Читать онлайн Отцы и дети: откровенные рассказы детей священников бесплатно
- Все книги автора: Мария Манюшес Свешникова
От автора
Порой очевидное для одних людей, для других совершенно невероятное.
Когда я писала эту книгу, у меня и сомнений не возникло, что называться она должна «Поповичи» – емко, звонко, привлекает внимание (считала я). И только после ее выхода, выяснила, что далеко не всем известно, что означает слово «поповичи». Для многих это ничего не значащий набор букв.
Название пришло другое. Однако, поскольку слово это будет часто встречаться в книге, объясню.
Поповичи – это дети священников. В отличие от Католической церкви, запрещающей браки для священства, Православная церковь позволяет жениться священнослужителям, но только – до рукоположения, то есть до того момента, как они станут священниками. И, конечно, в этом браке рождаются дети. Это и есть поповичи.
Дело в том, что у слова «священник» есть устаревший синоним – поп. В Россию существительное «поп» пришло из греческого языка, где «папас»– (παπάς) означает «отец, батюшка». Веками священников называли «поп» – и это считалось литературной нормой. Но в ХХ веке ситуация изменилась: понятие устарело и обрело экспрессивную насмешливо-оскорбительную окраску.
Интересно, что слово «поп» в отношении священника устарело, да и жену священника – матушку – редко называют «попадья». Зато для детей батюшки и матушки другого слова не нашлось, поэтому их продолжают называть поповичи (или поповны, в случае если речь идет только о девочках).
На тему поповичей я пообщалась с искусственным интеллектом, и он попытался мне объяснить, что слово это не употребляют, поскольку детей попов больше нет. Я не согласна. Слово не устарело, да и сами поповичи не архаизм. Мы живем сегодня в обществе. Учимся, работаем, рожаем детей. И одновременно, как бы пафосно это ни звучало, мы – дети священников – наследуем особый опыт жизни между миром и алтарем.
О детях священников, о том, как жили и живут поповские семьи, и пойдет рассказ в этой книге.
Предисловие
Из комы я вышла на Пасху.
В палату реанимации заглянула Инна: подругу пускали, поскольку она работала в той же больнице. Улыбаясь, взяла меня за руку и, поглаживая сухими пальцами, принялась тихонько ворковать: «Машунька, Пасха сегодня. Христово Воскресение. Люди несут в церковь яички и куличи, освящают их, христосуются. Христос Воскресе!» «Воистину Воскресе!» – просипела я, удивляясь издаваемому мной шипению и еще не подозревая, что вернулась из двухнедельного небытия. Не зная, что скоро перестану говорить совсем.
Я вышла из комы, чего не сделали очень многие. По сей день врачи на меня странно посматривают, изучая историю болезни, удивленно прищелкивают языком – не должна бы. По очевидным приметам, параметрам и признакам не должна. Раз уж осмелилась выжить, доживу до 100 лет… Но рассказывать здесь как пережила «мои больничные приключения» не стану, поскольку написала об этом несколько статей. Лучше расскажу историю одной поповны. Меня.
Рассказ дался непросто. А так как мне не хотелось, чтобы читатели составили мнение о детях священников на основании лишь одного примера, я вплела в эту историю отрывки из биографий моих знакомых и друзей. Почему выбор пал именно на этих людей? Всё просто – они тоже дети священников. Тоже поповичи.
Какой интерес говорить только о себе, пусть нас будет много!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ – ПОЛТОРЫ КОМНАТЫ
Я родилась, когда родители жили рядом с метро Университет, о чем я знаю только по их рассказам. Довольно скоро с Ломоносовского проспекта мы переехали в 1-й Басманный переулок, в серый бугристый доходный дом «Мясницкого квартирного товарищества», квартиры которого устроены в каждом пролете. Наша располагалась на втором с половиной этаже старинного тучереза (так в начале прошлого века называли многоэтажки). Вернее, наши полторы комнаты в коммунальной квартире.
Полутемный грязновато-бурый коридор вился между постоянно закрытыми дверьми, ненадолго замирал у висевшего высоко на стене черного телефона с тяжеленной трубкой, проносился на скорости мимо распластавшегося налево рукава кухни и финишировал тупичком.
Впрочем, если знать или хорошенько присмотреться, в небольших углублениях тупика можно было заметить еще две двери. Налево жила вечно недовольная дама, резкого голоса которой я страшно боялась. За правой дверью поселились мы. Соседей по тем временам было не так много (всего пять семей), но и сама квартира невелика: видимо до революции, когда возводилось здание, в доходные дома большие семьи заезжали нечасто.
К слову сказать, нам досталось забавное архитектурное сооружение: комната да небольшой закуток перед ней. В относительно похожем пространстве, судя по эссе «Полторы комнаты», жила семья Иосифа Бродского в Ленинграде: «Наши полторы комнаты были частью обширной, длиной в треть квартала, анфилады, тянувшейся по северной стороне шестиэтажного здания, которое смотрело на три улицы и площадь одновременно… В СССР минимальная норма жилой площади 9 квадратных метров на человека. Следовало считать, что нам повезло, ибо в силу причудливости нашей части анфилады мы втроем оказались в помещении общей площадью 40 квадратов».
Повезло и нам. Истинного назначения закутка мы не знали. Зато после того, как мама приладила к нему «стену» из тяжелой выношенной портьеры, он превратился в папин кабинет, полный самых замечательных вещей на свете.
Главной достопримечательностью кабинета для меня стал огромный письменный стол со множеством потайных ящичков и стоящей на нем чернильницей со стаканчиком настоящих старинных перьев для письма, да книжный шкаф, полный дореволюционных собраний сочинений Жуковского, Пушкина, Достоевского. Хранились там и лучшие издания советской печати.
Читать меня научили в 3 года. С детской литературой я расправилась довольно быстро, поэтому мне позволяли брать любые книги из папиной библиотеки. Сказки Карло Гоцци слегка пугали темным миром и его противостоянием свету, Одоевский завораживал умением фантазировать. Одолев Пушкина, Достоевского (вместе с дневниками его жены), я добралась до стихов Ломоносова, раз уж он стоял на третьей полке, но они почему-то не впечатлили. Как я теперь понимаю, язык Михаила Васильевича оказался сложноват для дошкольного восприятия. Судите сами:
"Я знак бессмертия себе воздвигнул
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный аквилон сотреть не может,
Ни множество веков, ни едка древность".
И дальше, и дальше. И все это в издании XIX века с присущей тому времени орфографией.
В «большой» и единственной комнате была устроена одновременно гостиная (тогда люди постоянно ходили в гости), спальня и детская всех четверых детей. Впрочем, до моих пяти лет «всех» нас было трое: папа, мама и младенец. Папа – выпускник ВГИКа – киновед и режиссер неигрового кино, мама – преподаватель русского, литературы и редактор, а также я.
Недавно меня спросили: «Ты когда-нибудь хотела, чтобы твой отец был не священником?» Когда я появилась на свет, отец им и не был. Конечно, я иногда думаю, как бы сложилась моя жизнь, останься отец в кино. Наверняка стала бы теснее связана с кинематографом. И это хорошо. Но, по большому счету, я не променяла бы ни на какую другую биографию то, что со мной произошло и происходит благодаря его священству.
Книжная вселенная в сочетании с миром сказок, устроенная для меня родителями, была прекрасна. Но все же не настолько, 7 чтобы я не замечала традиционно присутствовавших в жизни коммунальной квартиры сложностей: утренних очередей в ванную и туалет, запойного пьяницу, стукача, скандалистку. Или дежурств по квартире.
Они распределялись в зависимости от размеров семьи. Так, семейство из двух человек мыло коридор, туалет, кухню две недели подряд. Трое обязывались убираться три недели. Три недели поначалу были и у нас. Увы, спустя несколько лет маме приходилось вычищать отхожие места 6 недель кряду. Иногда наш черед ее настигал, едва она выходила из роддома – поблажек многодетным не делали.
Долгие годы мне казалось, что нет ничего тяжелее коммунального быта. Невыносимой казалась сама мысль о том, как несвязанным родством, различным по менталитету, образованию и интересам семьям приходилось ютиться на одной территории.
* * *
Так было до тех пор, пока я не познакомилась с сыном протопресвитера Александра Шмемана поповичем Сергеем. Их семье пришлось поселиться в семинарии:
«Мне исполнилось шесть, когда мы переехали в Америку – отца как профессора пригласили в Свято-Владимирскую Академию. Тогда это было совсем маленькое учебное заведение: тридцать студентов расположились в нескольких квартирах одного здания в Нью-Йорке. Один этаж занимали библиотека и часовня: между двумя комнатами пробили стену. Там было открыто только во время учебного года.
Мы жили наверху и на молитву спускались в часовню. У нас квартировались трое студентов, а спальных комнат было две. Это все было очень тесно, дружно и бедно настолько, что студенты сами питались, где и как сумеют.
А в 1962 году (мне как раз исполнилось 12 лет), отец нашел в пригороде место гораздо лучше. Там была отдельная, совсем новая церковь, красивые здания для студенческих общежитий. И у нас появился свой дом. Но тут я уехал в школу (хотя и приезжал на каникулы и в праздники). Дом был примерно в километре от семинарии, и отец всегда ходил пешком, он любил пешие прогулки. Его знали все соседи, поскольку он ходил по улицам в рясе. Там у меня появилось много друзей, со многими мы продолжаем дружить по сей день. И со священниками, которых мы выпустили, я до сих пор на связи, а мои сестры вышли замуж за священников. Мы жили будто одна семья. Сейчас мое поколение уходит на пенсию. Оба моих зятя на пенсии. Они продолжают служить, но уже не являясь настоятелями: отец Фома Хопко теперь служит только в монастыре, отец Иоанн Ткачук закончил свою деятельность в Монреале. В определенном смысле большая часть нашей жизни – Свято-Владимирская семинария».
* * *
Однако не хотелось бы живописать невыносимые трудности бытия, а потому предлагаю переместиться в середину шестидесятых, когда родилась первая внучка и дочь на оба рода – Волковых и Свешниковых – Маша. То есть я.
Папина ветвь включала бабушку Марусю и дедушку Васю, живущих в подмосковном Дмитрове. Гораздо позже моя сестра Таня каким-то образом высчитает, выведает, что род наш теряется (или, наоборот, обретается) еще в петровских временах, а папа расскажет о своем дедушке:
«Он работал директором Старовнуковского кладбища, а до этого старостой храма Сретения Господня недалеко от нашего дома на Пушкинской. В тридцатые годы храм закрыли, здание превратили в склад, а кладбище работало.
Дед был сиротой, и фамилию ему дали в честь приютского благодетеля, а имя и отчество Петр Павлович придумали работники приюта, где он жил. Видимо, его нашли или он родился примерно 12 июля (день памяти апостолов Петра и Павла)».
Бабуля была честным, бескорыстным и бесконечно преданным делу учителем. Не везло оказаться в ее поле зрения лентяю или ученику, не любящему математику: Мария Семеновна мгновенно пускала в ход всю силу своего убеждения, оставляла на дополнительные занятия, вечерами ходила по домам заниматься с отстающими. С ее стороны это не было жертвой, так бабушка понимала долг учителя. Свою любовь к точным наукам она безуспешно пыталась передать и мне, с малолетства приучая складывать яблоки или вычитать груши в саду. Но моя бесталанность в любимой ею математике проявилась тогда же, когда я с легкостью научилась читать. Дело с передачей знаний шло настолько трудно, что даже бабушка Маруся поняла – ее внучке никогда не стать математиком. И сдалась, лишь изредка пытаясь взывать к моей любви к учению.
О дедушке Васе помню лишь, что он был очень красивым. И добрым. Кроме того, в моей памяти сохранилось, что у него был редкий талант обнаруживать предметы в самых невообразимых местах. Дело, признаюсь, ограничивалось только одной вещью, вернее, жидкостью, обладающей большим градусом: ее он унюхивал, вычисляя местонахождение сквозь все преграды и расстояния. Но однажды нюх подвел его. Мне исполнилось лет 5-6, когда в Дмитрове затеяли торжество. По периметру комнаты поставили столы. Селедка укуталась шубой, салат оливье медленно, но необратимо скукоживался в тепле. Между тарелками вздымались бутылки с напитками. Любыми, кроме детских. Заметив недочет, бабуля отправила дедушку в подпол – достать бутыль грушевого сока (его я любила больше других), который она заготавливала летом, если грушевое дерево переставало капризничать и давало урожай. Бледного, чуть мутного напитка налили в граненый стакан. Я сделала большой глоток… Кто начал кричать первым, уже не вспомнить. Точно не я, пытаясь продышаться, порядочно глотнув самогона. Мама требовала срочно уехать, папа невозмутимо уверял, что протрезвею я быстро. Бабушка, спрятавшая самогон рядом с соком, обвиняла дедушку в том, что он его не нашел и не выпил.
