Читать онлайн Убийство по-китайски бесплатно
- Все книги автора: Анастасия Попандопуло
© Попандопуло А. Ю., текст, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Пролог
«Воскресение Твое, Христе Спасе», – донеслось из собора уже совсем отчетливо. Тяжелые, обитые медью двери распахнулись. Антипка – худой белобрысый парнишка, стоящий с нищими у собора, заерзал и предпринял еще одну попытку протереться поближе к паперти, но получил тычок в грудь и снова отпрянул назад. Неистово затрезвонили колокола. На ступенях показался дьякон с фонарем, за ним несли крест, икону Богоматери в золотом окладе и хоругви. Между двумя шеренгами служек величаво выступал ведущий службу архимандрит. Стоящие на улице оживились. Крестный ход медленно и торжественно выступал из храма. Блеск свечей, драгоценных камней, рассыпанных на крестах и окладах, запах ладана, гудение колоколов – все это ворвалось в промозглую сырость ночи, закружило, оторвало от земли. Антипка поднял глаза. На черно-звездном фоне сиял золотом крест.
– Хорошо-то как, дядька, – обратился он к стоящему рядом хромому инвалиду, – благодать!
– Благодать-то благодать, да не забыли бы подать. Стыну совсем, – просипел тот и закашлял.
– Праздник православный, благолепие. Дитя радуется. Спаси, Христос! – закрестилась рядом баба в платке.
Нищий коротко глянул на нее, потом на иззябшего Антипку и мотнул головой. Ход спустился по широким ступеням и пошел вокруг храма. Нищие, до того стоявшие по обе стороны высокого соборного крыльца, потянулись вослед. Антипка оказался с самого края процессии. Ледяной ветер кинулся под лохмотья и пробрал до самых печенок.
– Жены-мироносицы, заступницы, – бормотала богомольная тетка.
Бахнул салют. Яркие искры взлетели в небо, смешались со звоном и пением. Закружились-заметались в морозном воздухе, выхватывая из темноты крыши, черные сугробы, брусчатку, голые черные ветви, золотое шитье. Антипка завороженно вертел головой и вдруг удивленно присвистнул. Немного в стороне, в тени торгового ряда, на площади обосновалась диковинная группа – низкие узкоглазые люди в необычных длинных одеждах и круглых шапках. В центре группы стоял такой же узкоглазый господин, но в пальто на меху и шляпе-цилиндре. Сполохи салюта лишь ненадолго озаряли темноту галереи, ложились рваными отсветами на бесстрастные плоские лица. Словно маски, подумал Антипка. Он засопел, попытался приостановиться, чтобы еще раз рассмотреть странных людей, но получил ощутимый тычок в спину – а ты не стой столбом, не мешай людям. Вздохнул и заковылял дальше.
– Это китайцы, – внезапно пояснил шагающий рядом мужчина с темной курчавой бородой, в высоких сапогах и богатой синей с красным узором сибирке, но с каким-то удивительно нервным, даже больным лицом. – Еще встретишься с ними. Они, я думаю, надолго. К Трушникову приехали.
– Китайцы, ишь ты. От больших денег можно и китайцев пригласить, – покивал инвалид. – Смотрят на наш праздник! Поди, у себя такого благолепия и не видели.
– Барин, а барин, а что это Трушников нехристей позвал? А он им деньги платит или они ему? – заспешил с вопросами Антипка.
– Трушников! Деньги! – грубо буркнул какой-то мужик сзади. – Не Трушников, а Трупников, скажи! Рожа.
– Тише-тише. Простить надо, – вступила давешняя баба в платке.
– А ты мне рот не затыкай, знаю, что говорю. Я у него, может, на складах работал. Всякого повидал, – цыкнул мужик.
– Так что я-то, праздник Христов, а ты лаешься. Бесам на радость такое, батюшка.
– То-то и праздник, – внезапно подхватил бородач. – Самый праздничек. Яблоко люди съели – Господь проклял, а сына распяли, так простил. Вот тебе и подумай.
Баба мелко закрестилась. Инвалид молча потянул Антипку прочь от странного соседства. Впрочем, и сам барин заспешил сквозь толпу вперед к чистой публике. Его настойчивая суетливость, странно-бесцельная порывистость в движениях, а больше всего отсутствие свечи вызывали немало удивления. Народ недоуменно косился, пожимал плечами, что, впрочем, мало заботило нарушителя спокойствия.
Антипка подтянулся на цыпочки и нашел глазами семейство Трушниковых. Отец – Василий Кириллович в шинели с большим меховым воротником с перевязью и орденами важно шел в первых рядах крестного хода. Сухое и острое лицо его было в соответствии со случаем спокойно и полно достоинства. По правую руку от него, чуть сзади, опустив глаза, шла женщина в очень красивой и явно дорогой одежде. Ее Антипка знал хорошо. Это была жена Трушникова – Ольга Михайловна. Немного полюбовавшись ею, парнишка выхватил взглядом молодого щеголя с презрительной миной на гладком выхоленном лице, а позади него еще одного мужчину – чуть старше, низкого, широкоскулого, с раскосыми глазами. Этот господин был одет много проще окружавших его людей, но не только это выделяло его из толпы – в руке у него не было свечи, и вообще в службе широкоскулый участвовал мало (даже крестился раз через два и как-то неохотно). Антипка нахмурился, этого мужчину он знал, и ему было неприятно, что тот пренебрегает праздником.
У паперти снова встали. Звон утих. Архимандрит совершал каждение дверей собора. Пел хор. Влажный стылый воздух дрожал вокруг огней зажженных свечей. Ликующая радость зародилась где-то внутри Антипкиного живота и стала шириться, подниматься, пока не заполнила все тело. Лица стоящих разглаживались, плечи выпрямлялись.
– Христос воскресе! – наконец возгласил архимандрит.
