Читать онлайн Милый танк бесплатно
- Все книги автора: Александр Проханов
© Александр Проханов, 2025
© ООО «Издательство АСТ», 2025
Глава первая
Иван Степанович Ядринцев усматривал в построенной человеком машине Божье творенье. Господь, сотворив цветок, бабочку, женскую грудь, уступил творческие свершения человеку. Тот, получив от Господа полномочия, стал рубить избы, ковать плуги, собирать из деталей часы, создавать самолёты и подводные лодки. Если изделие выполняло предназначение, – пахало землю, показывало время, вело воздушный бой, – оно приближалось к Божьему творению. Художник, вслед за инженерами, последним прикосновением придавал изделию совершенство цветка, бабочки, горного хрусталя. Художник наделял изделие красотой. Изделие становилось произведением искусства. Одухотворённый художником истребитель побеждал в воздушном бою, лодка, скользя в глубинах, уходила от противолодочного корабля и в нужной точке океана вздымала из-под воды букет термоядерных ракет.
Иван Степанович Ядринцев был дизайнер, доводил сконструированную инженерами машину до совершенства.
Такой же сконструированной машиной, непомерных размеров, было государство. Эта машина, составленная из бессчётных элементов, двигалась, дышала, давала сбои, замирала, крутилась вразнос. Она изобиловала нелепостями, поражала уродствами. И при этом несла в себе Божий замысел, поддавалась исправлению, жаждала усовершенствования. Деяниями подвижников, мучеников, ясновидцев государство стремилось к идеалу. К государству прикасались великие дизайнеры, изымали уродства, привносили гармонию. Иван Степанович верил, что усовершенствовать государство возможно, его приближение к идеалу неотвратимо. Чертежом идеального государства служила церковная фреска с изображением Царствия Небесного.
Иван Степанович изучал математику, естественные науки, технические дисциплины. Он рисовал, писал стихи, музицировал. Копал курганы скифских царей, ловил бабочек в Африке, собирал гербарии в Саянах. Его кумирами были Леонардо да Винчи, Гумбольдт и те офицеры императорского Генерального штаба, что в обличье дервишей отправлялись на Тянь-Шань и в пустыню Гоби, составляли карты, привозили в Петербург пробы грунта, описание нравов, коллекции минералов и трав. Иногда у него возникала богоборческая мысль о несовершенстве вселенной, и ему хотелось лёгким прикосновением поправить ход светил, спирали галактик, несущиеся в мироздании спектры. Он смотрел в телескоп и становился Дизайнером Господа Бога.
Ивану Степановичу Ядринцеву было за сорок. Высокий, с прямой спиной, с гибкими мускулами, он был подвижен, скор, словно старался успеть, не опоздать, не пропустить дарованную ему чудесную возможность. И вдруг замирал, останавливался, чуя опасность. Дожидался, когда опасное мгновение проскользнёт и минует. И тогда опять торопился, стремился не упустить драгоценную возможность. Его кожа была смугла, как у степняков, живущих под открытым солнцем. Лицо скуластое, с твёрдым подбородком, от безвестных предков, лежащих в кургане среди слитков и старинных монет. Глаза синие, распахнутые, будто узрели долгожданное и прекрасное, они вдруг сжимались, темнели, смотрели хищно, словно следили за резцом, вытачивающим деталь. Зрачки провожали контур детали, её раскалённую искрящую кромку.
Теперь Иван Степанович Ядринцев находился в Музее современного искусства. Он представлял на обозрение свою инсталляцию «Милый танк». Музей размещался в старой московской электростанции с давно заглохшими роторами и паровыми котлами, но старинная эстетика здания, витающий под сводами рокот исчезнувших механизмов волновали Ядринцева. Волновала старомодная красота умерших машин.
Его проект «Милый танк» был шуткой, забавой, отдохновением после трудной работы на танковом заводе, где последним штрихом дизайнера он добивался идеальных форм танка, превращал угрюмые глыбы брони в произведение искусства. Танк, одухотворённый художником, увеличивал точность и скорость стрельбы, защитные свойства брони, как балерина, танцевал и крутился волчком, уходил под воду, выставив железную ноздрю, обретал невесомость, перелетая по воздуху рвы. «Милый танк» был создан из дров, как поленница. Башню обшивала береста. Пушкой служил туго свитый жгут сена. Катки изготовили из ивовых прутьев. Гусеницы сплели из соломы. Башню украшали сухие кленовые листья. Из пулемётных гнёзд выглядывали спелые жёлуди. «Активной бронёй» служили еловые и сосновые шишки. Такие танки обитают в лесах, соседствуя с лосями и оленями. Птицы в них вьют гнёзда, дикие пчёлы приносят мёд. Танк, стоящий в музейном зале, пах, как поленница дров, как клеверный стог, как сухие ягоды малины.
Зал, где красовался «Милый танк», был пуст. Публика толпилась за закрытыми дверьми, ожидая начала презентации. Ядринцев любовался танком, вспоминая, как выбирал приготовленные для бани полешки, в берёзовой роще срезал белые лоскутья коры, подбирал под соснами похожие на ёжиков шишки, гнул колесом прутья ивы, сплетал, как «корзинных дел» мастер.
Он был в вольной не застёгнутой блузе, розовой, с раскрытым воротом рубашке. В кармане по-птичьи щебетал телефон, но Ядринцев не извлекал его.
– Привет танкистам! – Ядринцев услышал за спиной кашляющий смех, каким смеются страдающие астмой старики. Но смеялся сочный красавец, раскрывший объятья. Борта вельветового синего пиджака распахнулись, кружева на белой рубашке кипели, из-под шёлка на груди чернела кудель. – С таким танком русская армия за три дня дойдёт до Крещатика!
Леонид Семёнович Ушац, устроитель презентации, галерист, ревнитель экспериментального искусства, обнял Ядринцева, хлопая по спине сильными ладонями. Его белый лоб не имел морщин, будто его не касались горькие мысли. Чёрные блестящие волосы не ведали седины. Нос с властной горбинкой роднил с отпрысками европейских династий. Глаза жаркие, страстные, как чёрные жужжащие шмели, жадно оглядывали собеседника, словно искали место для поцелуя. Малиновые влажные губы шевелились, готовые к поцелую. Не к тому ли, что случился в сумерках Гефсиманского сада?
– Давай продадим твой танк. Я найду покупателя в Англии.
– Ты торговец оружием?
– Мы выставим «Милый танк» в Гайд-парке. Пусть ужаснётся Европа.
– Меня посадят в России. Я открываю врагу последние русские разработки.
Они посмотрели на башню из бересты, пушку из сена, гусеницы из соломы и рассмеялись. Смех Ушаца был подобен кашлю, словно в сочной моложавой плоти укрылся старик.
– Салют, господа! Специально для вас сочинил «Танковый блюз». Плач подбитого танка, – композитор и джазмен Антон Константинович Лоскутов положил на пол кожаный футляр, отворил крышку, и на синем бархате драгоценно засиял серебряный саксофон. Как морское диво, обитающее среди раковин, жемчугов и кораллов. – В прошлый раз, Ушац, ты заставил меня сочинить «Плач раненого сперматозоида».
Лоскутов толстыми, украшенными перстнем пальцами извлёк саксофон из футляра, цепко, осторожно, словно боялся, что спящее существо проснётся и ужалит.
Лоскутов был грузный, рыхлый, с короткой шеей и выпуклой грудью, которую надышал долгой игрой на саксофоне. Мясистое красное лицо пропойцы было недовольным и злым. Губы, намятые мундштуком саксофона, то сжимались в трубку, то растягивались, как резина. Щёки вдруг раздувались, на них начинала блестеть рыжая щетина. Глаза выпучивались, будто он надувал шар. Саксофон, как пойманная русалка, извивался в его руках, бил хвостом, и они целовались.
– Осточертели эти блюзы-однодневки. Хочу настоящую музыку. Чувствую, она здесь, рядом. Хочу поймать, а она улетает. Напиваюсь, думаю: «Вот она!» А она умолкает, остаётся похмелье. Услышал её во сне – великолепная, могучая! «Музыка русских глубин»! Моя, моя! Играю её во сне. Проснулся, серое утро в окне, пустая бутылка «Мартини», – Лоскутов опустил саксофон в футляр и захлопнул крышку, запер морское диво. Скрылось, утаило «музыку русских глубин».
– Ваня, Антоша, я запускаю проект! – Ушац обращал жужжащие жалящие глаза на Ядринцева и Лоскутова. Взгляд оставлял ожоги. – Проект грандиозный! «Исход»! Вся русская эмиграция, все художники, писатели, музыканты! Все, кто убежал от кремлёвского фараона, участвуют в мистерии. Выставки, литературные чтения, музыкальные фестивали. И главное представление – мюзикл «Исход». Моисей, «манна небесная», «тьма египетская», «земля обетованная». Есть либретто. Нужна музыка, нужен дизайн. Никакой архаики, библейской этнографии. Сверхмодерн! Лоскутов, вот тебе великая музыка! Ядринцев, вот тебе великий дизайн! – Ушац жалил чёрными сверкающими глазами, целовал воздух малиновыми губами. – Соглашайтесь! Будут большие деньги!
– Ну, слушай, Ушац, ну, зачем я буду писать твою еврейскую музыку? – Лоскутов сморщился, закрыл глаза, словно во рту его истекал соком лимон. – У России своя музыка. Она от Бога. Уеду на Валаам, буду слушать колокола, молиться, исповедоваться и услышу «музыку русских глубин»!
– Ответ антисемита. Больше не предлагаю. Слушай «музыку русских гранёных стаканов», – Ушац весело смотрел на Лоскутова, смеялся, кружева на его розовой рубахе дышали, в смехе слышался злой стариковский кашель.
– Все твои друзья, Ушац, убежали из «плена египетского». Но Россия не гробница фараонов. В России рождалась небесная музыка и небесная поэзии. Россия начинает плодоносить. Правда, Ядринцев?
Ядринцев не хотел погружаться в изнурительную распрю, которая начиналась с невинных колкостей, а кончалась ненавистью, сулившей пролитие крови.
– Россия – это выжженная земля, Лоскутов. Её полили уксусом и посыпали солью. Здесь больше ничего никогда не родится. Уезжайте, спасите свои дарования. Здесь скоро начнётся русский ужас, ничего не уцелеет! – Ушац, моложавый, цветущий, вдруг сошёл на нет. Его белый безмятежный лоб покрылся морщинами. Нос обвис и обуглился. Горбинка вздулась, как кровавый волдырь. Малиновые губы стали синими. Их сотрясал страх, истоки которого таились не в нынешних днях. Скрытый в холёной упитанной плоти старик показался, поморгал гнойными глазами и спрятался. Таким вдруг увидел Ядринцев Ушаца.
– Ну, ладно, пора начинать. «Милый танк» к параду готов!
Дверь в соседний зал распахнулась, хлынуло многолюдье, окружило танк. Охали, толкались, тянули руки, вытягивали шеи, нюхали, ощупывали бересту, щипали солому. Мерцали вспышки. Как грифы, кружили телекамеры. Знатоки современного искусства давали пояснения неофитам.
– Концептуальное искусство – это всегда жест, послание! – Ушац стискивал кулак и сжимал бицепс, демонстрируя мощь танка. Соединял большой и указательный палец, словно держал невидимую бусину, – таким драгоценным и хрупким был танк.
Ядринцев, отступив, наблюдал многолюдье. Его изделие рождало эмоции, тревожило мысли, вызывало восторг и неприятие. Его замысел одними угадывался, другими искажался, третьими перевёртывался, превращаясь в противоположность.
Дробился на множество осколков, как разбитое зеркало, и в каждом осколке отражался творец, Ядринцев, дизайнер, кудесник. Легкомысленной шуткой он будил дремлющие в людях мечтания, совершал невозможное, – мирил чудовищную машину и божественную природу.
Ядринцева заметили, окружили. Замерцали вспышки, телекамера нацелила любопытное чёрное рыльце.
– Господин Ядринцев, что вы, собственно, хотели сказать? Что русские танки – благо? Принесут украинцам запах русского хлеба, шелест русских берёз? – немолодая взвинченная дама негодовала, едко протестовала.
Ядринцев чувствовал исходящий от неё жар. Она была жаровней с запахом гари. Её плоть сгорала в жаровне, в ней пламенел уголь. Она задыхалась, раскрывала безгубый рот. Ядринцев боялся, что уголь выпадет из неё и сожжёт берестяной танк.
Он отвечал любезно, смиренно, чтобы не распалить уголь, который мог превратить сухое тело женщины в факел.
– Иван Степанович, угадал ли я ваше послание? Вы хотите сказать, что русские танки прекрасны, как весна? Там, где пройдёт русский танк, вырастают дубравы, распускаются цветы, поют соловьи? – искусствовед в рыжей блузе сладко улыбался. Его рот казался липкой карамелькой. Огромный нос напоминал акулий плавник. Стеблевидные пальцы пугали своей гибкостью.
Ядринцев отшутился, сравнил русский танк с русской печью. Видел, как диктофон в руках искусствоведа, мерцая кровавым глазком, жадно сглотнул ответ.
– Ванечка, родной, опять нас порадовал шедевром! – полная женщина подплывала, колыхаясь, как желе. Под лёгким розовым платьем не было плеч, груди, живота, только студенистое тело медузы. – Ты, Ванечка, изобразил самого себя. С виду нежный, обаятельный, в васильках и ромашках. А по сути танк, смертельно опасный. Как всё русское. Ты, Ванечка, и есть «Милый танк»! – женщина пленительно улыбнулась и уплыла, таинственно потупясь, намекая окружающим на особые отношения с Ядринцевым.
К нему продолжали подходить, разгадывали ребус берестяного танка, искали двусмысленность. Спрашивали, не содержатся ли в этом бутафорском танке секретные данные, составляющие государственную тайну?
Многие были знакомы Ядринцеву. Молодой стилист заплёл смоляные волосы множеством тугих африканских косичек, на каждой качался резной амулет. Известный кутюрье явился в одежде из новой коллекции, выдержанной в жёлто-голубой гамме, под цвета украинского флага.