Если же серьезно, то, что дедушка выпивал, никак не укладывалось в рамки нашей семьи. Как и то, что он работал механиком на заводе. На самом деле дедушка был летчиком.
По воспоминаниям папы: «отец учился в педагогическом институте в Москве, там они и познакомились с мамой. Последний перед войной год он преподавал лётное дело в городке Ораниенбаум в Ленинградской области, и оттуда его взяли на фронт. Довольно быстро отец попал в плен, потому что его контузило во время боя. И потом переводили из города в город, из лагеря в лагерь. Отовсюду он пытался совершить побег и всюду неудачно, но, слава Богу, остался жив. А мама моя ждала. Она как-то рассказала, что, когда мы жили в Алтайском крае, куда нас эвакуировали, ей приснился сон: по небу летит множество красивых икон. Для нее словосочетание „красивые иконы“ было не имеющим никакого смысла – красивым мог быть пейзаж. Но оттуда ей сказали: „Он жив“. Иконам она значения не придала, а информации, которую передали, поверила. И дождалась. Мы вернулись назад в Петергоф, и мать привезла отца в 1945 году из последнего лагеря в Латвии, в 46 году родилась сестра Вера. Отца забрали, когда я учился в пятом классе. И какое-то время мы не знали, куда. Прожили так несколько месяцев. Хорошо, что сохранились точные сведения, что он не был предателем, поэтому его не высылали никуда, но с военной службой было, конечно, покончено – он считался человеком опасным. В конце концов, отец стал главным механиком на заводе и умер довольно молодым, ему было немногим за шестьдесят».
Когда дедушка Вася был на фронте, бабушке приходилось непросто. И не только в бытовом плане (тогда для семьи самой вкусной едой стали оладьи из картофельных очисток, а самое любимое блюдо и сегодня – макароны или гречка с сахаром). Была у бабули особая, тайная драма: она хранила письма мужа, никому никогда не показывая. А ведь в то время подружки ходили друг к другу читать вести с фронта. Не показывала потому, что стеснялась: каждое письмо дедушка, подшучивая над женой, подписывал «Любящей Марусе от любимого Васи». Да вот беда, у Маруси с чувством юмора не сложилось, поэтому она стыдилась этой подписи и ужасно переживала. И память об этой эпистолярной нелепице хранила до конца жизни.
Мамина мама Татьяна Леонидовна Волкова была педиатром. Она приехала в Москву из Ржева, где ее отец был известным протодьяконом. Бабушка Таня рассказывала, как его расстреляли немцы из-за того, что он отказался петь им гимны. Гораздо позже я поняла, что она боялась сказать правду: вероятнее всего, он был убит большевиками. Преступление было тем же: прадед отказывался петь песни, но – прославляющие советскую власть. Я высчитала это довольно просто: к 14 октября 1941 года, когда немецкие войска заняли Ржев, бабушка уже окончила в Москве медицинский институт. Значит, из родного Ржева она уехала не позднее, чем в середине 1930-го, когда и намека не было на военные действия. Так что расстрелять ее отца могли только по приказу местной власти.
Диплом педиатра баба Таня получила 21 июня и, конечно, ее должны были бы отправить на фронт. Но незадолго до окончания института она вышла замуж и к лету оказалась в положении, поэтому ее направили сопровождать эшелоны с детьми, эвакуируемыми из Москвы на Урал. На стоянках они с двумя медсестрами (столько взрослых полагалось на забитый детьми состав) по очереди добегали до полустанков, где им выдавали по ведру каши и кипятка. Иногда в кипяток тонко строгали морковку, тогда это называлось чаем. И обратно бегом – с тяжеленными ведрами. Ездила она так не один месяц, поэтому у моей мамы, появившейся на свет 11 декабря, местом рождения значится «ПГТ Чишмы в Башкирии». Там эшелон остановился на время бомбежки, после чего прямо на станции удостоверились, что ребенок жив, и поезд отправился дальше.
Эта история из жизни моей бабушки спустя полвека получила неожиданное продолжение. Недавно мне предложили сделать интервью с Робертом Турманом (отцом актрисы Умы Турман). За организацию его отвечала переводчик Наташа Иноземцева, с которой меня свела еще одна героиня книги, поповна Соня Кишковская. Пока мы договаривались, наступило 9 мая. И, вспоминая родных, мы с Наташей неожиданно выяснили, что не только учились в одной школе, но еще ее мама родилась в 1941 году на Урале: бывшую на сносях бабушку одним из первых составов отправили из оккупированной Москвы. Я люблю такие повороты сюжета, и мне хочется думать, что Наташина бабушка оказалась в поезде, который сопровождала моя бабуля.
Надо сказать несколько слов и о дедушке, которого я никогда не видела. Бабушка о нем не говорила. Но однажды, пересматривая немногочисленные фотографии, хранящиеся у нее, я наткнулась на черный конверт. В нем была всего одна карточка: бабушка – совсем молодая и какие-то незнакомые люди возле гроба.
– Это твой дедушка, – она быстро убрала фотографию обратно. – Он умер, когда Наташа (мама – прим. автора) была совсем маленькой.
Когда бабушка умерла, никто из пятерых ее братьев и сестер не приехал на похороны (всего их было девять, но трое умерли еще в детстве, потому она и стала педиатром). Среди бабушкиных вещей мама нашла книжку, свидетельствующую, что в 1945 году ее отец, Леонид Васильевич Преображенский, был награжден медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Тогда мы поехали в Люберцы к бабушкиной сестре тете Лере, мама хотела узнать, почему никто не пришел проститься с сестрой. Оказалось, что дедушка был высокопоставленным лицом и даже получил награду как отличник снабжения народного хозяйства нефтепродуктами при Совнаркоме СССР. Однажды его вызвали с докладом к Сталину. На следующий день он умер от внутреннего кровотечения: во время «встречи» ему отбили все органы. Узнав об этом, семья сразу же прекратила общение с бабушкой. Рассказав маме о ее отце, тетя Лера отправила нас домой с напутствием, чтобы мы к ней больше никогда не приходили.
* * *
Судьба моих отцов и прадедов немногим отличалась от удела родни других детей священников. Бабушке и дедушке Сони Кишковской – дочери протоиерея Леонида – пришлось бежать из послереволюционной России не ради самих себя, а чтобы спасти детей:
«В Библии постоянно говорится про родословные. Когда я была маленькой и слышала, как в храме читали Священное Писание с родословной Авраама и Христа, меня эти имена и связь между прошлым и будущим всегда завораживали.
К счастью, я могу подробно рассказать про нашу семью. Мамин дедушка князь Щербатов был государственным деятелем. Он увез своих детей из России во время революции и Гражданской войны. Моя бабушка, которую я не застала – урожденная Мария Николаевна Щербатова – в Париже вышла замуж за Федора Яковлевича Куломзина, сына Ольги Федоровны Мейендорф, и молодожены переехали в Канаду в 30-х годах. Там, в Квебеке, родилась моя мама, Александра Федоровна Куломзина, которую до сих пор в семье зовут Мими.
Папина семья после революции тоже была вынуждена бежать и оказалась в Польше. Папин дедушка, Иван Антонович Кишковский, был учителем. Его сын, папин отец, Александр Иванович родился в Украине под Уманью. Когда семья переходила советско-польскую границу, Иван Антонович дал себе слово, что, если они выживут, он станет священником. Мои родители совершенно случайно узнали у одной русской эмигрантки в Сан-Франциско, что в разные моменты в родовом имении ее семьи, на польской стороне границы, приютили и мамину семью, и папину, когда они бежали от большевиков. Иван Антонович сдержал слово – он стал отцом Иоанном и служил в Польше.
Мой папа Леонид Кишковский родился в Варшаве во время войны, в 1943 году, в самое страшное время. Папиным родителям, чтобы спастись, пришлось бежать из Варшавы, и бабушка была вынуждена оставить своих родителей, которые погибли, но никто не знает, кто их убил – нацисты или Красная Армия. Когда папе исполнилось 8 лет, бабушка и дедушка оказались в Америке. Семью Кишковских поселили в Лос-Анджелесе рядом с собором, где настоятелем был протоиерей Дмитрий Гизетти, двоюродный брат патриарха Алексия II. Папа прислуживал в храме, и, как я понимаю, благодаря отцу Дмитрию и стал священником. Будучи папиным духовным отцом, протоиерей Дмитрий познакомил его с отцом Александром Шмеманом, и под их влияниемпапа поступил в Свято-Владимирскую семинарию в Нью-Йорке, где он встретился с мамой на молодежном съезде. Венчались они в Канаде под Монреалем, их венчали отец Иоанн Мейендорф и отец Александр Шмеман».
* * *
От нового, коммунистического строя пострадали не только бабушки и дедушки. Отец Анны Ильиничны Шмаиной-Великановой – священник Илья Шмаин – отбывал срок по доносу своего знакомого:
«Мои папа и мама происходили из очень непохожих социальных кругов. И ни тот, ни другой никак не были связаны с Церковью. Мама из семьи уникальной. Я имею в виду, что мои дед и бабка по матери были сознательными борцами с советской властью и людьми с невероятно широким кругозором.
Когда мои родители познакомились, маме было четырнадцать лет. Она уже хорошо знала Новый Завет, потому что Библия у деда всегда стояла на столе. Для него само собой разумелось, что культурный человек – тот, кто знает Библию, кто соотносит свою жизнь с Нагорной проповедью. При этом порога храма за всю жизнь он никогда не переступал, считая, что это место для православных христиан, а он неправославный, и нечего ему ходить и глазеть. Он был христианин по внутреннему чувству, но не принадлежал к какой-то конфессии. В таком же духе им была воспитана мама. И к крещению он был абсолютно терпим, в то время как от папиных родителей крещение нужно было скрывать. Они никак не могли согласиться с тем, что это не означает предательства своего народа – слишком крепко это было впечатано побоями и истязаниями во время еврейских погромов, в которых участвовали называющие себя православными. Поэтому путь к Церкви у папы и у мамы был совершенно самостоятельным и разным.
Мама крестилась в ранней юности, сразу после ареста папы и его друзей. Она обратилась ко Христу, ходила в храм Пророка Божия Ильи, иногда и в другие московские храмы, но не сближалась ни с какими церковными кругами, и ни с кем про свое крещение не говорила. Тихо молилась в храме и дома, читала Евангелие. Тем временем в лагере папа встречался с разными людьми. Общался с непоминающими (1), которые его гоняли, а он за ними все равно ходил. Видимо, это были иосифляне (2), потому что они были очень откровенными антисемитами, и папу это страшно мучило. Мама присылала ему в лагерь стихи Пастернака из «Доктора Живаго», и эти стихи сыграли важную роль в его воцерковлении, в обращении не только к Христу, а именно к православию, к Церкви, которое из него никогда уже не выветрилось. А когда они с мамой встретились (2 октября 1954 года Илья Шмаин вышел из лагеря – прим. автора), очень скоро они поженились, и уже в октябре 1955 года родилась я.
Так, с двух сторон, папу побуждали к действию, но еще несколько лет он не решался креститься – главным образом из-за родителей. Нельзя сказать, чтобы он очень сильно уважал их мнение, но он любил и жалел их. Дед мой с той стороны Ханан Моисеевич Шмаин, кинорежиссер, пошел добровольцем в московское ополчение в первые дни войны, почти сразу был ранен, попал в плен к румынам и четыре года провел в плену у нацистов. Чудом спасся.
Семья бабки Лии Львовны Бродзинской бежала из Польши в СССР. В общем, у них не было возможности принять крещение сына, и папа боялся нанести им такую рану, которая вынудит расстаться навсегда. Но в какой-то момент его сомнения кончились, и в Великий четверг 1963 года он официально крестился (он не знал, что можно иначе) в храме Иоанна Воина на Якиманке при невероятном стечении народа. О том, что такое Великий четверг, он узнал позже, но уже не считал это совпадением. И дальше он стал очень быстро воцерковляться. Поэтому дочерью священника я стала в 1980 году».
* * *
Об отце Александре Шмемане известно довольно много. Поэтому я попросила его сына Сергея рассказать о маме, матушке Ульяне:
«Мама выпустила книжку, где описала свою жизнь. Называется она очень просто – „Моя жизнь с отцом Александром“.