– Воистину воскресе! – понеслось над площадью.
Двери распахнулись. Ход повлекся внутрь собора. Свечи, иконы, монашеские одежды, праздничное облачение белого духовенства, пальто, шинели, сибирки, салопы медленно плыли по ступеням, возносясь в храм, как в рай, а навстречу им летело ликующее пение хора. Потекли по ступеням и нищие. На середине лестницы Антипка оглянулся. Тяжелый мрак лежал в галерее торговых рядов. Свет фонаря на углу не мог пробиться под своды. Впрочем, почему-то казалось, что никого там уже и нет. У самой двери, там, где уже тянуло теплым сухим воздухом, в грудь мальчика внезапно уперлась чья-то рука. Он поднял глаза. Путь преграждал полицейский офицер в парадном мундире. Антипка скорчил жалобное лицо, но полицейский только покривился.
Люди текли мимо. Из храма тянуло теплым воздухом. Антип, хромой и баба в платке жадно ловили тепло.
– А и на паперти встретить праздник – все благодать, – заметила баба. – Иисус смирению учил…
– Эту науку мы хорошо усвоили, – буркнул инвалид. – Только отчего все нам уроки? Вон тех же Трушниковых отчего бы этой науке не поучить.
– Что ты все бунтуешь, яко бес, – замахала рукой баба. – Хоть в праздник свой язык-то греховодный придержи. И потом, у каждого свой крест-то, али не знаешь? Где Господь дает, там и берет.
– А что он у них взял? – влез Антипка. Очень ему нравилось слушать про беды богачей.
Тетка покосилась на него.
– Ты маленький – не помнишь, а я все вот этими глазами, считай, видела. Все передо мной было. Драма у него в семье, – она понизила голос. – Выгнал он старшего сына. И сам посуди, что важнее – деньги или сын?
Антипка был уверен, что деньги, но тем не менее скорчил подобающую гримаску и закивал головой.
– А что с сыном то дальше стало? – спросил хромой.
– Так… – растерялась баба. – Вроде умер. Слухи разные.
– Умер тот сын, совсем умер, – донесся сзади низкий голос.
Антипка повернулся. Позади них стоял давешний бородач в богатой сибирке. Он прошел вперед, что-то сунул в руку полицейскому.
– Этот со мной, – кивнул он на Антипку.
Офицер дернул плечом и отвернулся. Антипка юркнул в собор и встал у стены. Странный же господин повертелся немного у входа, снова будто кого-то выглядывая. Застыл на мгновение. Потом развернулся и, расталкивая входящих, бросился вон.
– Даже лба не перекрестил, – прошептал инвалид, который, как и Антипка, проскользнул в храм и тоже, оказывается, следил за странным барином. – Ты вот что, малой, ты помолись-ка за него. Детская молитва до Господа всегда доходит. Давай, ничо.
1
Из записок АПЗ
Теперь, когда имя Бориса Михайловича Самуловича известно всем, а значимость его трудов по физиологии и клинической медицине трудно переоценить, я решил положить на бумагу кое-какие свои воспоминания о нем и том времени, когда он делал свои первые шаги. Вижу, как некоторые из вас улыбнулись – еще один осколок прошлого пытается скрасить жизнь, вспоминая былую близость к великим людям и делам. В чем-то вы правы. Многие из нас – надломленные, лишенные почвы под ногами, да что там скрывать – нищие и всюду чужие, мысленно уходят в прошлое. Кто-то ищет там причины произошедшего, те точки, когда, приложи мы усилия, все могло бы повернуться иначе, кто-то бесконечными рассказами о своем былом блеске хочет пробудить в окружающих хоть искру того уважения, к которому он привык и на которое по нынешнему своему положению не имеет ровно никаких прав. Большинство же, по моим наблюдениям, уходят в прошлое, как завзятые опиумисты уходят в зыбкий мир грез, – пытаясь забыть тяготы и унижения настоящего. Однако хочется думать, что причины, побудившие меня взяться за перо, лежат в несколько иной плоскости, чем мои личные интересы и выгоды. Дело в том, что совсем недавно ко мне обратился один весьма молодой французский журналист с просьбой рассказать что-нибудь о ранних годах Самуловича. Я тогда отговорился плохим самочувствием – юноша не внушил мне доверия своим слишком легкомысленным тоном и намеками на то, что воспоминания должны содержать некий элемент сенсации. А еще лучше скандала. Так или иначе, я отказался тогда говорить, однако сама мысль – обнародовать то, что я знаю, то, что видел собственными глазами, – показалась мне правильной. Вполне очевидно: рано или поздно появятся и серьезные исследователи биографии Бориса Михайловича. Для них, а также для всех, кто лично знал нас в ту пору, и пишу я свои заметки. Уверен, что они позволят раскрыть еще одну, совершенно неожиданную сторону этого неординарного человека.
Итак, за дело.
