Читать онлайн Уиллард и его кегельбанные призы бесплатно
- Все книги автора: Ричард Бротиган
Richard Brautigan
An Unfortunate Woman
Willard And His Bowling Trophies
* * *
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© 1975 by Richard Brautigan, Renewed © 2005 by Ianthe
© Перевод. Александр Гузман, 2000, 2021
© Перевод. Анастасия Грызунова, 2001, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2021
Несчастливая женщина
Странствие
Роман
Перевод А. Грызуновой
Еврипид, «Ифигения в Авлиде»
- Ифигения
- Иль новый дом ты мне, отец, готовишь?
- Агамемнон
- Оставь – девице рано это знать.
- Ифигения
- Смотри ж: скорей вернись к нам, и с победой[1].
Н…
Пайн-Крик, Монтана
13 июля 1982 года
Дорогая Н.,
Когда позвонил твой друг, я, конечно, был потрясен – точнее сказать, огорошен. Посидел у телефона, поглядел на него, а потом звякнул соседке М. и спросил, не хочет ли та арбуза. Я пару дней назад для одних тут посиделок купил арбуз, а съесть его мы так и не собрались, и остался я холостяком, у которого арбуза девать некуда.
Соседка ответила, что от арбуза не откажется. Может, я его принесу через полчасика и поужинаю с ними – с ней и Т., они как раз там вдвоем?
Я сказал – наверное, потому что звонил твой друг:
– Я прямо сейчас принесу. – Наверное, просто хотелось немедленно кого-нибудь увидеть.
– Ладно, – сказала соседка.
– Скоро приду, – сказал я.
Я открыл ледник, достал арбуз и пошел к соседке – это прямо по дороге, совсем недалеко. Я постучал в сетчатую дверь кухни. Соседка не открывала с минуту. Спустилась из спальни.
– Вот арбуз, – сказал я и положил его на кухонную столешницу.
– Да, – ответила соседка. Голос явно где-то вдалеке, а физическое присутствие сомнительно.
Что-то я хотел ей в этом арбузе показать, и пришлось ей достать нож и резать арбуз. Не важно, что именно я хотел показать, – соседка потом все равно оставалась сомнительна, будто не здесь была на самом деле, не со мною в кухне.
Я хотел немножко поговорить про звонок твоего друга, но тут от ее сомнений и растущего смущения сам засомневался и смутился.
Наконец – по-моему, минуты две всего прошло, – она сказала, глядя в пол:
– Я оставила Т. наверху, он там в постели ерзает.
Т. – мужчина.
Они занимались любовью, а мы с арбузом им помешали. Я тут же подумал: почему она подошла к телефону, если занималась любовью, а потом – почему не выдумала предлог, чтобы я сейчас не приходил? Ведь что угодно могла сказать, я бы зашел попозже, но она сказала – да, приходи.
В общем, я извинился и вернулся домой.
Потом я подумал, что история вышла ужасно смешная, захотел тебе позвонить и рассказать, что со мной приключилось, – ты бы с твоим чувством юмора поняла, как никто. Ты как раз такие истории и любишь, ты бы в ответ хрипло, музыкально расхохоталась и, смеясь, сказала бы, например: «Ой, нет!»
Я сидел и смотрел на телефон, очень хотел тебе позвонить, но никак не мог, потому что после недавнего звонка твоего друга знал, что в четверг ты умерла.
Я сходил поговорить об этом к приятельнице, оторвав ее от занятий любовью. Арбуз – просто забавный предлог поговорить о моем горе, как-то понять, что я никогда больше не смогу позвонить тебе и рассказать, как сейчас начудил, хотя, по сути, одна ты с твоим чувством юмора такое и оценишь.
С любовью,
Р.
Никки Араи умерла от сердечного приступа в Сан-Франциско 8 июля 1982 года.
Она страдала от рака, и ее сердце просто перестало биться.
Ей было тридцать восемь лет.
Я обязательно буду по ней скучать.
Посреди тихого перекрестка в Гонолулу я увидел новенькую женскую туфлю. Коричневая туфля – мерцала, будто кожаный алмаз. Туфле незачем было вот так лежать – она не играла роль в труппе остаточных осколков автокатастрофы, и парад, по всей видимости, по перекрестку не ходил, так что история туфли навсегда пребудет загадкой.
А я сказал – ну, конечно, нет, – что у туфли не было пары? Одна туфля, одинокая, чуть ли не призрачная. Почему, если видишь одну туфлю, сразу как-то неловко, если поблизости нет другой? Начинаешь искать. Где же другая туфля? Наверняка ведь где-то здесь.
Это многообещающее начало я продолжу рассказом о странствии одного человека – таким географическим календарем свободного падения, которое началось будто бы много лет, а вообще-то несколько месяцев физического времени назад.
В конце сентября я на две недели уехал из Монтаны в Сан-Франциско, а потом опять на Восток, читать лекцию в Баффало, Нью-Йорк, а потом еще на неделю в Канаду. Я вернулся в Сан-Франциско, проторчал там три недели, а затем истощение финансов погнало меня через залив в Беркли.
Три недели я прожил в Беркли, а потом на несколько дней уехал на Аляску в Кетчикан, после чего полетел на одну ночь севернее, в Анкоридж. Наутро, очень рано, я бросил снега Анкориджа ради Гонолулу (пожалуйста, потерпите меня, пока я тут календарь заполняю), Гавайи, где прожил месяц, лишь на два дня посреди этого месяца съездив на остров Мауи. Затем вернулся в Гонолулу, закруглил свой визит и возвратился в Беркли, где и живу, ожидая поездки в Чикаго в середине февраля.
Теперь мы смутно представляем, куда в географическом календаре угодили, и можем перейти к самому странствию, а оно короче не становится, потому что мы и сюда-то вон сколько добирались, а ведь здесь, можно сказать, начинаем заново. Остается дивиться, что такого важного в одинокой женской туфле посреди перекрестка в Гонолулу и в одном человеке, который несколько месяцев мотается туда-сюда, вперед-назад, вдоль и поперек по всей Америке с кратким заездом в Канаду.
Надеюсь, скоро случится что-нибудь поинтереснее.
Не помешало бы.
Пожалуй, вот с чего начнем: я не хочу знать, в какой комнате она повесилась. Один человек, который знал, как-то раз начал было рассказывать, а я сказал, что знать не хочу. Человек был милый и не досказал. Так разговор и остался за кухонным столом незаконченным.
Мы ужинали, и я к тому же не хотел, чтобы у нас на ужин оказалось ее самоубийство. Не помню, что мы ели, но смерть несчастливой женщины никак не стала бы удачной приправой к нашей еде.
Не хочешь ведь в отделе специй в супермаркете между орегано, сладким базиликом, семенами кориандра, укропом и чесночным порошком обнаружить «смерть-через-повешение» на этикетке пузырька с ингредиентами чудовищных последствий и составом, гарантирующим гибель всей еды на корню.
Если готовишь сам, не захочешь добавлять смерть-через-повешение ни в какое блюдо, или если ужинаешь в гостях, и там подают съестное с уникальным вкусом, и ты спрашиваешь хозяина и кухарку, что это за вкус такой, а они тебе как ни в чем не бывало:
– А, это мы новую специю пробуем. Вкусно?
– Необычно. Что-то я ее не узнаю. Как называется?
– Смерть-через-повешение.
Пожалуй, теперь, когда я рассказываю про женщину, покончившую с собой, мы более или менее начали эту книгу – начало вполне сносное, уж получше раздумий об истории туфли на перекрестке в Гонолулу, и я способен и свободен мотаться по географическому календарю физических событий, слегка описанных в 4-м, 5-м и 6-м абзацах этого странствия.
Сегодня у меня день рождения.
Я вроде припоминаю давние вечеринки с любимыми и друзьями, но сегодня ничего подобного не будет. Я очень далек, я почти выслан из своей сентиментальности. Да и ничего тут не поделать. Я просто знаю, что 46 мне уже не будет.
Будь я хоть пьяным поющим ирландцем в День святого Патрика, таким зеленым, что всю Австралию можно зеленью покрыть, как бильярдный стол, ни на ком это благотворно не скажется.
Что толку сообщать другим пассажирам утреннего поезда Беркли-Сан-Франциско – ни одного я никогда не видел и наверняка никогда не увижу, – что у меня сегодня день рождения?