Мама родом из имения Сергиевское. Ее дедушка был священником, и все в их семье Осоргиных были очень церковными, жили настоящей духовнойжизнью. Кстати, первымприходоммоего отца стал их семейный храм. Так что для нее церковная жизнь абсолютно естественна. Она с детства пела на клиросе, знала все службы. И, когда мы построили часовню в Канаде, она была там и чтецом, и регентом. Она поддержала отца в идее переехать в Америку. Это было сложное решение – уехать с маленькими детьми, бросить привычную эмигрантскую французскую жизнь, окунуться в авантюру православия (3) в Америке. И она сумела войти в этот новый мир, они оба влюбились в Америку, поверили в нее как в страну, которая дает огромные возможности.
У нее, в общем, была своя жизнь, была самостоятельная профессиональная жизнь, потому что как ректор семинарии отец получал незначительное жалование. Так что она всегда преподавала французский и русский языки и даже на какое-то время стала директором школы в Нью-Йорке, куда ежедневно ездила на машине. Девочки, с которыми она занималась, очень ее любили, по сей день ко мне иногда обращаются: „Вы сын мадам Шмеман?“ Жили они трудно, но отец всегда считался с мамой, они всё обсуждали… Мама до последнего много занималась его жизнью, работала с архивами, даже формально передав их мне».
* * *
Мое знакомство с сыном протоиерея Сергия Правдолюбова священником Владимиром началось с рассказа о том, что в роду есть новомученики и исповедники. Оказалось, что, осознавая ответственность за свой род, он получает помощь от них:
«Бывало, я своей по-юношески рациональной мыслью пытался критически проанализировать Евангельский текст, а когда слышал читаемые отцом за богослужением исполненные Божественной силы слова Господа Иисуса Христа, все эти попытки рационализировать Слово Божие расшибались в пух и прах – Бог говорил со мной голосом моего отца, голосом, который я слышал с младенчества, с детства. Так что, к тому времени, когда я стал осознанно, с работой сердца и ума понимать Слово Божье (в первую очередь, Страстные Евангельские чтения), была спасена моя вера. И я понял: не могут быть фальшивыми, наигранными или слепо-фанатичными подвиги мучеников, подвиги отцов и дедов, шедших на смерть за это Слово – так идут умирать за Истину. А пока открывал для себя Евангелие, молитвенно обращался ко всем отцам нашим, мученикам, исповедникам Правдолюбовым.
Мой прадед, священноисповедник протоиерей Сергий окончил Киевскую духовную академию, был великолепным проповедником и знатоком архиерейской службы. В двадцать шесть лет был назначен настоятелем Троицкого собора слободы Кукарки (город Советск Кировской области) и благочинным первого округа Яранского уезда Вятской епархии, был законоучителем девятиклассной женской гимназии, двух мужских средних училищ и председателем педагогического совета гимназии.
Дед, отец Анатолий, обладал удивительным свойством: он никогда не нервничал, не переживал – будь что будет. Наверное, сказались Соловки, куда он попал в 20 лет вместе с отцом и дядей. Хотя сам он вспоминал: „Я с детства такой был. Никогда никого не боялся и не волновался. Архиерейская служба, мне говорят: «Иди и говори проповедь». Я выхожу и говорю проповедь. Вообще без волнения“. Это дано ему было вместе с особым проповедническим даром слова.
Бабушку я застал только одну – по линии матери. Дедушку, бабушку по папиной линии – священнической – не могу помнить. Хотя бабушка Ольга, папина мама, когда мы родились, была еще жива. Все, что я знаю о них – только по фотографиям и рассказам родственников да сохранившимся аудио-пленкам воспоминаний дедушки. И я отчетливо помню впечатления от дедушкиного кабинета. Мы в него входили, как в храм: аналой, иконы, книги и запах – тонкий аромат старинного ладана – простого и исключительно церковного. Вообще церковный запах – им был наполнен дом. Он до сих пор для меня самый родной. Так пахли старинные дедушкины облачения, точно так же пахло от отца, приходившего со служб. Всю жизнь, с раннего детства, этот запах ассоциируется с богослужением, с храмом, со служением Богу и людям, которому посвящали себя даже до смерти прадеды и деды, и преемственно посвятил отец».
* * *
Замечательный священнический род и у дочери протоиерея Геннадия Бартова и жены священника Андрея Грозовского, а значит матушки (или попадьи) Таисии Бартовой-Грозовской:
«Мой сын может гордиться своим родом. Его отец протоиерей Андрей Грозовский – ключарь Николо-Богоявленского морского собора в Петербурге. Оба дедушки – священники: протоиерей Геннадий Бартов и клирик Князь-Владимирского собора протоиерей Виктор Грозовский (скончался 30 декабря 2007 года). А прадедушка сына Борис Бартов был старейшим клириком Пермской епархии и почетным гражданином города Кунгура. Мне посчастливилось быть с моим дедушкой в день 60-летия его священнической хиротонии. Он умер 6 февраля 2013 года, и на его отпевание пришел почти весь город. Я говорю об этом не потому, что он мой дедушка, а потому что его очень любили и любят. Он прожил духовно богатую жизнь. Его знал покойный патриарх Московский и всея Руси Алексий II, знали многие батюшки из Санкт-Петербурга.
У дедушки была непростая, но удивительная жизнь. Были времена, когда, уходя на службу, он по-настоящему прощался с семьей, не зная, вернется ли. Слава Богу, ему удалось избежать ареста. Более 40 лет он был настоятелем Всехсвятского храма в Кунгуре, а в 1998 году взялся за восстановление СпасоПреображенского храма, в котором служил до последних дней своей жизни. Когда дедушка умер, мы приехали из Петербурга, чтобы проститься с ним. Более светлых похорон я не видела никогда в жизни. Он написал завещание, чтобы на его похоронах не было ни одного цветка, чтобы люди не говорили хвалебных речей в его адрес. Предсмертная записка заканчивалась словами: „Иду на суд Божий“. Дедушка – эталон не только современного батюшки, он тот идеал священства, к которому надо стремиться.
И, конечно, та атмосфера духовности, что царила в семье, не могла не отразиться на его детях. У отца Бориса трое сыновей и одна дочка: Геннадий, Михаил, Василий и Елена. Мой папа – отец Геннадий – самый старший. После армии он поступил в известный в СССР медицинский институт в Перми. Отучившись всего два курса, папа понял, что это не его. Он сказал: „Папа, я уезжаю в Ленинград. Хочу поступать в духовную семинарию“. Дедушка начал его отговаривать, потому что понимал, как тяжела жизнь священнослужителя. Что означало в то время сознательное решение встать на священнический путь? На что себя человек обрекал? Стать изгоем, оказаться вне социума. По-моему, сегодня мало кто может осознать, насколько в то время в нашей стране было непросто.
И все же папа получил благословение. Поступил и блестяще окончил Ленинградскую духовную академию со степенью кандидата богословия. И с тех пор вся его жизнь связана с этим городом. Мне кажется, он достиг очень многого. Прежде всего, стал хорошим священнослужителем. Это слова тех людей, которые его знают, которые являются его прихожанами. Его уважает духовенство. Более 10 лет он занимал пост секретаря епархии при митрополите Санкт-Петербургском и Ладожском Владимире и восстанавливал огромный Свято-Троицкий собор. Это колоссальный храм, чуть меньше Исаакиевского собора, открылся он только в 90-е годы ХХ века. Восстановление началось практически с нуля. И продолжается по сей день».
* * *
По понятным причинам собственного появления на свет я не помню, но и этот пробел был восполнен пару лет назад, когда мы подружились с протоиереем Владимиром Зелинским. Оказалось, в те времена он был в приятельских отношениях с моими родителями и именно отец Владимир узнал обо мне первым: счастливый отец позвонил ему из телефона-автомата возле роддома, чтобы рассказать о рождении дочери Маши. «A теперь я пойду выпью за нее», – заключил папа. Выходит, мне были рады и родители, и их друзья. И все же самые первые воспоминания связаны не с жизнью в Басманном переулке, а с подмосковным Дмитровом: мне было полтора года, когда папина сестра Вера взяла меня с собой на первомайскую демонстрацию, где я потерялась, а, завидев тетю, бросилась к ней со счастливым рыданием: «Мама, мама!»
Помню, как мы поехали с мамой в деревню летом, где жили гуси, которых, мне казалось, я не боялась, поэтому, грозно помахивая веточкой, сначала гнала их от дома, а через несколько мгновений, забыв и о собственной важности и о веточке, убегала от разъяренного шипящего и кровожадно щелкающего клювом гусака. Помню, как любила прыгать на кровати и однажды не заметила, что папа поставил на нее чайник с кипятком. Обваренные ноги покрылись страшными волдырями, и меня срочно отвезли в Филатовскую больницу, где их срезал доктор в очках, окруженный группой темнокожих студентов – совершенного чуда по тем временам. Чего я совершенно не помню – как научилась читать. Пришлось поверить родителям на слово, что произошло это, когда мне исполнилось три года. С тех пор прошло больше 55 лет, и я все читаю. Безостановочно.
* * *
А самым ярким детским воспоминанием сына протоиерея Александра Сергея Шаргунова оказался поджог, устроенный им дома:
«Как ты знаешь, вокруг батюшки всегда образуются разные тетушки. И одна папина помощница на меня жестко наехала. У папы в «Литературной газете» вышла статья про Елизавету Федоровну (4). Первая его публикация в газете, а я ее не прочитал. Она негодовала: „Ах, так ты еще не прочитал статью своего отца?“ А мне было тогда семь с половиной лет. Я как-то обиделся. Вошел в комнату и поджег вату, которая была на подоконнике. А рядом лежали журналы «Наука ижизнь», и все вспыхнуло большим костром. Загорелись занавески. Думаю, это была нервическая реакция. На самомделе, дети священников, как правило, нервные люди. Связано это не только с их родителями, а с особой атмосферой. Мне рассказывала хорошая знакомая, как священник взял гитару своего сына и сломал через колено. Потомоткрыл книжку современного писателя и, обнаружив на какой-то странице непечатное слово, порвал ее в клочья. Тебе это все понятно и знакомо, да? И как это отражается на психике?»
* * *
Единственной дочерью, внучкой и племянницей я была недолго, лишь до 5 лет. Как-то раз мама исчезла, а потом вернулась с друзьями, родней. Сняв пальто, положила на кровать сверток, и все склонились над ним, не обращая на меня внимания. Обрадовавшись – мамы не было несколько дней – и, чтобы привлечь внимание, я полезла на кровать (предварительно удостоверившись, что на ней нет чайника с кипятком), начала прыгать, и тут кто-то сказал слезть с кровати, потому что я мешаю и могу разбудить сестру. Кто такая эта сестра, я не знала, но довольно быстро поняла, что значит быть старшей. Однажды мама ушла в магазин, а оставшаяся под моим присмотром новорожденная Даша молниеносно решила продемонстрировать мне, что ее кишечник работает отлично. Поэтому в 5 лет мне довелось пройти ускоренный курс молодой мамаши под руководством нашей соседки тети Капы, обучившей меня мыть и пеленать грудничка.
Сегодня с закрытыми глазами справлюсь: марлевый подгузник косынкой, сатиновая пеленка, байковая в цветочек…
* * *
Старшей была не только я. Но и матушка Таисия Бартова-Грозовская: «Родители мне помогли, показав, что мир несовершенен, и надо быть готовой ко всему. Как многие мужчины, папа хотел первого мальчика, но родилась я. Он заложил и воспитал во мне ответственность за мои поступки. Так что с детства, где-то с класса седьмого я знаю, что много чего в жизни делать „надо“, а не то, что „хочешь“. Я запомнила это очень хорошо, возможно потому, что я – старшая дочь. Моя любимая Машенька младше меня на 8 лет, и она совсем другая. Но внешне мы очень похожи, хотя я в маму – блондинка (она настоящая блондинка скандинавского типа), а Маша темненькая (в папу). А по характеру я более активная, мне не сидится на месте, постоянно надо чего-то делать, куда-то бежать, а Маша… Может в силу того, что она родилась в Хельсинки, в ней отразился тот финский менталитет. Спокойная, никуда никогда не торопится. Меня уже мучают сомнения, терзания, а Маша еще и думать не начала об этой проблеме. Получается, что мы с ней внешне похожи, а внутренне полные противоположности. Как день и ночь. Но так сплошь и рядом бывает. Я даже специально не очаровывалась людьми, чтобы потом жестко не разочаровываться. Видимо, меня как первенца родители сумели предостеречь от того, что приносит разочарование».
