая ситцевая рубаха у Наташки была тонкою.
– А ну в постель! – Никита захохотал. – Ежели не ляжешь, я тебе новость хорошую не скажу!
Наташка кивнула, послушно запрыгнула в постель, во все глаза уставилась на Никиту.
– Свободная ты теперь! Я у Охлопкова вчера был, он тебя отпустил с Богом и велел тебе прощение от него передать, – Никита скинул тулуп.
В ту же секунду Наташка заверещала от радости, снова выскочила из постели и кинулась Никите на шею. От этого Наташкиного порыва Никита не на шутку опешил. Напрягся, ноги его, точно каменные вросли в пол. Никита попытался было что-то сказать, да не вышло, только что-то непонятное просипел.
Елизавета Потаповна тихонько охнула, зажала ручкою рот и, осторожно ступая, удалилась из комнаты.
В следующую секунду Никита, видимо, уже с трудом соображая, что творит, прижал Наташку к себе и крепко поцеловал ее прямо в сухие, горячие губы. Наташка стянула с головы Никиты скуфью, запустила руки в его черные волосы, крепко зажмурилась. Еще через секунду Никита опомнился, отпихнул Наташку, вырвал из ее рук скуфью, схватил тулуп и, точно ошпаренный, рванул прочь из квартиры Пряниковой.
XXI
Архиепископ Казанский Амвросий (Подобедов) принимал в своем кабинете прихожан. В приемной Амвросия стояли два мужика, уставшие, видать, с дороги, пялились с любопытством на писаря, что сидел за столом и аккуратно выводил гусиным пером какой-то документ. Там же находилась старуха и молодой еще совсем паренек. Паренек то и дело теребил старуху за руку и испугано озирался по сторонам.
Ахиепископ Амвросий поправил на груди панагию, внимательно посмотрел на печальную бабу, державшую на руках маленькую девочку.
– Завтра же причасти ребенка. Сама так же причастись и с мужем больше не ругайся, – Амвросий погладил ребенка по светлой головке.
– А коли он опять с кулаками полезет? – баба сунула в рот уголок цветастого платка.
– Коли полезет с кулаками, перекрести его троекратно и молитву начни читать, он враз и упокоится, – Амвросий подошел к столу, взял с тарелки пряник, протянул его девочке. Та ту же вцепилась в него маленькой ручкой, принялась жевать жадно.
– Успокоится? – баба глянула исподлобья, насупилась недоверчиво.
– Успокоится, – Амвросий кивнул. – И приведи его ко мне на следующей неделе. Девочку молитву читать учи, как дитя разговаривать начинает, так его сразу молитвам обучать следует. А теперь ступай с Богом.
– Благодарствую, батюшка, – баба поставила ребенка на пол, сложив на груди руки, склонила голову. Приняв благословение, поцеловала Амвросию руку. Затем снова подхватила ребенка на руки и заспешила к двери.
– Ваше Высокопреосвященство, там четыре человека еще дожидаются, да отец Иакинф только что пожаловал, – в кабинет просунулась голова монаха.
– Отец Иакинф приехал? – Амвросий улыбнулся. – Так зови его, а людей попроси немного подождать, скажи, что всех приму обязательно.
Монах поклонился и скрылся за дверью, тут же дверь снова распахнулась, и в кабинет порывистой, стремительной походкою вошел Никита. Кинулся к Амвросию, приняв его благословение, приложился к его руке. Амвросий распахнул объятия, заключил в них Никиту.
– Присаживайся-присаживайся. Чего запыхавшийся-то такой?
Никита опустился на стул, потер кулаком лоб.
– Ну? Рассказывай, – Амвросий чуть наклонился вперед, внимательно посмотрел на Никиту.
– Не могу в себе зверя победить, Владыко, – Никита сжал кулаки.
– Вон оно как, – Амвросий заглянул Никите в глаза, – так ты попрежнему с тем зверем борешься? То что борешься – похвально, а коли не получается – стало быть время еще не пришло.
– Сильнее он меня, – Никита нахмурился. – Видать, душа моя ласки просит, не могу я в кандалах себя держать.
– А ты не тревожься и не злись, – Амвросий говорил тихо, ласково. – Ты главное – верь…
– Во что верить, Владыко? Что мне эта вера даст?! – Никита закричал.
– Тише, не заводись, – Амвросий коснулся Никитиного плеча. – Вера тебе все даст, и покой, и силу. Жизнь без веры – ровно, что жизнь животного. А ты, Никита, человек. Думаешь, я не понимаю, что тебе любви хочется? Понимаю. Кровь у тебя горячая. Вот сейчас в Иркутск уедешь и поспокойнее тебе станет.
– А что ежели я туда не один поеду? – Никита с вызовом глянул на Амвросия.
– Никита, – Амвросий тут же перестал улыбаться, посмотрел встревоженно, покачал головой. – Ты беды не натвори. У тебя впереди дорога длинная и светлая, так ты сам себе на той дороге овраг глубокий не вырой. Ты знания свои лучше пополняй для будущего…
– Пополняю, каждый Божий день пополняю, – Никита крепко стиснул голову. – А как ночь приходит, так душа моя волком воет!
– А ты молись тогда, – Амвросий снова смотрел на Никиту ласково, говорил свою речь вкрадчиво. – У молитвы великая сила, она воистину чудеса творит, и душу лечит, и разум очищает. Ты каждое свое дело, Никитушка, делай так, будто ты век жить собираешься, а молись так, будто вот-вот умрешь. А ежели ты зверю своему уступку дашь, так считай, пропал ты, считай, что жизнь твоя никчемным образом оборвалась. Любить хочешь? Так и люби, сколько душа желает. Бога люби, природу, птичек, зверюшек, людей непременно люби, но не позволяй себе отдать душу чувствам к женщине. Ты инок, ты служитель Бога, и твоя жизнь принадлежит только ему одному. Да ты и без меня все это знаешь, не маленький.