Повернись я к совершенно постороннему человеку, что сидит рядом, пока мы едем в тоннеле под Заливом Сан-Франциско, а у нас над головами плавают рыбы, и скажи я:
– У меня сегодня день рождения. Мне сорок семь, – всем бы стало неловко.
Сначала они бы притворились, что я разговариваю сам с собой. Гораздо проще вообразить, будто люди разговаривают сами с собой, а не обращаются к вам лично. Когда люди обращаются к вам лично, требуется дополнительное, совсем уж неловкое усилие, чтоб их игнорировать.
А если бы я упорствовал, настаивал, чтобы люди узнали о моем так называемом личном празднике, то есть дне рождения, повторил:
– У меня сегодня день рождения. Мне сорок семь, – и они безошибочно поняли бы, что я не сам с собой говорю, что я обращаюсь к незнакомым попутчикам?
Стало бы только хуже, и людей накрыл бы зловещий ужас.
Как я поступлю дальше?
Я уже сказал:
– У меня сегодня день рождения. Мне сорок семь, – и еще повторил, к невыносимому конфузному неудовольствию окружающих. Теперь они знают, что я способен на все.
Может, я покажу им 20 прикрученных к телу динамитных шашек и захвачу поезд, требуя, чтобы всех отвезли на мою родную планету Уран, легендарное святилище и источник энергии Водолея?
Некоторые пассажиры будут на грани паники. Уже различат себя в газетных заголовках: «ЧЕЛОВЕК, ПРАЗДНУЮЩИЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ, ВЗЯЛ В ЗАЛОЖНИКИ ЦЕЛЫЙ ПОЕЗД».
Другие просто захотят вовремя попасть, куда собирались. Среди нас то и дело встречаются прагматики. Они расставляют приоритеты и большего не ждут.
Разумеется, ничего я в поезде не сказал. Я был приличный пассажир. Прикусил язык и вышел на своей станции. Я только знаю, что 46 мне уже не будет.
30 января 1982 года продолжается…
Октябрьская поездка в Канаду коту под хвост. В тот период стоило ехать куда угодно, только не в Канаду. Вожжа под хвост попала и меня туда погнала. Я вообще отвратительный странник. Довольно нелепо, что я странствую так много, – для такого-то бездарного путешественника.
Начать с того, что я не умею паковать вещи. Пакую слишком много ненужного и слишком мало нужного. Это бы, наверное, ничего, терпимо, но я бесконечно переживаю и много раздумываю обо всяких упаковочных вопросах, когда странствие уже давно позади.
Я по сей день вспоминаю поездку в Колорадо в 1980 году, когда я положил шесть пар штанов и только две рубашки. На черта мне сдались шесть пар штанов в двухнедельной поездке в Колорадо? Нужно было больше рубашек взять. Все наоборот надо было. Шесть рубашек и две пары штанов. В этом было бы до черта смысла, в Колорадо стояла такая жарища, что саранча огороды подчистую выедала прямо из-под салатниц, а у меня только две рубашки.
Раньше, когда я путешествовал, меня собирали женщины, и им это всегда замечательно удавалось. Ни одна женщина никогда не клала шесть пар штанов и две одинокие рубашки. Но женщины для меня теперь дороговаты, я уже очень давно не могу себе позволить такую, чтобы меня собирала.
Сейчас, наверное, смотреть, как меня собирает женщина, – все равно что наблюдать за счетчиком в такси, которое едет дальше, чем я рассчитывал, и уже нервничать, хватит ли денег расплатиться.
Торонто для меня навсегда останется обратной стороной мечты.
Я заказывал орла, Торонто обернулся решкой.
Как-то вечером в воскресенье я сел на трамвай и поехал смотреть китайское кино в район за пределами торонтского китайского квартала.
Я раньше не бывал в китайском кинотеатре, который не в китайском квартале. Я в любом городе отправляюсь в Чайнатаун. Зимой 1980-го я неделю провел в Ванкувере, Британская Колумбия, но там китайские кинотеатры были, насколько я понял, в китайском квартале, а в Торонто по-другому, и вот я сижу в трамвае, в голове держу ориентиры забытого происхождения, еду в заблудший канадский китайский кинотеатр. Окажись он в Чайнатауне, было бы проще. Логично ведь.
Приехав в кинотеатр, я выяснил, что там идут два американских фильма. Обычно в китайский кинотеатр ходишь не на американское кино. И вообще, разве ненормально предполагать, что в китайском кинотеатре показывают китайские фильмы?
На афишах «Скоро на экране» говорилось, что в ближайшие недели покажут китайское кино. Я ждать не мог – это, пожалуй, было удачное решение, потому что через неделю я уже очутился в Сан-Франциско. Мне не было решительно никакого проку от китайского кино в Канаде на следующей неделе.
Чем еще я в Торонто занимался?
У меня был очень мучительный роман с канадкой – на самом деле она хорошая. Роман закончился резко и больно, целиком по моей вине. Хорошо бы можно было переписывать прошлое, по мелочи что-то менять тут и там – скажем, проявления возмутительного идиотизма, – но тогда прошлое всегда оставалось бы текучим. Никогда не застыло бы сутками веского мрамора.
Помню, я проснулся с ней утром, после первой ночи у нее дома, и она сказала:
– В Торонто прекрасный день, а с тобою славная канадская девчонка.
Да, прекрасный.
Да, славная.
30 января 1982 года закончилось.
Не знаю, почему на Гавайях я хотел сфотографироваться с курицей. Мании – любопытные штуки, не устаешь удивляться.
В то утро, когда фотографировали, то и дело принимался дождь. Ночью была гроза, и наутро по-прежнему лило. Честно говоря, мне казалось, что в такую погоду не пофотографируешь, но тот человек, который снимал, был полон оптимизма. И курицу тоже нашли.
Не знаю, легко ли на Гавайях найти курицу, но меня это потрясло. Я, разумеется, не про такую курицу, которая уже принарядилась для сковородки.
Я про живую курицу, с перьями и так далее.
Позвонил фотограф.
– Давай попробуем, – сказал он.
«Попробуем» – значит, осуществим фантазию одного человека.
Мы опасались, что попадем под дождливо-сезонный ливень и он испортит нам освещение: фотографироваться надо было на улице, чтобы различались Гавайи.
Если Гавайи не окажутся персонажем на фотографии, без толку снимать нас с курицей. Я хотел вставить фотографию в рамку и повесить на стену в Монтане на ранчо.
Ко мне станут приходить гости, и, может, один кто-нибудь спросит о необычном снимке нас с курицей, который вопросительно висит на стене. Может, они почувствуют, что за фотографией кроется история. Я с восторгом буду слушать, как они выразят свое любопытство. Может, один заметит:
– Интересная фотография. – А если не дождется ответа, прибавит: – Где снимали?
– На Гавайях.
– Это что, курица?
– Да.
– А какой в этой фотографии смысл? Какая-то особая курица?
Тут-то я и узнаю, насколько они упрямы или наоборот.
– Нет, я просто хотел сфотографироваться с курицей на Гавайях.
Ну и куда, черт побери, им теперь деваться? А мы бы с вами куда делись, окажись мы в таком положении? Я не имею ни малейшего понятия, как поступлю. Может, сменю тему или в другую комнату уйду. По-моему, не слишком удачная идея – беспомощно заглохнув, стоять и таращиться на чью-то фотографию с курицей на Гавайях, ожидая, когда меня спасут от такой напасти.
Это, конечно, бегство, но всё лучше, чем ошарашенно торчать посреди гостиной и пялиться на гавайскую фотографию идиота с курицей на руках.
В горах неподалеку от Гонолулу оказалось чудесно, сочно и соблазнительно – будто реклама авиаперелетов, что уносит в доподлинный и предсказуемый рай.
На свободе бегала толпа куриц, выбирай любую, и вскоре я прижимал одну курицу к себе, а фотограф щелкал как сумасшедший. Мы боялись, что света будет мало, однако выяснилось, что со светом все в порядке.
Курица сидела у меня на руках очень смирно – видимо, удивлялась, что́ это такое происходит. Позирование для фотографий явно не фигурировало в ее обычном распорядке дня. Не всякий турист желает сфотографироваться на Гавайях с курицей.
Курица сидела смирно и серьезно. Ох господи, до чего она была серьезная курица! Когда фотограф нащелкал снимков, я опустил курицу на землю. Курица в замешательстве медленно побрела прочь от нас, потупив перья.
На той неделе, сойдя в Беркли с поезда, по пути домой, в дом, где повесилась женщина, я увидел, как впереди дорогу переходит кошка.
