Читать онлайн Дамы без камелий: письма публичных женщин Н. А. Добролюбову и Н. Г. Чернышевскому бесплатно
От редактора
В предлагаемой читателю книге впервые публикуется уникальный для российской истории XIX в. комплекс документов – частные письма публичных женщин 1850–1860-х годов к известным русским критикам и писателям Н. А. Добролюбову и Н. Г. Чернышевскому, а также к историку литературы А. Н. Пыпину и его сестре Е. Н. Пыпиной. Основной массив текстов составляют письма Терезы Карловны Грюнвальд (Therese Grünwaldt, около 1837–1840 года рождения), с которой Добролюбов состоял в отношениях в 1856–1858 гг., а затем переписывался до своей смерти в 1861 г. Сохранившиеся письма Грюнвальд к Н. Г. Чернышевскому и его кузенам Пыпиным также включены в издание. Вторая подборка писем принадлежит парижской лоретке Эмилии Телье (Émilie Tellier), с которой Добролюбов познакомился и вступил в отношения во время своего пребывания во Франции. Наконец, для полноты картины в томе печатаются три письма парижских лореток к Добролюбову, одно послание к нему от некой петербурженки Клеманс и письмо неизвестной женщины.
Письма на русском языке публикуются в целом в соответствии с современными нормами орфографии и пунктуации, однако с сохранением речевых и стилистических ошибок и неточностей, передающих своеобразную манеру их создательниц. Употребление мягкого и твердого знаков приведено к современным правилам. Разделение текста на предложения и расстановка знаков препинания максимально приближены к современным нормам для удобства чтения, хотя следует оговорить, что некоторые письма представляют собой короткие записки на небольших клочках бумаги, написанные в спешке и часто без некоторых запятых, точек и деления на абзацы. Вместо них Т. К. Грюнвальд часто, но бессистемно использовала для отделения одной мысли или предложения от других длинное тире или нижний прочерк. Такие знаки не воспроизводятся в томе и заменены красной строкой. Некоторые случаи употребления заглавных букв, которые Грюнвальд, очевидно, использовала в русских существительных по аналогии с немецкими (например, «Друг»), не передаются, и соответствующие слова даны со строчной буквы, за исключением слов, обозначающих конкретных людей по профессии («Директор», «Бабушка» и т. п.).
В немецких письмах Грюнвальд унифицировано написание начальных букв в некоторых местоимениях и существительных. Несмотря на то что в некоторых случаях местоимение Du (ты) написано с заглавной буквы, а все его производные с маленькой буквы, мы последовательно даем написание с маленькой. Точно так же местоимения ich / Ich, Ihn, Ihm даются в публикации со строчной буквы, несмотря на то что в рукописи любое i в начале местоимений написано с прописной. Очень часто в немецких письмах встречается g вместо ch (magst=machst, Unruge=Unruhe, verzeige=verzeihe), а также иногда kömst вместо komst. Такие случаи сохранены и дополнены указанием современного написания в квадратных скобках. Кроме этого, по нормам орфографии того времени двойные согласные часто заменялись на письме одинарными (например, союз das вместо dass, komen вместо kommen); ey писалось вместо современного ei, th вместо t (например, в глаголе tun), k вместо ck и т. п. Все случаи такого написания сохранены для передачи особенностей орфографии середины XIX в., поскольку немецкие оригиналы писем Грюнвальд потенциально могут быть использованы исследователями в целях, далеко выходящих за пределы обозначенных в настоящем томе.
Французские письма Эмилии Телье также весьма своеобычны: текст написан почти без знаков препинания, с многочисленными ошибками, опусканием некоторых глаголов, так что иногда очень трудно однозначно провести синтаксическое членение предложения и определить окончание одной мысли и начало другой. Для удобства чтения мы приняли решение ввести подстановки в квадратных скобках. В русском переводе они, естественно, не воспроизводятся, поэтому русский текст звучит более связно и гладко, нежели оригинал.
Приписки, сделанные в документе его автором, вносятся в строку и обозначаются фигурными скобками {}. Авторские скобки передаются круглыми скобками (), квадратными скобками [] обозначается текст, вносимый публикатором. Угловые скобки <…> обозначают пропуск текста, <?> – датировку писем или предположительное чтение.
Пропущенные в документе и восстановленные по смыслу слова воспроизводятся в квадратных скобках. Авторские подчеркивания передаются курсивом. Подписи приводятся после текста документа справа, на том языке, на котором они были сделаны. Указанные в письмах даты и города воспроизводятся в строке справа, если стоят перед текстом письма, и в строке слева, если расположены после текста.
В ссылках на публикуемые письма цифры после номера письма указывают на страницы настоящего издания.
Письма на немецком и французском языках публикуются на языке оригинала и в русском переводе. Расшифровка и перевод немецких текстов выполнены Юлией Барсуковой, французских – Анастасией Новиковой (письма Эмилии Телье) и Франческой Лаццарин (письма Адели Батай, Марии Шолер и Сарры).
* * *
Перед тем как перейти к повествованию, считаю своим долгом выразить признательность коллегам, без которых эта книга не вышла бы. Прежде всего моя самая большая благодарность – сотрудникам Рукописного отдела ИРЛИ РАН «Пушкинский Дом» Т. С. Царьковой, М. М. Павловой и Е. С. Левшиной, которые помогали в работе с архивными рукописями, а Екатерина Сергеевна Левшина любезно согласилась сверить трудные места в письмах в период пандемии. Без самоотверженной помощи Татьяны Кузьминичны Шор, взявшей на себя расшифровку и перевод судебного дела Т. К. Грюнвальд из Национального архива Эстонии, я не смог бы опираться на него в реконструкции биографии этой женщины. Маргарита Вайсман в нужный момент дала исключительно полезную консультацию касательно новейшей историографии проституции в императорской России. Коллин Люси (Colleen Lucey) щедро поделилась со мной не только рукописью своей монографии, посвященной изображению проституции в русской литературе и прессе второй половины XIX в., но и цифровой копией редкого альбома художника А. И. Лебедева «Погибшие и милые созданья» (1862). Отдельная благодарность – Шивон Хирн (Siobhán Hearne), любезно предоставившей мне доступ к тексту своей книги о контроле за проституцией в России конца императорского периода, а также Павлу Успенскому и Андрею Федотову, прочитавшим рукопись книги и поделившимся полезными соображениями.