Модный режиссёр искал среди художников декоратора для экспериментального спектакля. Культурный атташе бельгийского посольства коллекционировал современное русское искусство, искал на выставках, чем пополнить коллекцию.
Все были знакомцы, обнимались, фотографировались у танка. Выставка удалась. Чёрные шмели на лице устроителя выставки радостно жужжали. Устроитель выставки был кумир. Он был мастер вечеринок, разработчик художественных проектов, продавал картины, помещал рецензии в зарубежные журналы, дружил с меценатами, помогал политикам, превращая их унылые выборы в живописные карнавалы.
Ядринцев увидел, как в зал вошла женщина в синем платье. Переступила порог, шагнула в сторону, прижалась к стене, не желая мешаться с толкучкой. Ядринцев заметил, как она приподнялась на мысках, словно хотела взлететь, и не посмела. Так птица желает оставить ветку, тянется вверх, но пугается и остается на месте. Этот остановленный порыв заметил Ядринцев и тут же забыл.
Ушац подошёл к Лоскутову.
– Антоша, даёшь «музыку русских пучин»!
Тот кивнул, извлёк из футляра саксофон. Серебряное диво, уловленное в морских пучинах, засверкало. Лоскутов схватил губами мундштук, покачал саксофон, рассылая в стороны блески. Бархатная, рыдающая музыка, густая, как мёд, полилась из серебряного кувшина. Все пьянели от сладости, слушали музыку, принесённую морским дивом.
Ушац вёл за руку женщину в синем платье. Лёгкий шёлковый подол развевался. Ушац нашёл её у стены и увлекал в зал. Она противилась, он приобнял её за талию и подтолкнул. Ядринцев подумал, между ними существует близость, – так весело и бесцеремонно тот прижал её к себе.
Саксофон в руках Лоскутова изгибал русалочий хвост. Лоскутов обнимал русалку, целовал, нежил. Не было тучного усталого ворчуна. Был страстный обожатель, ласкавший гибкое тело, счастливчик, изловивший морское диво.
Ушац захлопал в ладоши, подал знак Лоскутову, чтобы тот играл тише. Громогласно воскликнул:
– Господа, в русской истории броневики и танки служили амвоном, с которого провозглашались новые русские эры. Владимир Ильич Ленин поднялся на броневик и возвестил о начале «красной» эры. Борис Николаевич Ельцин залез на танк и объявил рождение либеральной России. Так пусть же русский танк, он же амвон, он же эшафот, он же дыба, превратится в эстраду кабаре, где танцует прекрасная плясунья!
Ушац схватил за руку женщину в синем платье, повлёк к танку. Женщина шла неохотно. Перед ней расступились. Она стояла неподвижно, огорчённая понуканием. Ядринцев видел её удлинённое лицо с ниспадавшими вдоль щёк тёмными волосами, узкую талию, разрез платья почти до бедра.
– Смелее! – крикнул Ушац и махнул Лоскутову.
Саксофон всхлипнул и взревел по-бычьи, извергая из серебряной ноздри жаркий храп. Лоскутов раздувал щёки, пучил глаза. Он был стеклодув, выдувал огненные сосуды – чаши, вазы, кувшины. Сосуды плыли над головами, сталкивались, раскалывались, проливали водопады огня.
Женщина сбросила туфли, приподнялась на мысках, опустилась. Ядринцев уловил всё то же стремление нерешительной птицы. Женщина лёгким скоком взлетела на танк, мотнула головой в одну, в другую сторону. Её волосы разметались. Плеснула белизна из разреза синего шёлка. Воздела руки и повернулась на одной ноге. Блеск голой ноги, вихрь синего шёлка, летящие по кругу тёмные, в блеске, волосы. Ядринцев счастливо ослеп. Воздух между ним и танцовщицей трепетал, плавился. Ядринцев издали целовал её, обнимал, ловил губами её голые ноги. Синий шёлк взлетел, подброшенный ветром. Казалось, расцвёл огромный синий цветок. Платье соскользнуло с плеча, и Ядринцев целовал белизну плеча. Стремился к ней сквозь стеклянный расплавленный воздух.
Она кружилась невесомо, прелестная балерина. Извивалась жгуче и бесстыдно, танцовщица ночного клуба. Топотала, щёлкала пальцами воздетых рук, словно стучала кастаньетами. Выбрасывала из-под шёлка голые ноги, и казалось, за её спиной плещет павлиний хвост.
Лоскутов играл в упоении. Угадывал её всплески и кружения. Его саксофон ревел, как бык, и она воздушно летала перед ярым хрипящим зверем. Саксофон пел медовую песню, и она казалась бабочкой, присевшей на синий цветок. Саксофон бурлил, кипел, и она дразнила его голой ногой, обнажённым плечом.
Музыка серебряной волшебной трубы, топотанье босых ног, летящие по кругу волосы, волны синего шёлка. Люди начинали раскачиваться, пьяно закрывали глаза, прихлопывали, медленно шли по кругу. Ушац жаркими глазами жёг танцовщицу, озирал опьянённый хоровод. Был чародей, опоивший толпу, погрузивший её в наркотический сон. Ядринцев был среди опьянённых. Танцовщица в синих шелках владела им, власть её была чудесна, желанна.
Плясунья присела, накрыла ноги синим шатром платья, соскользнула с танка и пропала. Ядринцев искал её и не находил.
Лоскутов не оставлял саксофон, поднял серебряный рог и пошёл вокруг танка. Все потянулись за ним. Ушац схватил за руки искусствоведа в жёлтой блузе, стилиста с африканскими косичками, повёл по кругу, приседая, выбрасывая ноги. Все повторяли его скачки, двигались по магическому кругу, издавая крики неведомых птиц и животных. Это был ритуальный хоровод загадочного племени. Оно танцевало вокруг божества, которое требовало жертву. Ядринцев стремился выпасть из хоровода, а его затягивало. Хотел разорвать магический круг, но круг смыкался. Поющая змея извивалась в руках колдуна. Фиолетовые, как шмели, глаза Ушаца не пускали из круга.
«Спаси и помилуй!» – взмолился Ядринцев и выдрался из железного обруча, оставив на нём часть кожи.
Саксофон умолк, Лоскутов изнурённо ушёл, унося остывающий рог. Но танец длился. В хороводе хлопали, подвывали, шлёпали подошвами, подпрыгивали, ударяли танк. Выщипывали из него солому, выхватывали жёлудь и шишку. И вдруг всем скопищем ринулись на танк. Стали терзать, ломать, отдирали лоскутья коры, рвали травяную пушку, с хрустом ломали свитые из прутьев катки.
– Получай, Крещатик! Вот тебе, Украина!
Скрипело, хрустело, трещало. Разрушение танка было яростным, было священнодействием. Ядринцева страшило это упорное, неодолимое разрушение. Так разрушали города и царства, громили очаги и гробницы. Построенный из бересты танк, по замыслу Ядринцева, укрощал смертоносную боевую машину. Разрушение берестяного танка высвобождало смертоносные силы. Ядринцев присутствовал при высвобождении адских сил войны.
– К нам, к нам! – махал ему Ушац.
Ядринцеву стало холодно, он замерзал, из него спустили кровь. Его посетило помрачение. Его фантазии были ужасны. Он стоял босиком в тазу, полном крови. Ад разверзался. Являлись исчадия. Не было искусствоведа в рыжей блузе, женщины с пепельным лицом, толстухи в девичьем сарафане, стилиста со смоляными косичками. Мчался жуткий хоровод. Страус топал трёхпалыми ступнями, рыбий скелет топорщил острые кости, огромная медуза плыла, перебирая чуткие щупальца, розовый червь скользил липким телом. И жуткий, с обугленным носом, старик мчался, водя гнойными глазами. На его носу, как кровавый волдырь, краснела горбинка.
То было помрачение. Подобное он испытал в детстве, когда читал пушкинский «сон Татьяны», описание ада. Временами это помрачение повторялось.
Танк был разрушен. Валялись лоскутья бересты, хрустели под ногами шишки и жёлуди, желтела солома, темнели клочья сухого сена. Пахло смолой, клеверными стогами, полевыми цветами. Танк, умирая, испустил свой лесной дух.
Ядринцеву было жаль танка. Участь его была известна заранее. Ушац в Музее современного искусства давал сеанс «магического конструктивизма», созданной им эстетической школы. Разрушение танка иллюстрировало эту эстетику.
Ядринцев шёл на фуршет, переступая раздавленные жёлуди.
В зале по соседству, за высокими круглыми столиками шло обсуждение состоявшегося действа. В бокалах краснело вино, в рюмках блестела водка. На тонкие деревянные спицы были насажены ломтики мяса, лепестки рыбы. Исчадия ада, недавно растерзавшие берестяной танк, вернули себе человеческий образ, чокались, жевали, добродушно смеялись, каждый на свой лад толковали «магический конструктивизм». Ядринцев увидел у столика Ушаца и танцовщицу. Ушац жестикулировал с бокалом в руке, танцовщица слушала, потупясь. Ядринцев подошёл:
– Представь меня!
Танцовщица подняла на Ядринцева недовольные, под взлетевшими бровями, глаза и снова потупилась.
– Милая, позволь представить тебе моего друга Ивана Степановича Ядринцева. Это он из лесных кореньев, огородных плодов, птичьих перьев сотворил диво, послужившее тебе танцплощадкой. Он лучший и последний дизайнер России. Сегодня мы уничтожили танковую мощь России и предотвратили нападение на Украину, – Ушац засмеялся каркающим смехом. Ядринцев заметил, как чуть нахмурились брови танцовщицы, смех был ей неприятен. – Ваня, а это прима-балерина пражского варьете «Коти» Ирина Велиникина. Вернулась на несколько дней в Россию, увидеть последнего русского дизайнера и выманить его в Прагу! – Ушац сочно шевелил малиновыми губами, в смехе слышался чахоточный кашель.
– Вы чудесно танцевали, – произнёс Ядринцев, – Я любовался вами.
– Мне жаль ваше берестяное творение. Вы столько над ним трудились.
– Полнота творения достигается его разрушением. Ядринцев выполнил первую половину творения, мы вторую, – Ушац, мастер абсурда, щегольнул своим мастерством. Ядринцев смотрел на Ирину Велиникину. Танцуя, она обожгла его, оставила огненный отпечаток, который продолжал гореть, был её огненным изображением. Теперь, когда она стояла рядом, Ядринцев мог сравнить изображение с подлинником.
От её переносицы разлетались тонкие тёмные брови, и она их хмурила, не давая улететь. Линия носа была осью безупречной симметрии, делала лицо красивым и холодным, отточенно правильным. Губы тревожно сжаты, в них невысказанное огорчение. Казалось, её постоянно удерживают, не пускают, она пребывает в неволе. Но в глазах, когда она их поднимала, светился порыв к восстанию, к бегству из неволи, к безумному поступку. Порыв, который не давали ей совершить, обнаруживал себя в танце.
– Я любовался вами, – повторил Ядринцев. Смотрел не в глаза, а на маленькое ухо с крохотным изумрудом в золотой оправе.
– Не мудрено, Ваня. Её пируэты приводят в восторг самых пресыщенных гурманов. Они зовут её на свои ночные вечеринки. Ирина танцует на столах, разбивает вдребезги бокалы с шампанским! – Ушац брызнул пальцами, показывая, как летят осколки. Ирина сжала губы. О ней говорили то, что она не хотела слышать. Но её продолжали огорчать. – Мы, слава богу, порываем с этими куртуазными вечеринками, с капризными банкирами и дурными сенаторами. Ирину ждёт великолепное будущее. Не правда ли, дорогая? Настоящий взлёт! Специально для Ирины написан мюзикл «Исход». Необычайное произведение! Библейская музыка двадцать первого века! Ирина будет танцевать «Еврейскую мечту»!
– Должно быть, вы, Ирина, хорошо знаете Священное писание? Вы будете танцевать Саломею? – Ядринцев чувствовал больную зависимость Ирины от Ушаца.
– Причём здесь Саломея? «Еврейская мечта» – это сущность, которая появилась раньше еврейского народа. Сначала появилась «Еврейская мечта», а потом еврейский народ. Мечта явилась Моисею. Моисей шёл за Мечтой, выводил свой народ из «плена египетского». Народ шёл за Мечтой по пустыне к «обетованной земле». Мечта переводила евреев через Чёрное море. Она подняла Моисея на гору Синай, и он говорил с Богом. Мечта укрепляла евреев в битве с ханаанами и держала солнце на небе, пока не пришла победа. Мечта владела Соломоном, построившим Храм. Мечта являлась еврейским пророкам и озаряла их разум. Ирина будет танцевать «Еврейскую мечту». На премьеру съедутся все евреи земли, и мюзикл «Исход» из Праги переедет на Бродвей.
– Но почему, Ирина, вы не можете танцевать в России «Русскую мечту»? – Ядринцев хотел, чтобы она растворила сжатые губы и заговорила.
– Да потому, что в России нет и не будет никакой Мечты! – Ушац торопился ответить, не позволяя Ирине заговорить. – Намечталась матушка-Русь! Всё! Конец! Никакой империи! Никакой мировой революции! Никакой Святой Руси! Никакого пророка Пушкина! Никакого Достоевского! Один кукиш, который Россия показывает миру, а мир с отвращением отворачивается! – Ушац говорил так жарко, будто у него собирались отнять самое драгоценное, а он не отдавал. Ядринцеву чудились в этой неистовой вспышке ненависть и обожание, перетекавшие из одного в другое. И всё та же воля к разрушению, которая только что превратила изысканное изделие из бересты, травы и соломы в мусор.
– Ну, где, где оно, твое Русское чудо? Где твой райский сад? Одни пни, из каждого изготовлена плаха, и на одном из пней, Ваня, твоя отрубленная голова! – Ушац провел ладонью по горлу столь резко, что оставил красную, похожую на порез, полосу. – Уезжай, Ваня, пока не поздно! Евреи совершили из России исход, как наши предки из «плена египетского». Но унесли с собой не серебро фараона, а саму Россию! Евреи унесли из тлетворной России Россию благоухающую и тем сберегли её для мира. Ваня, уезжай! Мюзикл «Исход» нуждается в твоем таланте. Ты получишь европейскую и мировую известность!