От нечего делать – к тому же я и сам млекопитающее – я с кошкой поздоровался.
– Привет, киска, – сказал я, а потом, чтобы приветствие наверняка дошло, прибавил: – Мяу.
Кошка, торопливо бежавшая через дорогу, притормозила, услышав мое приветствие: медленнее, медленнее, наконец замерла и посмотрела на меня.
– Мяу, – повторил я кошке, смотревшей на меня.
Завернув за угол, я скрылся с кошкиных глаз и направился в горку к дому, где около года назад повесилась женщина.
После того как она повесилась, ее муж оставил все, как было в день самоубийства, и с тех пор мало что изменилось. Рождественские открытки 1980-го – по-прежнему на каминной полке, но больше всего меня поразила кухня, я потом расскажу подробно. Кухня мертвой женщины требует времени и внимания, а сейчас не время.
Я поднимался на холм и думал про кошку, которой сказал приветственное «мяу», и вообще про кошек, и мой разум вскоре четко сфокусировался.
Кошки не знают, что люди пишут о них книжки, забившие списки бестселлеров под завязку, и что миллионы людей хохочут над комиксами про кошек.
Покажи кошке комикс про кошек, и, если честно, ей будет наплевать.
1 февраля 1982 года закончилось.
В Кетчикане я швырнул через дорогу бутыль текилы, и молодой аляскинский законотворец поймал ее, не медля ни секунды, с легкостью – вероятно, любил текилу.
Замечательная была пьяная ночь на Аляске.
Перед тем как запустить в него бутыль, я сказал:
– Эй, дикий законотворец, лови. – Так я его стал называть, хотя мы лишь в тот вечер познакомились.
Мы, веселясь и хохоча, целой компанией бродили по улицам Кетчикана, одного из чудеснейших городов, что я только видел.
Кетчикан грезой деревянных домов и построек течет вдоль подножия Оленьей горы, чьи весьма лесистые склоны выходят прямо к городу, грациозно подталкивая его локтями елей.
Население – 7000 человек, и цельность Кетчикана практически не нарушена стилем и архитектурой, которые описываются словом «Лос-Анджелес».
Никаких бесконечных улиц с конторами специально для автомобилей и сетевыми кафе. Никакие торговые центры оголтело не дробят простодушие торговли. Когда человеку нужно что-нибудь купить, он пешком идет в магазин, и все.
Столько Америки, даже чудесные городишки, которые некогда ни за что не испортились бы, выглядит так, будто «Лос-Анджелес» их затопил, точно унитаз, чье выпростанное содержимое сплошь связано с образом жизни автомобиля.
Пожалуй, худший образец «лос-анджелесского» автомобильного урона культуре я наблюдал в Гонолулу. С точки зрения практического выживания в Гонолулу проще помереть, чем остаться без автомобиля.
Я говорю не о туристах с Вайкики, не о пляжной лежке почтовыми марками, вымазанными лосьоном для загара, подле тысяч других таких же экземпляров из альбома, который листает солнце-филателист.
Я о житье в Гонолулу.
Я там встретил, наверное, больше машин, чем людей.
Видя, как человек просто шагает по улице, по-настоящему касаясь земли ногами, без четырех колес и металлической скорлупы, я часто вздрагивал.
Я был почти готов остановить машину, которую вел, и посочувствовать – такое горе у человека, он вынужден ходить.
Одна фолк-певица написала о Гонолулу песню – мол, снесли рай и построили автостоянку[2].
В центре я видел ресторан со столиками на тротуаре. Дождь, в кафе ни души.
– Тут, наверное, интересно посидеть и понаблюдать за людьми, когда погода хорошая, – сказал я женщине, с которой, понятное дело, ехал в машине, потому что ходить по Гонолулу совершенно бессмысленно. Трудности с попаданием оттуда туда поставили бы в тупик самого Эйнштейна. По сравнению с дорожным движением в Гонолулу e = mc2 – дважды два четыре.
– Ты не то слово сказал, – ответила она.
– В смысле?
– За машинами. За машинами понаблюдать, а не за людьми.
Мы поехали дальше, куда нам полагалось ехать, потому что если мы туда не доедем, то не найдем место для парковки, а в Гонолулу это очень важно. Я думаю, автомобили увлекали бы меня чуть больше, вози они свою парковку с собой.
Прилетев с Аляски, я в Международном аэропорту Гонолулу увидел птицу. Я раньше никогда не видел птиц в аэропортах. Она как ни в чем не бывало порхала среди людей, садящихся в самолет, и людей, только что с самолета.
И она не пугалась – не так, будто ее по нечаянности заперли в аэропорту. Ей было вполне уютно. Я думаю, в аэропорту она жила – поэтическая жизнь, которой не коснулся страх полетов. И еще птица, наверное, была знамением, предвестницей фотографии с курицей.
Я вышел из аэропорта, меня ждала японка, и я сел к ней в машину, не зная, во что вляпываюсь, – таков тут стиль жизни с тех пор, как Лос-Анджелес съездил в отпуск на Гавайи и решил не возвращаться домой.
Ах да, забыл сказать: в календаре кое-что переменилось. Я вчера выехал из Беркли и на две недели до Чикаго перебрался через залив в Сан-Франциско.
Я, может, попытаюсь рассказать, что погнало меня из дома, где повесилась женщина, только мне нужно пару дней покопаться в деталях – а может, вообще не стану об этом писать. Пожалуй, все же стоит, потому что это имеет отдаленное отношение к повесившейся женщине.
Но еще не следует забывать, что эта книжка – географический календарь нескольких месяцев жизни одного человека, и, мне кажется, нечестно требовать от нее идеала, если он вообще бывает. Вероятно, ближе всех к идеалу гигантские, абсолютно пустые дыры – их астрономы недавно обнаружили в космосе.
Если там ничего нет, как может что-то разладиться?
1 февраля 1982 года закончилось.
Раз уж зашла речь о нарушенных планах: в то утро, когда я переезжал из странного дома в Беркли назад в Сан-Франциско, автобус, который вез меня в японский квартал, где я сейчас живу в гостинице, изменил маршрут из-за пожара.
Потом шофер остановился и попросил всех нас выйти из автобуса и пересесть в другой, и мы любезно вышли, но тут к автобусу кто-то прибежал, такой официальный и в униформе, и заорал, чтоб водитель его заметил.
Я больше не смотрел, что там с автобусом, я был занят – наблюдал, как сгорает здание. Громадный пожар, с дымом, что клубился туманной башней из путаной сказки, которую в детстве я не смог дочитать, – ну, так выглядел этот дым.
Я отошел от остальных пассажиров, хотел рассмотреть, как расползается этот пожарный архитектурный феномен. Большое здание, из-под крыши рвались языки пламени.
Внезапно, почти инстинктивно, я обернулся и увидел, что автобус, откуда я только что вышел, уезжает со всеми пассажирами на борту. Мы все вышли, когда нам сказали, а потом они все опять вошли – разумеется, за исключением меня. Наверное, постарался этот официальный человек, который бежал к автобусу и орал. Видимо, он сказал водителю, чтобы пассажиры грузились обратно в автобус, как они и поступили, кроме одного пассажира, который был занят – наблюдал за пожаром.
Пассажир решил прогуляться до гостиницы пешком.
В то утро он больше не хотел иметь дело с автобусами, в которых крутятся двери. Пожар оказался прямо по дороге к гостинице, так что пассажир ненадолго остановился и посмотрел на пламенные дела. Раньше пассажира горящие здания не увлекали, в его жизни такое созерцание – редкий случай.
Три машины с лестницами, пожарники на верхушках пламенно возвышенных лестниц поливают водой огонь внизу, и немаленькая толпа смотрит, как здание распадается.
Пассажир заметил, что среди наблюдателей царит почти веселье. Многие улыбаются, кое-кто смеется. На пожары он попадал нечасто, предпочитал кино, и сейчас был просто в восторге.
Человек, оборудованный спальным мешком и рюкзаком со своей, как он это называл, жизнью, сидел через дорогу от пожара и пил пьянчужное вино. У человека был такой вид, словно куда он ни пойдет, там его адрес и есть, и только ищейка имеет шанс доставить туда письма.
Человек с наслаждением, осторожно, вдумчиво потягивал вино из бутылки в коричневом пакете и глядел, как сгорает здание. Обученной почтовой ищейке отыскать его – пара пустяков. Псине только нужно бежать по следу из коричневых пакетов с пустыми бутылками – так она и доставит человеку письмо от матери: «Домой не приходи и хватит звонить. Мы больше не хотим тебя знать. Найди себе работу. С любовью, твоя бывшая мама».