Еще раз не могу не выразить признательность коллегам, которые помогали с переводами и поиском источников на самых разных стадиях работы, – Юлии Барсуковой, Анастасии Новиковой, Франческе Лаццарин, Полине Варфоломеевой. Д. А. Кондаков оказал неоценимую помощь в редактировании перевода писем с французского языка.
Особая роль в придании этой книге ее итогового облика принадлежит рецензентам – Н. Л. Пушкаревой и М. М. Пироговской, благодаря советам, замечаниям и рекомендациям которых мне удалось восполнить некоторые существенные лакуны и уточнить многие формулировки и понятия.
Наконец (но, конечно, не в последнюю очередь) на протяжении всей работы над книгой рядом со мной был человек, с которым обсуждались наиболее трудные исследовательские, переводческие и логистические решения (от названия до элементов комментария), – это моя супруга Анастасия: степень моей благодарности едва ли поддается вербализации.
Разумеется, вся ответственность за возможные огрехи остается на мне.
А. Вдовин
Список сокращений
РО ИРЛИ – Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского Дома) Российской академии наук (Санкт-Петербург).
РГАЛИ – Российский государственный архив литературы и искусства (Москва).
Алексей Вдовин
Жизнь публичной женщины середины XIX века: биографии и повседневность
Кто они?
Жизнь маргинальных, безгласных и угнетенных социальных групп и субкультур давно сделалась самостоятельным объектом социологического, историко-культурного и антропологического изучения. Если говорить об истории и повседневности Российской империи, то объектом внимания историков и культурологов все чаще становятся такие представители социального дна, как воры, юродивые, нищие и, конечно же, проститутки[1]. В последнем случае, однако, произнесение самого слова «проститутки» немедленно влечет за собой вопрос: правомерно ли сегодня, в XXI в., использовать это понятие, вряд ли полностью нейтральное? Есть ли другие варианты?
Исследователи феномена проституции, которая, как легко догадаться, никуда не исчезла и принимает самые разные формы, различают сегодня как минимум четыре парадигмы или модели ее осмысления и концептуализации – как отклонения (deviation), как угнетения (oppression), как сексуального труда (sex work) и как транзакционного/тактического секса/«секса по расчету» (transactional/tactical sex)[2]. Хотя исторически эти парадигмы приходили на смену друг другу, некоторые из них могли сосуществовать параллельно и сосуществуют до сих пор. Наиболее устойчивая для Нового времени модель – отклонения/девиации, в рамках которой проституция и проститутки рассматриваются как явное отклонение от сексуальной и поведенческой нормы и, соответственно, криминализируются. Следуя именно этой модели, многие государства Европы и других регионов мира, в том числе и Россия, на протяжении XIX в. предпринимали попытки взять торговлю телом под государственный контроль и создавали для этого целую систему надзора и регистрации (ее можно назвать регуляционизмом), в рамках которой сексуальные услуги и стали именоваться проституцией и наделяться особым смыслом как ненормальное, нездоровое и подчас даже порочное поведение. В качестве реакции на эту модель и как способ противостоять ей уже в XIX в. возникла контрпарадигма, оправдывающая поведение публичных женщин и призывающая увидеть в них несчастных жертв обстоятельств – иными словами, проституируемых как бы помимо их собственной воли. Этот «искупающий» взгляд на «порочных» женщин складывался параллельно с развитием феминизма и зарождением движения за права женщин и остается тесно связан с ними и по сей день[3].
Наряду с указанными в XX в. возникли и иные модели осмысления проституции, вызванные к жизни как существенным расширением и усложнением самого спектра коммерческих услуг и форм сексуальной торговли и обмена, так и включением в дискуссию самих продавщиц и продавцов своих тел. Отсюда у исследователей возникла необходимость различать насильственное/вынужденное занятие проституцией (включая крайнюю и наиболее бесчеловечную форму склонения к проституции – торговлю людьми и сексуальное рабство) и добровольный, транзакционный, или «тактический секс», который может принимать самые разные формы – от интернет-услуг до сексуального туризма и эскорта. Последние, как полагают некоторые исследователи и активисты, должны рассматриваться в рамках изучения рынка труда (а этот его сегмент, включая теневой, огромен), защиты трудовых прав, экономического и правового регулирования и т. д. Навешивание устарелых и глубоко укорененных в российской культуре ярлыков «проституция» и «проститутка» на современные и многообразные формы сексуальной торговли вряд ли продуктивно и едва ли приближает нас к пониманию причин устойчивости этого феномена.
Одним словом, понятия, которыми мы пользуемся для обозначения сферы обмена сексуальными услугами, отнюдь не нейтральны: они идеологически нагружены, и за каждым понятием стоит определенная система ценностей, а то и особая политика. Именно поэтому, прежде чем перейти к рассмотрению уникальных документов, которые лежат в основе предлагаемой читателю книги, важно оговорить, какие понятия в ней будут использоваться и почему.