Познакомились мы совсем молодыми людьми. Случай свел нас в губернском городе Т., куда мы оба приехали после окончания университетов (я – Московского, по курсу математики, он – Киевского, по курсу медицины). Самулович приехал раньше меня месяца на два или три и к моменту моего появления в городе уже занимал место врача и неплохую квартиру во флигеле городской лечебницы, которую гордо именовал больницей. Я же поступил в Контрольную палату и снял комнату как раз напротив, в доме вдовы городского архитектора Беляковой. Не знаю, правда ли, а только мне кажется, что мы с Борисом сразу как-то приглянулись друг другу. Свои первые впечатления я, во всяком случае, помню очень отчетливо. Буквально через несколько дней после заселения я шел на службу и увидел, как молодой доктор руководит уборкой больничного сквера. Столько толковой энергии и природного оптимизма было в его низкой и грузно-нескладной фигуре, такой контраст составляли точные короткие указания и простоватое крупноносое лицо, что я невольно затормозил. Он тоже, похоже, заметил меня. Мы обменялись поклонами и с того дня постепенно началось наше сближение. Окончательно же мы сошлись, встретившись на почте и с удивлением обнаружив, что оба получаем одни и те же литературные журналы. Не стану скрывать, что я с первых дней ставил своего нового друга несколько выше себя. Его необыкновенная эрудированность, а главное, увлеченность наукой восхищала меня чрезвычайно. Что он нашел во мне, кроме верного товарищества, – не могу сказать. Уж точно не «возможность пролезть в губернаторскую семью», как шипела за спиной Бориса Михайловича худшая часть губернского социума. Разумеется, это было неправдой. Во-первых, хоть я приходился губернатору двоюродным племянником по матери, но никакой особой протекции составить не мог. И если дядя впоследствии и выделял Самуловича, то исключительно благодаря его уму и медицинскому таланту, который теперь так широко признан. А во-вторых, и даже в главных, я не знал и не знаю человека менее склонного к интригам и менее озабоченного своим положением в обществе, чем Борис Михайлович. Все внешнее было ему абсолютно органически чуждо. Даже мои юношеские попытки исправить его гардероб или советы парикмахерского свойства он воспринимал с совершенно искренним недоумением и только спрашивал, неужели совсем невозможно ходить в обществе так, как ходит он, а коли возможно, так зачем же что-то менять.
Та история, о которой я хочу рассказать, началась весной 188… года, моего первого года в Т. Был Пасхальный понедельник. С утра я забежал в палату, постоял на молебне и забрал материалы по контрамаркам за обывательские подводы. В то время я был очень увлечен финансами. Мне казалось, что новые методы бухгалтерского анализа и статистики с одной стороны и свободной конкуренции с другой, могут преобразить Россию – меньшими категориями, понятно, я тогда и не мыслил. Полный энтузиазма, я с увлечением брался за любую работу и старался по осколкам информации составить общую картину и «изучить российскую деловую жизнь с самых ее основ», как я тогда писал своим университетским приятелям. Итак, в тот день я расположился с документами дома и принялся за составление справки. Вечером ко мне должен был зайти на шахматы Самулович, и я надеялся закончить все сверки до его визита. Однако цифры у меня категорически не сходились, что до крайности, помню, раздражало. Я взял папку с бумагами и решил разложить ее содержимое на полу строго в хронологическом порядке. Каждый документ я заново внимательно изучал, сопоставлял его данные с таблицей, которую вел на отдельном листе, и только потом помещал на ковер на предназначенное место. Я увлекся и, кажется, почти нащупал источник ошибки, как вдруг, зачерпнув очередной раз из папки несколько документов, остановился и какое-то время тупо разглядывал лежащий сверху конверт дешевой серой бумаги с пометкой «А. П. Зимину лично в руки». Потом я начал озираться, как будто пытаясь увидеть здесь у себя в комнате человека, подкинувшего странный конверт. И наконец зачем-то подошел к окну. Промозглый серо-линялый апрельский вечер плескался на улице. Желтые пятна больничных окон расплывались в напоенном влагой воздухе. Низкая бесформенная фигурка быстро пересекала улицу. Я бросился на первый этаж и распахнул дверь.
– Борис, как я рад, что ты пришел! – приветствовал я Самуловича.
– Как же не прийти, коли договорились? – улыбнулся он. – Да не случилось ли чего? Что это ты так возбужден? Здоров? Что дядя?
– Все здоровы, спасибо, – успокоил я его, провожая в свои комнаты. – Тут, понимаешь, странное дело. Похоже, мне письмо подкинули.
– Письмо? Что ж, радуйся, что подкинули письмо, а не ребенка. Да и что ты всполошился? Никаких грехов за тобой не водится, так что шантаж отпадает. А остальное…
Самулович аккуратно повесил видавшее виды пальто, поддернул брюки и принялся протирать пенсне – что делал всегда в период раздумий или волнения. Я подвинул ему стул, крикнул служанке, чтобы принесла самовар, а сам аккуратно собрал бумаги с пола обратно в папку. После чего положил странное письмо в центр стола.
– Вот, смотри! – несколько театрально объявил я. – Таинственное послание, прямо мистика. Нашел в папке с рабочими документами. Совершенно не понимаю, как оно там оказалось. Готов поклясться, что в пятницу, когда я последний раз работал с этой папкой в присутствии, этого письма в бумагах не было.
– А что пишут? Ты читал? – тут же схватил конверт Борис. – Даже не распечатал? Что же ты!
Я протянул ему ножик, он аккуратно вскрыл конверт и достал небольшой неровно отрезанный лист. Мы склонились над письмом.
«Милостивый государь Аркадий Павлович. Знайте, что в ближайшее время в городе произойдет убийство. Жертвой станет Василий Кириллович Трушников. Информация у меня самая достоверная. Имени своего не раскрываю по личным мотивам. С уважением к вам, без имени», – прочитали мы.
– Вот это шутки так шутки, – протянул Самулович и аккуратно положил листок на стол.
– Да, странно. Как думаешь, что все это значит?
Борис скосил на меня глаз:
– Дело о загадочном письме! Таинственный аноним и два бывших студента, – заговорщическим голосом провозгласил он. – Выдвигаю версию номер один – это ты, мой друг Аркадий, решил меня повеселить. Нет? Тогда версия номер два: это – глупая мистификация. Кто-то узнал о наших с тобой литературных вкусах, – он кивнул на полку, где стояли заботливо переплетенные произведения По, Годвина, Видока, Габорио, Гарта, Загоскина и Коллинза, – и решил подшутить.
Я слегка покраснел. В ту пору мне очень хотелось, чтобы меня считали взрослым и серьезным человеком, и именно этой части своих литературных пристрастий немного стыдился.