Здание в воскресное утро пустовало, и никакая драма жизни и смерти не омрачила или, может, не осияла просмотр пожара. Пассажир не имел представления, почему люди собрались глядеть, как сгорает здание, – тем более раз их это не касается, не их дом сгорает и не соседний, угрожающий запалить их жилье.
Да, пассажиру это все казалось весьма необычным и увлекательным, а потом он вспомнил женщину, с которой много лет назад был близок. У них происходил местами весьма напряженный роман, который занимал пассажира добрую часть конца 1960-х, а в начале 1970-х наконец истощился. Роман, что называется, «временами».
Пока они не виделись, у нее возник неуемный интерес к пожарам, и она стала пожарной охотницей. Все бросала в любое время дня или ночи, чтобы попасть туда, где горит дом. Однажды около четырех утра она глядела, как двухквартирник переселяется в царство руин и пепла, и тут заметила, что на ней банный халат, пижама и шлепанцы. Едва заслышав невдалеке сирену, она выскочила из постели, накинула халат, нацепила шлепанцы и кинулась за дверь на зов пожара.
Она с полчаса глядела на пожар, прежде чем заметила, во что одета. Собственный наряд ее ошарашил. Она как-то слишком далеко зашла и потому забросила пожароведение.
Она совершенно не стремилась чокнуться.
Недоумевала, наверное, как же до такого дошло.
Она вернулась домой и поклялась забыть о сиренном зове сирен.
Спустя годы пассажир, наблюдая, как сгорает здание в Сан-Франциско, вдруг решил ей позвонить, если она еще в городе. С конца 60-х, когда они общались, она много путешествовала. Последний раз, когда они встретились, случайно, она жила в Сан-Франциско.
Может, она еще здесь.
Он решил позвонить ей из телефонной будки через дорогу от пожара. Вполне логично для пассажира, чей автобус уехал.
Зачем еще нужны бывшие возлюбленные огнепоклонницы?
Пассажир позвонил в справочную – ну точно, она еще в городе. Он набрал номер, и она тут же узнала пассажиров голос, хотя он сказал только «привет», и она ответила «привет», назвав его по имени – конечно, не Пассажиром.
Хотя вышло бы слегка забавно, скажи она: «Привет, Пассажир».
Пассажир бы испугался, ему было бы о чем задуматься.
Но ничего подобного, слава богу, не случилось, и пассажир отозвался на ее приветствие так:
– Я как раз о тебе думал.
– А, – ответила она.
– Да, – сказал он. – Я смотрю, как горит здание. Подумал, надо бы тебе звякнуть.
Она рассмеялась.
– Я от него прямо через дорогу, – сказал он.
Она снова засмеялась и сказала:
– Я как раз слышала по радио. Говорят, дым – в восемь этажей.
– Ага, – подтвердил пассажир. – И тут три пожарника, стоят на верхушках лестниц, поливают крышу водой, но ты об этом, наверное, знаешь лучше меня.
Опять: смех.
– Ну, – сказал пассажир, – вот, собственно, и все. В следующий раз звякну, если увижу, как что-то горит.
– Непременно звякни, – сказала она.
И они славно повесили трубки.
В прошлом у них бывали гораздо менее славные беседы. Пассажир вспомнил их общее прошлое: первую встречу, потом как они стали любовниками, ночи и дни вместе, как переползли из одного десятилетия в другое, а потом все развалилось на пустые годы и безмолвие душевных руин.
Он подумал о том, как только что ей позвонил. В своей нелепой логике этот звонок был каким-то идеальным.
Пассажир бы ни за что не позвонил, не отчаль автобус без него, не выкинь его автобус на место пожара, который пассажир решил исследовать, поскольку больше в географическом календаре нечего было делать в февральское воскресное утро странных скитаний, что начались весьма невинно, когда пассажир в конце сентября уехал из Монтаны.
Я подозреваю, пассажиру как раз и уготовано переезжать с места на место, но от этого не легче. Помочь ему толком нельзя, разве только удачи пожелать, и еще, будем надеяться, он хоть чуть-чуть понимает, что́ это с ним такое неудержимо случается.
С чего это я внезапно снова на Аляске, где меня кто-то везет по дороге, упорно желая показать поддельные тотемные столбы? Видимо, вот так оно все и происходит, когда дни, недели, месяцы и годы тебе вдруг уже неподвластны.
Я видал настоящие в музее антропологии университета Британской Колумбии, но решил ублажить человека, который хотел показать мне поддельные в Кетчикане, Аляска, потому что он милый человек, хочет быть хорошим хозяином, гидом, и какие-то поддельные тотемные столбы – часть его экскурсии.
Мы катим к поддельным тотемным столбам, и он рассказывает мне про свою личную жизнь, хотя повода я ему совсем не давал. У него очень сложная личная жизнь, и, по-моему, он хочет от меня доброго полезного совета, который, возможно, все уладит и прояснит.
Но я еду к каким-то аляскинским поддельным тотемным столбам, и мне просто неловко. После того вечера, когда меня спрашивали, чем я занимался днем, а я рассказывал, мне все говорили:
– Зачем он тебя туда потащил? Это же поддельные тотемные столбы, – и я не знал, что ответить, как не знал, что ответить насчет его личной жизни.
Я не могу позволить себе роскошь сложной личной жизни. У меня личная жизнь была простая, и нередко, имея простую личную жизнь, я вообще никакой личной жизни не имел. Я по ней, в общем, скучаю, но все сложности быстро возвращаются, и вот уже мои бессонные ночи полны удивления, как же это я снова умудрился потерять контроль над простейшими сердечными делами.
К поддельным тотемным столбам надо было идти по лесу.
В лесу этот человек про свою личную жизнь не говорил. Только сообщал названия растительности, которая встречалась по пути к поддельным тотемным столбам. Мы шли, и человек будто читал списки живых, которые я забуду, едва он проставит галочки.
Вскоре мне уже хотелось, чтоб он вернулся к своей личной жизни. Тогда я хоть не буду угрызаться, если что забуду.
Я вообще-то никогда не стремился запоминать то, что сразу не привлекло внимания. Думаю, по слабости характера, но сейчас это исправлять поздновато.
Мне только что стукнуло 47, и нельзя вернуться в прошлое, перемешать приоритеты и создать из них новую личность. Придется мне как-то и дальше жить с почти пятидесятилетней суммой себя.
Может, она и не сойдется с тем результатом, что я себе рисовал, когда был моложе и не такой покореженный, но я правда не могу воспроизвести список растений, которые мелькали у меня в мозгу на пути к поддельным тотемным столбам.
Тотемные столбы оказались совсем-совсем поддельными.
На обратной дороге в Кетчикан полил дождь. Холодный унылый декабрьский дождь падал с неба, и человек вновь заговорил о своей личной жизни, а я в машине будто усыхал, съеживался, уменьшался почти до ребенка.
Дворники с дождем справлялись, а вот я проигрывал борьбу с бесконечной и сложной личной жизнью этого человека. Мы ехали в Кетчикан, и ноги мои уже не касались пола, а одежда повисла на мне палаткой.
В тот дождливый аляскинский вечер меня его личная жизнь совсем доконала. Я бы и рад был посоветовать ему что-то полезное, но мне казалось, я не вправе, потому что у меня с ног свалились на пол ботинки.
Человек великодушно сделал вид, что не заметил.
Едва он досказал про свою личную жизнь и стало ясно, что продолжения не будет, я мгновенно вырос до нормального размера, от чего, естественно, вздохнул с громадным облегчением.
Почему-то ботинки опять оказались на ногах – можно было шагать в них к чему-то новому.
Например, к японскому кладбищу на гавайском острове Мауи, но сначала – резкое отступление, потому что я чувствую: если сейчас не запишу, то не запишу никогда, так что смиритесь со мной, и я вернусь к японскому кладбищу на Гавайях, как только смогу.
Японское кладбище ненадолго прерывается из-за одной штуки, которую я прочитал несколько лет назад в японском романе: про то, как человек встречается с женщиной в токийском супермаркете и она потом становится возлюбленной рассказчика. По-моему, это так экзотично – впервые встретить будущую возлюбленную в супермаркете.
Я об этом много думал, особенно в последнее время, по мелочи покупая продукты в Беркли, когда жил в доме, где повесилась женщина.