– Уведите меня отсюда, – Ирина коснулась руки Ядринцева и подняла плечо, заслоняясь от Ушаца.
– Ну вот, опять я что-то не то сказал! – Ушац молитвенно раскрыл ладони, возвел глаза и захохотал астматическим смехом.
– Уйдём отсюда, – Ирина пошла от столика, увлекая за собой Ядринцева.
Ушац, продолжая смеяться, крикнул вслед:
– Велиникина, не забудь про ночную вечеринку у Костоньянца! Ты танцуешь. Деньги я получил!
В вестибюле, подавая Ирине шубку, Ядринцев задержал ладони на её плечах, услышал сквозь мех, как она замерла, а потом вздрогнула.
Они вышли из музея. Был вечер, кругом сверкало. В воздухе летела морозная пыльца, и в каждой пылинке переливалась Москва. Фары машин превратились в белые туманные кресты, и казалось, по улице движется шествие огромных крестов. Вывески и рекламы окружало туманное зарево, алое, голубое, жемчужное, будто на стенах проступили огненные письмена. Оранжевые фонари свисали из неба, как волшебные плоды. «Ударник» в морозной дымке был бриллиантом, его отражение плавилось на льдистом тротуаре, и прохожие, пробегая по отражению, облекались в алые, золотые, изумрудные ризы. Ядринцев вёл Ирину среди драгоценных сверканий.
– Он нас не догонит? – Ирина оглянулась, будто ждала погони. – Он может погнаться за нами.
– Он нас не узнает. Мы превратились в павлинов, – Ядринцев взял под руку Ирину, они погрузились в радужное отражение плещущей на фасаде рекламы, волшебное, как павлинье перо. Облачко пара у её губ становилось алым, золотистым, лазурным.
– Вы боитесь Ушаца?
– Боюсь.
– Что в нём страшного?
Они шли по мосту в прозрачной метели. Машины, удаляясь, сыпали ворохи красных углей. Встречные фары казались графинами, полными млечной влаги. Графины лопались, выливали жидкий огонь. За чугунной оградой река белела оледенелыми берегами. В длинной чёрной промоине шёл буксир. На мачте горел одинокий красный огонь. След буксира расходился, ударял в ледяные берега, отливал синевой. Кремль в метели дышал, как розовая заря. Кресты золотились искрами, на башнях краснели капли рубина.
Ядринцев совершил похищение женщины, отнял её у другого, легкомысленно и бездумно. Был очарован, ужален сладким ожогом. Не желал знать о ней больше того, что открылось в танце, сверкнуло белизной среди синего шёлка. Он не хотел погружаться в её страхи, блуждать в путанице её женских мучений. Он любовался ею среди зимнего московского великолепия. В заснеженной шубке, в плотном, поверх беличьей шапки платке она была пленительна.
– Чем же страшен Ушац? Он удачливый галерист, весельчак, острослов. Принят в кабинетах и салонах. Искусный делец, успешный коммерсант. Ничего страшного.
– Он работорговец. Берёт людей в рабство, торгует ими на невольничьих рынках. Он уступает рабов другим хозяевам, и те платят ему деньги. Он жесток со своими рабами, подавляет всякое недовольство.
– Вы находитесь в рабстве у Ушаца?
– Не хочу говорить об этом.
Пашков дом, белоснежный, с лепными наличниками и нарядными вазами пленял своей женственностью. Окна горели в метели. Шёл бал. По стенам стояли пожилые генералы. Дамы обмахивались веерами. Девушки с застенчивым целомудрием ждали приглашения на первый бальный танец. Ядринцев с детства любил дворец, испытывал к нему нежность. И его пугало появление в поздние годы изваяния. Огромный, чёрный князь воздел могучий крест, карая дворец с легкомысленными обитателями, стаи машин, похожих на скользких блестящих рыб.
Из Боровицких ворот излетела машина с фиолетовой вспышкой, взвыла волком, прокрякала уткой, и за ней тяжеловесно, упитанно покатил «мерседес», унося в салоне притаившегося вельможу.
– Мы говорили об Ушаце, – Ирина смотрела, как исчезает в метели фиолетовая бабочка милицейской машины. – Он принуждает меня танцевать в клубах и на закрытых вечеринках. Он подобрал меня в танцевальном кружке, отдал в балетную школу. Увёз в Прагу, определил в третьесортное кабаре. Заставляет показывать голые ноги и плечи чернокожим эмигрантам. И платит мне гроши, достаточные, чтобы снимать дешёвую квартиру и не умереть с голода.
– Почему вы не уйдёте? – Ядринцеву не хотелось слышать горькую женскую исповедь. Хотелось любоваться женской красотой среди волшебных мерцаний. Но он похитил женщину, в которой жила мука, и эта мука требовала утешения. – Бросьте его, уйдите!
– Я люблю танцевать. Знаю, что прекрасно танцую. Я мечтаю о настоящей сцене, о настоящем балете. Ушац обещает эту сцену и этот балет. Он заказал мюзикл «Исход», специально для меня. Обещает главную партию. Я смогу, наконец, воплотить мою мечту. Он пользуется этим и держит меня в рабстве.
– Но почему в Праге? Почему не можете танцевать в России?
На Манежной их подхватила метель и помчала на блистающей карусели. И в этой карусели всё кружило, сливалось, менялось местами. В гостинице «Москва» голый негр целовал проститутку. В Историческом музее, под стеклом, красовался меч Дмитрия Донского. В кремлёвском дворце, в малахитовом кабинете подписывал указ Президент. В белоснежном манеже, на выставке драгоценно сияли картины. В ресторане «Националь», на мерцающих крошках льда лежала белуга. Карусель летела, площадь свивалась в свиток. Негр с проституткой целовались в кабинете Кремля. На ломтиках льда, усыпанный блестками, лежал княжеский меч. В музее, под стеклом пялила золотые глаза белуга. Струя машин отрывалась от земли и летела в метели, роняя ворохи красных углей.
– Почему не хотите танцевать в России? Сейчас в России время русских танцев, – Ядринцев был вовлечён в кружение, вовлечён в её страхи, вовлечён в московское ночное безрассудство, пьянящее и чудесное. В ресторане «Националь» подавали к столу картину, принесённую из Манежа, в неё втыкали вилку, резали на ломти, перчили и солили. – Сегодня Россия танцует русский танец, ведёт хоровод, пляшет вприсядку. У танцоров отлетают подмётки, рвутся рубахи, но народ танцует.
– Ушац говорит, что России больше нет. Нет русского балета, музыки, литературы. Нет ценителей искусств. Россия навсегда погибла.
Ядринцева тяготили её признанья. Слова огорчённой женщины, её неуместная мука мешали любоваться метелью, мешали обнять её, поцеловать губы с облачком жемчужного пара.
– Ирина, ну посмотрите вокруг. Разве что-нибудь погибло? Кремль величавый, державный. Дворец янтарный, с каменными кружевами у окон. Манеж полон картин в золочёных рамах. И вы, такая прелестная в этой московской метели!
Но она не слышала Ядринцева.
– Он говорит, что здесь скоро случится огромная беда, огромное несчастье. Будет война, революция. Будут гореть библиотеки, рушиться дворцы. Снова казни, аресты, пытки. Здесь воцарится невиданный в мире злодей. Бежать, бежать!
Красная площадь возникла внезапно. Ядринцеву казалось, она всплывала из русских глубин по случаю народных гуляний, стрелецких казней, солнечных парадов и мрачных погребений. А потом вновь исчезала, погружалась в глубины, унося с собой купола, кресты, колокольни, могилы в стене, ковчег мавзолея, золотые часы, лунное лицо мертвеца, чёрные метеориты брусчатки. Площадь таилась в глубинах русского времени, пока вновь не возникала нужда в плахах, торговых лотках, танках и катафалках. Ядринцев и Ирина смотрели, как в метели сияет золото Ивана Великого и трепещет, не в силах улететь, флаг на крыше дворца.
На площади звенел каток. Музыка, вспышки, блеск коньков, разноцветные конькобежцы. Ядринцев счастливо закрыл глаза. Он нёсся, обнимая Ирину, вызванивая на льду сверкающие вензеля. Ирина в шёлковом платье кружилась, сверкала коньками, высекая летучие искры.
– Ирина, вы чудесная, достойны самого светлого счастья. Вас околдовал злой волшебник. Вас нужно расколдовать. Ваш танец восхитителен, вы созданы для успеха, для поклонения. Вас ждёт триумф. В России родится великая музыка, несравненный балет. Вы будете танцевать главную партию. Вами будут восхищаться. Из зала станут кричать: «Браво!» В золочёной ложе появится Президент и пошлёт вам букет красных роз.
Ирина улыбнулась, подняла глаза. В них закружилась сверкающая спираль катка, полыхнуло ночное солнце Ивана Великого, хлынули стоцветные переливы. В её глазах отражались самоцветы, изразцы, перламутры, кресты, слюдяные окна, цветные лампады, витые узоры храма Василия Блаженного.
Ядринцев с детства восхищался храмом и, восхищаясь, боялся. В храме скрывалась громадная тайна, непостижимое знание. Его соорудили ясновидцы, которым открылись сущности мира. Они воплотили эти сущности в камне. Мудрецы новых времён, созерцая храм, извлекут из него смыслы, законы и тайны, которые Господь вдохнул в мир при его сотворении.
– Архитекторы, сотворившие храм, были чудотворцы. Таких храмов не было на Руси, не было в мире. Творцы удалились в глухую пустынь, постились, молились, и к ним слетел ангел, принёс чертёж рая. По этому чертежу они построили храм. Это образ Русского рая, – Ядринцев расколдовывал Ирину, отводил от неё злые чары. Он похитил женщину, чтобы снять с неё порчу, привёл на святое место.
– Мне кажется, это волшебные цветы, – Ирина осторожно протянула руку, словно хотела коснуться цветка. – Клумба, на которой растут дивные цветы. Архитекторы, построившие храм, были садовники. Среди русской зимы цветы, и на них падает снег.
Ядринцева восхитило сравнение. Оно родилось в оттаявшей душе, от которой отступили злые чары.
Цветы взросли из семян, посеянных с неба. В метели горели райские маки, табаки, колокольчики. Раскрывали бутоны райские тюльпаны и гиацинты. Благоухали райские астры и хризантемы. От храма исходил аромат летнего сада. Среди куполов и шатров летали бабочки. Трепетали их алые и лазурные крылья.
– Храм похож на фаянсовое расписное блюдо, полное чудесных плодов, – Ирина искала сравнение, – яблоки, сливы, виноградные кисти, груши, персики, абрикосы. Истекают медовым соком. Над ними вьются золотые пчёлы.
Чары отлетели. Ядринцев и Ирина стояли под деревьями райского сада. Она держала узорное глазированное блюдо. Он срывал с ветвей и клал на блюдо румяные яблоки, медовые груши, синие виноградные грозди, фиолетовые сливы, розовые плоды манго, коричневые финики, оранжевые апельсины. Блюдо полнилось плодами, Ирина устала держать. Он поднял из травы упавшее молодильное яблоко, положил среди других плодов и принял блюдо из её рук.
– Эти главы, как праведники со всего света, из всех народов и верований. Пришли в Русский рай, в тюрбанах, чалмах, колпаках, в косматых шапках, в золотых шлемах. Встали на узорном ковре и молятся о спасении мира. Передают друг другу чашу с «живой водой», льют на землю. Вода проливается дождями, осыпается снегами. Мы с вами стоим в метели, прилетевшей из Русского рая, – Ядринцев смотрел на её восхищённое лицо, высокие брови с тающим снегом, на глаза с разноцветными отражениями собора. Она закрывала глаза, и отражения гасли. Главы, шатры, купола в тёмном небе горели, как огромный разноцветный фонарь. Она открывала глаза. Собор превращался во множество отражений.
– Я много раз любовался собором. Летом, зимой, днём и ночью. Вы показали мне собор в новом свете.
– В каком?
Ядринцеву казалось, что собор опустился из космоса. Голубые планеты, золотистые луны, огненные светила, серебряные галактики, летучие метеоры, волшебные радуги. Собор прилетел из Вселенной, в несравненной красоте и величии опустился из Вселенной на площадь.
– Ирина, вы чудесная. Не уезжайте из России. В России русского человека ожидает скорое чудо.
– Какое?
Метель летела, затмевала собор. Он исчезал и вновь появлялся. Её лицо светилось в метели. Сверкали в глазах отраженья. Ядринцев похитил заколдованную женщину, расколдовал и теперь отпускал на свободу. Пора было прощаться. Он положил руки на её плечи, засыпанные снегом, притянул к себе и поцеловал в глаза. Слышал, как дрожат на губах её ресницы.
В глубине её шубки глухо зазвенел телефон. Она сунула руку в мех, извлекла телефон, приложила светящуюся пластину к платку. Сквозь платок и беличью шапку было плохо слышно. Она включила громкую связь.
– Ты где? Я тебя потерял.
– На Красной площади, у храма Василия Блаженного.
– Что ты там делаешь?
– Любуюсь.
– А где Ядринцев?
– Рядом.
– Передай ему, что красть чужие предметы не прилично. Не забудь, что мы идём к Костоньянцу. Тебе танцевать.
– Я помню.
– Не застуди свои прелестные ноги и плечи. Пусть Костоньянц ослепнет. Целую.
Пластина телефона потухла. Ирина спрятала трубку в глубине шубки. Ядринцев слышал искажённый телефоном властный голос Ушаца, едва уловимую тревогу собственника, потерявшего из вида принадлежащую ему дорогую вещь. Прозвучавшее повеление принуждало к повиновению.
Ирина казалась погасшей. Отражения в глазах исчезли. Рука, прятавшая телефон, дрожала. Чары вернулись. Расколдованная женщина возвращалась к чародею.