* * *
На самом деле мне очень нравилось быть взрослой, а старшинство подарило немало радостей. Но иногда хотелось быть младше кого-то, с кем бытовая сторона, может, и не сделалась бы легче, но жизнь наверняка стала бы намного интереснее. И как жаль, что тогда я понятия не имела, что у меня есть еще одна сестра. Пусть не родная, лишь по духу, зато старшая. Увы, о том, насколько мы 22 духовно близки с Анной Ильиничной Шмаиной-Великановой, я узнала только во время нашей первой встречи. «А вы знаете, что ваш папа – мой крестный?» – поинтересовалась она. Я не знала. Тогда Анна Ильинична рассказала:
«Летом 1967 года после нескольких месяцев сомнений, чтения Евангелия и бесед с родителями я решила креститься. Мне было двенадцать лет, моей ныне покойной сестре Тане – пять. У нас было очень мало знакомых, имеющих отношение к Церкви (мы с сестрой были еще маленькие). И я не знаю, кто сказал, что есть Влад, но я прекрасно помню, как мы познакомились, потому что, спустя много-много лет, он приехал в Париж, пришел к папе, и мы вместе восстановили события. Мы встретились в начале сентября 1967 года довольно поздно вечером на Киевском вокзале, откуда поехали на станцию Перхушково. Он привез нас к старому священнику отцу Николаю, которого я видела тогда первый и последний раз. Вопросов задавать не следовало. С собой, сказал Влад, нужна крестная. И мы взяли Аллу Гусарову, жену писателя Евгения Борисовича Фёдорова, не слишком церковную, даже я не уверена, что глубоко верующую, но, безусловно, русскую православную и крещеную. В храме мы встретились с незнакомыми людьми, как я теперь понимаю, это были Емельяновы. Была там девочка Аня – точно как я – и маленький мальчик по имени Коля. Мы все были уверены, что видимся в первый и последний раз, никто не предполагал (в целях конспирации) углублять наше знакомство. Отец Николай перед началом крещения спросил: „Кто будет восприемник?“ Оказалось, что восприемника нет. Тогда он позвал: „Влад“. Тот подошел и мужественно встал рядом со мной.
На обратном пути мы стали жадно спрашивать про литературу. Влад был несколько удивлен, что кто-то интересуется именно литературой, а не тем, в какой храм пойти. И сказал читать Гоголя „Размышления о Божественной Литургии“. Но мне не покатило.
Дальше наша церковная судьба складывалась очень благополучно, потому что папа ходил по разным церквям, присматриваясь к священникам, и нашел отца Владимира Смирнова в храме Илии пророка в Обыденском переулке. С тех пор, с 1968 года, мы тихо ходили к нему, поэтому почти ничего и никого другого и не видели».
* * *
Отчасти завидую отцу Владимиру Правдолюбову – ему повезло иметь брата одного возраста. Они двойняшки. Неужто между детьми бывают гармония и равенство?
«Мы как два коня – холка в холку – шли рядышком. При этом с самого раннего возраста у нас в семье Толя всегда считался старшим. Он и вел себя как старший, дружил с более взрослыми ребятами, много читал, и я сам к нему относился как к старшему, главному, что ли. Было не без споров и драк, но до смертного боя не доходило, слава Богу. А с определенного момента у меня жизненные события стали чуть раньше происходить. Я раньше брата женился, раньше дети появились, раньше рукоположился. А так: в школе – в одном классе, в институте – в одной группе и на одной кафедре. Оба преподавали.
Мы даже вместе в музыкальной школе играли на одном инструменте. Как три дурачка: брат Толя, друг детства Костя и я – все пошли на один инструмент. Выбрали кларнет! Нет, чтобы гобой, саксофон или валторну! Помню, когда поступали в музыкалку и еще не определились с инструментом, звонит Костя: „Вов, я пошел на кларнет. Мне будет скучно. Давай со мной“. – „Ну, давай“. И заодно с Костей пошел учиться на кларнете играть. Прошел год, Толя попробовал себя на фортепьяно. У него не получилось, и он тоже переходит на кларнет. Так семилетку все трое на кларнетах и отдудели. А ведь какие классные могли духовые ансамбли играть, если бы выбрали кларнет, гобой и саксофон!»
* * *
Поговорила с отцом Владимиром и не могу решить, повезло им с братом или не очень. Но вернемся к моей жизни.
Как ни парадоксально, жизнь в коммуналке имела не только минусы, но и свои плюсы. О минусах – тонких стенах, невозможности укрыться, уборке мест общего пользования – многие знают по книгам и фильмам. А вот о шпротах нашей соседки тети Капы еще никто никогда не рассказывал.
Мамы снова нет дома, Даша спит, а на кухне, судя по запахам, тетя Капа варит свой фирменный борщ на бульоне из кости. Как зомби иду на запах. Но она уже закрыла крышку на кастрюле и начала жарить шпроты. Спиной почуяв, что я пришла, Капитолина Сергеевна звонко рыкнула: «Ну, что со спины любуешься, сюда двигай». Это было счастье. Взобравшись на табуретку, любуюсь, как золотеют на глазах маленькие рыбки. Жалостливо вздохнув, тетя Капа достает блюдечко с мелкими розовыми цветочками по краю, сливает туда остатки масла, на котором жарила шпроты, складывает обломавшиеся хвостики рыбешек, отрезает бородинского: «Ешь!» Это был мой первый самостоятельный пир, вкуснее которого был разве что чай бабушки Тани с сахаром вприкуску (я храню, не выбрасываю ее простенькие, покосившиеся щипчики для кускового нерафинированного сахара) и черный хлеб, когда его макаешь в пахучее подсолнечное масло с солью.
Странная вещь – воспоминания. Казалось, помню самое общее, канву. А иногда кем-то оброненное слово всколыхнет чтото внутри, и они полезут, нагромождаясь одно на другое. Перед тем, как я стала писать, дочь протоиерея Валентина Асмуса Ксюша спросила меня: «Насколько ты будешь откровенна?» Раздумывая, насколько подробным и честным должен быть этот рассказ, я решила, что постараюсь описать только самые интересные моменты, но – с максимальной достоверностью. Поэтому, наверное, я должна бы написать, как трудно мы жили, но не стану этого делать. Упомяну лишь, что однажды папу увезли в больницу с истощением. А ради беспощадности к себе признаюсь, что как-то раз заметила лежащие на комоде 20 копеек. До того я видела только пятачок, а тут – куча денег. Взяла. И «на все» купила шипучки. Несколько пачек самой лучшей, вишневой, и на оставшиеся копеечки попроще, обычной. Шипучку можно было разводить в стакане воды, но гораздо вкуснее считалось откусывать от брикетика – она забавно взрывалась в горле вкусом настоящей вишни. Шипучку мы с девочками разъели во дворе. Когда я вернулась домой, оказалось, что 20 копеек папа занял у друга, чтобы доехать на работу. Даже сейчас, 55 лет спустя, эти воспоминания расстраивают меня.
И уж совсем я не собиралась вспоминать, как мы развлекались, во что играли. Но однажды мемуаристка и жена советского диссидента Алла Подрабинек рассказала, как ее внучки играют, используя самые невообразимые вещи. И что она позволяет им рисовать внутри ванной.
Положим, заниматься наскальной живописью в общей ванной коммунальной квартиры мне бы никто не позволил, зато в нашей комнате я могла сооружать фантастические миры, какие только душа пожелает. Например, прижать к столешнице чем-то тяжелым одеяло, края его спустить вниз, чтобы закрыть все кругом, залезть внутрь «домика» и устроить там свой сказочный дворец. Из раскладушки в полусогбенном состоянии получалась отличная палатка. Напоминающая, как мне представлялось, вигвам индейцев. Особенно, когда сверху накинешь покрывало, а между пружин воткнешь перья для письма с папиного стола. Если же перевернуть стулья вверх ногами, положить на дно каждого зверей и смастерить руль из подручных средств, можно путешествовать по комнате на собственном поезде.
Конечно, когда в гости приходили мальчики – два Алеши (Емельянов и Старостин) и Коля Третьяков, приходилось притворяться, что мне нравится играть в «размахнись рука, развернись плечо» и устраивать битву на диванных валиках. Не могу сказать, что я стала поклонницей ролевых игр, но искусство отражать внезапные нападения мальчишек было отточено еще в дошкольном возрасте. В одно лето мы снимали дачу на 43 километре, гдежили друзья родителей Красовицкие. Взрослые горячо обсуждали всё подряд: от дурных детских книг, подбор которых нужно контролировать, до новомучеников, Честертона (которого переводил дядя Стасик Красовицкий, будущий отец Стефан) и смысла литургии… Нам, детям, становилось скучно слушать их, тем не менее, мысль о литургии прочно поселилась в сознании. И вот уже Миша – старший сын хозяев – закрепляет на себе одеяло наподобие ризы, мамин фартук превращается в епитрахиль, а мы с его сестрой Дусей и алтарники, и клирос. Малый вход, Херувимская, Евхаристия, Причастие…
В настоящую жизнь, конечно, играли и играют не только в моем детстве. Любая девочка наряжается в мамины туфли и платья, примеряет украшения. А потом к ней приходят подруги с куклами, и они играют в дочки-матери или в магазин. Мальчики мастерят луки из гибких веток, становясь индейцами, обтачивают палки наподобие мечей или шпаг, превращаясь с ними в рыцарей. Однако полагаю, что христианизированные игровые сюжеты в советскую эпоху встречались нечасто. Похожие на наши игры были, конечно, у Правдолюбовых. Мальчики они оказались на диво сообразительными.
* * *
Владимир Правдолюбов: «Детство я помню плохо. Хорошо помню себя года в четыре или пять, но это одна секунда: я подкинул камень и смотрел, как он падаетмне на голову. Помню, папа показывал дедушкино облачение: епитрахиль, кресты. Как мы играли в священников – ризы делали из платков. Кропили, имитировали совершение богослужений – игры были совершенно естественные для священнических семей, думаю, во все времена. Очень комичный эпизод произошел в семье нашего двоюродного брата Алексея. Его дети играли в Крестный ход с окроплением „молящихся“. Кропили, как положено, с молитвой „Господу помолимся, рцем вси“. Только вместо воды они взяли детский горшок с…, так сказать, тяжелой артиллерией. И пока родители были на кухне, «окропили» весь дом. Какой был разгон – кошмар! А кто-то из наших родственников крестил котят. Хоронили мертвых птиц, мышей „отпевали“ и хоронили на импровизированном „кладбище“».
* * *
Мы, кстати, не только играли, но и… писали книги. Да-да, сочинительством мы баловались уже в той, прошлой жизни. В шесть лет я придумала первую сказку – о троне – и напечатала ее на папиной печатной машинке (обе – и сказка, и машинка – хранятся у меня в столе). А однажды вечером к машинке подсел дядя Коля Емельянов, папа Алеши – допечатать то, что не успел дома. Его семилетний сын сочинил рассказ «Поездка в Красное», чтобы подарить мне на шестилетие.
И ведь хорошо писали. Судите сами: «На следующий день нам сказали, что сегодня ночью будет Пасха, когда воскрес Иисус Христос. Этот день прошел также: покатались в коляске, Анюта покормила индюков и кур. А когда было 5 часов, то мы с Аней легли спать. Читатель спросит, почему так рано. Потому что сегодня в 12 часов мы собирались на службу. Но заснуть мы не смогли – так нам хотелось пойти погулять. Заснули мы с Аней в одиннадцатом часу ночи, и то нам не хотелось засыпать, и мы сказали, чтобы нас обязательно разбудили. Без двадцати минут двенадцать мама с папой начали нас будить. Но мы никак не могли проснуться. Тогда папа посадил мне на кровать котенка, которого звали Пушок. Он полез ко мне и нечаянно царапнул меня. „Ой-ой-ой“, – закричал я и засмеялся. Сразу повеселел, оделся и пошел на улицу…»
Через 40 лет я вернула Алеше, теперь уже протоиерею Алексею, его рассказ, напечатав его в издательстве при храме Космы и Дамиана на Маросейке. Дядя Коля – специалист в области информатики, создатель электронной базы данных «Новомученики и исповедники Русской Православной Церкви XX века» Николай Евгеньевич Емельянов – был каким-то до невозможности настоящим. Настоящим мужчиной, христианином, папой. Я его побаивалась, испытывала восторженный трепет и, одновременно, он внушал самые добрые, сердечные, странно щемящие чувства – когда человека хочется защитить от мира, бережно укрыть. Хотя, пожалуй, так можно сказать обо всех папиных друзьях. Математики, художники, писатели, переводчики – профессии, безусловно, были важны, но вторичны перед человеческой настоящестью.