Я ходил за покупками в ближайший супермаркет, толкал перед собой тележку, набирал случайную еду, которую мне вообще-то неинтересно было есть, просто ежедневный паек необходим, никуда не денешься.
…и порой думал о японском романе, о встрече с новой возлюбленной в супермаркете. Какое необыкновенное и нелепое место для случайного интимного свидания!
3 февраля 1982 года закончилось.
Интересно, как бы этот супермаркетный роман начался и кто заговорил бы первым. Может, я бы стоял в отделе супов, ассортимент изучал? Пожалуй, банка томатного супа не помешала бы на случай пасмурной жизни, и тут вдруг мою краткую медитацию прервал бы голос блондинки.
Я и не слыхал, как она подошла. Я не говорю, что она со своей тележкой ко мне подкралась. Просто я не обратил внимания, а может, она и впрямь подкралась, выследила меня в отделе супов.
– Привет, – сказала она мило манящим голосом.
Я испуганно отпрянул от полки с томатным супом на возможный пасмурный обед.
Я раньше встречался с блондинками.
У меня вообще-то был насчет них пунктик.
Чуть увижу блондинку – сразу счастлив. Странно, как это я не заметил, что она подошла. После своего привета она сказала:
– Простите, мы с вами раньше не встречались?
На неком сборище одна женщина по правде мне такое сказала, и привело это к короткому роману длиной в один ноктюрн среди ночи.
Но тут была другая женщина.
Кто знает, чем все закончится?
Мы с ней встали в очередь в кассу, потому что женщина предложила меня подвезти, но сначала, конечно, пригласила к себе выпить, потому что это по пути ко мне домой, а домой – это туда, где повесилась женщина.
Покупательница перед нами в очереди нагрузила в свой тележечный поезд пять тысяч разных штук, и у нас было время познакомиться.
Ее звали Икс, она недавно окончила Калифорнийский университет в Беркли, изучала философию, но не нашла работу, где требовался бы спец по философии, и временно работала в бутике в Уолнат-Крик, и нет, у нее не было привычки разговаривать с посторонними в супермаркетах, но я как-то так смотрел на банки с супами, что она обратила внимание, и ей ни с того ни с сего захотелось что-нибудь узнать о человеке, который так серьезно относится к супам.
Я сказал ей, что думал, может, купить банку томатного супа на случай пасмурной жизни.
– Я примерно так и поняла, – ответила она.
У женщины перед нами остались 2399 штук, она выгружала свою Южно-Тихоокеанскую тележечную дорогу, длиннющий чек вился из кассы и уже сворачивался в ленту Мебиуса.
– Я хочу спросить про томатный суп, – сказала Икс. – Пожалуйста, поймите меня правильно, но сейчас ведь ясно, уже много дней ясно и, судя по прогнозам, дальше будет то же самое.
– Когда-нибудь станет же пасмурно, – ответил я.
– Пожалуй, оно и не важно – вы же все равно не купили томатный суп, – сказала она.
– Я иногда сначала думаю о чем-то, а потом это покупаю, – объяснил я. – С супом та же петрушка.
– Я рада, что с вами поздоровалась. Я редко встречаю таких, как вы.
Дальше наступила пауза – мы наблюдали, как опустошаются тележки женщины перед нами. В тележках оставалось уже меньше тысячи штук.
Кассирша так много всего из этих тележек пробила, что уже впала в беспомощность, как во сне вынимая банку тунца, коробку риса, брикет масла, пачку салфеток, коробку пластиковых ложек, упаковку чистящего средства, собачий ошейник, банку горчицы, один банан, бутылку уксуса, и прочее, и так далее.
Все это пробивалось, а молодой человек складывал в пакеты. Он трудился уже над пятидесятым пакетом. Окоченелость лица выдавала узника Чертова острова[3].
Если он работал, с боем прорываясь через колледж, в начале упаковки всего этого барахла он был первокурсником, а сейчас уже выпускником.
Икс улыбнулась. В этой улыбке я прочел, что скоро мы отсюда выйдем, отправимся к Икс, будем попивать там белое вино и ближе знакомиться.
Может, отпустим пару шуточек насчет продуктов, которые покупательница перед нами запихала в свои тележки, а может, поговорим о более интимном, что ускорит наше прибытие в постель Икс.
Но в супном отделе что-то очень быстро должно произойти. Не могу же я вечно здесь торчать и глазеть на банки с томатным супом.
Она вот-вот появится и откроет наш роман еще до закрытия супермаркета, иначе я так и буду размышлять о навязчивой японской книжке и никогда не стану романтическим участником супермаркетного романа, окажусь вместо этого на Гавайях, буду бродить по японскому кладбищу, что одним боком выходит к Тихому океану.
Захудалое кладбище, пожилая японская пара тщетно пытается его облагородить. Их не радует эта кладбищенская распущенность, они жалуются, что кладбище обветшало, но работы явно чересчур, им не под силу возвысить погост до стандартов надлежащего кладбищенского облика.
Сейчас около полудня, зной подавляет, а солнце жарит, не проявляя ни малейшего милосердия.
Со мной японка – та, что встречала меня в аэропорту Гонолулу. Она уступает мне, когда я тычу пальцем в кладбище и прошу туда заехать.
Она знает, что мои интересы и привычки нередко странны, и уступает, потому что я не всегда чудной, только изредка. Я часто уморительно скучен, о чем мне сообщали не раз. То есть я неделями способен жить, как обитатель донных отложений террариума.
Во власти безразличия и бездеятельности я бываю почти беспомощен, но сегодня, на японском кладбище гавайского острова Мауи, – совсем другое дело.
Большинство людей, приезжая на Гавайи, по кладбищам не ходят. Обычно людей занимают солнце и пляжи – две вещи, которые никогда не нравились мне, – поэтому на Гавайях я как бы не в своей тарелке, но обхожусь тем, что есть, а теперь вот есть японское кладбище, и можно его исследовать.
Возле кладбища – буддийский храм.
Японка родилась и выросла на Мауи, она рассказывает, что на этом кладбище лежат ее родственники, она ходила на похороны. Я не спрашиваю, кто и где они среди умерших. Мы с японкой расходимся. Я просто брожу, протаптываю свои дорожки поверх печатей бессмертия, а японку теряю.
Кладбища всегда меня завораживали, и за куцее время своей жизни я, пожалуй, слишком много времени провел на сотнях кладбищ по всему миру.
Как-то раз я болел в крошечном коттедже в лесах Мендосино. Я два года работал без отпуска, а затем подруга настояла, чтоб я прекратил работать, устроил перерыв и на несколько недель поехал с нею в коттедж на калифорнийском побережье неподалеку от готического городка Мендосино. Кто-то мою подругу пустил в коттедж, а еще у кого-то она одолжила на две недели машину для поездки.
Она взаправду хотела увезти меня отдыхать и сама все устроила. Мы приехали, назавтра я заболел и провалялся до самого отъезда.
Вообще-то она рассчитывала не на такой отпуск.
У меня был жар, перемежавшийся ознобом, от которого лязгали кости, и дни в постели тянулись годами. В нескольких футах от изножья кровати было громадное панорамное окно, и я пялился на лес, подступавший чуть ли не к подоконнику.
Молодой строевой густой лес, и никаких иных картин, одни деревья, нередко зеленые до черноты, не только потому, что я болел, – погода тоже была под стать моей болезни: хмурые низкие облака, низкие туманы и ды́мки, точно вешалки для одежи покойников.
Убийственно – сделать громадное панорамное окно, которое просто пялится на сокрушительную гущу деревьев. Ни малейшего между ними просвета. Абсолютные деревья. Владелец дома, наверное, ужасно любил на них смотреть, потому что больше в это окно смотреть было не на что.
И вот я валялся в постели, потел, дрожал и глядел на эти чертовы деревья.
Женщина, которая меня туда привезла, не планировала все время сидеть с больным, поэтому ездила в гости, бродила по городу и общалась с друзьями: ужины, вечеринки и т. д.
Я был так болен, что ничего делать не мог.
Я понимал, что женщине очень скучно, поэтому как-то раз собрал остатки сил и попытался заняться с ней любовью, но мое тело меня подвело.
Потом мы лежали в постели, и женщина заметила, мол, ей вообще не казалось, что это удачная идея, и она же мне говорила, но я ведь настаивал, что могу заниматься любовью, и увы, мое тело подтвердило, что я ошибался.
Женщина вылезла из постели и оделась.
Ей тоже было неприятно.