– Спасибо за чудесную прогулку. Спустимся к набережной. Я посажу вас в такси.
Ядринцев испытывал горечь. Он провёл чудесное время. Сверкающая, как люстра, Москва. Волшебная метель. Женщина, пленившая его. Сказочное видение храма. Это время кончилось, не имело продолжения. Женщина, кутаясь в шубку, скользнёт в тёплый салон такси и исчезнет, чтоб никогда не возникнуть.
Они спускались к набережной вдоль кремлёвской стены. Снег летел над брусчаткой, лизал камни, задерживался в швах. Каждый брусок был в белой оправе, блестел, как чёрное стекло. Из метели, из белого завитка, выпали двое. Их вытряхнуло на брусчатку из белого мешка. Чёрные, в остроконечных капюшонах, они наклонились вперёд, борясь с ветром. Ядринцев увидел, как надвинулось мокрое губастое лицо. В косом оскале блеснул золотой зуб. Казалось, губастый хохочет, но вместо смеха в свистящих выдохах излетала ругань.
– Сука! Русская сука! В рот тебя!
Хрип, чавканья чужого языка. Ядринцев заслонил Ирину, толкнул её себе за спину. Видел близкое, в шрамах лицо, узкие, с красными белками, глаза. В кулаке блеснул синий лучик ножа.
– Резать суку! Русский баран!
Кривой, с горящим зубом, оскал. Гогот, похожий на храп. Стальной синий лучик ножа. Второй в капюшоне сгрёб нападавшего, поволок. Они кричали, бранились, пропадая в метели. Белый завиток оторвал их от земли и унёс.
Это было отвратительно и ужасно. Мерзкими были мокрое, с кривым оскалом лицо, золотой зуб, кровавые глаза. Гадкой была оторопь Ядринцева, неуменье защитить Ирину, испуг при виде синей стали ножа. Но ужаснее всего было знамение, посланное ему у подножия храма. Оно явилось в минуту обожания, из волшебной метели, божественного сияния храма. Послание из чёрных глубин, что разверзлись и окликнули его, маня в свою глубь.
Ирина, несчастная, боялась идти, продолжала прятаться за его спину.
– Всё хорошо, всё кончено. Их сдуло, – Ядринцев держал Ирину под руку, слыша, как дрожит она, продуваемая сквозь мех шубки.
– Я замёрзла, – пролепетала она.
– Я отвезу вас к себе.
В такси она жалась в угол салона, со страхом глядя в спину шофёра, смуглого небритого азиата. Квартира Ядринцева помещалась в большом новом доме в Хамовниках. Там же, в одной из комнат, располагалась мастерская. Лифт, тихо скрипя, вознёс их на верхний этаж. И пока лифт всплывал, слабо похрустывая, Ядринцев смотрел на бледное несчастное лицо Ирины. Снег таял на воротнике её шубки. И он не умел объяснить, почему женщина, случайно возникнув, следует за ним, словно чей-то замысел удерживает её рядом.
В прихожей он снимал с неё шубку. Синий шёлк платья, который она раздувала в неистовом танце, взволновал его. Он помог ей сбросить промёрзшие сапожки и одел её стопы в домашние чувяки с кроличьим мехом внутри.
– Я сделаю глинтвейн. Будем греться, – он провёл её в комнату, зажёг торшер, усадил на диван, откинув ковровые, с персидским узором, подушки. Она покорно села. В её острых плечах, в бессильно опущенных на колени руках, в ногах, что она погрузила в меховые чувяки, была беззащитность. Улетучилась страсть, питавшая ослепительный танец, погасло озарение, посетившее её у храма.
Ядринцев открыл холодильник, достал оранжевый шар апельсина. Извлёк бутылку «Мукузани», тронутую наполовину, закупоренную фиолетовой винной пробкой. Отыскал в кухонном шкафчике пакетик с корицей, вытряхнул на ладонь пахучий ломтик. Поставил на конфорку маленькую эмалированную кастрюлечку с рукоятью. Влил чёрное, дохнувшее ароматом вино. Всыпал сахар, видя, как краснеет, пропитанный вином песок. Рассек апельсин на сочные, в каплях, круги, кинул в вино. Уронил хрупкий ломтик корицы. Зажёг газ, накрыл напиток цветастой эмалированной крышечкой, сберегавшей летучие благовония. Ждал, когда закипит напиток. Чувствовал, как в соседней комнате, под торшером, среди персидских подушек, сидит женщина, принесённая в его дом таинственным танцем.
В его доме и прежде появлялись женщины, не задерживаясь на сквозняке его ветреной жизни. Жена и сын уехали в Америку, жена вышла замуж за инженера «Дженерал электрик», а сын кончал колледж, надеясь поступить в технический университет и пойти по стопам отчима, изготовляя прицелы и дальномеры для американских танков. Дом Ядринцева был мужским жилищем. Строгое расположение предметов, сухая геометрия мебели, редкие вспышки цвета. Дом был изделием дизайнера. Появление в доме женщины приводило к сумбуру, к нарушению уклада, который, после ухода женщины, приходилось тщательно восстанавливать.
Цветастая крышечка на кастрюльке задребезжала. Наружу вырвался пьянящий винный аромат. Ядринцев достал две фаянсовые кружки и налил чёрно-красный, терпкий, обжигающий напиток. Понёс в комнату, держа кружки, как священные сосуды.
– Осторожно, маленькими глотками. Приворотное зелье.
Ирина приняла кружку обеими руками. Ядринцев видел её длинные, обнимающие кружку пальцы. Она поднесла кружку к лицу и задохнулась от жаркого дурмана. Закрыла глаза и стала пить, заслоняя лицо кружкой. Ядринцев пил обжигающую сладость, и глаза туманились от жгучих испарений.
– Чудесно. Я согрелась, – она благодарно улыбнулась. Он видел её губы, потемневшие от вина. Ему захотелось их поцеловать, почувствовать вкус апельсина, вина и корицы.
– Что это было там, на набережной? – теперь, когда вино растопило страхи, она искала объяснения ужасному случаю.
– Два пьяных таджика. Метель их принесла и метель поглотила. Может, их вовсе не было.
– Я видела кровавые глаза, нож. Они хотели убить. Откуда они взялись?
– Померещились.
– Они вышли из собора. Я видела. Растворилась ограда, и они вышли из-за ограды.
– Собор святой, благодатный, а это два беса.
– Собор – двенадцатиглавый змей. Его хвост погружен в бездну, а двенадцать голов вышли наружу и жалят Кремль.
Она снова дрожала. Из метели смотрели два жутких кровавых глаза, сверкал синий лучик ножа. Ядринцев видел толстый, свитый в жирные узлы хвост, погруженный в бездну. Двенадцать чешуйчатых голов, красных, зелёных, жёлтых, раскрыли пасти, изливали синее ядовитое пламя. Собор, образ Русского рая, коренился в адской бездне. Русская душа выбирала между раем и адом.
– Они померещились, – повторил Ядринцев. Тронул кожаные чёботы на её ногах, осторожно снял, освободив из меха стопы. Сжал ладонями её пальцы, чувствуя их упругую гибкость. Она вставала на пальцы, когда кружила, раздувая синий шёлк. Он повёл ладони, чувствуя гладкость, плавность ног. Когда шёлк скрыл его руки, она вздрогнула, на секунду забилась в его ладонях и слабо сказала:
– Здесь светло.
Он выключил торшер. В темноте сел на диван и обнял её, целуя теплую шею. И опять закружился синий вихрь её платья, и чёрный веер её волос, и сверкнуло мгновенным блеском бедро, понеслась, засыпая глаза, метель, возник чудесный, с вазами и лепниной, дворец, всплывали и лопались графины, полные водянистого света, и волшебная клумба райских цветов с хризантемами и ромашками, и мудрец в голубой чалме подносит пиалу с чаем, и синий аэродромный огонь, и звон перехватчика, самолёт выпадает из чёрного неба, вспыхивает в аметистовом свете, и прожектор полощет белый шёлк парашюта, она обнимает его, их подхватывает завиток метели, белый завиток её танца, завиток судьбы, без лиц, без имён, без тел, в бестелесном круженье они исчезают в ослепительных вспышках, где рождаются сверхновые звёзды, осыпаются из Вселенной тихой росой.
Они лежали в темноте на широкой кровати. Два их телефона на тумбочке бесшумно загорались и гасли, оставляя на потолке бледный отсвет. Но они не откликались на вызовы.
Глава вторая
Леонид Семёнович Ушац, галерист, продавец картин, модератор художественных проектов, обладал обаянием, привлекавшим к нему художников-авангардистов. Он умел превратить выставку в художественное событие, о котором писали, на которое откликались ценители, которое влекло богатых коллекционеров и преуспевающих политиков. Тех, кто понимал силу творческой выдумки, облагораживающей унылый образ депутата, губернатора или сенатора.
Леонид Семёнович Ушац исповедовал «эстетику магического конструктивизма». Картина или инсталляция обладали энергетическим зарядом. Представленные на выставке, заряды складывались в энергетическое поле. Ушац овладевал этим полем, замыкал на себя. Он становился лазером, превращая рассеянную энергию в луч. Напитавшись энергией отдельных зарядов, он выстреливал луч колоссальной разрушительной силы. Ударял в мишень, которой мог быть ненавистный человек, или неугодное учреждение, или политическое событие, будь то выборы или партийный съезд. Не всякий удар по неугодному объекту приводил к его разрушению, но непременно к порче, к ослаблению, к трещине, впоследствии порождавшей крушение. Извержение луча сопровождалось выбросом огромной энергии и истощало Ушаца. Его сочная жизнелюбивая плоть иссыхала, он превращался в старика, и требовалось время, чтобы он вернул себе прежний моложавый, жизнелюбивый облик.
Инсталляция «Милый танк» собрала ценителей, создающих энергетическое поле. Яростное разрушение берестяного танка породило сгусток тёмной энергии. Сгусток был преображен Ушацем в луч и направлен на танковый конвейер «Уралвагонзавода», где строились танки для войны с Украиной. Луч ударил в конвейер – и тот дал сбой. Танк новейшей конструкции, с непробиваемой бронёй, могучей пушкой и космической связью задержался на конвейере и попал на эшелон с опозданием, замедлил поставку танков к украинской границе.
Ушац не стал удерживать Ирину Велиникину, когда она, в пику ему, пожелала уйти с Ядринцевым из музея. Он не был доволен её танцем. В танце отсутствовали разнузданные фигуры варьете «Коти», привлекавшие темнокожих эмигрантов и дряхлеющих пражских эротоманов. Танец на танке был сдержанный, почти целомудренный. Сказался вывих ноги, полученный накануне, когда она танцевала на вечеринке магната Мирзоева, торговца мехами. Сегодняшний танец был для неё чрезмерным. Тем более что предстояла ночная вечеринка у Костоньянца, торговца тихоокеанской рыбой, чёрной и красной икрой. Его богатство не афишировалось, хотя приближалось к списку «Форбс». Отпуская Ирину с Ядринцевым, Ушац испытывал лёгкую досаду, далёкую от ревности. Ирина порой устраивала ему маленькие сцены, в виде пустяшных неповиновений. Одним из таких неповиновений было нежелание селиться в его московской квартире, а непременно в отеле «Сафмар» на Тверской. Он звонил Ирине, напоминая о Костоньянце, и его позабавила мысль, что она мёрзнет среди кремлёвских соборов, слушая искусительные разглагольствования Ядринцева.
Фуршет завершался, Ушац собирался уйти. К нему подплыла, колыхаясь на волнах, розовая медуза, телеведущая Илона Меркель. Её розовый тонкий шёлк скрывал прозрачный студень, который бесформенно переливался. В этом студне не было груди, живота, бёдер, всё сливалось в зыбкий шар. Этот шар подкатился к Ушацу, принеся с собой аромат цветочных духов.
– Лёньчик, ну какой же ты искусник! Великолепное представление! Обряд танкопоклонников. Ванечка Ядринцев очень талантлив.
– Ну, положим, не очень. Даже совсем неталантлив, более того, бесталанен, – Ушац уклонялся от запаха духов, напоминавшего дезодорант.
– Правда, Лёньчик? Тогда зачем ты его пригласил?
– Пусть среди нас будет хоть один русский. Хоть и антисемит.
– Да, да, Лёньчик, я читала его стих. Там что-то про иудейского пророка и православного царя. Что-то черносотенное.
– Но это не мешало тебе на нём виснуть.
– Разве я похожа на ту, что виснет? – Илона Меркель шевельнулась, и студенистая сфера под розовым шёлком заволновалась и не сразу успокоилась.
– А какие настроения на телевидении? По возможности я смотрю твои программы. В них много шарма.
– Ах, Лёньчик, атмосфера ужасная. Почти все наши уехали. А я всё не решаюсь. Уеду, кому я там нужна?
– С твоим талантом ты везде нужна.
– Уж если уходить с телевидения, так хлопнув дверью. Какой-нибудь жест. Подскажи.
– Появись на экране в обнажённом виде и крикни: «Слава Украине!»
– Так и сделаю, Лёньчик, – Илона Меркель колыхнула студенистым шаром и отплыла от столика, как огромная розовая медуза.
До ночных увеселений оставалось время, и Ушац решил посетить Пилевского, совладельца химического холдинга.
Рем Аркадьевич Пилевский был из последователей реформаторов, царивших в России вместе с Гайдаром, Немцовым и Чубайсом, – «великий треножник», как называл их Ушац. Реформаторы царили, пока с ними жестоко не обошлась русская история, умело, во все века, расставлявшая для реформаторов плахи. Пилевский, испытав сладкий укус власти, отравленный ею, не мог примириться с историческим поражением, был «переписчик истории», мечтал о новой партии. Пригласил Ушаца создать привлекательный образ партии, увлечь в неё молодежь. Проект сулил деньги. Ушац мысленно запускал в небо красочные, как летающие лодки, парапланы, именуемые – «Парапланы Пилевского».