Нами, детьми, больше всех занимался дядя Коля. Он до последних дней считал, что каждый москвич должен приходить в Кремль хотя бы раз в месяц, и не отступал от этого правила во всякую погоду: водил туда сначала детей, а потом внуков и правнуков. В моем детстве храмы в Кремле были закрыты или работали как музеи, но ему было важно оказаться внутри стен, где история его страны и его Церкви представала воочию. С ним мы исходили немало улиц нашего города. А летом дядя Коля организовывал для нас походы: Радонеж, Дивеево, Печоры. Мы ночевали в палатках, сами готовили на костре, пели духовные песни (практически утерянный сегодня жанр), которые он бережно собирал в тетрадочку.
Приключения я любила до невозможности – обожаю читать о них в книгах. Но походы и жизнь без условий – не самое интересное времяпрепровождение на мой вкус: дежурства у кашевара с подъемом в 4 утра, комары, огромные, тяжелые рюкзаки – мы тащили с собой палатки, спальники, еду. А в моем багаже ехала еще и непременная подушечка, обеспечивавшая минимум удобств – мне не нравилось спать на сбитом в комок свитере.
Зато любовь к странствиям прочно поселилась во мне и преследует по сей день. Как и бесконечное обожание настоящей Москвы. Впрочем, об узнавании родного города расскажу чуть позже.
* * *
Семья наша разрасталась. После Даши появилась Таня и – последним – Петя. Стало тесно, что никоим образом не влияло на главное правило родителей – приличной барышне, пусть и живущей в коммуналке, надлежало получить классическое образование: французский, литература, музыка. Что и было осуществлено.
Уроки я делала за обеденным столом (письменный в комнату не помещался), читать можно было, лежа на кровати, а вот виолончелью – родители подошли к выбору музыкального инструмента серьезно – приходилось заниматься на общей кухне: в комнате постоянно спали младшие дети, кто два раза в день, кто один… Словом, круглые сутки. Найти в деревянных полах подходящую для шпиля дырочку не было проблемой. Чуть сложнее приходилось с нотами. Но, если никто из соседей ничего не готовил, их можно было пристроить на плиту. И вот уже по квартире льются школярско-тоскливые звуки гамм и этюдов. Сверху с развешанных под потолком панталон, кальсон и полотенец на меня и на инструмент капает вода, а напротив, облокотившись о стол, сидит вечно пьяненький дядя Володя и покачивает ногой в сандалии в такт «Сурку» Бетховена. Иногда локоть соскальзывает, и он ныряет носом в район шпиля, но каждый раз в последний момент умудряется избежать кровавой развязки. Я играю, не подозревая, что Даша не спит. Она – страшно довольная – обнаружила, что стул можно придвинуть поближе к столу, и, преодолев одно препятствие за другим, добраться до моих тетрадей и лежащих рядом цветных ручек и карандашей и рисовать, рисовать, рисовать…
Раз речь пошла о виолончели, значит, я уже школьница. И конечно, коли барышне требуется французский язык, необходима и школа с углубленным его изучением. Таковая обнаружилась по другую сторону от метро Бауманская (не так давно я была там и видела заколоченные двери, выбитые стекла. Не знаю, что случилось, но стало горько). Папа (тогда уже не киновед, а начальник отдела в Министерстве общего машиностроения и алтарник в храме Иоанна Предтечи на Пресне) ежедневно провожал меня в школу. Путь занимал минут 20. И каждый день в эти минуты он по фразам, по возгласам, по молитвам объяснял мне службу (думаю, и себе тоже). Через 40 лет отец написал книгу «Полет Литургии», идея которой, по его собственному признанию, родилась в тех коротких походах.
Расскажу и о проводах в музыкальную школу. Меня приняли в класс Галины Васильевны Голицыной в Первой Прокофьевской, куда мы ходили через Новобасманный переулок. Тяжеленная, громоздкая виолончель, казалось, больше меня. Поэтому первые годы кому-то из родителей приходилось таскать инструмент за мной. Кто бы это ни был, мама или папа, я всегда бежала вперед, чтобы успеть посидеть на вросшем в тротуар чугунном грибке.
– А ты знаешь, что раньше к нему привязывали коней? – спросил однажды папа.
Я, конечно, не знала, но сидеть стало еще интереснее. Телевизора у нас не было, что не мешало сочинять собственное кино. Я представляла, как здесь, у дома прекрасной дамы, оставлял коня гонец с письмом от кавалера. А то и сам красавец офицер на ходу небрежно набрасывая поводья на мой грибок, вбегал в дом. А она, стоя, на вершине лестницы, улыбалась суженому. Потом в списке прочитанной мной литературы случился «Маскарад» Лермонтова. И к грезам стал примешиваться старый злобный муж, слезы, страдания. А Михаила Юрьевича я навсегда не полюбила – за испорченные мечты.
* * *
Скоро неподалеку от нас, на Красносельской, поселилась семья настоятеля храма Покрова Пресвятой Богородицы в Красном селе, протоиерея Валентина Асмуса. Поговаривали, что они переехали в квартиру певца и дирижера Леонида Осиповича Утесова.
– Или это легенда? – спросила я Ксюшу Асмус.
– Не легенда. Это действительно была его квартира. А после Утесова в ней жил академик, терапевт и гематолог Иосиф Абрамович Кассирский. Тоже известная личность. У меня был недавно эпизод: вызвала я врача на дом. Приходит дама. Раздевается. Говорит: «Здравствуйте! Слушайте, а в этом доме жил Утесов!» Я ничуть не удивилась. О том, что в нашей квартире жил Утесов, мы узнали, как переехали, поэтому для меня ничего в этом необычного не было. «Да, – отвечаю. – Он как раз в нашей квартире и жил». «А можно посмотреть квартиру?» – «Конечно, можно». Она походила и говорит: «А почему вы теперь тут живете?» Я удивилась вопросу: «Я не знаю, наверное, государство выдало эту квартиру родителям как многодетным». Потом я зачем-то сказала: «Знаете, после Утесова тут жил Кассирский». Тут она чуть в обморок не упала: «Не может быть!» – «Но так и есть» – «Мое самое любимое медицинское пособие, которым я пользуюсь, написал Кассирский». В общем, только в таких случаях я понимаю, что, наверное, очень круто жить в квартире, где до тебя жили известные личности. А для нас это было как само собой разумеющееся – Утесов, Кассирский.
– Но вы же не с самого детства жили там?
– Сначала на Беговой в каком-то двухэтажном особняке, поделенном на 4 части для 4 семей. Квартиры были двухэтажными. Я мало что помню из того времени, потому что мы переехали на Красносельскую в 1982 году, мне тогда было всего 3 года. Помню, на Беговой нас отпускали во двор одних (здесь почему-то нет, а там – да). И мы с Манькой страшно нахулиганили, а когда мы поняли, что нас засекли, я спряталась под стул. И так как мне было комфортно под стулом, я понимаю, что была действительно маленькая. Помню, как в первый раз увидела себя в зеркало: то ли я выросла, то ли папа взял меня на руки. У нас ванная была на втором этаже: кажется, он там бороду подстригал. Полумрак, и я с папой. Я увидела себя в зеркало и удивилась своему цвету волос – они желтые! Это было для меня открытие. А еще у меня была совершенно дурацкая прическа.
А жизнь в квартире на Красносельской была классная. У нас, наконец-то, появилось много места. На Беговой вся квартира 54 метра, к тому же папина сестра Женя жила с нами, а тут одна детская 56 метров. В ней, рассказывают, Утесов выступал, а мы, дети, жили там вшестером – от меня до Ольги. Это было наше личное пространство, где мы делали всё, что хотели.
– И у вас не было ощущения, что жить всем вместе – это ужасно? У тебя его не было?
– Никогда вообще! Это сейчас, когда все вышли замуж, женились и у всех определенный, устоявшийся жизненный уклад, есть проблемы. Особенно, когда разница во взглядах на жизнь. А тогда нет. Детство до школы для меня было счастливым.
* * *
Совсем забыла. Перед моим первым классом папа задумал нечто совершенно восхитительное: предшкольное путешествие по маршруту Печоры – Псков – Новгород – Таллинн – Рига. Последние два города шли в дополнение к удивительным местам – Пюхтицкому монастырю и Спасо-Преображенской пустыни, более известной как Пустынька под Ригой. Печоры, конечно, полагались как приложение к папиному духовнику, архимандриту Иоанну (Крестьянкину). После стольких лет я не помню подробностей встречи с ним, но картинкой всплывает в памяти стремительность, с которой летал по келье отец Иоанн. Еще краткая молитва и как он покропил меня святой водой, дал просфору, спросил, хочу ли замуж и посадил на стул – ждать окончания разговора с отцом.
Однажды я спросила отца, как он попал к отцу Иоанну. И попросила рассказать о нем.
«Это было совсем просто. Нужно было венчаться, потому что некоторые священники „монашеского типа“ говорили – либо разводись, либо не причащайся. А я, абсолютно им доверяя, понимал: мало того, что меня ждет развод, я еще и не смогу служить в церкви. Слава Богу, были и здравые священники – как отец Александр Куликов. И, когда я ему эти слова пересказал, он засмеялся: „Будешь еще ездить к монахам?“ Но продолжил: „Что ни говори, он прав. Надо венчаться“. Он меня и свез к отцу Николаю Радковскому, который служил в Троицком храме, в селе Троице-Сельцы (возможно именно там крестилась Анна Шмаина-Великанова – прим. автора). Там мы и венчались. Поговорив со мной, отец Николай сказал: „Есть такой отец Иоанн Крестьянкин. Съездите-ка вы к нему“. Я поехал. И убедился, что он прав. И тогда мне было очень хорошо жить: у меня появилась возможность часто ездить в командировки, так что я обязательно раза в два месяца заезжал к отцу Иоанну. Ничего лучше этих встреч для меня не существовало. Но отец Иоанн еще лет 10 придерживал меня в стремлении стать священником.
Нет никакого сомнения в том, что он – выдающийся духовник. Как и в том, что он жил глубоким опытом личной духовной жизни и призывал всех к такому же опыту. Призывал не лозунгами, а реальностью своих собеседований. То, что он больше всего на свете любил Церковь и стремился эту любовь передать всем, кто с ним общался, – несомненно. Он точно, тонко всех понимал, очень любил всех приходящих и относился к нимс большой нежностью. При исповеди или в разговоре он умел отметить самое главное и тем самым направить человека. Он старался любые ответы давать в рамках церковного предания, которое для него было не просто объемом внешнего знания, а содержанием его жизни. Поэтому я могу сказать, что другого такого человека, который также жил бы всею полнотой духовной церковной жизни, воплощал ее в своем облике и невольно передавал другим (невольно в том смысле, что не имея специальной заданности), я лично не знаю. Все это свидетельствует о том, что, отец Иоанн – человек чрезвычайно высокого духовно-нравственного содержания».
* * *
Паства отца Иоанна была чрезвычайно многочисленна. И нет ничего удивительного в том, что связан с ним был не только мой папа, но и семейство Правдолюбовых, о чем рассказал мне отец Владимир:
«Архимандрит Иоанн (Крестьянкин) еще при жизни многими людьми почитался как святой. Не назывался таковым, но именно почитался. Я прекрасно помню, как мы регулярно, почему-то зимой, всей семьей ездили к отцу Иоанну. Помню поезд, помню ночную побудку, когда поезд подъезжал к Пскову (или к станции Печоры – тогда еще была такая). Выгружались в мороз, который спросонья казался в три раза холодней. Стоишь на перроне – спать хочется безумно. Раз ночевали в холодном храме прямо в монастыре, так что обитель у меня всегда ассоциировалась с зимой. Весной в монастырь я впервые попал только с супругой и двумя детьми. Всегда любил образ зимних Печор и люблю его до сих пор.
Хорошо помню одно из таких наших посещений батюшки, я был то ли дошкольником, то ли учился в начальных классах. Мы всей семьей сидим, тихо ждем в келье отца Иоанна: он еще у себя в комнатке, наверное, молится. И вдруг – почти неслышно – влетает быстрой-быстрой походкой и, не здороваясь, обращается к образам, в передний угол. Он предстоит, в его горячем, четком слове молитвы слышно прямое обращение к Богу, будто он перед лицом Его. «Царю Небесный» ли он читал или «Отче наш» – уже не вспомню, как и дальнейший разговор. Отец мой с юности своей был его духовным чадом. А однажды отец Иоанн позвонил ему на мобильник (тогда только мобильники появились). Папа с ним разговаривает, а у самого слезы текут, настолько он ценил общение с отцом Иоанном и почитал его. Еще отец Иоанн помогал и без использования устройств связи: папа открывал окно и кричал ему о помощи почти в голос, и тут же получал облегчение».