Поскольку книга эта вовсе не о современной проституции, а о том, как жили и продавали сексуальные услуги женщины в Петербурге и Париже конца 1850-х – начала 1860-х годов, вполне исторически правомерно применять именно понятие «проституция» в качестве базового для обозначения сферы сексуального торга, подлежавшего регулированию и в России, и во Франции[4]. Однако когда речь пойдет о конкретных женщинах – героинях повествования, понятие «проститутка» не будет нами использоваться как чрезмерно нагруженное дополнительными негативными (морализирующими) коннотациями, указывающими на нравственные качества субъекта[5]. Вместо него я обращаюсь к «эмическому» (т. е. данному изнутри самого описываемого сообщества) и компромиссному словосочетанию «публичная женщина» и другим более или менее нейтральным синонимам, акцентирующим внимание на предоставлении сексуальных услуг, а не на моральных качествах женщин. Насколько это возможно, я стараюсь минимизировать осуждающий или оценивающий тон в повествовании и избегать распространенных в XIX в. мифов о публичных женщинах как якобы врожденно ущербных в нравственном плане, хотя подобные мифы и окажутся в зоне нашего внимания. При этом выбор такой стратегии отнюдь не означает, что я снимаю с героинь книги всякую ответственность за их поведение и возвращаюсь к дискурсу оправдания и искупления («падшие», «Магдалины XIX века», «погибшие, но милые созданья», «грешницы» – вот далеко не полный перечень выражений, бывших в ходу в XIX столетии как в России, так и в других странах Европы[6]). Напротив, попытка придерживаться нейтрального словоупотребления расчищает путь к более взвешенному и непредвзятому анализу решений и поступков женщин, вовлеченных в сексуальный обмен, их саморепрезентации и эмоционального мира. Более того, ниже речь пойдет об их агентности (agency) – социологически понимаемой способности совершать выбор в предлагаемых обстоятельствах и действовать самостоятельно[7]. Публикуемые в книге письма предоставляют историку, социологу и культурологу богатый материал для описания и объяснения механизмов вовлечения в проституцию и ее потребления клиентами, которые, разумеется, являются не менее важным элементом системы торговли сексуальными услугами.
Итак, героини этой книги – жительницы Петербурга и Парижа, двух крупнейших мегаполисов Европы середины XIX столетия. В архиве известного русского критика Н. А. Добролюбова (ИРЛИ «Пушкинский Дом» РАН) сохранились письма от публичных женщин, с которыми у него были отношения разной степени длительности и серьезности[8]. Больше всего писем принадлежит перу двух женщин – Терезы Карловны Грюнвальд (Therese Grünwaldt) и Эмилии Телье (Émilie Tellier), оставивших заметный след в биографии Добролюбова. Во второй части книги эти письма впервые публикуются в оригиналах и русских переводах без каких бы то ни было купюр. В дополнение к ним помещены несколько писем других, подчас безымянных женщин, которые оказывали критику услуги сексуального характера (парижанок Сарры, Адель и Марии, а также двух петербурженок – Клеманс и неизвестной женщины). Кроме того, для полноты картины в книгу включены также письма Т. К. Грюнвальд Н. Г. Чернышевскому и Е.Н. и А. Н. Пыпиным (его кузине и кузену)[9]. К сожалению, за исключением одного письма Чернышевского к Грюнвальд, вся переписка – односторонняя. Письма Добролюбова к женщинам не сохранились (часть его писем и вовсе погибла в пожаре на съемной квартире Грюнвальд еще при его жизни).
Культурная история проституции
Героинь нашей книги Терезу Грюнвальд, Эмилию Телье, Клеманс и других связывает между собой мужчина – Николай Александрович Добролюбов. Его личность традиционно была окружена в истории русской культуры ореолом святости. Многим еще со школы памятны знаменитые строки из хрестоматийного стихотворения Н. А. Некрасова «Памяти Добролюбова» (1864):
- Суров ты был, ты в молодые годы
- Умел рассудку страсти подчинять.
- Учил ты жить для славы, для свободы,
- Но более учил ты умирать.
- Сознательно мирские наслажденья
- Ты отвергал, ты чистоту хранил,
- Ты жажде сердца не дал утоленья;
- Как женщину, ты родину любил…
Некрасов не стеснялся манипулировать биографическим материалом в угоду своему стремлению создать цельный образ аскетичного юноши-гения, отрешившегося от всего плотского и принесшего личную жизнь в жертву общественному служению[10]. Логика разночинского мифа о «новых людях» диктовала именно такие рамки. Однако обстоятельства реальной жизни одного из ведущих русских критиков, как и многих других разночинцев середины XIX в., лишь в весьма ограниченной степени соответствовали этому культурному мифу. В реальности же Добролюбов начал посещать бордели еще в конце 1856 г., во время обучения на последнем курсе петербургского Главного педагогического института (а возможно, и раньше) и продолжал это делать, с некоторыми перерывами, вплоть до 1861 г., пока тяжело не заболел[11]. Контакты Добролюбова с публичными женщинами не ограничивались, однако, разовыми посещениями: с некоторыми из них он стремился выстроить устойчивые отношения. Наиболее длительной оказалась связь критика с уже упомянутой Терезой Карловной Грюнвальд, которая сначала принимала его в борделе, а затем стала его сожительницей. По мере охлаждения отношений между ними Добролюбов начинает прибегать к услугам некой Клеманс (ее письмо к критику также публикуется в настоящем томе). Можно предполагать, что у него были случайные связи и с другими публичными женщинами, но они не отразились в доступных нам источниках. Оказавшись в Париже, Добролюбов вступил в связь с публичной женщиной Эмилией Телье. Их отношения продолжались примерно полтора месяца, а переписка – почти полгода. Только в Италии автор статьи «Что такое обломовщина?» нашел женщину, судя во всему, из добропорядочной семьи и даже сделал ей предложение, из которого, правда, ничего не вышло[12].