Штаб-квартира будущей партии помещалась на Новокузнецкой, в особняке, хранившем следы давних владельцев, – мраморные лестницы, лепнина на потолке, окружавшая розовых купидонов. Под этими розовыми, с воробьиными крылышками, купидонами восседал за старомодным столом Рем Аркадьевич. Перед ним, внимая и прилежно стуча в клавиши ноутбуков, поместилось четверо юношей. «Смертники Пилевского» – хохотнул про себя Ушац, когда секретарша ввела его в кабинет, а хозяин милостиво указал на кресло с резной готической спинкой.
– Мы как раз с молодыми соратниками обсуждаем основы будущей партии. Вам, Леонид Семёнович, будет интересно услышать голоса молодёжи. Она идёт на смену нам, старикам.
Пилевский печально улыбнулся, но его злые глаза скользнули по молодым собеседникам, убеждаясь, что те не поверили в его стариковскую жалобу. Он оставался деятелен, общался с теми, кого когда-то звали олигархами, был свой среди банкиров и промышленников.
– Итак, друзья, на чём я настаиваю. Осторожность, осмотрительность! – Пилевский цепко воспроизвел последнюю фразу прерванного разговора. – Осторожность и осмотрительность!
Он был одет в дорогой малиновый джемпер, из ворота белоснежной рубахи выглядывала смуглая шея. Длинное сухое лицо было в абрикосовом загаре, добытом на лыжном курорте. Волнистые, с синим отливом, волосы были тонко прошиты серебряной нитью. Большой коричневый нос шёл горбом от самой переносицы, едва не достигал длинных язвительных губ. На этом лице всё было крепко, основательно и надёжно, и, тем не менее, оно казалось кривым. Нос свёрнут в сторону, подбородок смещён, рот съехал. Два глаза, большой и маленький, смотрели в разные стороны. Собеседник не знал, в какой глаз смотреть, какой из двух смотрит на тебя. Терялся, сбивался с мысли, и в эту распавшуюся мысль впивалась отточенная мысль Пилевского, который обращал разговор в свою пользу.
– Мы станем строить партию, исходя из заветов Егора Тимуровича Гайдара, – Пилевский обернулся к стене, на которой висел писанный маслом портрет Гайдара.
Портретист Фавиан, знакомец Ушаца, был классической школы, чужд условностей. В портрете была пугающая подлинность, отталкивающая достоверность. Плешивый, с поросячьим жирком, крохотной присоской рта, лупоглазый, Гайдар намешал в себе столько кровей, родословных, фамильных хворей и тайных пороков, что облик его приближался к шару, утрачивал половые признаки, казался не человеком, а самкой неизвестной породы. Ушац однажды видел Гайдара на выставке скульптур Эрнста Неизвестного. Тот прошёл, рыхлый, потный, хлюпающий, как полная воды калоша. На чмокающих губках постоянно лопался пузырик. Он шаром прокатился мимо каменных и бронзовых уродцев, оставляя в воздухе сладкий запах тления. Ушац угадал в Гайдаре скрытого извращенца, чья садистская сущность проявилась в реформах.
– Гайдар был Джордж Вашингтон, отец-основатель Новой России, – Пилевский смотрел на портрет. Маленький и большой глаз менялись местами, кривое лицо благоговело. Казалось, он смотрит на икону. – Старая Россия лежала перед ним, как огромная оглушённая рыба. В ней ещё билось имперское сердце, она могла взыграть, очнуться от удара, который нанёс ей Ельцин. Могла вновь нырнуть в океан мировой истории. Гайдар взрезал ей брюхо, выдрал с корнем советское сердце, пузырь, кишки. Россия лежала с выдранным нутром, но всё ещё хлюпала жабрами, дрожала хвостом. В девяносто третьем Белый дом захватили красные путчисты. Они уже готовили верёвки для виселиц, рыли расстрельные рвы. Министры разбежались, Борис Николаевич пил стаканами, войска заперлись в казармах. Власть валялась на асфальте, как оброненный кошелёк. Во всей России один Гайдар обладал волей к власти. Посадил меня в машину, взял пистолет. Мы ночью помчались в Кантемировскую дивизию за танками. Мы не знали, как в дивизии встретят нашу машину, быть может, расстреляют из танка. Гайдар вызвал к проходной комдива и под жерлами танковых пушек произнёс свою «танковую речь», великий образец ораторского искусства. Комдив отдал приказ танкистам, танки колонной вслед за нашей машиной вошли в Москву и с моста расстреляли мятежников в Белом доме. Как сказал мне Егор Тимурович, его пистолет был не заряжен, – Пилевский поведал притчу молодым партийцам. Это был урок партийной учёбы.
– Но почему, Рем Аркадьевич, почему дело Егора Тимуровича погибло? Почему вы не удержали власть? Почему у рыбы вновь забилось имперское сердце, и она нырнула в Мировой океан, эта русская имперская акула? – вопрос исходил от юноши, переставшего стучать по клавишам портативного ноутбука. На нём был тёмный, застегнутый наглухо френч, какие носят северокорейские вожди. Шелковистые тёмные волосы спускались до плеч. На бескровном лице горели чёрные, без белков, глаза с фиолетовой поволокой, какая вдруг появляется на расплавленном металле. Пальцы тонкие, синеватые, как у измученной девушки. – Почему вы уступили власть имперским громилам?
– Коля Иноземский, – Пилевский представил юношу Ушацу. – Мы, Коля, были слишком наивны, упоены победой. Создавали банки, фонды, корпорации. Строили дворцы, меняли названия городов и улиц, ездили в Америку и Европу. И забыли о «глубинном народе», о «народе-подпольщике», который в своём подполье хранит имперское семя. Мы не погрузились в глубь русского народа и не отыскали заветное имперское зерно, – Пилевский говорил печально, покаянно, опустив веки, чтобы скрыть бегающие порознь глаза, и раскаяние казалось искренним, от сердца. – Увы, Коля, увы!
– А как найти это имперское зерно, чтобы оно никогда не проросло? – спросил рыжий юноша, похожий на цыплёнка. Нос клювиком, волосы хохолком, веснушки разом выступили на розовом от смущения лице. Есть такая песня: «Вот оно, вот оно, вот волшебное зерно». Юноша был в строгом пиджачке, белой рубашке и узком галстуке, – стиль прилежного выпускника средней школы.
– Алёша Рябцев, – Пилевский представил птенчика и усмехнулся, тронутый его наивной застенчивостью. – Мой друг, я же сказал, что мы виноваты. Мы открывали дискотеки и ночные клубы, а надо было открыть «Институт изучения „глубинного народа”». Знатоки фольклора, «волшебных сказок», «звериных орнаментов», солярных знаков. Псалмы старообрядцев, трактаты «космистов», декреты большевиков. Нужно было по-новому прочитать Толстова, Шолохова. Твардовского. Тогда бы мы нашли русское «заветное зерно», истолкли в муку, испекли пирожок и скормили собаке. Увы, теперь ваш удел танцевать на дискотеках и по приказу имперского людоеда идти воевать на Украину, – глаза Пилевского ненавидяще сверкнули, сначала большой, затем малый, в каждом поочерёдно случилось электрическое замыкание.
– Рем Аркадьевич, а правда, что в последний год жизни Егор Тимурович разводил белых мышей? – парень с выбритыми висками, тяжелым подбородком боксёра, расплющенным, с вывернутыми ноздрями, носом враждебно уставился на Пилевского. Ощутив враждебность, желая её смягчить, Пилевский заулыбался.
– А это наш Виктор Лодочников, мастер апперкота и нокаута, – Пилевский воздел плечо и двинул кулаком, изображая удар. – Действительно, Витя, у Егора Тимуровича появилась страсть, многим казавшаяся странной. Он покупал в зоомагазине белых мышей, кормил рисовыми, пшеничными, овсяными зёрнами и скармливал огромному коту по кличке Карл. Каждой мыши он давал имя русского полководца, расширявшего пространство империи. Князь Олег, Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Кутузов, Скобелев, Жуков, Рокоссовский, Конев. Кот Карл съедал мышь, а вместе с ней имперскую мощь России. Несколько раз я покупал мышей для Егора Тимуровича. Они выскакивали из ящика и разбегались по Белому дому. Потеха! Мы ловили их по всем кабинетам. Егор Тимурович давал мышам имена русских имперских повелителей – князя Святого Владимира, Ивана Грозного, Петра Первого, Иосифа Сталина. Скармливал их коту Карлу. Но случилось несчастье. Мышь, которой он дал имя нынешнего имперского выскочки, застряла в горле у кота Карла, кот бросился на Егора Тимуровича и оцарапал его. Через неделю Егора Тимуровича не стало. Три смерти случились почти одновременно, – белой мыши, кота Карла и Егора Тимуровича.
Ушац, до сей минуты молчавший, восхищённо воскликнул:
– Да это настоящий художественный проект! Предтеча «магического конструктивизма»!
– К сожалению, проект несчастный, – горько произнёс Пилевский.
– Не все художественные проекты заканчиваются счастливо! – наставительно заметил Ушац.
– Как же нам создавать партию, Рем Аркадьевич? – юноша, бритый наголо, «яйцеголовый», с блестящим черепом, взирал холодными голубыми глазами. Такой цвет бывает у мартовских сосулек, в которых трепещет ледяное солнце. – Все оппозиционные организации закрыты, оппозиционные движения разгромлены, лидеры – кто в тюрьме, кто в бегах. Как в этих условиях строить партию, Рем Аркадьевич?
– Осмотрительность, осторожность, Кирюша! – Пилевский приложил палец к губам, превратив рот в гриб сморчок. – Не произносим слово «партия»! Мы учреждаем «Институт традиционных ценностей», на деле же создаём «Институт „глубинного народа”». Лучшие лингвисты, историки, богословы, краеведы. Изучаем поговорки и прибаутки, исследуем русский мат, постигаем ремёсла пимокатов, шорников, бондарей, скорняков, исследуем народную кухню и народную медицину. И в какой-нибудь прибаутке: «Марток, надевай трое порток», или в старом лапте, или в рецепте щей из крапивы отыщется «заветное зерно», спрятанное туда разбойником Кудеяром или старцем святым Питиримом. Найдём зерно, перетрём в муку, испечём пирожок и скормим собаке! – Пилевский излагал соратникам план организации, которая замышлялась как тайный орден, как скрытый проект, способный жить среди слежек, доносов, подслушиваний, бесчинства спецслужб.
Ушац был свидетелем, как в старом особнячке, под плафоном с купидонами, рождается партия «нового типа». Юноша с огненными очами, рыжий птенец в веснушках, «яйцеголовый» с синим льдом в глазах, боец с изуродованным лицом были «отцами-основателями». Ушац искал себе место в этом увлекательном проекте, похожем на опасный фарс. Предчувствовал большие деньги. Купидоны на потолке и «Парапланы Пилевского» искали друг друга, обещая всплеск «магического конструктивизма».
– Этот подход мне кажется порочным! – Коля Иноземский полыхнул на Пилевского чёрными, без белков, глазами. Такие глаза с внезапным фиолетовым пламенем бывают у рассерженных лесных зверьков. – Пока мы будем исследовать гороховые супы и прибаутки: «Кто смел, тот и съел», Россия завоюет Украину, Казахстан и Прибалтику, ибо так имперский диктатор трактует «традиционные ценности»!
– Спокойней, Коля, спокойней, мой друг, – Пилевский говорил ласково, как говорят с нервным пациентом, боясь вызвать у него приступ. – Либо мы, Николай, найдём «заветное зерно» и уничтожим, либо преждевременные нетерпеливые выступления кончатся разгромом партии и арестами. Имперский диктатор раздаст своим ищейкам очередные ордена.
Юноша с глазами зверька молча проглотил упрёк, и только полыхнула бешеная фиолетовая поволока.
– Николай прав, Рем Аркадьевич! – рыжий цыплёнок с клювиком, Алёша Рябцев, одолевая робость и желая быть дерзким, нахохлился, так что на голове поднялся огненный хохолок. – Ваш «Институт „глубинного народа”» – ловушка, куда улавливают протестные молодые энергии. Там они затухают, сворачиваются, превращаются в мёртвые комочки. Может показаться, Рем Аркадьевич, что за вашим предложением стоит кремлёвский диктатор. Вспоминается притча о козле, который ведёт стадо в пропасть… – Алёша Рябцев, испугался собственной дерзости, стал пунцовым. Множество веснушек просыпалось на его круглое лицо.
– Извини, Алёша, мне послышалось, что ты сравнил меня с козлом? Хуже того, ты назвал меня провокатором, Азефом! С тем же успехом, я могу подозревать каждого, кто здесь сидит. Одного из вас уже внедрили в наше молодое сообщество, и какой-нибудь майор на Лубянке получит донесение о нашей сегодняшней встрече, – Пилевский зло дрожал разновеликими глазами, смотрел на дверь, желая указать на неё дерзкому юнцу. – Или мы доверяем друг другу и тогда идём к победе долгим тернистым путём, либо сейчас расходимся, и вы забываете, как выглядит этот кабинет.
Лицо Пилевского криво сдвинулось, он поднял глаза к потолку, предлагая юнцам навсегда забыть розовых купидонов.
– Алексей не хотел вас обидеть, Рем Аркадьевич. Вы много сделали для нас. Подарили дорогие айфоны и ноутбуки, купили оргтехнику, открыли финансирование. Без вас, без вашего опыта, ваших связей партия невозможна. Мы просто не хотим разделить участь наших травоядных предшественников, которых сожрали кремлёвские волки, – бритоголовый Кирюша, глядя чистыми ледяными глазами, успокаивал Пилевского. Ледяная синева остужала. В этой синеве, глядящей в будущее, читалось прошлое, от которого Пилевский стих. – Они разгромили общество «Мемориал» и тем самым, вторично репрессировали миллионы мучеников. Они закрыли «Сахаровский центр» и тем самым снова посадили Сахарова под арест. Они распустили «Фонд борьбы с коррупцией» и теперь безнаказанно воруют. Они распустят наш «Институт традиционных ценностей», и нашими ноутбуками завладеют секретарши Следственного комитета. Проповедь и увещевание себя исчерпали. Ваше слово, товарищ гранатомёт!