* * *
До Пюхтицы мы с папой добирались от Новгорода на автобусе. В дороге меня, сильно уставшую, укачало. Сдерживая тошноту, я старалась угнездиться в болезненном полусне, и неожиданно увидела обращавшуюся ко мне икону Божией Матери. Совершенно не удивившись тому, что со мной говорит икона, стала слушать. В этот момент в сон ворвался папин голос, требующий подъема, – приехали. Я старалась не шевелиться не из лени или по болезни, мне было необходимо дослушать. Не случилось. Сколько я потом ни вспоминала, как ни старалась, не смогла восстановить, о чем был наш разговор. И за всю мою жизнь я так и не смогла узнать «подружившийся» со мной образ… Едва мы выбрались из автобуса, меня прозаически стошнило. Тем и закончилась моя первая попытка приобщиться к чуду. Были у меня и более удачные встречи с необъяснимым.
Одну неверующий человек смело назовет совпадением.
То лето мы проводили в Дмитрове. Однажды я стала приставать к папе: мне непременно понадобилось забраться на чердак. Не то, чтобы я была большой любительницей лазить по чердакам (тем более, что внутренней лестницы не существовало, только приставная – старая, полусгнившая, пошатывавшаяся от каждого нашего шага вверх), но хотелось ужасно. Папа отнекивался, но мои несгибаемая сила воли и упрямство уже тогда давали себя знать. Отцу было проще согласиться, и мы полезли.
Я не помню ни пыли, театрально мерцающей в лучах солнца, ни балок, ни полусгнивших вещей. Ничего такого, чем можно было бы наполнить, живописать наши чердачные приключения. Ни даже того, как я обнаружила икону (папа потом говорил, что он о ней помнил, но я-то этого не знала и знать не могла). Что это за икона, я узнала только, когда мы спустились – на окладе было вытеснено имя – Пантелеимон. А потом папа посмотрел висящий на стенке патриарший календарь: я требовала, чтобы мы взобрались на чердак и нашла образ 9 августа, – в день памяти великомученика и целителя Пантелеимона. Икона стоит у меня на полочке.
* * *
Чудеса, или, если угодно, необъяснимые истории, происходили, конечно же, не только со мной. Немало моментов пересечения с необъяснимой благодатью было в жизни священника Владимира Правдолюбова:
«Один случай я вспоминал много раз. Мы ездили с мамой, с ее знакомой-прихожанкой из папиного храма и с моей будущей супругой Татьяной на Кий-остров, где в 1656 году патриарх Никон основал Крестовоздвиженский монастырь. Маленький, по-моему, полтора на два километра – камни и сосны – дивной красоты остров. Мама моя большая любительница русского Севера (я на нее больше похож и внешне, вплоть до той же субтильной комплекции, и ее любовь к Северу мне близка). В советское время в монастыре сделали, естественно, дом отдыха, куда мы взяли путевку на неделю. Гуляли много. Хотя вода кругом, купаться почти невозможно – холодища, Белое море. А 19 августа на праздник Преображения Господня мы с Танюшей идем к завтраку и чувствуем запах ладана. Думаем, это же монастырь, хотя от храмового комплекса осталось только здание собора. А мы идем к центру острова, где столовая. Рассуждаем, может, приезжал батюшка? Хорошо, что он был на Преображение (мы слышали о том, что священник из Онеги в какие-то праздники служил там молебен)! А через какое-то время узнаем: батюшка не приезжал. Не может быть! А ведь запах ладана ощущал на Соловках дедушка Анатолий, когда он был в заключении, сохранились его воспоминания: „Я такого прекрасного аромата ладана в жизни никогда не чувствовал!“ И никаких служб там тогда точно не было. Такие схожие факты наставляли и укрепляли меня всегда».
* * *
Пюхтицкий монастырь меня потряс. Сестры, впечатленные папиной идеей путешествия с дочерью, кормили нас вкусной сметаной, творогом с медом и рассказывали, что у них 70 гектар земли, которую они обрабатывают сами, стадо из 50 коров: настоящее хозяйство, каких я прежде не видела. Поскольку я была маленькой, трудничать (работать в помощь монастырю) нас не просили, а священник, бывший там одновременно с нами, повел на прогулку. Дошли до кладбища. Сокрушаясь, он показал могилку послушницы, которая сбежала из монастыря, а потом вернулась: «Несчастная любовь, домашние неурядицы, и девушки сразу хотят в монастырь. А когда поутихнет горечь, также быстро хотят вернуться. Хорошо, если не успели дать обетов». В 7 лет я смутно догадывалась, о чем он говорит, скорее, воспринимала общий фон – к решению уйти в монастырь надо относиться очень серьезно и ответственно. В Пустыньке под Ригой нас приютил удивительный человек – архимандрит Таврион (Батозский). Его биография и лагерные мытарства описаны довольно подробно. Я же помню лишь высокого красивого старца, взявшего меня за руку и отведшего в маленький храм.
* * *
Довольно долго я была уверена, что путешествовал с детьми только мой отец. Но оказалось, что такие поездки были обычным явлением в священнических семьях. Ксюша Асмус тоже путешествовала с папой, отцом Валентином:
«Мы поехали на 2 недели в Пюхтицкий монастырь. Папа взял с собой меня и Лену (мне было 11 лет). Еще я очень хорошо помню, как папа нас брал гулять по Москве: мы ходили по Лефортово, он показывал немецкий квартал, рассказывал частично историю города, тех мест. Как-то папа меня взял с собой в гости к Сильвии Федоровне Нейгауз. Визит к ней меня потряс: мало того, что я, естественно, полюбила с первого взгляда Сильвию Федоровну, она к тому же угощала нас зеленым чаем, о существовании которого я тогда впервые узнала. Ее отпевание стало первым осознанием существования смерти, и я горько плакала…
С папой всегда было жутко интересно, а так как такое происходило редко – папа очень много работал – это запоминалось навсегда».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ, КОГДА МЫ ЖИЛИ НА КЛАДБИЩЕ…
Прежде, чем перейти к рассказам обо мне десятилетней, то есть к следующему этапу жизни, придется вспомнить, наконец, как я стала дочерью священника. Вернее о том, как папа пришел к этому решению и рукоположению. Первой мне рассказала об этом мама. И только на Успение, когда исполнилось 40 лет папиного священнического служения, он кое-что рассказал и сам.
– Ты помнишь, как тебе впервые пришла в голову мысль стать священником и почему?
– Конечно, помню. Я поехал на практику на Ленфильм, и мне наша сокурсница дала Библию (я ее попросил). И начальный импульс был дан. А после этого довольно часто стали попадаться книжки…
– При том, что их тогда не было.
– Так получилось, что книжки находили меня, а я их. Существенно позже, хотя и не будучи еще церковным человеком, я стал искать Хомякова. Но до того, как пришел Хомяков, мне встретились Пастернак, Мандельштам и Ахматова. Попадались и люди. Сначала это были круги богемные, а уже кончая ВГИК, я встретил Николая Николаевича Третьякова (искусствовед, художник, преподаватель ВГИКа – прим. автора), и это стало особенно дорого и драгоценно. Затем я познакомился со всей его компанией. Постепенно люди «сужались», как когда на гору взбираешься, с подножия множество всяких тропинок, но, чем выше, тем их меньше. А под конец один только путь остается.
И, когда я окончательно пришел к Церкви, это, конечно, были Кузнецы (храм святителя Николая Чудотворца в Кузнецкой слободе), я почти сразу понял, что самое дорогое для меня теперь – быть священником. Стало нужным служить. Вот видишь, ничего загадочного, хотя прошло много лет, пока это реализовалось.
– И больше никогда-никогда не было сомнений? – я-то люблю посомневаться в принятых решениях. Хотя, если что решила, пойду до конца.
– Конечно нет. Я стал церковным человеком, и для меня главным внутренним заданием было служить Церкви. А служить можно практически единственным образом – став священником. Дальше я стал искать пути решения этого задания, что оказалось нелегко, поскольку у меня было высшее образование и довольно высокий пост в министерстве: я был начальником отдела. Так что меня не очень хотели отпускать.
Родившись в эпоху «развитого социализма», я хорошо понимала, о чем говорит отец. В то время стать священником человеку с высшим образованием, тем более с гуманитарным, было практически невозможно – это шло вразрез с утвержденными идеалами.
Людей с высшим образованием не принимали в семинарию (по образовательному уровню равнявшейся техникуму). Даже сдавших все экзамены «на отлично» не брали. Немаловажно, что отваживающиеся на поступление автоматически попадали под особое внимание КГБ, и жизнь становилась весьма напряженной.
– И ты никогда не жалел, что ушел из кино?
– Вот уж совершенно никогда. Я не из кино ушел, а из Госфильмофонда. И последние два года там было довольно противно. Я перетащил туда Стася Красовицкого (поэт, переводчик, священник Церкви истинно-православных христиан Греции Стефан Красовицкий – прим. автора), и нам обоим было одинаково противно. Под конец я на просмотрах всегда засыпал, а в среднем у нас было по два просмотра в день. И на каждый фильм нужно писать рецензии.
Замечу, что на этих словах отца я перестала сомневаться в нашем родстве (если когда-либо сомневалась). Мало того, что мне приходится постоянно писать о кино, последние годы я засыпаю даже на самых шумных боевиках и блокбастерах. Хоть ненадолго, минут на десять, но непременно засыпаю… Точно, гены!
А папа продолжил рассказ:
– Однажды в командировке в Таллинн я познакомился с отцом Алексеем Беляевым. Ты его видела. Замечательный рассказчик.
Неожиданно перекинулся папа на другое.
– В Пюхтицах! – в голове вспыхнуло воспоминание, как мы ходим по монастырскому кладбищу.
– В Пюхтицах. А служил он в Киржаче во Владимирской епархии. Мы стали общаться. Однажды он звонит утром с вокзала: «Нужно срочно вас видеть», а мне уже выходить на работу надо. Но встретились. Он предложил мне стать у него вторым священником. Сказал, что одному уже невозможно служить, а вторые священники почему-то очень быстро уходят: «Думаю, вы не уйдете». Я ему отвечал, что отец Иоанн пока не пускает. На что отец Алексей вдруг говорит: «Так я с ним очень давно знаком. Съездите, скажите, что я бы хотел вас к себе взять». Поехал. Но отец Иоанн не благословил, сказав: «Ты постарайся еще в церкви поработать. Или, может, в семинарию получится». Но в семинарию тоже не получилось.
К этому времени я стал ездить по епархиям, и везде меня ласково принимал архиерей. Говорил: «Пишите прошение, будем стараться рукоположить». Но через некоторое время приходил безо всяких аргументаций ответ: «Принять вас в энской епархии не представляется возможным». Конечно, делалось это не без помощи КГБ…
А дальше произошла история, которую ты, может быть, помнишь. Из Осташкова к нам приехал отец Владимир Шуста – у нас с ним завязалась связь через Колю Третьякова, Алешу Бармина и отца Алексея Злобина (математик, механик Алексей Алексеевич Бармин, настоятель Церкви Рождества Богородицы в селе Городня-на-Волге протоиерей Алексей Злобин – прим. автора).
«Ты как?» – спрашивает. «Слава Богу, уже работаю чтецом и сторожем в храме Иоанна Предтечи на Пресне. С настоятелем отцом Николаем мы в очень хороших отношениях. И мне эта жизнь нравится больше, чем вся прежняя». Он говорит: «Так теперь надо священником быть». «Да нет, – отвечаю. – Четыре раза не получилось в разных епархиях. Значит, промысел: сначала через отца Иоанна, потом через архиереев». Тут он мне и говорит: «Я сейчас разговаривал с нашим владыкой, епископом Калининским (Тверским) и Кашинским Гермогеном. Он тебя завтра ждет. Он сильный человек, он сумеет сделать». На другой день я поехал к нему. А дальше произошла история, о которой ты знаешь. И даже принимала в ней участие.
Я смотрю, недоумевая, но не возражаю. Когда человек начал вспоминать, надо внимательно слушать.
– Мы уже жили на Покровке. Вдруг звонок телефона. Ты взяла трубку, потом подбегаешь: «Папа! Тебя епископ Гермоген!»