– Очень мне надо тебя мистифицировать, – буркнул я, – что до прелестной версии номер два, то кто и зачем будет устраивать с нами такую шутку? Не такие уж мы фигуры, чтобы ради нас затеваться.
– Да, мы сейчас (подчеркиваю, сейчас) – не фигуры. Смысла нет никакого. По зрелому размышлению отклоняем эту версию. Остается еще три варианта.
Он уселся в кресло, вытянул вперед пухлую ладонь и начал загибать пальцы.
– Primo [1], записку писал психически неуравновешенный человек. Весной обычно происходит некоторое ухудшение всех нервных болезней. Этот вариант – самый безобидный. Не требует практически никаких действий с нашей стороны. Разве что я, как доктор, должен больше внимания уделять своим пациентам, так как скорее всего писал кто-то из моих подопечных.
– Почему?
– Это как раз достаточно очевидно. Качество бумаги, жидкие чернила, гадкое перо, оставляющее брызги, – все говорит о том, что писал это человек бедный, скорее всего пьющий (обрати внимание, как заваливаются строки). Ergo [2] – автор сего письма как раз из тех, кто прибегает к услугам земской медицины. Хуже, если подтвердятся две оставшиеся версии, вот смотри: secundo [3], записку написал человек, который хочет таким вот образом помешать планам по открытию Губернского театра.
Внесли самовар, бублики, Борис оживился. Он очень любил поесть, хотя мало смыслил в сложных изысканных блюдах. Мы накрыли стол со всей возможной торжественностью, разлили чай. Борис затолкал за воротник салфетку и нацепил пенсне.
– То есть, господин Самулович, – произнес я, подняв щербатую чашку и оттопырив мизинец, – вы полагаете, что какой-то доморощенный Герострат взалкал славы и решил сорвать открытие храма муз?
– Это одна из версий, уважаемый господин Зимин, – важно кивнул он. – И версия эта сулит нам множество неприятных моментов, а возможно и скандал. Что скверно… очень скверно. Не люблю скандалов. А тут еще и пресса. Но самым плохим вариантом, мой друг, остается ad tertium [4] – написана правда. Кто-то что-то знает, что-то слышал, что-то видел и действительно пытается таким образом помешать преступлению.
– Абсолютная ерунда, – вышел я из роли. – Зачем писать мне? Я ведь всего-то служащий Контрольной палаты. Нет, это Герострат. Уж мне поверь!
– Все может быть. А только ты не только служащий, но также племянник губернатора. И потом, где гарантия, что такие же письма не разосланы в приемную твоего дяди и в полицию? Только там их наверняка в печку кинули, как любую анонимку. Так что смысл есть. Еще какой. И что все-таки в письме, ложь или предостережение?
Весь оставшийся вечер мы провели в обсуждении таинственной записки. Сейчас, по прошествии времени, мне и самому несколько смешным и нелепым кажется тот наивный и радостный энтузиазм, с которым мы взялись за это дело. Тогда никто и представить себе не мог всех трагических обстоятельств, в которые мы окажемся вовлечены. Все происходящее мы воспринимали как небольшое приключение, интеллектуальную игру. Даже Борис, поначалу очень серьезный, все больше оживлялся. Постепенно нас охватил настоящий азарт. Как заправские сыщики, мы выдвигали версии, строили блестящие логические цепочки и тут же разрушали их не менее блестящими контрдоводами. Дошло до того, что мы устроили небольшую пирушку, послав в трактир Свешникова за закуской и самой дорогой мадерой, что по тем временам было для нас непозволительной роскошью. Разошлись за полночь, весьма довольные друг другом и ровно ничего не решив.
2
На следующий день я встал поздно. Голова не болела, но я чувствовал себя разбитым. Что-то неприятное сидело в голове, как заноза. Комната плыла в сером унылом сумраке утра. На столе уже стоял самовар и завтрак. Я накинул домашний пиджак и подошел к столу. Среди вороха канцелярских бумаг, как гнилой зуб во рту, выделялось давешнее письмо. Вот оно! Вечерний кураж покинул меня, и маленький серый лист с плохо написанными буквами теперь уже не казался билетом в мир приключений, а представал тем, чем и был на самом деле – пугающей меткой, которую посылала судьба, неоплаченным счетом, ядовитой змеей в траве. Я налил чай, подошел к окну и взглянул на больницу. В кабинете Самуловича уже, конечно, горел свет. Близость приятеля немного подбодрила меня. Я вернулся к столу, сел, взял чистый лист и по своей университетской привычке решил порисовать схемы, чтобы упорядочить наши вчерашние с Борисом рассуждения. Итак, к чему мы пришли. Есть письмо, имеющее целью либо предупредить об опасности, либо стать отправной точкой возможного скандала. Письмо передано мне как человеку, близкому к губернатору, и, возможно, я не единственный адресат. Очевидно, отправитель надеялся, что я проинформирую дядю, однако стоит ли это делать? Я поставил большой вопросительный знак и несколько раз обвел его. По этому пункту мы с Самуловичем решительно разошлись во мнениях. В то время как Борис категорически настаивал на немедленном, возможно даже письменном, уведомлении о полученной информации полиции («уж на твое письмо они должны отреагировать, а дальше не наше дело»), я высказывался за проведение собственного расследования. Я взял новый лист и начал писать вовлеченных в это странное дело по кругу: первым номером шел отправитель, от него я протянул стрелку к себе, от себя к губернатору, от губернатора связь шла к театру, и на этом первая ветка обрывалась. Я подумал, дописал с другой стороны от отправителя информатора под знаком вопроса, а следом убийцу. Дальше от каждого выписанного пункта стянул линии в центр. Посреди получившейся паутины написал «Трушников». Про основного фигуранта я знал мало, хотя, конечно, его неимоверное богатство и влияние не раз обсуждалось моими коллегами в палате. Я обвел фамилию рамкой и выглянул из комнаты.