Она отправилась пить кофе с одной подругой из города, танцовщицей, и, наверное, беседовала о танцах – они ее сильно интересовали.
Про танцовщицу была любопытная история. Я с ней познакомился в Сан-Франциско тремя-четырьмя годами раньше и, можно сказать, втюрился. Ей тогда было лет 20, она выглядела на невинные 15 и танцевала в балете, который я несколько раз видел на репетициях и представлениях.
У нее было очень, очень интересное тело, а грудь чуть великовата для балерины. Блондинка, и такая по-соседски прелестная. Увы, танцевала она весьма апатично – наверное, потому в конце концов и бросила.
Однажды на репетиции в балете была сцена, где эта танцовщица в черном трико неподвижно лежала на полу. Остальные танцевали вокруг, а после пяти окаменелых минут ей полагалось встать и снова танцевать с ними.
Прошло пять минут, она не шевелилась – просто весьма соблазнительно лежала на полу. И вот ей пора бы поработать вместе с труппой, а танцовщица не движется. Очень важно, чтоб она уже включилась в балет, а она все лежит.
– Эй, С., – сказал один танцор, а потом уже заорал: – С.!
Бесполезно. Она уснула. Пришлось всем прервать балет и ее разбудить.
Она смутилась и была сонно, по-утреннему эротична.
По-моему, вскоре после этого она и ушла из труппы, и мы встретились только неделю назад в Мендосино.
В моей болезни и в непогоде наступил перерыв. На несколько часов стало солнечно, и грипп перешел в унылую ремиссию. Мы с подругой отправились на пляж у речушки и встретились там с танцовщицей и ее приятелем.
Кажется, мы устроили пикник с какими-то банальными французскими багетами, сыром, греческими оливками и белым вином. Еще, может, фруктов чуть-чуть. На пляже было довольно жарко. Обе женщины надели открытые купальники. Танцовщица была в бикини, а моя подруга – в более консервативном костюме.
И вдруг без особой, я бы сказал – без малейшей суеты они сняли бюстгальтеры, и я увидел грудь танцовщицы, для танцовщицы великоватую. Танцовщица по-прежнему выглядела на 20 (15), а мы жевали дальше, будто это предел нормальности – не обращать явного внимания на двух женщин, которые выставили свои груди.
В общем, моей подруге полезнее было пить кофе с танцовщицей, чем заниматься любовью с больным. Она ушла, а я вернулся к созерцанию деревьев из окна. И вдруг они мне стали невыносимы. Я выкарабкался из постели и забрался в одежду. С температурой, но плевать. Возле дома стоял древний велосипед. Девчачий ве́лик, и я, чуть не падая, очень медленно докрутил педали до ближайшего кладбища. Проехал где-то полмили, но мне показалось – целый континент.
Я слез с велика и пошел между памятниками, читая на них послания смерти. Старое калифорнийское кладбище. Многие мертвецы лежали там давным-давно.
Небо затянуло, тучи такие низкие, что уже почти моросило.
Лихорадка жгла меня, пока я бродил, читая мертвое, но почему-то я был живее, чем когда рассматривал деревья до, во время и после неудачи в любви.
Я снова сел на велосипед и стал крутить педали едва ли быстрее статуи велосипедиста, который медленно едет в постель и затем опять смотрит на деревья из окна.
Вернувшись, подруга изображала бодрость, принесла мне стакан апельсинового сока, села на краешек постели и сказала, что я скоро поправлюсь. Она не ошиблась, и теперь, спустя восемнадцать лет, я очутился за тысячи миль от того окна в калифорнийских лесах и моей вроде бы нескончаемой лесистой болезни, я очутился на острове среди японских могил, что цепляли взгляд, и океан по соседству гудит музыкой их тишины.
4 февраля 1982 года продолжается…
На этом кладбище я замечаю нечто занимательное, необычное. Похоже, куча надгробий, сгрудившихся вокруг постамента как бы памятника на океанской кромке. Я иду к нему вдоль череды столбов, нанизанных на сгнивший электрический провод.
Давным-давно провод нес свет в дальний угол кладбища, но систему бросили истлевать, так что ныне провод способен лишь на темень.
Никто больше не хочет освещать кладбище.
Решили, что на кладбище абсолютно незачем включать свет по ночам.
От сгнившего электрического провода сквозит печалью.
Интересно, помнит ли он, что когда-то выполнял свое назначение: освещать мертвых и отбрасывать их тени на бесконечные жесты и мимику моря.
Потом я стою возле кучи надгробий.
Их тут сотни.
Я не понимаю, зачем.
Может, у памятника проводили какую-то церемонию и они поэтому тут навалены? Эту загадку я должен разрешить.
4 февраля 1982 года закончилось.
Я ухожу от кучи надгробий и направляюсь к японке – спросить. Она тоже понятия не имеет, смотрит на пожилую японскую пару, что безымянно возится тут, пытаясь привести кладбище в порядок былых времен.
Может, в 1930-х это было очень чистенькое кладбище – вот таким они его и помнят, и хотят вернуть.
– Я их спрошу, – говорит японка, относясь к моим причудам очень предупредительно и терпимо. Она любит загорать на пляже и плавать в океане. Из всех ее гостей я, должно быть, – единственный турист, которого интересуют кладбища, а не великолепные гавайские пляжи.
Она идет к японской паре и спрашивает. Те отвечают, явно очень расстроены и часто показывают на кладбище. У пожилой женщины жесты куцые, а у мужчины широкие, размашистые. Его руки то и дело охватывают кладбище целиком, не упуская ни единой могилы.
Японка возвращается.
– Они очень переживают из-за состояния кладбища, – говорит она.
– Я вижу, – говорю я.
– Говорят, никому дела нет, а сами они со всем не справляются. Спрашивают, что такое с миром приключилось.
– А с надгробиями что?
– А, надгробия, – говорит японка. Она всерьез задумалась о том, что ей рассказала пожилая пара. – Они говорят, это надгробия с могил, которые раскопали, потому что семьи больше не хотят за ними ухаживать.
– А тела? – спрашиваю я, оглядываясь на кучу надгробий у океанской кромки. – Что с телами сделали?
– Если нужно было кремировать, кремировали, а прах смешали с прахом остальных в храме, – ответила она.
Я посмотрел на буддийский храм.
Он стоял на солнце, измученный и измочаленный.
– Они там хранят прах, – сказала она, глянув на храм.
Я опять посмотрел на кучу надгробий.
– Интересно, зачем их туда свалили.
– Наверное, не хотят выбрасывать, – ответила она.
– Грустно, – сказал я. – Теперь никто не знает, что они когда-то жили.
Многие надгробия лежали так, что не разглядишь, чьи на них жизни. Видны только спины. Имена людей, даты рождения и смерти спрятались.
Будто эти люди и не существовали никогда.
Я посмотрел на храм.
Такое анонимное место погребения, и краска лупится.
Нельзя однажды приехать, как я сейчас, выйти из машины, побродить среди мертвых, поразмышлять о них, спросить себя, кто они, как они жили.
В храме они исчезли с глаз долой и из сердца вон. Я заподозрил, что родственники, которые их выкопали, а потом отправили в буддийский храм, нечасто посещают свои воспоминания.
Сваленные в беспорядке надгробия поддерживали мою гипотезу. Я вернулся к этой груде – взглянуть напоследок. Я теперь знал их историю и ничего не мог с собой поделать – паршиво было сознавать, что друзья и родственники попятились от их смерти, больше не желая ее беречь.
По-моему, это так странно.
Почему не оставить мертвых в земле, куда их с самого начала положили с почестями под аккомпанемент похоронных стенаний? Недостатка места на кладбище не наблюдалось. Если мертвых собирались захоронить в храме, почему так и не сделать с самого начала?
В этой груде позабытых надгробий я не видел никакого смысла. Тут, наверное, со всем так, и с этим тоже.
Я отвернулся и пошел через кладбище туда, где ждала японка. Она от кладбища устала, ей хотелось уехать. Через несколько часов нам лететь в Гонолулу, а перед отлетом – обедать в ресторане ее матери.
Я миновал пожилую пару, что боролась с кладбищенской ветхостью.
Они подняли головы, но промолчали.
– Наверное, пора ехать, – сказал я.
– Да, – сказала японка. – У нас мало времени. Надо успеть на двухчасовой самолет, мне еще дома вздремнуть нужно, а вечером на работу. Поедем сразу в ресторан обедать.
У нее уже имелся плотный распорядок для живых.