В контексте мужской сексуальной морали XIX в. в таком поведении Добролюбова не было ничего необычного. Несмотря на официально декларируемое церковью и светской властью осуждение и публичных женщин, и тех, кто пользовался их услугами, рынок сексуальных услуг процветал. Более того, характерный для XIX в. так называемый двойной стандарт предписывал женщинам хранить целомудрие, а мужчинам – для поддержания физического здоровья до женитьбы (как минимум) пользоваться услугами публичных женщин. Подобные представления отразились в многочисленных мемуарах и художественных текстах той эпохи, в частности, в хрестоматийном анекдоте из пушкинского «Tabletalk»: «Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. “Я женат”, – отвечал Рылеев. “Так что же, – сказал Дельвиг, – разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?”»[13]. Дневник известного критика и беллетриста А. В. Дружинина пестрит упоминаниями о «разврате» (или «чернокнижии», как он его называл) и поездках по борделям. Наконец, Л. Н. Толстой, до свадьбы сам охотно и часто прибегавший к услугам публичных женщин и крестьянок Ясной Поляны, устами Позднышева дал в «Крейцеровой сонате» впечатляющий обзор наиболее типичных моделей сексуального поведения того времени, характерных для дворянской молодежи.
Похождения Добролюбова невозможно поэтому воспринимать как нечто уникальное. Если что и может поразить читателя, так это именно контраст между хрестоматийным образом сухого критика-демократа и реалиями жизни страстного юноши (напомним, он прожил всего 25 лет), искавшего не только сдельной, но и настоящей любви и семейного счастья. Противопоставление двух ипостасей Добролюбова – результат посмертной мифологизации его личности и побочный продукт его культа, насаждавшегося с легкой руки Чернышевского и Некрасова[14]. При жизни критик, хотя и был буквально раздираем противоречиями между духом и плотью, разумом и страстями, все же пытался их примирить между собой с помощью напряженной рефлексии, хотя и безуспешно.
Расспрашивая несчастных обитательниц публичных домов об их жизни, Добролюбов мучительно размышлял над тем, как уйти от однозначно осуждающего и криминализирующего разговора о проституции и разработать более гибкий подход к ее описанию. Здесь необходимо привести обширную выдержку из дневника критика:
Признаюсь, мне грустно смотреть на них, грустно, потому что они не заслуживают обыкновенно того презрения, которому подвергаются. Собственно говоря, их торг чем же подлее и ниже… ну хоть нашего учительского торга, когда мы нанимаемся у правительства учить тому, чего сами не знаем, и проповедовать мысли, которым сами решительно не верим? Чем выше этих женщин кормилицы, оставляющие собственных детей и продающие свое молоко чужим, писцы, продающие свой ум, внимание, руки, глаза в распоряжение своего секретаря или столоначальника, фокусники, ходящие на голове и на руках и обедающие ногами, певцы, продающие свой голос, то есть жертвующие горлом и грудью для наслаждения зрителей, заплативших за вход в театр, и т. п.? И здесь, как там, вред физиологический, лишение себя свободы, унижение разумной природы своей… Разница только в членах, которые продаются… Но там торговля идет самыми священными чувствами, дело идет о супружеской любви!.. А материнская любовь кормилицы разве меньше значит?.. А чувство живого, непосредственного наслаждения искусством – разве не так же бессовестно продавать? Певец, который тянет всегда одинаково, всегда одну заученную ноту, с одним и тем же изгибом голоса и выражением лица – и притом не тогда, когда ему самому хочется, а когда требует публика, актер, против своей воли обязанный смешить других, когда у него кошки скребут на сердце, – разве они вольны в своих чувствах, разве они не так же и даже еще не более жалки, чем какая-нибудь Аспазия Мещанской улицы или Щербакова переулка? Эти по крайней мере не притворяются влюбленными в тех, с кого берут деньги, а просто и честно торгуют… Разумеется, жаль, что может существовать подобная торговля, но надобно же быть справедливым… Можно жалеть их, но обвинять их – никогда![15]
В этой дневниковой записи многое примечательно. Держа в уме основные парадигмы осмысления проституции, нельзя не заметить здесь мотивы, характерные для сразу двух из них – для парадигмы угнетения и парадигмы сексуального труда. Добролюбов, который, как и следовало ожидать, ни разу не пользуется в своих дневниках и письмах словами «проституция» или «проститутка», сначала выводит торговлю телом из зоны заведомо осуждаемого, а затем вводит ее в круг других видов трудовых отношений (по аналогии с трудом артистов, критиков, репетиторов и т. п.). Кроме этого, критик, не понаслышке знавший о том, в каких реальных условиях работают эти женщины, затронул в своих записях широкий спектр острых проблем, которые в полной мере были осознаны только в XX и XXI вв.[16] Осознание это стало возможным в первую очередь благодаря развитию гендерной теории и истории, а также истории повседневности, которые начиная с середины XX в. постепенно сделали женское письмо и женскую субъектность полноправным предметом антропологических, социологических, исторических, культурологических, литературоведческих и других исследований[17]. Когда речь идет о повседневности и жизненных практиках публичных женщин середины XIX в., задача усложняется вдвойне, поскольку на традиционную для гендерных исследований проблематику накладывается специфика именно этой депривированной и вдвойне маргинализованной социальной группы. Разумеется, серьезное исследование, непротиворечиво и методологически корректно объединяющее эти две оптики, сложно развернуть на материале писем лишь двух женщин, причем женщин, принадлежащих географически и социокультурно удаленным друг от друга пространствам (Петербурга и Парижа)[18]. Основное внимание при подготовке этого тома было решено поэтому сосредоточить все-таки на практиках, связанных с проституцией; тем не менее, по мере возможности, гендерная оптика также будет так или иначе «включаться», когда речь пойдет о телесности и эмоциональности героинь книги.