– Галина Григорьевна, – позвал я свою хозяйку.
Как я уже писал, я в ту пору квартировал у вдовы городского архитектора. Галина Григорьевна Белякова в свое время была вывезена супругом из Малороссии в нашу туманно-промозглую губернию. Впрочем, жизнь в средней полосе на ней мало сказалась. И по сию пору была она столь же громогласна и энергична, какой, должно быть, предстала перед своим будущим мужем когда-то давно в ярком и веселом краю подсолнухов, казачьей вольницы и высокого южного неба. Вот и сейчас даже звук ее шагов по лестнице – уверенных, тяжелых и в то же время каких-то неуловимо радостных – внушал оптимизм.
– Что, батюшка, еще пирогов приказать? – появилась она на пороге. – Наконец аппетит пришел, а то что птица клюет. Соседям в глаза смотреть совестно, до того худой квартирант. Марфуша, пироги подавай!
– Да я не то чтобы… Выпейте со мной чайку. Помощь ваша нужна. Вы в городе давно, всех знаете.
– Что я знаю?! Что мне рассказывают? Вот при покойнике всех знала, было дело. И на собрания ходили, и на балы, и катания на лодках, на тройках, и у губернатора. А то помню, еще в Петербург ездили…
– Галина Григорьевна, – перебил я, – у меня вопрос небольшой. Мне бы ваше мнение про Василия Кирилловича Трушникова.
Имя это произвело на хозяйку мою неожиданный эффект. Она отставила чашку, выпрямилась и очень внимательно посмотрела на меня.
– Ты не поссорился с ним как-нибудь, Аркадий Павлович?
Видя, что я отрицательно покачал головой, хозяйка вновь ободрилась и, постепенно оживляясь, рассказала мне следующее. Род Трушниковых давний, хотя и не особо знатный (не чета мужнину роду, хотя и были Беляковы с Трушниковыми в далеком родстве, а все же Трушниковы от младшей и дальней ветви). Еще при Александре Первом отец Василия Кирилловича – Кирилл Сергеевич удачно женился на своей осиротевшей соседке по имению Елизавете Ивановне Камышевой. Впрочем, по слухам, брак был удачен только для жениха. Жену свою он сразу удалил от общества и фактически запер в имении. Сам же распродал приданое и пропал на несколько лет, возбудив в городе различные толки. Впрочем, еще большие толки пошли по его возвращении. Дело в том, что, как выяснилось, ездил он в Китай. Из своего путешествия, помимо всевозможных диковинных сувениров, он привез несколько контрактов на поставку чая. Суммы поначалу были небольшие, дела он вел через Кяхту и Ирбит. Большую часть года сам ходил с караванами, в городе показывался редко, к себе никого не звал, а все дела здесь решал через поверенных. Общество стало как-то даже и забывать о Трушникове, когда вдруг однажды город был разбужен траурным звоном. Вдоль по главной Дворянской улице от южной заставы и до собора шла погребальная процессия. Шесть первоклассных черных как смоль жеребцов в бархатных попонах с кистями и черными плюмажами на головах медленно тащили покрытые лаком дроги с богатым гробом. Вслед ехала карета с кучером и двумя гайдуками. Сквозь окошко самые любопытные разглядели внутри кареты мальчика, тихо сидящего на обитом кожей кресле. Вслед за каретой верхом ехал сам Кирилл Сергеевич. Потом тоже верхом следовал приказчик, уже хорошо известный в городе. Замыкали же шествие несколько крестьян да группа богомолок – из тех, что без счету ходят по Руси. Как выяснилось, хоронили жену Трушникова. При этом ни ее родственников, ни каких-либо знакомых, которые несомненно были у несчастной Елизаветы Ивановны в губернии, на похороны и поминки не пригласили. Да и поминок, по чести сказать, не было. После отпевания и прощания на городском кладбище вся кавалькада развернулась и тем же порядком выехала в имение. Странные это были похороны. Долго их потом обсуждали в гостиных. Но более всего город потрясло то, что мальчик в карете оказался сыном Трушникова, и о сыне этом, представьте, ничего в городе не было известно. А меж тем Василию Кирилловичу на тот момент исполнилось уже лет восемь.