А мой распорядок зациклился на беспомощных мертвецах, которых таскали туда-сюда.
Мы сели в машину и медленно отъехали.
– Мама хорошо готовит тэмпуру, – сказала японка.
Я хотел обернуться и в последний раз глянуть на японское кладбище, пока оно совсем не исчезло из виду, но потом передумал. Придется им теперь справляться без меня.
Я знал, что больше никогда не вернусь.
Японское кладбище – самое любопытное, что я видел на Мауи, а возвращаться на Мауи мне абсолютно незачем. Мауи я уже израсходовал. Жаль, что солнца не люблю. Может, это чуточку упростило бы мне жизнь – валяться на солнце и неторопливо вертеться, поджаривая другой бок, точно разумное барбекю.
Прощай, Мауи, остров солнца.
Прощай, японское кладбище с мертвыми, которых таскают туда-сюда.
Баффало, штат Нью-Йорк, в первый день был очень мил.
Я туда отправился прочесть пару лекций и заглянуть в гости к старому другу и его жене. Они жили в большом коттедже в тихом переулочке, напоминавшем мне лондонский район Хампстед.
Я предвкушал отрадный визит в Баффало. В Баффало я уже бывал, местная архитектура там очаровательна. Полным-полно громадных кирпичных домов, построенных во времена, когда люди могли их себе позволить, – во времена, что никогда не вернутся.
В переулочке, где жил мой друг, стояли три коттеджа. Я поселился в старой гостинице в двух шагах оттуда. Я предвкушал славные дни обновления. Мои силы и душу истощили тяжелая летняя работа в Монтане и период активной подоходно-налоговой деятельности, закончившиеся как раз перед приездом в Баффало.
Наутро я позвонил из гостиницы другу, рассчитывая провести с ним и его женой еще один славный денек. Друг ответил издерганно и устало. Рассказал, что молодую женщину, в одиночестве жившую в соседнем коттедже, ночью изнасиловали.
Я пришел в коттедж к другу – от потрясения атмосфера загустела и стала формальной. Мы выпили по несколько очень неспешных чашек кофе. Зашли два следователя. Вдумчиво и серьезно позадавали вопросы, потом ушли.
Я понял, что мой привал в Баффало будет не таким, как я планировал, потому что в тени страданий молодой женщины атмосфера внезапно омрачилась.
Назавтра я снова позвонил другу, и на сей раз он был совершенно убит.
Человек, изнасиловавший женщину, в ту ночь проник к моим друзьям в коттедж и беззвучно пробрался в спальню, где его и обнаружила жена моего друга, которая проснулась и увидела, что по комнате бродит мужчина.
Она громко разбудила мужа, чей испуганный скачок к яви помог изгнать мужчину из спальни и вообще из дома, только перед изгнанием он прихватил штаны моего друга.
Второе утро подряд я оцепенело явился в коттедж и выслушал историю ужаса. Такой тихий переулочек, и вот что там творилось две ночи кряду – при выборе всего из трех коттеджей.
Следователи уже заходили и ушли.
На этот раз вместо жутко неспешных и длительных чашек кофе нам полагался виски.
Человек, вломившийся в коттедж, ничегошеньки не украл, за исключением штанов моего друга. В его распоряжении был весь дом, кроме спальни, – можно было кучу вещей украсть, но он ничего не тронул. В доме стояли магнитофоны и всякие стереожелезки, но человек их не хотел.
А чего хотел?
Он немало времени вламывался в коттедж, влез через плотно запертое окно ванной. Он прилежно потрудился, чтобы пробраться в коттедж.
Моего друга это упорство сильно заинтересовало, и, оставив нас с его женой окаменело пить виски, он вышел на улицу разузнать еще что-нибудь.
Вернулся он через минуту с весьма несчастным лицом. Он кое-что обнаружил. Мы следом за ним вышли из дома – туда, где на земле валялся мясницкий нож. Такие часто используют в фильмах ужасов для развлечения кинозрителей, которым нравится, как людей рубят на мелкие кусочки.
Однако нож отнюдь не развлекал, лежа на земле возле коттеджа моего друга. Днем раньше, когда изнасиловали соседку, ножа не было. Позвонили следователям, те очень серьезно вернулись, толком ни слова не проронили и забрали нож.
Мои друзья решили, что не желают оставаться на ночь в своем коттедже. Им требовалась передышка от всего, что приключилось за две последние ночи в их «мирном» переулочке, поначалу напоминавшем мне о приятных лондонских днях.
Так что они отвезли меня в Канаду и переночевали в Торонто. После Баффало, прерванного изнасилованием, украденными брюками и мясницким ножом, я хотел навестить торонтских друзей. Оставаться в Баффало особого смысла уже не имело, потому что мои друзья планировали заняться укреплением своего дома. Подбросив меня в Торонто, они получили предлог хорошо выспаться, не гадая, что будет дальше.
Я приехал в Канаду в пелене уныния и немедленно вляпался в дурной роман – целиком и полностью результат моих поступков. Женщина хотела, чтобы получилось хорошо, однако я не допустил ничего подобного. Я все провафлил.
Я выехал из гостиницы в Торонто, до самолета оставалась пара часов, поэтому я отправился в кино и посмотрел версию «Тарзана» с актрисой, знаменитой тем, что раздевалась.
Я думаю, и фильм сняли только для того, чтобы дать ей повод раздеться. Интересно, почему для этого выбрали тему Тарзана. За вход в кинотеатр брали мало, и редкая аудитория состояла в основном из человеческих изгоев, которые проматывали свои жизни, чем занимался и я.
В Торонто стоял холодный день, и, может, некоторые мужчины – ни одной женщины там не было – нарочно себе внушали, что по правде очутились в кино, снятое в тропиках, и окунулись в жару, но в кинотеатре было не теплее, чем на улице снаружи.
Администрация кинотеатра считала, что без толку греть эту ублюдочную аудиторию бродяг, меня включая.
Но почему Тарзан?
К тому времени, когда актриса разделась, зрители так закоченели, что им уже стало по барабану, и некоторые заснули в креслах или, может, замерзли до смерти. Короче, сидели очень неподвижно, и вид голой плоти их не возбуждал.
В тот вечер я вновь оказался в Сан-Франциско, по-прежнему стоял октябрь, а после отъезда из Монтаны не прошло и месяца. Поездка на Восток сложилась не так, как я рассчитывал, а ровно наоборот. Я просто хотел развлечься и, может, по дороге подцепить чуток приятных воспоминаний.
Уезжая из Монтаны 27 сентября 1981 года, я думал, будто некий период подошел к концу и начинается новый жизненный этап.
Наверное, можно и так сказать, поскольку что-то, разумеется, происходило.
5 февраля 1982 года закончилось.
Теперь начало февраля, и сливы цветут вовсю в японском квартале Сан-Франциско, где я пробыл неделю, изучая этот свой краткий географический календарь жизни. Когда я начал его рисовать, пурпурные сливовые цветки едва пробивались на темных ветках. Цветки были точно пурпурные булавки, а теперь – прямо цветная орава.
Скоро они закапают с веток на землю, и накануне моего отъезда в Чикаго, когда я заполню этот географический календарь, цветки исчезнут, их краткая февральская весна смолкнет, утратив бессмертие.
Если я о них упомяну в Чикаго, с которым приключилась едва ли не худшая зима двадцатого столетия, наверное, придется повторить, и все равно никакой уверенности, что поймут.
– Простите, что вы сказали про цветы сливы? – спросит меня кто-нибудь очень вежливо.
– Да не важно, – вежливо отвечу я, уже утомившись разъяснять крохотное весеннее событие далекого Сан-Франциско, города, который людям вообще понять затруднительно, в том числе и мне.
Пожалуй, в Чикаго о февральских цветущих сливах лучше вообще не заговаривать. Найдется масса других предметов, которые можно обсудить, особо не смущая чикагский народ.
Можно рассказать им о странностях жизни в доме, где повесилась женщина.
Вчера я виделся с другом, который живет теперь в этом доме, куда я подумываю вернуться завтра, потому что деньги опять истощаются, и я, вероятно, не смогу себе позволить надолго задержаться в гостинице японского квартала. У меня сейчас период комичных финансов, но суть странствия не в этом.
Друг сообщил, что ему дважды звонили и звали к телефону умершую женщину. Кое-кто совсем не следит за событиями. Женщина мертва уже год.
Я не спросил друга, что он им отвечал.
Интересно, как ответить.
– Простите, она умерла.
– Умерла?
– Да, в прошлом году повесилась.