Говоря о проституции, исследователи сегодня настаивают на разработке в первую очередь ее «культурной истории» как совокупности повседневных практик сексуального обмена, в который вовлечено множество акторов (клиенты, посредники, торговцы, хозяева публичных домов, полиция, поставщики разного рода, арендодатели и многие другие), а отнюдь не только женщины. Более того, понимание проституции как культурно и социально обусловленного явления закономерно предполагает ее рассмотрение в увязке с целым спектром смежных областей и дисциплин – истории искусства, этики, потребления, изучения семьи, индустрии развлечений, туризма, спорта, гендерных истории и теории, городских исследований, истории сексуальности, преступности, гражданства, идентичности и др.[19]
Данная книга, конечно же, не может претендовать на роль такого рода истории проституции в России. Моя задача гораздо скромнее – в первую очередь ввести в оборот полезные для исследователей и интересные для широкого читателя эго-документы середины XIX столетия и предложить, под каким углом зрения на них можно смотреть и как именно их стоит использовать для изучения обозначенной выше проблематики.
В первую очередь эти письма – яркий исторический источник, доносящий до нас из прошлого голоса представителей низших сословий, которые крайне редко доходят до будущих поколений. В русской историографии найдется очень мало опубликованных документов личного происхождения – писем, дневников и мемуаров[20], – позволяющих расслышать эти голоса и выстроить на их основе какой бы то ни было связный биографический рассказ о повседневной жизни женщин, торговавших собой в Российской империи. Обычно историкам приходится опираться не на автобиографические, а на косвенные свидетельства – полицейские и медицинские отчеты (в том числе специальных больниц для проституток)[21], протоколы врачебных освидетельствований, материалы судебных процессов, мемуары, мнения публицистов-современников, феминисток, художественные (так называемые физиологические) и этнографические очерки и даже романы – например, знаменитые «Петербургские трущобы» В. В. Крестовского или повесть «Яма» А. И. Куприна. Более того, даже если в распоряжении исследователей и оказываются какие-либо документы (официальные или личные) публичных женщин, в большинстве случаев они связаны с зарегистрированными («билетными») и с камелиями-содержанками. Именно эти две категории больше всего «видимы» и различимы на карте проституции XIX столетия, поскольку первые с 1843 г. подлежали официальному контролю и были объектом статистической отчетности, а вторые, как правило, были грамотными и часто жили на содержании у известных и/или обеспеченных людей, в архивах которых и могли откладываться письма этих дам полусвета[22]. Другие же категории женщин, оказывавших сексуальные услуги, но не регистрировавшихся органами врачебно-полицейского надзора (как в России, так и во Франции), т. е. фактически свободных, почти не оставили после себя письменных свидетельств и нам сегодня практически не видны. Более того, многими врачами и администраторами XIX в. эти «тайные проститутки» могли рассматриваться вовсе не как публичные женщины, а как «торгующие телом», или, говоря современным языком, предоставляющие сексуальные услуги по собственному желанию, и тем самым как бы выпадать из зоны того, что считалось проституцией в узком смысле слова.
В этом смысле письма, публикуемые в предлагаемом читателю томе, воскрешают быт, повседневность и эмоции той части женского населения Петербурга и Парижа, которая сложнее всего поддается описанию и изучению. Ниже я попытаюсь проанализировать, хотя бы в первом приближении, повседневную жизнь Т. К. Грюнвальд и Э. Телье, их эмоциональный мир, стратегии саморепрезентации и, насколько возможно, проявления их женской телесности. Меняется угол зрения – и источник начинает говорить, сообщая нам то, что не было очевидно ранее. В этом смысле письма потенциально богаты содержанием, которое может быть по-разному интересно специалистам, представляющим самые разные области знания. При этом письма, разумеется, интересны и сами по себе – как личные документы, свидетельства исторически конкретного частного опыта во всем многообразии его проявлений.
Наконец, кратко обозначенные современные подходы к изучению феномена проституции позволяют дать более логичное и непредвзятое объяснение поведению Терезы Карловны Грюнвальд и Эмилии Телье. Обе женщины, скорее всего, не были зарегистрированы в системе надзора, а Тереза с момента ее ухода из дома терпимости благодаря помощи Добролюбова и вовсе изменила статус, по крайней мере на какое-то время, и стала жить на содержании у возлюбленного, поэтому вряд ли к ней применим один и тот же ярлык на всем протяжении ее жизни. Поведенческие, мировоззренческие, риторические и эмоциональные модели, проявляющиеся в публикуемых письмах, могли меняться во времени и, в случае Терезы, явно эволюционировали, что побуждает нас отрешиться от готовых формулировок и увидеть сложный и противоречивый человеческий опыт. Однако прежде чем говорить о сложных и не поддающихся однозначной трактовке аспектах их жизни, нужно познакомить читателя с биографиями двух главных героинь этой книги.
Биография Терезы Карловны Грюнвальд
«Разговорить» источники и документы и рассказать как можно более полную историю жизни Терезы Карловны Грюнвальд оказалось непросто[23]. Благодаря ее письмам к Добролюбову можно хотя бы в общих чертах восстановить фактическую канву ее биографии, а также представить себе речевую стилистику, интонацию, уровень образования этой женщины. Другим важным источником для биографической реконструкции являются дневники Добролюбова и его переписка с Чернышевским и другими близкими друзьями, которые были знакомы с Грюнвальд[24].
Тереза Карловна родилась 19 февраля[25] в конце 1830-х годов: точный год ее рождения установить не удалось, но из дневника Добролюбова нам известно, что в начале 1857 г. ей не было и 20 лет. Родным языком Грюнвальд был немецкий, на котором она изъяснялась гораздо свободнее и правильнее, чем на русском. Можно предположить, что вероисповедания она была лютеранского. Вероятность того, что Грюнвальд происходила из остзейских немцев Эстляндии или Лифляндии, совсем небольшая – никаких подтверждений этому ни в ее письмах, ни в архивных источниках не находится. Возможно, она происходила из петербургских немцев. Ценнейшее свидетельство о ранних годах Грюнвальд оставил Н. Г. Чернышевский: из его письма следует, что торговать собственным телом она была вынуждена в силу резкого перелома в положении ее семьи:
Он (Добролюбов) отзывался мне о ней так: она слишком простодушна; ее могут обирать всякие плутовки, и несколько раз выманивали у ней деньги. Очень возможно и вероятно, что дело в этом. Ее история (кстати) романична: до 12 лет она хорошо воспитывалась, изобильно жило ее семейство, потом стало [sic][26]. Расспрашивать ее об этом не годится – это больно ей: родные мерзко поступали с ней, – очень, очень[27]. Это я знаю не по ее только рассказам, а также и от Добролюбова, который мне никогда не лгал (письмо Е. Н. Пыпиной 9 августа 1863 г.)[28].