– Я не готов создавать боевую организацию, – замахал руками Пилевский, словно на него налетело полчище гадких летучих мышей. – В организацию тут же внедрят осведомителя, и мы все пойдём топтать Колымский тракт! Ищите «заветное зерно»! Варите гороховый суп и плетите лапти! Империю разрушает не гранатомёт. Империю разрушает идея. Найдите «русскую идею», уничтожьте её, и вы уничтожите империю!
Ушац не вступал в партийную дискуссию. Он несколько раз звонил Ирине, но та не отвечала. Он звонил Ядринцеву, но и тот не откликался. Ушац с раздражением воображал, как они стоят у храма Василия Блаженного, и Ядринцев очаровывает Ирину своей образной речью.
Он угадывал замысел «партии традиционных ценностей». Предвидел разрушение замысла и гибель участников, «смертников Пилевского». И тем ослепительней казался проект, сопровождающий строительство партии. Ещё одно воплощение «магического конструктивизма».
Пилевский проповедовал, чувствуя превосходство над незрелыми молодыми умами. Боялся, как боится одряхлевший вожак зубастых молодых зверьков. Нуждался в их молодости, злобе и ярости. Обманывал, устремляя к героической цели, не достигнув которой, они все погибнут. Вел их к пропасти, у края которой он отпрыгнет, наблюдая, как сыплются в неё кичливые недоумки.
– Мы должны верить друг другу. Мы не просто соратники, мы братья. Мы должны поклясться на крови. Кровь каждого на всех, и кровь всех на каждом! Это и есть «традиционная ценность»! – Боксёр с изуродованным носом по имени Виктор Лодочников извлёк маленькую финку, заголил руку с голубой веной. Был готов нанести порез. Остальные засучили рукава, выложив на стол голые по локоть руки. Пилевский мучительно улыбался, прятал руки под стол. Розовые купидоны реяли в лазури.
– Господа! – Ушац пришёл на помощь Пилевскому. – «Заветное зерно» русской империи следует искать не на земле, а на небе. Русская империя имеет небесную природу. «Заветное зерно» «глубинного народа» находится в раю. Храм Василия Блаженного – это образ Русского рая. «Заветное зерно» «глубинного народа» находится в храме Василия Блаженного. Разрушьте храм, и вы погубите зерно! – Ушац чувствовал, как рождался проект – из ничего, из пустоты, из молчавшего телефона, из раздражения, похожего на ревность, из голых рук, лежащих на столе, из туманного многоглавого чудища, всплывавшего в опьянённой памяти Ушаца. – Собор Василия Блаженного – образ русской империи. Множество народов в халатах, кафтанах, камзолах, звериных шкурах приведено на арканах и посажено бок о бок. Они пихают друг друга локтями, силятся разбежаться, но их не пускает «заветное зерно» «глубинного народа». Разрушьте храм, раздавите зерно, отпустите народы на свободу, и этим ваша партия будет прославлена в веках.
– Как же его разрушишь? Нужна атомная бомба! – У Коли Иноземского в глазах полыхнуло безумное фиолетовое пламя.
– Достаточно обычной взрывчатки. Возьмём в интернете рецепт, – Алёша Рябцев стал шелестеть клавишами ноутбука, шаря по сайтам.
– Да как ты к нему подойдёшь? Кругом камеры, агенты. Чуть что, подлетают машины, и полиция крутит, – боксёр Виктор Лодочников крутанул плечами, словно сбрасывал насевших полицейских.
– Не выйдет, храм не взорвать. Только себя подставим, – бритоголовый Кирюша не хотел убирать со стола голую руку. Сжимал и разжимал кулак, и вена его набухала.
– Леонид Семёнович Ушац – непревзойдённый эстет, – Пилевский извлёк из-под стола руки, выложил длиннопалые, с перстнем, ладони. – Это не более чем образ. Ни о каком взрыве не может быть и речи, – Пилевский возвёл глаза к потолку, где витали в лазури розовые купидоны. Он хотел унестись в благословенное время с обедами в ампирных московских усадьбах, с добродушными отцами семейств, дочками на выданье, играющими на клавесине милые ноктюрны, созвучные этой лазури и розовым купидонам.
«Купидоны Пилевского»! Они же «Парапланы Пилевского»! Они же «смертники Пилевского» – Ушац ухватил улетающего в лазурь Пилевского и вернул в кабинет, где сидели четыре революционера. Их появление было предсказано ходом русской истории. Их родила матка русской истории, плодоносящая революционерами. Они искали «заветное зерно» «глубинного народа», но они и были «глубинным народом», и в каждом было «заветное зерно» русских революций. Они искали в «глубинном народе» «заветное зерно», выносили зерно из глубин на поверхность, и там колосились русские революции и зрела русская жатва.
– Великий проект! Начало великой партии! – Ушац тыкал рукой в разные углы кабинета, – С четырёх сталинских высоток, с разных концов Москвы, взлетают парапланы с отважными пилотами. У каждого груз взрывчатки. Пролетают над площадями, проспектами. Пропеллеры за их спинами сверкают, шёлковые паруса наполняет ветер истории. Они долетают до Красной площади, сбрасывают бомбы на храм Василия Блаженного, видят с высоты клубы взрывов, падающие купола и шатры. Плавно разворачиваются и уходят за пределы Москвы, теряются в тумане подмосковных дубрав! – Ушац шагал по кабинету, воздевал руки, изображал полёт парапланов, падение глав и шатров. Воссоздавал великолепие зрелища, когда гибнет Русский рай, сгорает райский сад, испепеляются праведники в халатах, кафтанах, звериных шкурах, а вместе с ними Ядринцев и Ирина, и в разные стороны вселенной разлетаются перламутровые изразцы, белокаменные завитки, сусальные кресты, и мир живёт не по законам Ньютона и Архимеда, а по законам «магического конструктивизма», законам Ушаца.
– Но где мы достанем парапланы? Где раздобудем взрывчатку? Как проникнем на крышу высотных зданий? – допытывались революционеры, восхищённые зрелищем вселенского взрыва, и брали на себя бремя разрушения русского рая.
– Все сделает Рем Аркадьевич Пилевский. Егор Тимурович Гайдар благословляет вас на подвиг. Великой партии – великое начинание! – Ушац раскланялся, как раскланивается уходящий со сцены факир, и покинул кабинет, оставив в воздухе разноцветную пыль исчезнувшего русского рая.
Глава третья
Леонид Семёнович Ушац занял место в душистом салоне «Ауди» и велел ехать на Пресню, в ресторан «Ларио», где «рыбный король» Игорь Рауфович Костоньянц устраивал ночную вечеринку, которую должно было сопровождать действо, задуманное Ушацем, как художественный проект «магического конструктивизма». Его венцом был эротический танец Ирины Велиникиной. И её исчезновение злило Ушаца. Он ещё и ещё звонил ей, звонил Ядринцеву, но оба телефона молчали. В Ушаце зрела едкая мстительность.
Садовое кольцо в ночном сверканье, в слепящей метели, в пылающих рекламах казалось громадным циклотроном, в котором по кругу мчалось множество вспышек, светоносных частиц, лучистых потоков. Они обегали Москву, обретали скорость света и выстреливали в мирозданье, рассыпались по вселенной мерцающей драгоценной пыльцой.
Игорь Рауфович Костоньянц был бандит. Он родился в Еврейской автономной области, оправдывая название земли, давшей ему жизнь. Он был боксёр, входил в команду спортсменов, в лихие годы охранял владельца рыболовецких сейнеров. Спортсмены застрелили работодателя и завладели сейнерами. В перестрелке с другими бандами часть команды погибла, Костоньянц получил пулю, отсидел в тюрьме и стал заметен в рыбном бизнесе. Постепенно он обрёл респектабельность, побывал в депутатах, купил университетский диплом, был избран членом-корреспондентом Академии наук. Владея причалами, судами, холодильниками, заводами, поставлял в города все породы тихоокеанских, каспийских и черноморских рыб. Он был меценат, любил людей искусств, встречаясь с ними, отдыхал от изнурительного общения с банкирами, промышленниками, торговцами, прежними друзьями, в которых потускнели, но не исчезли черты былого зверства.
Игорь Рауфович Костоньянц поручил Ушацу привнести в вечеринку художественные затеи, главной из которых был эротический танец Ирины Велиникиной. Но она отсутствовала. Она танцевала эротический танец в другом месте, и это бесило Ушаца.
Ресторан «Ларио» располагался в закрытом квартале. Въезд преграждали шлагбаумы, стражи с автоматами. Под днища машин засовывали зеркала. Всё предупреждало взрыв и бесшумный выстрел, которые звучали в других заповедных местах, но не в этом.
Фойе ресторана было уставлено белыми античными статуями. Почти у каждой, будь то дискобол или Венера, стоял человек в чёрном, с витым проводком, погружённым в ухо. Перед Ушацем сквозь стеклянную карусель дверей прошли писатель Горошек и музыкант Ярошевич. Перед ними возник любезный служитель. На серебряном подносе лежали пухлые конверты. Гости сняли с подноса подарки и нервно сунули за борт пиджака. Ушац, получив конверт, помял его, на ощупь пересчитав подношение, сунул в карман, чувствуя приятную тяжесть гостинца.
В ресторанном зале были накрыты столы, но Костоньянц не появился, и гости стояли поодаль, держали узкие бокалы шампанского.
Великолепный белый рояль поднял сверкающее крыло. Звучал негромкий упоительный блюз. За роялем сидела молодая пианистка в аметистовом платье. Обнажённые руки взлетали и падали. Длинные пальцы тонули в чёрно-белых бурлящих клавишах. Чуткая нога давила медную педаль. Волосы проливались на лицо. Она зарывала глаза, будто играла во сне.
Все были знакомы Ушацу, участники премьер, презентаций, вернисажей. Художники, музыканты, писатели, критики, режиссёры. Избранная московская публика, напоминавшая пёстрых певчих птиц. Каждый жил отдельно, и вдруг слетались в стаю, когда одному из них грозила опасность, или успех одного делился поровну среди остальных. Ушац был одним из них, дружил, ссорился, завидовал, содействовал их успеху, использовал их успех себе на пользу. Он чувствовал каждого в отдельности и всю стаю. Не ведая, они участвовали в сегодняшнем проекте «магического конструктивизма».
– Они стая, а я весёлый птицелов! – усмехался Ушац, пожимая руки знакомцам.
– Ну что, Ушац, я слышал, ты сегодня разгромил русский танк и не пустил его в Киев? – художник Фавиан не выпускал ладонь Ушаца из цепких твёрдых пальцев. – Устроил танковое сражение?
На Фавиане был клетчатый пиджак, длинную шею скрывал фиолетовый шарф, сухое, с костяными скулами, лицо казалось ироничным. Его кисти принадлежал портрет Гайдара в кабинете Пилевского. Многие банкиры, политики, кумиры публики позировали ему, и в каждом он находил порок, который всплывал на портрете.
– Неужели вы и в самом деле считаете, что русские танки пойдут на Киев? Ведь это дико, дико! Это война! – толстенький, розовый, как шарик фруктового мороженого, критик Блекнер испуганно сложил на толстом животике пухлые ручки.
– Не война, а войнушка! – зло засмеялся писатель Горошек. Его лицо было в морщинах и складках, как грецкий орех, с которого сняли скорлупу. – Ему нужна войнушка, чтобы засунуть Россию под бронежилет, нахлобучить каску. Пусть сидит в окопе и не пикает!
– Но это кровь, большая кровь! – ахнула поэтесса Мелонская, с чёрной крашеной чёлкой, галочьим носом и когтистыми птичьими пальцами. Она нервно скребла ими воздух, как курица землю, ожидая увидеть зерно.
– Видите ли, – рассудительно заметил музыкант Ярошевич, раскачивая свисающими к плечам щеками, млечной сдобностью напоминающими коровье вымя, – сильная власть стоит на большой крови. Слабая власть на малой. Сегодня в России сильная власть.
– Но хватит крови! Хватит гробов! Кто-нибудь ему скажет «хватит!»? – поэтесса Мелонская повторила куриный жест. Она царапнула землю, отыскивая того, кто может сказать «хватит».
Мелонская писала надрывные стихи о мужчинах, которые являлись ей в образах быков, псов, тараканов, и она принимала их на своём ложе. У неё была мания. Она поджигала окружавшие её предметы. Несколько раз её дом горел, и её, обожжённую, выносили из огня. Она была пироманка, и в гостях у неё отбирали зажигалку.
– Кто скажет «хватит»? – повторила она.
– Европа скажет «хватит». Если русские танки пойдут на Киев, Европа забомбит Россию в каменный век, – писатель Горошек произнёс это спокойно и твёрдо, ибо его книги издавались в Париже и Лондоне, и он мог отвечать за Европу.
– России не страшно, – хмыкнул художник Фавиан. – Россия и так пребывает в каменном веке. А вот Европе жаль своего Кёльнского собора, Эйфелевой башни и Бранденбургских ворот.
– Всё это, скажу я вам, кончится Гаагой, железной клеткой и вторым Нюрнбергом, – колыхнул недоенными щеками музыкант Ярошевич.
– Ушац, создай проект «Второй Нюрнберг». А я изготовлю клетку! – едко засмеялся художник Фавиан, обнажая мелкие обильные зубы.
Все вдруг разом умолкли, стали оглядываться, сторонились друг друга, словно хотели разбежаться. Но бежать было некуда. Ушац достал телефон, узнал время. Близилась полночь. Ирина не отвечала на звонки. Ушац негодовал. Срывался проект. Мысленно назвав Ирину сукой, он перешёл к соседнему кружку гостей. Там негромко роптали.
– Вы слышали, что у Малкина сорвали спектакль? – режиссёр Краснянский, спрятав голос в глубь живота, делился новостью. – Ворвались казаки с лампасами, в крестах, с бородами. Нагайками исхлестали актёров. Зрители устроили давку. Черносотенцы! Ведь это погром, погром! – Краснянский возмущался, старался, чтобы его возмущение не выплескивалось за пределы кружка.