Шли годы. Дела Трушникова ширились. Уже пробежал по губернии шепот: «миллион». В редкие приезды Кирилла Сергеевича в имение соседи старались послать ему приглашения, каковые он, впрочем, никогда не принимал. Василий же Кириллович совсем вошел в возраст, отстранил постепенно приказчика и все больше и больше забирал отцово дело в свои руки. Сходство с отцом у него, надо признать, с возрастом развилось поразительное. Так же как отец, был он высокий, жилистый, с черными густыми волосами, крупными, совсем мужицкими руками. Цепкие голубые глаза смотрели отстраненно, и только яркий красиво очерченный рот со слегка выдающейся нижней губой иногда выдавал чувства хозяина. Постепенно отец и сын стали чаще появляться в городе, причем обычно посещали собор, что было вполне удивительно ввиду полного отсутствия набожности у обоих. В деловые поездки они отправлялись теперь по очереди, старательно выстраивая свою империю, что раскинулась от Китая, через Кяхту и Ирбит до складов и контор в нашем городе. Дело Трушниковы вели жестко, и много темных историй ходило как вокруг их торговли, так и вокруг личной жизни, скрытой от общества и потому вызывавшей преувеличенное внимание. Но самая скандальная история произошла в тот год, когда уже моя хозяйка жила в городе. Началось все с известия о свадьбе младшего Трушникова и появлении в имении новой хозяйки. Сама свадьба прошла то ли в Ирбите, а то ли еще где. Но точно не в городе, что больно задело самолюбие местного общества. Собственно, открылось все на Троицу, когда Кирилл Сергеевич явился в собор в сопровождении молодой, очень красивой женщины в дорогом платье, с роскошным, совершенно неуместным в церкви жемчужным ожерельем, которого сама красавица очень стеснялась и все пыталась прикрыть платком. Как потом прояснилось, женился Василий Кириллович на дочери владельца рудного завода, с которым вел дела в Ирбите. Софья Павловна принесла хорошее приданое и сама была исключительно мила. Какое-то время Василий Кириллович был, по всей вероятности, сильно увлечен женой. Во всяком случае, слухи о кутежах прекратились. Отец, Кирилл Сергеевич, купил в городе огромный особняк, где затеял ремонт. На новоселье, которое состоялось буквально через год, неожиданно созвали все губернское общество. Прием был грандиозный, хозяева любезны, более того, в тот же вечер было объявлено о щедром пожертвовании на нужды города. С того вечера уже редко какое событие проходило без участия Трушниковых. Влияние их росло, дело ширилась, ордена, чины, связи. В общем, они ворвались в наш свет ярко и стремительно, и уже через два года, пожалуй, не было в губернии более влиятельной семьи. И вот на пятый год после новоселья, когда уже подрастал у Василия Кирилловича старший сынок Дмитрий, а младший Сашенька был на подходе, затеяли Трушниковы еще дело расширить. Сперва Василий Кириллович в Кяхту отбыл, а за ним и отец. Не видно их было года два-три. Ходили слухи, что после Кяхты вроде отправился старший Трушников в Китай, куда, спустя какое-то время, ему вослед поехал и Василий Кириллович. Дальше сведения разнились, и в точности, что уж там произошло и как, никто не знает, а только преставился Кирилл Сергеевич, считай, на Крымскую войну. Младший же вернулся в город уже полным владельцем всего дела. Но приехал не один. Был с ним маленький мальчик, на вид совершенный китаец, которого поселил он в своем доме и велел растить со своими детьми. Кем ему приходится Ванечка (так назвали китайчонка), осталось загадкой. Домыслы же были самые различные. Впрочем, ни Иваном, ни своими детьми, которых, напомню, было уже двое, Василий Кириллович заниматься не спешил. Вернувшись в Т., он практически открыто стал сожительствовать с одной актрисой, для чего даже построил при складах себе небольшой особняк, городскому обществу заткнул рот пожертвованиями, а театру назначил от себя такое содержание, что очень скоро город имел и блестящую труппу, и первостатейный репертуар. Мальчики же меж тем росли. Софья Павловна, как могла, занималась детьми и ограждала их от сплетен и толков, что кружили по городу.
– И вот, батюшка мой, – Галина Григорьевна взяла меня за рукав, – сколько времени прошло, а прямо как сейчас перед глазами стоит. Представь, зима, а какая у нас зима, сам знаешь. Вечер, я из монастыря шла. Только схоронила я Петра Савельича, горевала тогда очень. Вот и ходила в монастырь, панихиды заказывала, да и просто сама поминала. Свечу поставишь – оно вроде как пообщалась, и самой легче, и его душе польза. Так вот, решила я немного пройтись и шла как раз против дома Трушниковых. Вдруг слышу – что такое? Шум, женщина плачет. Вижу, у самого крыльца… там, знаешь, особняк-то не прямо на улицу выходит, а есть перед домом небольшой сквер с подъездной аллеей. Так вот, там вдали стоит экипаж и какая-то суета вокруг. Я знаю, что любопытство – грех, да уж грешна, что делать. Застыла тогда, стою смотрю. А там детей у матери отбирают! Бедняжка Софья Павловна в одном легком платье стоит на ветру, руки так жалобно тянет, а деток-то в экипаж лакей сажает. Стоны. Вспомнить – сердце сжимается. Рядом дворник стоял, конечно, люди у него и выспрашивают: «Это что же творится?». А он говорит, что отеческая, мол, воля, и все права отец на детей имеет. И никакого злодейства, а только законное дело. А я и сейчас скажу, что злодейство это было самое черное. И жизнь мою правду показала. Значит, вступила какая-то блажь Василию Кирилловичу. Забрал он мальчишек прямо в свой особнячок. И с одной-то стороны, вроде правильно. Учить стал. К делу приспосабливать. А с другой, ну скажи ты мне, по-божески это – к любовнице детей селить? А гнуть ребятишек на складах да в конторе до седьмого пота, а бить их наравне с прочими? Своих-то служащих он смертным боем бьет, кого хочешь спроси. Если и есть чистилище католическое, так оно вот там, в конторах да на складах. Оно, может, для дела и полезно, а для души как?
Я сидел совершенно ошарашенный. Несколько раз до этого разговора я мельком видел Трушникова, и хотя впечатление он произвел не самое приятное – видно было, что человек жесткий и с большими амбициями, – а все ж к таким поворотам я был не готов.
– Что же сейчас? Как его жена? – спросил я, чтобы как-то прервать повисшую паузу.
– Софья Павловна? Умерла давно. Сейчас у него вторая – Ольга Михайловна, спаси господи. Красавица, каких мало. Дворянка из прекрасной семьи, хоть и нищей. Тоже история… Она ведь за Дмитрия Васильевича – старшего сынка Трушникова – была сосватана. А там Софья Павловна и умерла. Траур. Свадьбу отложили. А через год… вишь, отец на ней женился. Что-то расстроил ты меня совсем, батюшка. Какие дела творятся! Начнешь рассказывать – тошно. – И Галина Григорьевна прижала к лицу вышитый платок.
– Что вы, что вы, – попытался я утешить свою хозяйку.
– Так, Аркадий Павлович, жалко всех. Ведь что рядом делается, а мы смотрим, вроде как так и ладно. Ты, друг мой, держись от них от всех подальше. Или тебе Василий-то Кириллович по казенной надобности?
Я неопределенно покивал.