Не будет большим преувеличением предположить, что в силу каких-то обстоятельств семья Грюнвальд потерпела финансовый крах. Глухой намек Чернышевского – «родные мерзко поступали с ней» – заставляет думать о худшем сценарии: возможно, родители сами вынудили дочь идти на заработки наиболее простым, как им казалось, способом – проституцией. Однако до 12 лет, если верить старшему товарищу Добролюбова, Тереза успела получить какое-то, вероятно, домашнее образование, причем довольно неплохое. Помимо родного немецкого, она овладела русским и изъяснялась на нем вполне свободно, хотя и с незначительными грамматическими ошибками, как это видно из ее писем. Уже сам факт, что девушка умела свободно писать, т. е. владела двумя письменными языками, в самом деле говорит о том, что в ее семье понимали значение грамоты и чтения. С большой вероятностью можно утверждать, что привычка читать у Терезы могла быть сформирована еще в детстве. Занятие проституцией выбило ее из привычного быта, но после знакомства с Добролюбовым она возобновила чтение: уже в первый год их знакомства начинающий критик стал приносить ей на квартиру книги[29], а с конца 1859 г. в ее письмах к Добролюбову все чаще появляются просьбы прислать какие-либо русские книги и учебники («пришли мне русских книг почитать», письмо № 15). В 1860 г., сокрушаясь о том, что постепенно забывает русский, Тереза писала ему из Дерпта: «Здесь совсем не говорят по-русс[ки], и невозможно достать русс[ких] книг, я бы с удовольствием почитала K[олокол], Совр[еменник] или От[ечественные] Зап[иски]» (письмо № 25, с. 136). Не исключено, конечно, что сказано это было для того, чтобы польстить Добролюбову, от которого женщина продолжала финансово зависеть, но вряд ли подлежит сомнению тот факт, что три года в каком-то смысле совместной жизни с критиком, разговоры и общение с ним подталкивали Грюнвальд и к чтению ведущих русских «толстых» журналов того времени.
О семье Грюнвальд нам почти ничего не известно. Единственный раз она упоминает об отце в письме к Добролюбову, где рассказывает о своей тяжелой болезни, во время которой решила просить отца о помощи (письмо № 4):
Отец мне ответил только тем, что сейчас мне помощи нет, что слишком скоро нужно, я к нему посылала 2 раза. 1ый раз он сказал, что скоро будет сам или письмом ответит мне. А 2ой раз он сказал, чтобы я подождала, что ему самому много нужно (с. 101).
Трудное финансовое положение семьи не способствовало укреплению родственных связей. Поддерживала общение Грюнвальд только с двоюродной сестрой, которую, возможно, звали Ольгой Александровной (см. примеч. 49 на с. 105). Накануне отъезда в Дерпт Тереза оставила ей какие-то предметы мебели, купленные, предположительно, при финансовом участии Добролюбова (письмо № 44). В письме Чернышевскому 1863 г. (№ 48) Грюнвальд утверждала, что в Петербурге у нее есть и «тетушка», однако никаких других подтверждений этому у нас нет.
Все эти детали складываются в общую картину одиночества и оставленности: как можно предполагать, Тереза Карловна чувствовала себя в каком-то смысле сиротой в таком мегаполисе, как Петербург, и ощущение это должно было быть особенно острым до встречи с привязавшимся к ней студентом Добролюбовым (тоже, к слову сказать, сиротой). Неудивительно, что когда к 1860 г. их отношения исчерпали себя, Грюнвальд решилась уехать на поиски лучшей доли из Петербурга в Дерпт: в столице ее больше ничто не держало.
Сложно сказать, как Тереза Карловна оказалась на «квартире» у «тетки», как называли хозяек помещений, где девушки принимали клиентов. Русская литература 1860-х и медико-статистические отчеты врачей 1870-х годов описывают множество путей, приводивших девушек и женщин к необходимости оказывать сексуальные услуги. Все, что известно о жизни Терезы в 1856–1857 гг., до того, как Добролюбов помог ей выбраться из «бардака» (так в его дневнике и в просторечии того времени именовались бордели или квартиры, на которых жили и торговали собой женщины), сводится к нескольким пространным записям Добролюбова в дневнике 1857 года. В них он описывал черты характера Грюнвальд, ее внешность, особенности быта и свои к ней визиты. Публичная женщина предлагала свои услуги на частной квартире в доме купца Никитина (судя по всему, это здание, хотя и перестроенное в 1882 г., сохранилось на пересечении Садовой и набережной Крюкова канала на Покровском острове[30]), где жила вместе с Юлией и Наташей. В глазах начинающего критика Тереза предстала особой, приятной и внешностью, и характером – «с ней можно бы жить и ужиться»[31].