– А вы слышали про блогера Лучковского? Он назвал Украину наивной дамой, у которой русский карманник украл Крым. Его взяли ночью, из кровати, от жены и детей. Значит, время «чёрных воронков» возвращается? – публицист Найденный обличал, но так, чтобы обличение не достигло чужих ушей. Он складывал ладонь горсткой, заслонял звук. На его пепельном, голубоватом лице проступали тени реликтовых страхов.
– Не надо преувеличивать, – скульптор Рассадник, благодушный, с усами, в замшевой блузе, похожий на домашнего кота, мягко укорял публициста, – надо быть справедливым. Кремлёвский вершитель не доводит дело до сталинского террора.
– Подождите, доведёт! Всякая буря начинается с лёгкого дуновения. Сначала у Бунина «Лёгкое дыхание», а потом «Окаянные дни»! Уверяю вас, мы ещё вспомним Мейерхольда, Мандельштама, Михоэлса. Смерч начинается с дуновения, – утомлённая, поблекшая, как засушенный в книге цветок, произнесла художница Лядова.
Её изнурённый вид был обманчив. Она была непревзойдённым мастером граффити, одна, вооружённая цветными спреями, карабкалась на отвесные стены, рисуя яркие и жуткие панно, изображая человеческие органы. Лядова устала стоять, оглядывалась на столы.
– Ну когда же нас посадят? – обратилась она к Ушацу.
– Скоро, очень скоро. И всех сразу! – засмеялся Ушац, соорудив из пальцев обеих рук решётку.
Ушац любил их всех. Нервные, капризные, вероломные, талантливые, гениальные, беззащитные, они покрывали тонкой пыльцой поверхность угрюмой непостижимой громады, готовой колыхнуться, выдавить чудовищный пузырь ненависти и разрушения и сдуть эту хрупкую пудру. Ушац был, как и все они, талантлив, вероломен и боязлив. Но сегодня они, не ведая, были участники его художественного проекта, творили «эстетику магического конструктивизма».
Ирина опаздывала. Проекту грозил провал. Разгневанный Костоньянц мог отказать в деньгах. Ушац, браня Ирину, ненавидя Ядринцева, кружил среди гостей.
– Линять или не линять – вот в чём вопрос. Я задыхаюсь от смрада. Мне нужна кислородная маска! – философ Совейко схватил себя за толстое горло, изображая удушье. Он душил себя, кашлял, глаза вылезали из глазниц.
– Но ведь это не посмертная маска, не правда ли? – телеведущий Аносов весело наблюдал сцену удушения. – Ещё подышим!
– Так думали евреи в тридцать третьем. Могли уехать, но решили переждать. И попали в печи, – сценарист Козельский враждебно посмотрел на Аносова, упрекая в близорукости. – Хотите в печи?
– Они нас вынуждают уехать. Уедем, и что? С чем останутся? У них не будет художников, режиссёров, писателей, журналистов, философов. Их ждёт погружение в варварство, – актёр Итальянский мстительно посмотрел на стоящих поодаль официантов с салфетками наперевес, видя в них варваров.
– Мы уедем из России и увезём с собою Россию. Мы не просто сбежим, мы прижмём к груди Россию и унесём с собой, спасём от погибели, – философ Совейко прижал руки к тучной груди, словно обнимал, не отпускал от себя драгоценное, неповторимое.
– Морально ли бежать? Диссиденты оставались в стране, разрушали строй изнутри и садились в тюрьму, были мученики. А мы бежим, как дезертиры, – горько упрекал телеведущий Аносов.
– Надо бежать порознь, а там соберёмся вместе. Пусть Ушац нас соберёт! – актер Итальянский поймал Ушаца за руку.
– Вот я вас всех и собрал. Посмотрим, что из этого выйдет! – Ушац намеревался изложить суть «эстетики магического конструктивизма», но в ресторанную залу влетел бестелесный порыв. Ярче загорелись люстры, белый рояль ликующе взыграл, и появился Игорь Рауфович Костоньянц. Его крупное тело двигалось легко и пружинно, плечи совершали круговые боксёрские обороты, голова покачивалась, словно он перемещался по рингу и высматривал место для удара. Седые, по-звериному густые волосы и львиное лицо делали его величавым самцом, привлекательным для молодых женщин.
Рояль играл марш.
Костоньянц улыбался сразу всем искусственной белозубой улыбкой, и многие, кто его встречал, начинали зеркально улыбаться. Он принимал рукопожатия, с иными обнимался. Поэтессу Мелонскую поцеловал в щёку, и та зарделась. Ироничного художника Фавиана приобнял, и тот расцвёл.
– Друзья, спасибо, что откликнулись на моё приглашение. Мы встречались в тяжёлые времена и подавали друг другу руку. Встречались в счастливые времена и радовались успехам друг друга. Встретились сегодня, в тревожные дни, чтобы подтвердить нашу дружбу и сказать, что никто не будет оставлен в беде. Прошу, садитесь, угощайтесь, пейте вино, пьянейте, радуйтесь друг другу. К столу! – он хлопнул сильными белыми ладонями и занял место за столом, усадив рядом поэтессу Мелонскую, художницу Лядову и телеведущего Аносова.
Шумно расселись. Засновали официанты. Их руки в белых перчатках подавали блюда, подносы, наклоняли бутылки. Изголодавшиеся гости поедали стейки, соленья, копчёности, рыбу Охотского, Чёрного, Каспийского и Балтийского морей. Сначала не пили, поглядывая на рюмки со сверкающей водкой, стаканы с коричневым виски, бокалы с белым и красным вином. Все ждали первого спича хозяина. Но тот смешил поэтессу, забавлял художницу. И понемногу все начинали пить, чокались, хватали лепестки красной и белой рыбы, ещё и ещё сближая рюмки, стаканы, бокалы. Костоньянц весёлыми глазами хлебосола наблюдал, как оживают столы, громче звучат голоса, взлетают бокалы и рюмки. Дождался, когда от столов, согретых вином, дохнул ровный жар. Поднялся, возвышаясь над столами львиной седой головой. Рояль смолк, рука пианистки повисла в воздухе. За столами перестало звякать стекло, угасал смех. Вопрошающие глаза обратились к Костоньянцу, сжимавшему в крупных пальцах сверкающий хрусталик рюмки.
– Друзья, хочу сделать сообщение, – бархатно пророкотал Костоньянц, и сидящий рядом телеведущий Аносов, побуждая к тишине, заколотил вилкой о звонкий бокал. – Я завершаю строительство громадного культурного центра «Галактика». Поверьте, второго такого нет и не будет. Там родится галактика новой русской культуры. Галактика литературы. Галактика музыки. Галактика театра. Новая Россия нуждается в новых образах. Вы создадите образы новой России. Хочу, чтобы все вы стали учредителями Культурного фонда «Галактика». На открытии центра прозвучат ваши стихи, песни, философские эссе. Будут выставлены картины, показаны кинофильмы. Все рыбы мира всплывут из морей и станут хлопать плавниками, приветствуя открытие центра. Все мои накопления, все мои возможности я хочу направить в русскую культуру, которая всегда обогащала человечество. За вас, друзья! За Попечительский совет! За русскую культурную галактику!
Костоньянц метнул хрусталь к раскрытым губам. Рояль грохнул туш. Столы зашумели, задвигались. Гости, роняя салфетки, поднялись, потянули стаканы и рюмки.
Ушац пил водку, рюмку за рюмкой, и не пьянел. Проект «магического конструктивизма», ещё не явленный глазу, начинал осуществляться. Ирины не было. Проект срывался. Ушаца жгло предвкушение мести.
Поэтесса Мелонская, сидевшая рядом с хозяином, похорошела от поцелуя Костоньянца. Её румянец был, как красные яблочки. Она поднялась, держа рюмочку водки над седой головой Игоря Рауфовича.
– Дорогой Игорь Рауфович, вы удивительный, чудесный человек. Обилием талантов вы являете пример античного человека. Ваши стихи, напечатанные в моём альманахе, принадлежат к высокой поэзии. В них гражданское гармонирует с лирическим, светское с религиозным. В них пушкинское, тютчевское. Помогай вам Бог в ваших благородных деяниях! – поэтесса выпила горькую рюмочку, закрыла опалённые губы ладонью. Костоньянц перехватил её опадающую руку и поцеловал.
Поднялся художник Фавиан.
– Мы знакомы с вами, Игорь Рауфович, не первый год. Мне выпала удача и честь писать ваши портреты в разные годы. Я вижу, как с годами меняется ваше благородное лицо, приобретает сходство с великими предшественниками. На моём первом портрете вы вылитый Эйнштейн. Второй портрет, вы – Глен Миллер. Третий портрет, вы – Денира. Сейчас я смотрю и гадаю, кого же вы мне напоминаете? Вы Кеннеди, Игорь Рауфович! Я могу написать портрет Кеннеди, и это будете вы! – Фавиан захотел выйти из-за стола и подойти к Костоньянцу, но тот мягко остановил его.
– Любезный Игорь Рауфович, – скульптор Рассадник колыхал стаканом виски и раскачивался вслед за стаканом, – каждый, кто сидит за этими столами, может назвать случаи, когда вы приходили на помощь, спасали в прямом смысле от голода. Так поступали в давние годы купцы-старообрядцы, поддерживали людей культуры. Вы, Игорь Рауфович, старообрядец наших дней, – стакан в руке скульптора пошёл в сторону, но тот догнал стакан и жадно выпил.
Философ Совейко, известный экстравагантными суждениями, начал не сразу, а лишь после того, как Костоньянц кончил говорить с метрдотелем.
– Игорь Рауфович, недавно я читал исследование американских трансгуманистов. Они начали коллекционировать сперму самых выдающихся людей. Бил Гейтс, Рокфеллер, Илон Маск. Замораживают сперму, чтобы через сто лет оплодотворить ею прекрасных женщин и ждать от них гениальных потомков. Вашу сперму, Игорь Рауфович, надо охладить и через сто лет оплодотворить самую прекрасную женщину того, ещё не наступившего столетия. Думаю, каждый из нас хотел бы оказаться той женщиной! – философ понял, что допустил фривольность, и смущенно умолк. Но Костоньянц рассмеялся:
– Чтобы это случилось, вам нужно сменить пол, дорогой Совейко!
За столами смеялись, хлопали шутке Костоньянца.
Ушац не хлопал. Наступила минута, когда художественный проект себя обнаружил.
Костоньянц поднялся, властно кивнул роялю, и тот осёкся.
– Друзья, я знаю, многих тревожит мысль о скорой войне с Украиной. Вы боитесь военного положения, арестов, бедствий, чуть ли не продовольственных карточек. Не бойтесь! Нам с вами будет, чем закусить! И будет, что выпить! За нас! – Костоньянц поднял рюмку. Все встали, кивали. Их оставили страхи, они были избранники, эстеты, ценители. Они диктовали моду, управляли суждениями, были элитой, без которой невозможна страна, невозможна Россия!
– За процветание! – Костоньянц по-офицерски выставил локоть, опрокинул рюмку. Рояль восторженно приветствовал молодецкий жест, от которого у офицеров топорщились золотые погоны, а у Костоньянца приподнялось плечо итальянского пиджака. Все чокались, проливали водку, пили.
В ресторанную залу официанты внесли деревянную бадью, окованную обручами. Бадья доверху была наполнена чёрной икрой. В икре торчала деревянная ложка. Служители поднесли бадью к Костоньянцу, тот вытащил ложку из икры, облизнул. Зачерпнул икру и поднёс полную ложку икры сидящей рядом поэтессе Мелонской.
– За поэзию! За Ахматову! За Мандельштама!
Мелонская хотела схватить ложку, но Костоньянц не позволил, кормил сам, из своих рук. Поэтесса хватала икру губами, жадно глотала. Икра не помещалась во рту. Мелонская отводила голову, но Костоньянц совал ей ложку.
– За Есенина! За Маяковского!
Он накормил икрой сидящих рядом художницу Лядову и телеведущего Аносова. Лядова съела ложку и отказывалась от второй. Костоньянц силой запихивал ей ложку, марал художницу икрой, приговаривая:
– За Пикассо! За Матисса! Ах ты, Лядова-Блядова!
Костоньянц пошёл по столам. Философ Совейко упрямился, давился икрой. Костоньянц вымазал чёрной липкой гущей его благородное лицо. Критик Блекнер, заглотав первую ложку, уклонялся от второй. Костоньянц вывалил полную ложку икры ему на голову. Художнику Фавиану он измазал икрой клетчатый модный пиджак. Костоньянц шёл вдоль столов. Звучал свадебный марш Мендельсона. Служители несли бадью. Костоньянц, весь в икре, выгребал ложкой икру и швырял на столы, словно кропил святой водой, доставал кропилом рты, носы, лысины, артистические шарфы. Его лицо сияло зверским восхищением, он рыкал, скалил зубы. В нём ликовало звериное нутро, бушевала бандитская гульба.
Он обошёл столы. В бадье оставалась икра. Он приблизился к роялю.
– Бах, говоришь? Чайковский? – черпал икру, бросал из ложки на клавиши, на аметистовое платье пианистки, на её обнажённые руки. Она в ужасе смотрела на зверское лицо и продолжала играть, погружала пальцы в чёрную брызгающую жижу.
Костоньянц устало вернулся к столу, выпил водки, вытер скатертью рот. Все угнетённо сидели, пахнущие рыбой, очищали с одежды икру.
Ушац, с икрой на плечах, был маэстро, создатель «эстетики магического конструктивизма».
– Господа, пусть вас не смущает обилие икры. Вы попали на нерестилище. Отнерестился чёрной икрой осётр. Теперь сёмга отнерестится красной!