– Повесилась?
– Да, в гостиной, кажется. Там такие балки громадные под потолком. Очень удобно.
– Простите, это номер ***-****? – спрашивает человек.
– Да.
– Тут живет миссис О.?
– Больше не живет.
Или… опять звонит телефон
– Алло.
– Можно поговорить с миссис О.?
– Нет, это решительно невозможно.
– Невозможно?
– Уверяю вас, ей никак невозможно с вами поговорить.
– А это кто?
Или… опять звонит телефон
– Алло, а Игрек (ее имя) дома?
– Нет.
– А когда вернется?
– Простите, вы, наверное, не слыхали. Она скончалась в прошлом году.
– О господи! – Голос на том конце провода начинает рыдать. – Не может такого быть.
– Мне очень жаль.
– О господи.
Или… звонит телефон
А может, телефон зазвонил через секунду после повешения, и она еще была жива, в сознании, но теперь уже невозможно стало отменить повешение, открутить его назад, обратно, будто кинопленку, чтоб женщина не висела больше, а то, на чем она повесилась, лежало бы на прежнем месте. В шкафу каком-нибудь, или на полке, или на вешалке болталось, а телефон зазвонил, и она подошла, сняла трубку.
– Алло. Ой, привет, как дела? Конечно, давай увидимся, кофе попьем. Около трех – в самый раз. Там и встретимся. Подружка твоего мужа? Расскажешь завтра. Ага. Завтра. В пятницу. Ладно, пока, – вместо того, чтоб он звонил медленно, медленнее, совсем-совсем медленно, растворяясь потом в забвении, а кто-то найдет твое тело и вынет тебя из петли.
В Кетчикане я как-то вечером долго трепался с диким аляскинским законотворцем. Один из тех, кто в нормальной книжке – не в этой, к сожалению, – обернулся бы незабываемым персонажем.
Пару дней назад я раздумывал, насколько раскрывать его в моей писанине, потому что в этом персонаже есть что развивать. Очень интересный, колоритный, можно сказать, человек. Из него получилась бы сочная роль для характерного актера в кино, совсем не похожем на эту книжку.
Мы трепались или, точнее, он слушал, как я трепался, мол, надеюсь на передышку в жизни, и под пятьдесят – самый возраст, чтобы начать. В моем понимании, передышка – это более реалистичный подход к процессу житья, чтобы достичь какого-то, может, спокойствия, чуточку раздвинуть в жизни обиды и мучения, которые я так часто сам себе и творю.
Любопытно, что я назвал это «реалистичным».
Может, увеличить расстояние между проблемами – вместо считаных миль, а иногда каких-то дюймов? Неплохо бы для разнообразия, чтобы между одной проблемой и другой было 47 миль и, может, на этих 47 милях меж проблем нарциссами прорастет покой.
Всегда любил нарциссы.
Почти самый любимый мой цветок.
Через несколько недель я на Гавайях получил от дикого законотворца письмо. Он писал, что желает мне передышки в жизни. Он помнил ту ночь на Аляске и желал мне всего наилучшего. Какой же я эгоистичный писатель – вытащил его, только чтобы отразил мое эго, и роль сыграть некому, и нету кино.
Я уехал в Анкоридж назавтра после кетчиканского разговора о передышке. Того типа беседа, что требует или, может, выигрывает от моря крепких напитков – мне виски, ему текилу.
Кажется, мы пили в баре до четырех утра.
Порой снаружи, прямо за гранью наших слов, шел снег.
Позже я проснулся с кошмарным похмельем, помня, что через несколько часов лететь в Анкоридж, но прежде я должен дать интервью местной газете.
Что я им скажу?
Я купил хот-дог и прогулялся до пристани, прямо напротив гостиницы.
Рассудку моему и телу было совсем не весело.
Хот-дог на середине стал очень неинтересный.
На пристани обнаружились дрозды и сухогруз под панамским флагом. То есть это я решил, что они дрозды, – может, они были вороны. Сквозь боль и марево подъема-после-тяжкой-ночи-пьянства мне они виделись воронами.
Но и в похмелье на судне значилось «Панама», так что птиц я буду называть воронами, и, пожалуйста, представляйте себе ворон всякий раз, когда я говорю «вороны».
Про дроздов забудьте.
Я вдруг понял, что если укушу этот хот-дог еще раз – быть беде. Кому охота блевать перед панамским судном, которое тихим утром бросило якорь на Аляске, да еще когда на тебя таращится стая ворон – а может, их мой хот-дог интересовал?
Если бы меня вырвало, они бы, наверное, дали деру.
Аляска громадная, они без труда нашли бы, где жить своей жизнью дальше. Аляска такая громадная, что они могли бы разлететься и никогда больше не увидеться, вообще ни одной вороны больше не встретить – разве что собственное отражение в воде.
Я размахнулся огрызком булки от хот-дога и метнул его воронам.
Они очень долго и внимательно его разглядывали, а потом одна рискнула. Есть чем занять похмелье до интервью. Я смотрел на ворон и хот-договую булку.
Обычно путевые заметки об Аляске не такие, и вообще, где он раздобыл хот-дог? – недоумевают некоторые из вас. Хот-дог с Аляской как-то не ассоциируется. Медведи, горы, эскимосы – это да, а хот-дог с горчицей и кетчупом – нет.
Я его раздобыл где-то в городе.
Не так уж это было сложно.
Вот, а съесть его – другое дело.
Мне надоело смотреть, как вороны смотрят на хот-договую булку, и я опять взглянул на судно – убедиться, что не перепутал Панаму со Швейцарией.
Вполне себе Панама, а одна ворона держала булку во рту. Я думаю, то была ее первая булка в жизни, потому что ворона не знала, как с ней поступить. Стояла, нелепая такая, а хот-договая булка торчала из клюва, будто крохотная шлюпка.
Остальные вороны тоже стояли как зачарованные.
– Вот затем я и на Аляске, – сказал я себе. – Посмотреть на ворону, у которой хот-договая булка торчит из клюва, будто шлюпка.
Я подошел к припаркованной поблизости машине, разогнав ворон, и хот-договая булка улетела с ними, а я взял горсть снега с капота и свирепо растер лицо.
До интервью оставалось всего ничего, надо оклематься.
Может, расскажу репортеру про ворон и мою хот-договую булку. Полезно, чтобы растопить лед и перевести интервью в легкомысленное русло.
Так я и сделал.
Интересно, что он подумал.
Я очень оживился, рассказывая про ворон с булкой, и, наверное, немного чересчур жестикулировал. Господи, кошмарное же было похмелье. Дважды вскакивал из-за стола, где мы сидели, только познакомившись, и воодушевленно махал руками.
Интересно, что он написал.
Самолет в Анкоридж летел, кажется, вечность.
Полеты с похмельем – в моем топ-40 худших вещей в жизни.
Центральная нервная система в прямой конфронтации со скоростью и ревом самолета. Все равно как хирург меня оперирует: я еще в сознании, а он стоит со скальпелем в одной руке и учебником в другой и беспрестанно твердит:
– Надо было прилежнее учиться, – и тут в операционную врывается его мамаша, вырядившаяся на огород, подходит, заглядывает в дыру у меня в животе и давай орать на врача:
– И зачем только я деньги тратила, тебя в медицинскую школу отправляла! – А потом, ткнув пальцем: – Ты глянь на эту дыру! И что теперь? Вот посмотрим, как ты на этот раз выпутаешься!
Она придвигает стул прямо к дыре у меня в животе.
– Ладно, умник, – говорит она сыну. – Дальше-то что?
6 февраля 1982 года закончилось.
А в этой фразе я опять живу в странном доме в Беркли, где повесилась женщина. Вообще-то я сижу тут в гостиной, прошло девять дней февраля, сегодня 15-е.
Что случилось?
Ну, случилось то, что порою мы над своей жизнью не властны. Я планировал остаться в гостинице в японском квартале, закончить книгу, потом уехать в Чикаго, вернуться в Сан-Франциско, сделать тут кое-что и отправиться в Денвер, провести несколько дней в Боулдере, Колорадо, а уж затем улететь на всю весну в Монтану.
А я говорил, что дом очень старый – высокие потолки и темно-деревянный интерьер? Деревянный дом в классическом смысле описания деревянного дома, и домашние тени живут здесь давным-давно, тени с самого начала и потом десятилетия теней, что подселялись к первым теням, копились, и сегодняшний день добавил теней – понедельник, 15 февраля 1982 года.