Каждый визит к Терезе стоил Добролюбову 2–3 рубля, что было немало по ценам того времени: для сравнения, поездка на извозчике обходилась ему в 45 копеек, булка (т. е. хлеб) – 6 копеек, фотография – 4 рубля[32]. Цена, которую за ночь просила Грюнвальд, указывает на ее принадлежность к средней категории публичных женщин, не очень дорогих, но и не дешевых[33]. Пока Тереза принимала на частной квартире, она, возможно, относилась к разряду одиночек, т. е. «свободных» проституток, принимавших клиентов в домах свиданий, частных квартирах, а не в борделях, тем самым, возможно, уклоняясь от обязательного врачебного контроля и постановки на учет (точного статуса Грюнвальд мы не знаем)[34]. Визиты Добролюбова могли быть кратковременными (несколько часов), но чаще он приезжал к вечеру, чтобы остаться на ночь, и тогда мог наблюдать и нередкие стычки между обитательницами квартиры, и быстрые примирения[35]. Напившись утром кофе, Добролюбов уезжал в институт или по другим делам. В начале февраля 1857 г., когда студент в очередной раз приехал в дом Никитина и не обнаружил там Грюнвальд, он воспользовался услугами Оли, жившей на той же квартире[36].
Стоит отметить, что в первые полгода Добролюбов и Грюнвальд скорее всего не знали подлинных имен и фамилий друг друга: по широко распространенной традиции посетители домов терпимости представлялись вымышленными именами, равно как и женщины выдумывали себе новые, подчас более экзотические, чтобы они лучше запоминались клиентам. Считается, что Тереза представлялась Машенькой, поскольку обозначена в дневнике Добролюбова 1857 года литерой «М»[37]. Сам критик упоминает в дневнике и другие примеры такой практики. Так, например, Грюнвальд принимала двух «молодых людей», ходивших к ней, «по обыкновению скрывая свое имя»[38]. Жившая вместе с Терезой Саша на поверку оказалась вовсе не Сашей: «Хотя она называется Александра Васильевна, но у нее тоже немецкий тип, отчасти немецкий акцент в произношении некоторых слов, и она, должно быть, немка»[39]. Женщина, с которой Добролюбов утешался после разрыва с Грюнвальд, звалась на французский манер Клеманс, хотя она тоже была немкой (см. ее письмо Добролюбову № 51), а Тереза, судя по всему, знавшая ее лично, в письмах Добролюбову именовала ее вдобавок еще и Катериной (см. с. 130).
Клиентов на квартиру, где принимали Грюнвальд, Юлия и Наташа, по свидетельству Добролюбова, ходило немало – студенты, офицеры, петербургские немцы, статские:
С некоторого времени к ней ходит больше знакомых, чем прежде. Это мне почему-то не нравится, хоть я и знаю, что мне, собственно, до нее никакого дела нет, пока я не прихожу к ней. А при мне, разумеется, она прогоняет от себя своих гостей. Она очень добра и не слишком падка на деньги. От лишнего рубля она не увеличивает своих любезностей, а остается мила по-прежнему, как обыкновенно. Со мной она внимательна до того, что замечает самую легкую мою задумчивость. Каждый раз она передо мной оправдывается в своей жизни, грустит и мечтает…[40]
Воспитанность и какое-то внутреннее благородство, очевидно, и привлекали к Грюнвальд клиентов вроде Добролюбова – молодых и прогрессивно мыслящих студентов, которые, помимо удовлетворения физиологических потребностей, всегда были не прочь поговорить и порассуждать. Будущий критик так описывал в дневнике разговоры с Терезой и другими подобными ей публичными женщинами:
И всего ужаснее в этом то, что женский инстинкт понимает свое положение, и чувство грусти, даже негодования, нередко пробуждается в них. Сколько ни встречал я до сих пор этих несчастных девушек, всегда старался я вызвать их на это чувство, и всегда мне удавалось. Искренние отношения установлялись с первой минуты, и бедная, презренная обществом девушка говорила мне иногда такие вещи, которых напрасно стал бы добиваться я от женщин образованных. Большею частью встречаешь в них горькое сознание, что иначе нельзя, что так их судьба хочет и переменить ее невозможно. Иногда же встречается что-то вроде раскаяния, заканчивающегося каким-то мучительным вопросом: что же делать?[41]
Однако далеко не все клиенты оказывались способными на сочувственное отношение к публичным женщинам. Разумеется, чем больше посетителей разных сословий и статусов было у женщины, тем больше был риск подвергнуться насилию. Случалось это и с Грюнвальд. Добролюбов с ее слов описал, как однажды два молодых человека, поочередно ходившие к ней, обнаружили друг друга и оказались родными братьями. Пострадавшей от этого открытия вышла Тереза: они побили ее, отчего на ногах остались синяки[42].