– По казенной – это ладно… Это беды не будет. С тебя спроса нет. Ты и в чинах небольших (не прими за оскорбление), и, опять же, губернатору родня. – Галина Григорьевна снова развеселилась. – Так что ты, батюшка, ничего не бойся. Служба – это служба. Всякий понимает. А пирогов еще съешь. Вкусные пироги.
Раздался звон колокольчика. Галина Григорьевна легко поднялась (меня всегда очень удивляла эта ее легкость при весьма плотном и даже роскошном сложении), и заторопилась к двери.
– Кто там, Марфуша? – донесся ее голос с лестницы.
3
Разговор с хозяйкой, помню, произвел на меня самое тягостное впечатление. В ту пору я смотрел на мир сквозь не то чтобы розовые очки – горя я по своему довольно раннему сиротству видел немало, – однако все же был я тогда как-то внутренне убежден в том, что каждый человек изначально истинно добр. Все плохое в людях, все неблаговидные и даже преступные деяния относил я, скорее, к влиянию внешних обстоятельств, к случайным заблуждениям, в основу же любого поступка клал намерения благие. Вероятно, такой взгляд свойственен юности. Не знаю. Но тогда, да по чести сказать, и сейчас тоже, трудно мне было признать существование зла в самой человеческой природе. Зла бесстыдного, не осознающего себя злом, или, хуже того, зла гордого, утверждающего свое право. Странно, но даже теперь, после всего, что выпало на мою долю, ростки той веры не вполне убиты во мне. Может быть именно поэтому так мучительно непонятен мне весь ужас, накрывший наше поколение, разметавший и растоптавший наши судьбы. Может, именно поиск блага в огромном потоке чистого зла так бередит мою душу. А тогда рассказ Галины Григорьевны, возможно, впервые открыл мне мир, где людские поступки трудно соотнести с моей философией. За этими событиями угадывалась иная логика, хуже того, именно тогда в первый раз посетила меня мысль о том, что именно так, а вовсе не по-моему манеру и устроен мир. В общем, настроение мое, и без того достаточно кислое, сильно ухудшилось, подступила хандра и апатия. Я знал за собой такую особенность – быстро и надолго раскисать и, чтобы сбить подступающую волну, решил действовать.
Я наскоро оделся, вышел из дому и направился к Самуловичу. В то время он только обустраивался в лечебнице, впрочем, тоже только организованной. Городская и земская медицина делала первые шаги. Это потом, лет через пять-десять, появилась в городе крупная, прекрасно оборудованная больница. А тогда Самулович большую часть времени мотался по городу и уезду да два раза в неделю принимал больных в крохотном особнячке, где на первом этаже были лишь смотровая и аптека, а две палаты, выделенные для стационарных больных, размещались во флигеле с плохим дымоходом. Этот дымоход вызывал особенную ярость у моего друга. Два раза в тот год он затевал ремонт на собственные совсем невеликие деньги, и кончилось все, помнится, тем, что года через два печь полностью разобрали и переложили заново. В тот день, о котором идет речь, дымоход как раз опять чинили. На крыше флигеля стояли трубочист и какой-то мастер. Фельдшер Иван Степанович в накинутой на плечи шинели следил за работами с улицы. Я поздоровался и прошел в приемную. Как ни странно, очереди не было. Я постучал в смотровую и, получив разрешение, вошел. Серый утренний свет едва пробивался через закрашенное до середины белой краской окно. Горели лампы. На кушетке, привалившись к стене, сидел мальчик лет десяти. Все его тщедушное тело представляло собой один огромный черно-багровый синяк.
– Да, звери, – покивал головой, перехватив мой взгляд, Самулович. – «Веселие на Руси есть пити». Каждый праздник – пьянство, потом драки. Хочешь спросить, за что?
– За дело, барин, – неожиданно просипел паренек.
– За дело… В трактире что-то украсть пытались. Все убежали, а этот вот, Антипка, не успел… Давай руку.
Он начал накладывать пропитанную каким-то белым раствором тряпицу.
– Изобретение Пирогова – алебастровая налепная повязка. Применим к тебе, братец, передовые медицинские методы. А ты не стой, иди помогай, только фартук надень, – обратился он ко мне. – Тут, видишь ли, кости сломаны. Я собрал, как смог, сейчас зафиксируем. Через месяц, думаю, можно будет снять. Черт! Да не смотри так! Тут и ребро сломано, и ушибы внутренних органов, и… Улица, голод, ранний алкоголизм, сифилис, чахотка – вот с чем мы живем рядом, Аркадий Павлович. Этому еще повезло, можно сказать. Не весь букет.
– Ты его в больницу? – понизил я голос.
Самулович коротко дернул головой.
– Я заплачу.
– Тогда конечно. Понимаешь, у меня совсем пусто. Может, ты поддержишь меня? Давай вместе накидаем такой, знаешь, проект. Со всеми умными словами, с расчетами. Что там еще, для солидности. Нам бы хоть горячие обеды для детей организовать. Только без барышень с их фантазиями. А то летом обращался в дворянский клуб, так там предложили доверить деньги какому-то Дамскому комитету. А в комитете, боже мой, – «Ох, давайте мы будем нянчить нищих малюток!», «Ах, я готова чинить одежду».
Борис передернул плечами. Тут надо сделать пометку, что женщинами он совершенно не восхищался, чем меня сильно удивлял в ту пору. Я тогда не мог полностью прояснить себе истоки такого поведения в молодом человеке. Впрочем, невыигрышная внешность и бедность самого Самуловича делала его так же малоинтересным светскому женскому обществу.
Борис помыл руки и снял фартук.
– Дядька, вы меня в больнице оставите? – просипел мальчик, ерзая на кушетке.