– Благодарю, Владыко, – Никита встал со стула, понуро свесив голову. – Считайте, что утешили вы меня своими речами.
– Погоди-ка, – Амвросий подошел к Никите, обнял его за плечи. – Ты мне как сын родной, отец Иакинф. Люблю я тебя. Светлая у тебя голова, душа живая, мало таких сыщешь. Береги свою душу, отец Иакинф, живи праведно, до последнего своего издыхания Господу служи. Он тебя не оставит. Только ты сам его не оставляй. Никогда Бога нашего, Иисуса Христа, не оставляй. Не растеряй себя, Никитушка, не растеряй, мой дорогой… Когда свидимся теперча, один Господь знает. Ты в Иркутск, а я в Петербург скоро. В сан митрополита меня возводят. Дай благословлю-ка тебя напоследок.
XXII
На улице было уже темно, ярко светил молодой месяц, крупными хлопьями падал пушистый снег. Туда-сюда ездили по городу сани, в санях то и дело хохотали подпитые господа, звонко смеялись раскрасневшиеся барышни.
Закутанный в тулуп Никита сидел в санях и мрачно глядел на происходящее в округе веселье.
Сани промчались вдоль городской площади, выехали на набережную. Широкая Волга стояла крепко затянутая толстым льдом, запорошенная искристым снегом. По льду бегали парни и девицы, кидались друг в друга снежками. Сани миновали набережную и свернули за угол. Извозчик тут же натянул вожжи, и лошади покорно остановились подле Зилантов-Успенского мужского монастыря.
Внезапно Никита дернулся, подался вперед всем телом и, что было сил, прокричал кучеру.
– Разворачивай обратно, в центр поехали!
***
Одна из комнат в доме Елизаветы Потаповны Пряниковой, та самая комната, где уже вторую неделю подряд проживала хворающая Наташка, едва освещалась сейчас пламенем потрескивающей свечи. Наташка склонилась над тазом, провела по воде тонкими пальцами. Вода заколыхалась, поймав пламя свечи, заискрилась огоньками. Наташка зачерпнула воду, умыла лицо. Затем распустила косу и босыми ногами зашлепала к кровати. Хотела уже было залезть под одеяло, но тут дверь комнаты распахнулась, и на пороге возник раскрасневшийся Никита. Наташка охнула, во все глаза уставилась на Никиту. Никита перевел дыхание, попятился было назад, но вдруг решительно скинул тулуп, рванул к растерявшейся Наташке и с силой заключил ее в объятия.
В то самое время в коридоре квартиры появилась одетая в спальную сорочку Елизавета Потаповна, держа перед собой горящую свечу, дошагала до Наташкиной комнаты, прислушалась, услыхав порывистое мужское и женское дыхание, тихонько прикрыла дверь и, покачав головой, мол, ай-ай, быстренько заспешила к своей опочивальне.
За окном уже забрезжил розовый утренний рассвет, когда иеромонах Иакинф Бичурин открыл глаза и разом сел на кровати, глядя на лежащую рядом девушку. Тонкие иконописные черты лица, по-детски припухшие от сна губы, прядь пшеничных волос, упавшая на гладкий белоснежный лоб. Никита склонился над Наташкой осторожно откинул пшеничную прядь, провел пальцем по румяной девичьей щеке, по уголкам алых губ. Она пошевелилась, припала губами к его руке, едва слышно прошептала:
– Пропаду я без тебя, родненький.
XXIII
Уже знакомый нам извозчик Федор сидел в санях и наблюдал за оживленным действом, что происходило сейчас во дворе Зилантов-Успенского мужского монастыря.
– Отец Иакинф, я еще два сундука с книгами велел погрузить!
Рыжий Витька Растопчин бойко носился по двору, где стояли наготове снаряженные сани.
– Там еще ящик. Его забрали? – отец Иакинф быстро шагал к саням. В руках у него был большой мешок.
– Уже! Уже в санях!
Глаза у Витьки возбужденно горели, он то подбегал к саням, то мчался к воротам, то к дверям монастыря.
– Точно заводной носишься! – Иакинф расхохотался. – Ступай, зови второго послушника, он за воротами стоит, да поедем уже, коли все погрузили!
Иакинф закинул мешок, расстелил овчинную подстилку, стряхнул снег и стремительно направился к воротам, следом за Витькой.
Через минуту к саням зашагали трое: сам отец Иакинф, Витька Растопчин и еще один, невысокий да худенький паренек. Мигом все трое сели в сани.
– Ну, с Богом, что ли, отец Иакинф? – Федор оскалился в улыбке.
– С Богом, Федор, никак дорога дальняя да нелегкая, – Иакинф хлопнул Федора по плечу, троекратно перекрестился.
Федор вскинул глаза к небу, прошептал короткую молитву, нанес крестное знамение и хлыстнул лошадей.
Лошади дружно фыркнули и понесли сани по заснеженной дороге.
Иакинф повернулся к послушникам, окинул их внимательным взором.
– Тепло ли одеты? Не замерзнуть бы…
– Не замерзнем! – Витька с восторгом озирался по сторонам, крутил то и дело башкой.
Второй послушник сидел тихо, молча, покорно потупив взор. Было в его лице что-то до жути нам знакомое, то ли утонченная иконописность черт, то ли красивый изгиб алых губ. Одно можно сказать, уж больно походил сей молодой послушник на девку. Внезапно послушник поднял глаза, с любовью и нежностью посмотрел на отца Иакинфа и тут же, вновь потупив взор, натянул поглубже на лоб старенькую бурсацкую шапку.