Образ жизни даже «свободных» бланковых публичных женщин был не только опасен, но и нестабилен. Над женщинами всегда висела угроза заболеть и войти в долги к хозяйке квартиры, еще больше запутаться. Нечто похожее произошло и в жизни Грюнвальд спустя полтора-два месяца после знакомства с Добролюбовым. Придя, как обычно, на ее квартиру в доме Никитина 2 февраля 1857 г., он не нашел там своей «М[ашеньки]». Узнав у «тетки» (т. е. хозяйки) новый адрес Терезы, Добролюбов отправился по нему на Екатерингофский проспект (сейчас пр. Римского-Корсакова) в дом Михайлова, что было совсем недалеко от Крюкова канала, не более 20–30 минут пешим ходом[43]. Здесь на одной из квартир у мадам Битнер тогда располагался «бардак» – настоящий бордель, в котором царили более строгие порядки, нежели на предыдущей квартире Терезы. Девушки должны были «идти с тем, с кем мадам прикажет»[44]. Добролюбов подробно описывает, как был устроен бордель и комната Грюнвальд в нем:
Вход довольно сносно устроен. Из него видна прямо зала, не очень обширная, даже довольно тесная, занятая с одной стороны огромным роялем, – а направо и налево узенькие, простенькие двери… В одной из них, налево, я увидел М[ашеньку][45]. Она вскрикнула и просияла, увидевши меня, и тотчас бросилась мне на шею, а потом побежала в другую комнату и закричала: «Мари!.. вот, смотри, студент, о котором я тебе говорила…» – «Так ты обо мне говорила?..» <…> Мы пробыли в зале минуты две: в ней обычные в таких домах кисейные занавески на окнах, большие зеркала по стенам, мебель в чехлах, рояль, а за ним старик в сюртуке – музыкант… Я было хотел идти в следующую комнату, которая идет назад из залы, но М[ашенька] меня не пустила, сказавши, что это нельзя, и утащила в свою спальню. Спальня эта занимает аршина три квадратных; в ней стоит кровать с пологом, напротив ее комод с зеркалом, а между ними окно, и у окна единственный стул…[46]
Именно в этом борделе с февраля по начало июня 1857 г. жила и работала Тереза, и все это время Добролюбов ездил к ней 2–3 раза в месяц. Их взаимная привязанность постепенно росла и выражалась с обеих сторон: у него – рефлексией по поводу своих чувств к ней и перспективы их отношений; у нее – скорее всего, тягостными размышлениями о невозможности вырваться из замкнутого круга. Растущая симпатия, а возможно, и любовь Грюнвальд к Добролюбову проявилась, в частности, в страстном желании иметь у себя его фотографию[47]. Их встречи, судя по плохо сохранившимся дневниковым записям Добролюбова, были мелодраматичными:
«Здесь ты должна идти с тем, с кем мадам прикажет…». Сказавши это, я отвернулся к окну и стал разглядывать занавеску… Вдруг слышу – мне на руку падает горячая слеза, потом другая, третья… Я взглянул М[ашеньке] в лицо – она неподвижно смотрит на дверь и плачет… Этому уж я, конечно, не в состоянии противиться, хотя и знаю очень хорошо, что на эти слезы смотреть нечего, что это так только – одна минута… Я принялся утешать М[ашеньку] словами и поцелуями и наконец начал упрашивать, чтобы она не сердилась на меня, на что она отвечала мольбами ходить к ней… «А то я совсем опущусь, – говорила она каким-то сосредоточенно-грустным тоном, – пить стану…»[48]
26 мая 1857 г. Добролюбов даже оставил Грюнвальд записку со своим адресом, чтобы она могла писать ему. Это был первый момент в их отношениях, когда он пересек черту, за которой молодой человек переставал быть просто покупателем сексуальных услуг. Однако на протяжении нескольких последующих недель писем от Грюнвальд почему-то не было. Обеспокоенный этим обстоятельством, Добролюбов поспешил в дом Михайлова, но Терезы там не нашел: оказалось, что, задолжав мадам Битнер 25 рублей за квартиру, она вынужденно поступила в другой публичный дом мадам Бреварт, известный Добролюбову под именем «деревянного»[49]. По косвенным данным можно предполагать, что худшие условия у Бреварт и все большая взаимная привязанность привели к тому, что в середине июня 1857 г., скорее всего, произошло никак не документированное «спасение» Грюнвальд: Добролюбов оплатил за нее 25 рублей долга и снял для нее комнату: «Дошло до того, что я решился с сентября месяца жить вместе с ней и находил, что это будет превосходно. Я даже сказал ей об этом, и она согласилась с охотой…»[50]. В письме приятелю Александру Златовратскому в июне 1857-го Добролюбов намекал, что ему крайне нужны деньги, поскольку от них зависит теперь его «прочное счастие, которого достанет, может быть на несколько лет моей жизни»[51]. Первый публикатор и комментатор переписки критика Н. Г. Чернышевский не без основания полагал, что речь в этих строках идет об уплате долга Терезы. Надо сказать, что у Добролюбова перед глазами (а не только умозрительно – из книг) были аналогичные примеры спасения «падших»: его знакомый студент Евлампий Лебедев на рубеже 1856–1857 гг. спас таким образом некую Екатерину Ясунову[52]. Получив место домашнего репетитора у князя Куракина и рассчитывая на постоянную занятость с осени 1857 г. в журнале «Современник», Добролюбов, очевидно, не боялся роста расходов и необходимости теперь содержать не только себя самого, но и Терезу. Возможно, он надеялся, что она сможет зарабатывать какой-либо ручной работой, вести его хозяйство, готовить, чинить белье (позже так и вышло). Осмыслить принятое им решение «спасти» Грюнвальд Добролюбов пытался в стихах: в период с января по июль 1857 г. он написал семь стихотворений, образующих своего рода «грюнвальдский цикл», в котором нестандартно для поэзии того времени развивается тема отношений между лирическим героем и «падшей»[53].
Хотя единичные случаи «спасения» девушек из борделей и были описаны в медико-статистических работах XIX в., а в публицистике и романах 1860-х годов спасение падших женщин стало символом демократической идеологии, возможность покинуть публичный дом в то время была крайне редкой[54]. Так, за 1853–1858 гг. лишь 0,62 процента проституток из домов терпимости вышли замуж, а совсем оставили «профессию» только 1,66 процента[55]. По сведениям доктора В. М. Тарновского (1879), в среднем только одна из каждых десяти женщин, ушедших из домов терпимости и устроившихся на другую работу, осталась на новом месте, еще одна умерла, а остальные вернулись к привычному делу[56]. Таким образом, спасение Терезы Добролюбовым – факт скорее экстраординарный. Если верить признаниям самой Грюнвальд и сохранившимся документам, о которых речь еще впереди, по крайней мере до 1863 г. Тереза не возвращалась к прежнему занятию. Вот как она сама оценивала свое «спасение» в письмах Добролюбову 28 марта и 18 октября 1860 г.:
Я все думаю, мой ангел, о прошлом, о беспокойстве и заботе, которые я к тебе проявляла, со времени нашего знакомства, но поверь, мой дорогой ангельчик, что я временами была очень-очень счастлива, только мое счастье и радость моя были тихими, ты не мог их замечать. Да и как могла я не быть счастлива – ты дал мне, мой дорогой Колинька, новую жизнь. Что бы я была без тебя. Ты был мне как отец, как хороший отец, когда все меня оттолкнули, ты принял меня и сделал счастливой (письмо № 26, с. 139).