Как же я могла забыть о таком на целых 40 лет! Мгновенно вспомнила то состояние, даже выражения наши… Но молчу, слушаю.
– Я уже знал, как обращаются к епископам. Взял трубку: «Владыка, благословите!» Он в ответ: «Готовьтесь. Через три дня буду вас рукополагать. Приезжайте в Калинин».
– А мама что?
– Мама… Это тоже была история. Я сижу у владыки. И тут звонок. Он отвечает: «Да, Ваше Святейшество». Дальше я выхожу. Через какое-то время он открывает дверь: «Меня вызывают». Я расстроился – видимо не выйдет ничего. Владыка говорит: «Пока ждете, напишите прошение и биографию». Я в раздумьях: писать – не писать. Но его нет час, два, три… Написал. Тут меня к телефону зовут – епископ. Я говорю: «Владыка, мне нужно с вами поговорить». «Да что с вами говорить, лучше пригласите матушку. Может она приехать?» Поехали мы с ней. Я где-то во дворике рядом с патриархией сидел, ждал. Она через полчаса вышла со словами: «Спасен мною».
– А ты осознавал, что раз епископ – Калининский, тебя ждет рукоположение вдали от Москвы. В лучшем случае небольшой городок, а то и деревня. В то время никакой надежды вернуться в Москву не было.
– Я всегда любил провинцию. Маленькие городки. И сейчас люблю. Дмитров был чудесный городок. И Осташков тоже…
* * *
Расскажу и о разговоре с мамой. Начали мы, конечно, с самого интересного для девочек – как познакомились родители:
– Мы с друзьями приехали в Госфильмофонд на закрытый показ какого-то фильма. Но кино отменили, и мы поехали в общежитие ВГИКа, где жил твой папа, – общаться. Поговорили и разошлись: они к себе в комнаты, а мы домой поехали. А потом я его случайно встретила на улице. Мы разговорились. Оказалось, что оба мечтаем на концерт пианиста Ван Клиберна попасть. Билетов мы не достали, зато в 22 года я оказалась замужем.
– Если я правильно понимаю, ты венчалась, будучи почти что неверующей.
– Более того, и некрещеной. Соседка наша, когда я ее спросила, сказала, что меня вроде бы тайно крестил папа. Но когда и где – неясно. И откуда она это знала, тоже было непонятно, ведь тогда все говорилось полунамеками. Потом, спустя какое-то время после венчания, я набралась смелости и пошла поговорить со священником. Он выслушал и сказал, что таинство венчания совершено, и его ничего отменить не может, «но давай все же я тебя крещу». Мы жили так, что не у кого было что-то спросить и негде узнать: книг никаких нет, к священнику пойдешь – об этом сразу узнают и донесут.
В институте мама подружилась с дочерями профессора Журавлева Нюсей и Заной (художник, филолог Анна Николаевна Журавлева и писательница Зана Николаевна Плавинская – прим. автора). Три умные, образованные красавицы, они быстро оказались в интеллектуальной среде. Их окружали философы, поэты, писатели, музыканты, художники, киношники. Богема. И тут папа принимает решение стать священником:
– От меня тогда отказалась ближайшая подруга, она работала в Интуристе и испугалась, что станет известно о нашей дружбе. Многие в то время постарались свести общение с нами к минимуму. Зана осталась. Конечно, она говорила, что я сошла с ума. Даже Коля Фудель (мамин крестный Николай Сергеевич – сын богослова и духовного писателя Сергея Иосифовича Фуделя), тогда сказал: «Не надо Владику быть священником, это как в окопах жить», а ведь Коля был верующим с рождения. Но, пройдя со своим отцом весь путь, он хотел меня защитить. Да и четверо детей, из которых только ты в школу ходила, не шутка.
– Мам, а ты хотя бы отдаленно, приблизительно понимала, что тебя ждет?
– Ничего. А откуда я могла, если я не видела ни одного священника. Отца Владимира Воробьева (духовный отец мамы) рукоположили позже. Мне перед службой Ира Третьякова (вдова Николая Николаевича Третьякова) сказала: «Услышишь „Отче наш“, проходи вперед, через 15 минут будет причастие». А я только и знала «Отче наш», даже «Символ веры» не знала. Поговорить со священником невозможно, об этом сразу станет известно. Во время исповеди спросить? Так тогда была только общая исповедь, на нее я с вами и ходила. Батюшка перечисляет грехи и велит повторять: «Воровство». Вы маленькие стоите и повторяете, креститесь: «Грешен». Он: «Аборты». Вы снова: «Грешны». Тогда и на Пасху не причащали. Однажды пришла на пасхальную литургию женщина – она на несколько часов отпросилась из больницы причаститься перед тяжелейшей операцией. Она так перед алтарем плакала, умоляла, у амвона преклонилась, чтобы ее причастили. Нет, и всё.
– Думаю, что даже при твоей полнейшей неосведомленности ты понимала, что папу – из-за его круга общения и антисоветских настроений – если и рукоположат, отправят в глубинку. Как ты согласилась? По примеру жен декабристов?
– Я ему верила. Я всегда считала, что он во всем прав, значит, прав и сейчас. Значит, мне надо узнать это поближе. Да и ты знаешь своего папу. То у него появилось желание на Север уехать, почему-то нутрий выращивать, то на Белое море – помогать уцелевшим поморам. Хотя и окончил ВГИК, но все время куда-то рвался, ему было очень трудно на одном месте усидеть: в Госфильмофонде, в Москве он томился. Поэтому, когда он сказал, что хочет быть священником, я отнеслась к новой идее спокойно. Мы уже столько раз планировали уехать спасать то нутрий, то людей, что я к этому замыслу никак не отнеслась.
– А про то, как это – быть матушкой, откуда ты узнала?
– Узнать вышло на собственном опыте. Только в Осташкове, куда папу назначили вторым священником, я увидела первую в моей жизни матушку Лидию Николаевну Шуста, жену настоятеля, отца Владимира (после смерти жены отец Владимир принял монашество, став архимандритом Вассианом – прим. автора). И впервые могла поговорить с женой священника, но спросить, как жить, было неловко. А в Москве матушки со мной не разговаривали, я их и не видела: в храме они стояли тихо, неприметно. Да и как сделать? Подойти и спросить – научите меня, как стать матушкой? А даже если бы кто-то рассказал, не помогло бы, ведь надо все самой прожить.
– Я помню, ты рассказывала, что папа и дядя Коля Емельянов одновременно решили, что будут священниками, и тогда вы все вместе поехали в Псково-Печерский монастырь к архимандриту Иоанну за благословением. Потом папа и меня несколько раз возил к нему. Но я не помню, ты с нами ездила?
– Тогда я была у него единственный раз. Потом дети рождались один за другим, а я была абсолютно уверена, что не могу вас оставить ни с кем, что сама должна и воспитывать, и растить. А приехали мы тогда… Да я даже о нем особо и не слышала, мы путешествовали: папа, я с тобой, Оксана и Коля с двумя детьми – Аней и Алешей. Пришли к нему, я была в брюках, волосы ниже пояса распущены, но он даже виду не подал, что заметил, в каком я виде. Мы сидели на веранде, пили чай, была общая беседа, очень добрая, ласковая. Потом мужчины ушли к нему в келью разговаривать, а мы с Оксаной на лавочке сидели, ждали. Вышли оба – лиц на них нет, и в разные стороны. А мы сидим – куда за ними бежать? Понятно стало – не благословил.
– А когда благословил?
– Через десять лет отец Иоанн прислал письмо, в котором сказал поступать в семинарию. А как поступать? Отец Владислав сдал все экзамены «на отлично», а его не брали – слишком образованным советская власть не позволяла идти в священники. Пришлось ему заниматься самообразованием: знаний, ума, энтузиазма было достаточно, но опыта было негде набраться: в его окружении священников не было, и жизни он этой не знал. На заочное отделение в семинарию он поступил уже после рукоположения.
– Я знала, что отец Владимир Шуста помог с рукоположением. Но только недавно папа рассказал, что архиепископ Гермоген (Орехов) захотел перед этим поговорить с тобой. И пожаловался, что ты никогда ему не рассказывала, о чем был тот разговор.
– Так и рассказывать особо нечего. Епископ был прекрасный, внимательный, культурный. По-отечески, очень мягко, спрашивал о моей жизни. Задавал совсем обычные бытовые, жизненные вопросы, видимо, проверял мою готовность к переменам. Но поскольку я искренне шла за мужем, я также искренне и отвечала. Подробностей не помню от ужаса – я живого епископа впервые видела. К нему пока пройдешь, можно умереть со страху. Единственное, помню, ради этого разговора я впервые купила платье в комиссионке: кримпленовое черное в красненький цветочек. Через три года, когда мы куда-то вместе выходили, отец Владислав вдруг сказал: «Какое у тебя красивое платье».
Красивая молодая женщина с двумя институтскими образованиями за спиной и возможностью общаться с интересными ей людьми оказалась в глухой, труднодоступной деревне. Как себя чувствовала моя мама в новой жизни?
– Первое яркое впечатление возникло от прихода в деревне Васильково. Все же Осташков – интеллигентный город, да и папа там был вторым священником. А тут кладбище, погост Чурилово…
С нашими прихожанами у меня сразу сложились замечательные отношения, твой отец даже говорил, что они меня любят больше, чем его. И мне с ними было интересно. Зато сильные эмоции во мне вызвала московская интеллигенция, буквально поселившаяся у нас дома. Они не виноваты: будучи неофитами, они тоже мало что знали, а вырываясь к духовному отцу на несколько дней, конечно, хотели как можно больше получить от общения с ним. Было лето, когда мы всего одну ночь переночевали своей семьей, а уже на следующий день новые люди приехали. Я в тот год даже за калитку не вышла, только с крыльца направо – вынести мусор на задний двор. Или налево – к колодцу. Первый раз прошлась погулять, когда отец Владимир Воробьев и Оксана с Колей Емельяновым приехали.
Москвичи были не плохими или хорошими, они такие же, как и я, кривые-косые-начинающие. Я от природы немягкий человек, а гостеприимству мне было негде учиться, мы с мамой закрыто жили. Но они почему-то думали, раз я матушка, то должна быть безгрешной, безупречной, а дети – поповичи – идеальными. Фразу «как ты можешь, ведь у тебя муж священник?» я и сейчас слышу от людей. А уж тогда… Но оттого, что муж, папа или дедушка священник, разве крылья вырастают? И у меня не росли, чему многие удивлялись: духовный муж и постоянно моющая, чего-то убирающая жена. Но им однажды наша алтарница (в деревнях, где мужчины не ходили в храм, епископы благословляли немолодую женщину помогать священнику в алтаре – прим. автора) и помощница по дому тетя Шура хорошо ответила, хоть и неграмотная была. Она зимой у колодца стирала, а кто-то ей говорит: «Тетя Шура, мы каждые 15 минут нового часа на молитву встаем, а вы с нами никогда не молитесь». Она спину распрямила, посмотрела извиняющимся взглядом: «Да. Простите. А я стирала постельное белье, чтобы вам было что постелить».
* * *
Я, конечно, была довольно мала, чтобы влиять на отца. Вернее, на его решение стать священником. Это было его с духовником и с мамой дело. А вот в семье отца Ильи Шмаина ситуация была иной: его старшая дочь к тому времени, как он стал задумываться о рукоположении, была не только взрослее меня, но и гораздо рассудительнее. И я предположила, что Анна Ильинична непременно должна была участвовать в обсуждении предстоящих серьезных перемен. Моя догадка была верной:
«Я действительно принимала участие в обсуждении и в том, чтобы этого добиваться, потому что папа решил стать священником твердо: его на это благословил духовный отец, протоиерей Владимир Смирнов в 1972 году. Сначала папа добивался этого в России, в 1973 году родители уехали в Латвию, и там замечательный человек – митрополит Рижский и Латвийский Леонид – многое сделал для папиного рукоположения, но в России это все же не удалось – никто не решался на этот шаг. И, в конце концов, когда мы уже давно жили в эмиграции, был придуман необыкновенный ход: его рукоположили в Парижской архиепископии и отправили в Иерусалим, где папу принял блаженнейший патриарх Иерусалимский Венедикт. Конечно, это было очень сложно, обсуждалось семьей постоянно, и мы все молились об этом. Поэтому его рукоположение – единое решение всей семьи. Что касается Израиля, мы, честно говоря, не понимали, к каким страданиям приведет переезд туда. К каким несчастьям. Иначе бы мы его не добивались. Но это тоже было единое решение семьи.
– Что вы имеете в виду?