Заиграл марш из оперы «Аида». В ресторанную залу вошли жрецы. Они шли, приподнимая колени, полагая, что именно так совершались шествия при дворце фараона. Восемь официантов несли на плечах огромную фанерную рыбу. Блестела нарезанная из фольги чешуя, горели рубиновые жабры, лоснились слизью фиолетовые плавники. Рыба была тяжела, жрецы сгибались под ношей. Опустили рыбину на пол. Растворилась под хвостом дыра, как у военно-транспортного самолёта. Из рыбьего чрева стали выкатываться красные шары. Жрецы их подхватывали и укладывали в ряд. То были красные икринки, которыми плодоносила рыбина. Жрецы подхватили пустую рыбу и унесли. Шары круглились. Рояль играл «Времена года» Чайковского. Икра млела, ждала оплодотворения.
Жрец поднёс Костоньянцу глиняный кувшин. Костоньянц принял его, наклонил над столом, оттуда пролилось молоко. Костоньянц ухватил кувшин, понёс к красным шарам. Прижимал сосуд к паху, наклонял, поливал красные шары молоком. Оплодотворял икру молокой. И только опустошив кувшин, весь залитый молоком, он вернулся на место.
Красные шары созревали. Звучало свиридовское «Время, вперёд!». Под яростные громы красные шары раскрывались, из них выскакивали лилипутки, все в коротких юбочках и крохотных лифчиках. Плескали голыми ножками, воздевали гибкие ручки с алыми капельками маникюра. Маленькие круглые лица были одинаковые, целлулоидные, как у кукол. Они одинаково улыбались, одинаково раскланивались.
Гости рукоплескали. Ушац торжествовал. «Магический конструктивизм» был чередой аттракционов, где один истекал из другого. Ушац радовался, Костоньянца забавляла роль рыбьего самца, давшего жизнь прелестным игривым малькам. Лилипутки кланялись милыми поклонами гимназисток, перебегали под серебристый лепет рояля. И вдруг разбились на пары, лихо, безумно стали отплясывать рок-н-ролл. Перебрасывали друг друга через головы, падали на пол, крутились. Рояль грохотал, гости колотили по столам кулаками, лилипутки отплясывали. Рассыпались, залезали на колени гостям, как обезьянки, хватали руками с тарелок, пили из рюмочек, хохотали, пьянели, шалили. Иные вскакивали на столы и плясали среди тарелок и бокалов. Другие лезли гостям пальчиками в уши. Третьи бросались соленьями.
Костоньянц поманил пальцем Ушаца. Две лилипутки кружились на его столе вокруг бутылки французского вина, как стриптизёрши, совлекали с себя юбочки и лифчики, трепетали крохотными грудками.
– А где твоя балерина? Почему не вижу?
– У неё несчастье, Игорь Рауфович. Она подвернула ногу. В другой раз!
– В другой раз я выдерну ей ногу с корнем! – рыкнул Костоньянц, за ногу сволок со стола голую лилипутку и швырнул прочь. Так вышвыривают кошку. – Пока не приведёшь балерину, денег не дам!
Поздно ночью Ушац возвращался домой, обморочно откинувшись на заднем сиденье. В тумане, за метелью, в мутном небе проплывала огненная надпись «Галактика».
Глава четвёртая
Ирина Велиникина проснулась ночью, чувствуя на голом плече чужую мужскую руку, которая принадлежала тому, кто душно обнимал её, закрывал ей рот жадными губами, не отпускал от себя, шептал бессмысленное, а потом отшатнулся, исчез. Теперь его рука лежала на её плече. Всё, что она помнила о нём, это имя «Иван», и чудесное, золотое, перламутровое, осыпанное метелью, как клумба цветов под снегопадом. Ирина осторожно сняла с плеча руку – тяжёлую, тёплую, безвольную – уложила её рядом на одеяло и глядела в темноту, стараясь вспомнить комнату, где вчера сидела, замёрзшая, под торшером. Сейчас в комнате было темно, неясно мерцало окно или зеркало. Она угадала стеклянную коробку с бабочками. Их расцветка была неразличима, все бабочки казались чёрными. Ирина смотрела на чёрных бабочек, слышала дыхание мужчины. Ей хотелось проследить события, которые привели её в незнакомый дом, где она оказалась рядом с едва знакомым мужчиной и теперь смотрит на чёрных бабочек.
Событием, откуда она повела исчисление, был утренний душ в номере отеля «Сафмар». Она стояла под тёплым душем, смывая шампунь. Подумала, что если нырнуть в одну из тонких водяных струек, проникнуть в хромированное, брызгающее водой блюдце, пронестись сквозь бесчисленные трубы, то можно слиться со всей мировой водой. С озёрами, реками, океанами, с ливнями и подземными ключами, и стать водой мира, безымянной, необъятной. В ванную вошёл Ушац в белом махровом халате и смотрел, как она, подняв локоть, омывает себя. Ей было неприятно его появление, неприятен взгляд чёрных ищущих глаз, прервавших мысль о мировой воде. Она поставила ногу на край ванны, желая выйти из-под душа. Ушац наклонился и поцеловал стопу.
– Иродиада, тебе не больно?
– Зови меня Ира.
Ей не нравилось, когда он называл её библейским именем. Он чувствовал её недовольство и продолжал называть Иродиадой. Накануне она поскользнулась и подвернула ногу. Ушац тревожился, сможет ли она танцевать на ночной вечеринке у Костоньянца, который обещал дать деньги на мюзикл «Исход». И Ушац, целуя ногу, думал о мюзикле и Костоньянце. Он снял мохнатое полотенце, накинул на неё и отирал ей плечи, грудь, спину. Она чувствовала его властные прикосновения, хотела уклониться, но не решилась.
– Иродиада, позавтракаем в номере или спустимся в ресторан?
– Не называй меня Иродиада.
– Не буду, Иродиада.
Они завтракали в номере. На блюде сочились розовые доли грейпфрута, медовый полумесяц дыни, алое, с чёрными семенами, полукружье арбуза. Ирина глотала горькую душистую мякоть грейпфрута и всё той же мимолетной мыслью вообразила сад в южном солнце, дерево с розовыми и золотыми плодами.
– У меня просьба, – Ушац хлюпающими глотками пил кофе, проливал, оставляя на халате коричневые пятна, Ирине был неприятен жадно хлюпающий звук и неряшливость Ушаца. – Сегодня днем будешь танцевать в Музее современного искусства.
– Но мой вывих? Мне ночью танцевать у Костоньянца!
– Танцуй вполсилы. Я позвал людей. Мне нужен твой танец, – Ушац нежно, а потом больно сжал её руку, и она почувствовала исходящую от него слепую нетерпеливую силу, принуждавшую подчиниться. В Ушаце скапливалась удушающая сила, и он избавлялся от неё во время многолюдных презентаций. Сила изливалась тёмной огненной лавой. Танец, её голые ноги и плечи побуждали к этому бурному извержению.
– Что за презентация?
– Так, один мой знакомый дизайнер. Ничего особенного.
Зубы Ушаца сочно вонзились в алую арбузную гущу, на халат пролился сок и просыпались чёрные семечки.
В музее она увидела странное изделие, на которое ей предстояло подняться и танцевать. Изделие напоминало шалаш или стог сена, или колымагу, и она боялась, что сооружение рассыплется во время танца. Было много некрасивых и даже уродливых людей, похожих на птиц, рыб, собак и кошек своими ртами, глазами, носами, нелепых, как само изделие. Среди некрасивых людей находился автор изделия. Она старалась его угадать среди пёсьих и кошачьих носов, рыбьих глаз и птичьих клювов. Ей стало тяжело среди зверинца и захотелось уйти. Она пошла к дверям, но Ушац догнал и вернул.
– Не делай глупости! Устал от твоих капризов!
Она осталась, привыкнув подчиняться, тяготясь его гнётом, но не в силах противиться. Он заманил её в мучительную кабалу, удерживал обещанием чудесного сказочного мюзикла и выставлял напоказ на ночных вечеринках и модных презентациях.
Она уныло внимала пустопорожним суждениям, мнимым восторгам. Начинала болеть голова, пока не возник полный неуклюжий музыкант с кожаным футляром. В его руках появился серебряный инструмент. Музыкант стал его целовать. Полилась чудесная сладость, как медовый сок волшебных плодов с райского дерева, что померещилось ей в утреннем номере отеля «Сафмар».
Музыкант, целуя инструмент, стал невесомый, всплыл к потолку, летал, перевёртывался. Она, закрыв глаза, летала вместе с ним, ныряла в глубины, возносилась к высотам, пока Ушац не разбудил её сердитым окликом.
– Танцуй!
Она подбежала к берестяному изделию, взлетела на вершину и уже в полёте сбросила туфли. Босыми стопами тронула дощатую опору. Подпрыгнула и больше не касалась помоста. Её закружило, вихрь подхватил подол синего платья, расплескал волосы, и она, танцуя, не искала опоры, обрела невесомость. Музыка кружила её. Она следовала за музыкой, угадывала её переливы, ещё не прозвучавшие всплески, обгоняла музыку, влекла за собой, и музыкант предвосхищал её взлеты и круженья. Она танцевала с наслаждением, упоённо, балетные па, испанскую тарантеллу, безумный рок-н-ролл, а потом взорвалась неистовым танцем, раскалённым, безумным. Ощутила такое счастье, такое озарение, что полюбила всех, кто смотрел её танец, и всех, кто его не видел, но знал, что в морозной Москве танцует любящая прекрасная танцовщица.
Она задохнулась, сбежала с помоста, подхватила туфли и, босая, выбежала из зала, а музыка гналась за ней, хотела обнять и поцеловать на прощанье.
На фуршете люди жадно жевали, чокались. Казалось, они дождались, ради чего явились в музей. Ушац принимал поздравления, хохотал, и её раздражал его икающий смех, петушиный клёкот, и хотелось сказать ему обидное, про стариковский смех, про упавший на его пиджак лепесток красной рыбы. К ним подошёл человек и похвалил её танец, поверхностно и несущественно. В похвале не было ничего о её недавнем восторге и озарении.
– Это Иван Ядринцев, создатель «Милого танка», на котором ты танцевала. Ты, Иродиада, настоящий танкист, – Ушац засмеялся, словно икал, и в его голосе появились тирольские фистулы.
– Не называй меня Иродиадой.
– Не буду, Иродиада, – и всё тот же астматический смех.
Ей захотелось уйти.
– Проводите меня, – сказала она человеку.
– Не забудь, Иродиада, вечером у тебя Костоньянц.
В гардеробе она почувствовала, как подававший шубку мужчина задержал на её плечах руки. Она позволила ему это сделать. Она хотела досадить Ушацу, хотела, чтобы тот видел, как её обнимают за плечи. И вся её досада канула, все огорчения забылись, когда после душных залов они оказались в метели, в морозном блеске, среди пылающих, как павлинье перо, реклам. Лицо её спутника, попадая в павлинье перо, становилось золотым, изумрудным, серебряным.
Их круженье в метели среди дворцов, особняков, горящих громад. Сыпало в лицо летучим блеском, мимо летели красные угли, из неба падали волшебные светила. Вдруг открывался янтарный дворец, рубиновая звезда, и всё скрывалось в метели. Её спутник держал её под руку, вёл по сказочной бриллиантовой Москве, был поводырь, и она шла, радостно ему повинуясь. Он уводил её в другую жизнь, в чудесное будущее. Его глаза радостно смотрели на неё из метели, куний воротник его пальто был засыпан снегом. Он говорил ей, она не слушала, знала, что говорит о чём-то прекрасном, и улыбалась, и знала, что он любуется ею.
Каток на Красной площади был великолепен. В звенящей карусели неслись конькобежцы, и ей хотелось танцевать на синем льду волшебный сверкающий танец.
Собор был сказочный. Поводырь привёл её к этому чуду, к волшебной клумбе, где в снегах цвели соцветья райского сада. Он говорил ей необычное, небывалое. Никто не говорил ей такое. Его лицо наклонилось к ней, и он поцеловал её в глаза, и она испуганно поняла, что прогулка завершилась, и ей придётся возвращаться в отель «Сафмар», слушать астматический смех, не сметь сбросить со своей груди толстые ищущие пальцы.
Они медленно спускались к набережной, где млечной рекой текли огни. Прорывая метельный занавес, возникли два злодея, два убийцы, искавшие её, дабы убить. Их явление было ужасно. Они явились из будущего и в этом будущем канули. Её обнимали крепкие объятья, она прижималась к своему защитнику и спасителю, тайно радовалась, что он не может её отпустить. Когда он зажёг торшер и посадил её на диван, и она услышала, как разливается запах корицы и апельсина, она знала, что не уйдёт. Смотрела, как зажигается и гаснет экран телефона, и не отвечала на эти истошные вспышки. Когда он опустился перед ней на колени, взял её замерзшие стопы в ладони, и ладони стали скользить по ногам, коснулись бёдер, она положила руки ему на голову и прижала к груди.
Теперь, проснувшись в ночи, она проследила весь путь от утреннего душа в кафельной ванной отеля до тёмной комнаты чужого дома с коробкой чёрных бабочек.
– Ты проснулась? – голос прозвучал из-за её спины. – Ещё ночь.
– Мне надо идти.
– Куда в такую темень? Все спят.
– В отель можно являться и днём, и ночью.
– Не уходи.
Она не решалась назвать его по имени. Беззвучно произнесла имя, словно пощупала молчащими губами, и только после этого сказала:
– Нет, Иван, мне надо идти.
Кровать колыхнулась. Он встал. Она видела, как он удаляется в темноте. Старалась рассмотреть его плечи, ноги, но он исчез. В коридоре зажёгся свет, мелькнуло голое тело. Она продолжала лежать. Свет из коридора неярко освещал комнату, и теперь она рассмотрела бабочек в стеклянной коробке. Они были неведомых расцветок – зелёные, пурпурные, голубые. Таких она прежде не видела. Он вернулся в сером махровом халате. Стоял босиком. Его волосы намокли после душа. Она рассматривала его лицо. Оно было крепкое, твёрдое, ладное, с едва заметными чертами азиатских степняков или уральцев. Ей показалась в этом лице нежность, вина и смущение.