– Гонения. И не со стороны государства Израиль, а со стороны эмигрантского общества. Государство вело себя безукоризненно. Например, папа не служил в армии. Став священником, он написал письмо, что больше не может держать в руках оружие, но рад будет всячески послужить стране, на что получил ответ: “Вы освобождаетесь от обязательной службы по уважительным причинам. Вы можете участвовать в добровольно-вспомогательных частях“. И никакого шума, никакой огласки. Но эмигранты, русские интеллигенты, затравили нас так, что мою сестру оставил муж. Несколько семей распалось из тех, которые пытались сохранить верность нашему дому, но ни у кого это не было так трагично, как у нее. Она погибла – покончила с собой. Поэтому я и говорю, что, если бы мы знали, какую цену заплатим, может, платить бы ее не стали.
Мы принесли несчастье многим. Пока папа не стал священником, эмигрантское общество в Израиле еще терпело его, но после рукоположения народ будто сошел с ума – на нас писали бесконечные доносы, на которые, надо сказать, служба безопасности никак не реагировала. Один раз папу вызвали в ШинБет (местное КГБ): “Ты знаешь, что в Московской патриархии сидят шпионы, враги Израиля?“ Они имели в виду, что тогда между СССР и Израилем не было дипломатических отношений. Замечу, что, так как на иврите нет “Вы“, в переводе эта официальная беседа выглядит как доверительная. „Знаю“, – ответил он. – „Поэтому я хожу к грекам“. „Но ведь они иногда приходят к грекам, и греки их принимают. А если ты услышишь, что договариваются о взрыве, что ты сделаешь?“ – снова спросили его. „Срочно побегу в полицию“, – сказал папа. На этом вопросы кончились, и больше никогда ничего папа не услышал. У него были хорошие отношения со священниками Московской патриархии в Иерусалиме, и я думаю, что они не были прямыми агентами. Шоферы, секретари – скорее всего. Хотя, конечно, чужая душа – потемки.
Но интеллигенция не могла успокоиться: постоянные передачи по радио, как-то на Рождество даже погром учинили потому, что мы елку поставили. В конце концов, наша маленькая христианская община перестала это выдерживать, и мы уехали во Францию. Слишком дорого стоила верность тем, кто хотел быть верными. Быть христианином все-таки не означает немедленно стать мучеником (мучеником не от властей, а в своей семье)».
* * *
Папиного рукоположения я не помню: я его не видела – оно состоялось 28 августа на праздник Успения Пресвятой Богородицы. Я тогда вернулась домой готовиться к школе. С отцом остались мама и младшие дети: пока им не пришла пора идти в школу, они жили на приходе постоянно, а я с бабушкой Таней в Москве.
Некоторое время отец служил в Осташкове на берегу озера Селигер – сначала дьяконом, а потом вторым священником.
В памяти Осташков того времени навсегда останется самой чудесной сказкой на земле. Местом, куда хотелось бы уехать навсегда. Дороги его, на манер питерских, планировались строго прямыми, без малейших изгибов: улицы были параллельными, переулки – перпендикулярными. А, поскольку Осташков расположен на полуострове, даже в центре города были такие точки, где с трех сторон искрилось в солнечных лучах озеро. Аккуратные, крепкие и уютные домики, гулять вдоль которых мы никогда не уставали: на каждом окошке под занавесками ручной работы стояли горшочки с цветами. Одного сорта, названия которого я так и не узнала, они поражали разноцветьем – красные, желтые, оранжевые, синие – и смотрелись так радостно, что в ответ всегда хотелось улыбаться. Мы прозвали их лисичками.
Осташков – это навсегда самый вкусный копченый угорь, самая лучшая ягода на свете – морошка, самые большие корзины черники, белых и подосиновиков. И лучшее озеро в мире, по которому было налажено замечательно продуманное водное сообщение на теплоходиках, в самые разные его уголки. В первую очередь к острову Столобный, куда в XV веке с Новгородчины пришел молодой монах Нил. Здесь он прожил отшельником 27 лет. А после смерти был прославлен в чине преподобных, и на месте его отшельничества была устроена Нило-Столобенская пустынь. После октябрьского переворота монастырь превратили в трудовую коммуну, на самом деле, колонию для малолетних преступников. Настоятель храма в Осташкове отец Владимир Шуста (ставший впоследствии наместником Столобенской пустыни архимандритом Вассианом) однажды рассказал, что в колонии свой срок отбывал сын Антона Макаренко – самого известного советского педагога, разработавшего установки педагогического мышления советского учителя и, по совместительству, бригадного комиссара НКВД. Подтверждения этой информация я никогда нигде не встречала. А вот то, что со стен собора обители от пола до купола, была отбита не только роспись, но и штукатурка – остались голые камни – видела своими глазами.
Теплоходики перемещались целый день и по другим маршрутам, к остальным островам, которым, казалось, не было счету. И, когда папа купил старую деревянную лодку, мы смогли путешествовать сами. По протоке попали внутрь острова Хачин, где обнаружилось еще одно озеро – Белое: вода в нем просвечивалась до дна на любой глубине, поэтому малютки-угорьки и их родители не могли спрятать свою личную жизнь от любопытных глаз в тине и камышах. Вообще в Хачине заключено 13 внутренних озер…
Приехав 20 лет спустя, я обнаружила вместо Осташкова чужой и мертвый город. Но, когда наступает переутомление, мне до сих пор снится мой Осташков из прошлой жизни.
* * *
К девятому году моей жизни подоспел переезд в новую квартиру: поскольку родители были многодетными, папа сделал запрос о ней депутату Бауманского района. По совместительству с постом генерального секретаря ЦК КПСС (главы СССР) эту должность занимал Леонид Ильич Брежнев. Неожиданно нам выделили целую квартиру на Покровке. Мы с папой поехали ее смотреть, он по какой-то надобности ненадолго ушел, а я, сидя на лестнице, осталась ждать. Внезапно мимо промелькнуло неземное создание – худенькая, необычайной красоты девочка в пончо, которое на долгие годы стало предметом моих грез. Девочка внимательно осмотрела меня, смешно картавя, поздоровалась…
Получается, я первой познакомилась с нашими соседями Лецкими, ставшими впоследствии настолько близкими и родными нам, что мы не закрывали дверь квартиры, чтобы они всегда могли зайти. В комнате Марины (той самой девочки) были слышны наши часы с кукушкой, прилежно откукукивающие на кухне каждые полчаса. А иногда, когда к нам приходили гости с детьми, папа вставал на сундук под часами и начинал переводить стрелки, чтобы кукушка работала, не прекращая. Хитрость заключалась в том, что после придачи ускорения течению времени, требовалось вручную совершить суточный круг, и к концу всем приходилось нелегко. Особенно наслаждавшимся концертом через стенку, не заказывая такую музыку. Думаю, что самые счастливые часы в жизни Марины наступали, когда часы ломались и их относили в ремонт.
Мы тоже заходили порой в гости к Лецким и тогда замечали бесшумно передвигающуюся миниатюрную бабушку. Эстер Иосифовна (на самом деле Эсфирь) была женой известного советского резидента Леонида Абрамовича Анулова (настоящая фамилия Москович) – организатора нелегальной агентурной сети «Красная капелла» в Швейцарии, прошедшего по возвращении на родину по лагерям и ссылкам. Леонид Абрамович был засекречен настолько, что его даже похоронили под псевдонимом. Эсфирь Иосифовна резидентом не была, но всегда сопровождала мужа в качестве прикрытия. Году в 1931-м им пришлось взять на задание семилетнего сына, и тот ни разу не проговорился, что его родители – граждане СССР. Зато сама Эсфирь однажды чуть не провалила задание: в поезде женщину окликнул проводник, знавший ее под другой фамилией. Она обернулась. Поняв всё, заплакала, но мгновенно придумала, будто то была фамилия ее первого и погибшего мужа. От Эстер Иосифовны мне достался дорожный сундук, с которым она путешествовала по Европе. Я использовала его как шкаф: там вполне помещался весь мой гардероб.
Взрослой я стала крестной Марины и ее сына Сережи. Крестилась и ее мама Ирма Леонидовна.
Нам удалось привлечь внимание не только Лецких. Неординарная внешность папы (бородатых мужчин в СССР не было), его многодетность заинтриговали семью, живущую по другую сторону двора, где мы гуляли. Так мы познакомились с Делоне-Эббертами. Семья включала бабушку, маму и двух девочек. Катя была на год младше меня. Вторая – Даша – родилась на пару месяцев ранее нашей Дарьи. С этой семьей мы дружим по сей день. Только их бабушки уже нет в живых.
Наталья Николаевна стала первым человеком, кто, на моей памяти, вышел из коммунистической партии, из-за несовместимости идеологии и христианства. Ее сильная, смешливая, отважная дочь Елена Борисовна, как и наша мама, появившаяся на свет в 1941 году, – активная прихожанка Николо-Кузнецкого храма. Катя, выйдя замуж за нашего друга детства Алешу Емельянова, стала матушкой, Даша – художник. Это незаслуженно короткий рассказ о долгих годах жизни бок о бок с семьей Делоне. Счастливой жизни.
* * *
В новой действительности меня неожиданно ждала отдельная комната и следующая французская школа, находившаяся в Лялином переулке – практически напротив нашего дома. Музыкальную решили оставить: добираться до нее с Покровки было столько же, как и от прежнего места жительства. Всех нас подстерегал непривычный метраж, потрясающий не только воображение, но и физические тела. Младший брат Петя принялся бегать по коридору, кататься на велосипеде, играть в футбол и тут же сломал руку. В день, когда ему снимали гипс, Таня сломала палец.
* * *
Осташков стал первым местом папиного служения. Как выше упомянула мама, его назначили вторым священником в храме того самого отца Владимира Шусты, который содействовал рукоположению. Спустя пару лет наша семья оказалась совсем в другом месте. В деревне Васильково, что неподалеку от города Кувшинова. Я была уверена, что туда отца перевели «автоматически». Но папа рассказал, как это произошло:
– Там был священник. И, когда он ушел в отпуск на месяц, владыка Гермоген благословил меня поехать послужить вместо него. Мне там понравилось: очень хороший народ, и я понравился старосте…
– Марье Алексеевне? – перебиваю отца.
– …да. И она все сделала, чтобы меня перевели. Только спросила меня: «Вы бы хотели у нас остаться?» Я, собственно, не думал об этом, у меня и мысли не было изменять Осташкову, но сказал, что мне понравилось. И через несколько месяцев я уже там служил.
Формально наш новый приход располагался на 80 километров ближе к Москве, чем Осташков. Фактическиже до Селигера можно было добраться на прямом поезде с апокалиптическим номером 666. Вооруженный «числом зверя» состав вечером отправлялся из Москвы в Осташков и благополучно прибывал в комфортные 6 утра. Через Кувшиново поезд проходил в 2 часа ночи.
Из явных плюсов: доехать до города можно было и днем, но почему-то все маршруты в светлое время суток были только многопересадочными. Их мы освоили тоже, но позже. Для начала папа решил, что самым коротким будет понятный ему путь – на прямом поезде. Все бы ничего, но наш приход располагался не в самом городе, а в 8 километрах от него. Днем, особенно в хорошую погоду, мимо деревни Васильково по сельской дороге пыхтел автобус-пазик, кондукторша которого, не сходя со своего сиденья возле водителя, зычно взывала на каждой остановке: «Кто взошел взаду, передавайте на билет». Ночью, равно как в выходные, в дождливую погоду или в мороз, движение замирало. Приходилось идти пешком.
Словом, однажды, теплой летней ночью, с рюкзаками, полными вещей и провианта (снабжение села́ в 70-е годы прошлого века достойно отдельного рассказа), мы с отцом спустились из вагона на землю, обещавшую стать родной на ближайшие годы. Ночь, тишина. Ни улицы, ни фонаря, ни, тем более, аптеки – лишь железнодорожная насыпь да дорога между бараками.
Папа утешал:
– Знаешь, от поезда до дома на 2 километра ближе, чем от автостанции. Всего-то шесть. На целых 2 тысячи метров меньше. И на 4 тысячи шагов.
Мне всегда хотелось верить, что мы с папой похожи, но уже тогда я понимала – кое-что в нас разное. Он в любой ситуации оставался оптимистом. А еще был сыном учительницы математики. Мне же по наследству досталось его бескрайнее воображение. Неумение считать пришло по маминой линии и, вероятно, связано с ее филологическими генами. Поэтому папина радость от вычитания из тысяч шагов двух часов ночи, умноженная на мои 10 лет, выглядела неуместной.