– Оставлю, оставлю. Только ты уж, дружок, не бузи. Очень ты меня обяжешь. А то вот как раз прошлым летом оставил я одного такого. А он возьми да и сбеги. Так ладно бы еще бежал, но он в аптеке пять рублей украл, стащил мою шляпу, две простыни и чайник. Как после этого денег для благотворительности просить? Очень мне та история повредила. Понимаешь ты, нет?
– Что не понять. Все ясно. Подкрысил нам Фролушка. Сам поднялся с тех юсок. В Норы переехал. А нас с носом, без обедов, стало быть. А с другого края, что делать, воля поманила.
– Вот-вот, «воля»! – Борис поднял палец. – Заметь, Аркаша, не «свобода», именно «воля». Тут не отсутствие ограничений, тут больше. Тут гуляйполе. Бесшабашный и беззаконный произвол! Вот поверь мне, через это-то и придет беда. У нас ведь как – две крайности. С одной стороны вот такие, кому и в сытости не живется – волю подавай без границ и удержу. А с другой, спасибо жандармскому отделению, особое поколение верноподданных народилось. И не качай головой, все эти реформы мало что поменяли в глубинной психологии. Навоспитывали мы иудушек. А ведь того не понимают воспитатели, что не любить Отечество они научили, а только предавать что угодно, когда выгодно.
Я часто слышал подобные рассуждения от своего друга, а вот пациент наш совсем ошалел: крутил головой, глаза таращил.
– А что за Норы такие? – поинтересовался я, чтобы сбить разговор с опасной стези.
Борис сдернул пенсне, кашлянул и тоже кинул взгляд на парнишку.
– Норы… хм, – протянул он. – Норы – это интересная история. У нас же тут холмы меловые, ты знаешь. Так вот, там, за Ильинской церковью, после нищих кварталов есть холм, а в нем то ли старые шахты, то ли погреба – бог знает. Я не разбирался. Знаю только, что там живут.
– Хорошее место. Зимой тепло, летом прохладно, – снова засипел Антипка.
– Конечно, прекрасное место! Позор городу. Такой притон. Ходы-выходы. Никому дела нет. Полиция стороной обходит. А впрочем, видишь, многие за счастье почитают там обосноваться. Мне рассказывали, что был тут дворянин один – Столбов. Он вроде пытался тамошнюю братию как-то организовать и расселить. Ерунда, наверное.
– Не ерунда, – снова вступил паренек, – Михаил Филиппович, благодетель, все за него Богу молимся. При нем, говорят, и еду раздавали, и работу он подкидывал.
– А не при нем в старом штреке трех человек засыпало? Не он ли клад искал по подземельям? – Какие-то слышанные разговоры неожиданно всплыли в моей памяти.
– И не искал он клад, а, впрочем, хоть бы искал, вам что за беда? А засыпало, так то – Божья воля.
– Да ты не сердись. Я же не осуждаю благодетеля вашего. Я так. Интересный, должно быть, был господин…
– Ладно, – Борис поднялся и поманил Антипа за собой. – Пойдем, я тебя в палату устрою. Одежду тут оставь. Никто на нее не позарится. Вон рубаху надень и пошли. А ты, Аркадий, подожди меня здесь. Я быстро.
Я остался в одиночестве. За окном Иван Степанович перекрикивался с рабочими, что чинили трубу. Где-то гудел самовар. В смотровой было очень тепло, и я, кажется, совсем сомлел. Взгляд мой уперся в лохмотья, валявшиеся возле кушетки. В голове тупо перекатывались мысли о несправедливости мира, об относительности благополучия и прочие вполне прописные, затертые, шаблонные идейки, что так уютно удерживают от действий, от истинного глубокого сочувствия.
Из полудремы вывел меня вернувшийся Борис. Какое-то время мы обсуждали с ним проект организации бесплатного горячего питания для нуждающихся детей. Прикидывали ежемесячные суммы, чертили схемы, как организовать сам процесс. Я взялся похлопотать перед дядей. Самым лучшим вариантом сбора средств представлялась общественная подписка прямо на приеме по случаю открытия театра. Поэтому первым пунктом стояло обеспечение Бориса Михайловича приглашением. Наверное, надо пояснить, что в то время Самулович, хотя и имел уже как небольшую частную практику, так и прекрасную репутацию, в так называемые сливки нашего общества не входил, а в списки приглашенных на открытие храма муз занесли только избранных. Тем не менее, проблем с организацией дополнительного приглашения у меня не должно было возникнуть, и гораздо большей проблемой было приведение моего друга в надлежащий вид при очень и очень скромных наших ресурсах. Мы пили чай, писали, спорили и в целом достаточно оживленно обсуждали наш вопрос, когда внезапно повисла пауза. Мы встретились глазами. Борис снял пенсне:
– Ты тоже сейчас думаешь о вчерашнем письме? – спросил он, протирая стекла.
Я кивнул.
– Я тоже, – скривился Самулович. – Стыдно, братец, ведь серьезная тема, а мы с тобой…
– Послушай, ты несправедлив, – возразил я. – Все понимаю, но там ведь тоже, возможно, вопрос жизни и смерти. Конечно, дети важны, а Трушников этот, судя по всему, – достаточно спорная фигура, но все-таки убийство – не ерунда.
– Так, все так. Ты прав. Не обращай на меня внимания. Просто эта суета не дает мне заняться тем, что мне интересно. Вот я и злюсь. Тут, понимаешь, и стекла мои для микроскопа при пересылке где-то потеряли. И вообще… хандра. И деньги почти вышли. А про письмо, да, надо тоже что-то решить. Я вот что думаю, давай поступим просто – отдадим письмо самому Трушникову, и дело с концом.
– Правильно. Только как?
– Тут как раз оказия. Меня к ним позвали сегодня вечером. Что-то жена его мигренью мучается. Ее Милевский пользовал, так он, пока в отъезде, на меня свою практику оставил. Пойдем со мной, Аркаша. Письмо отдашь.
Борис видел, что я сомневаюсь, и прибавил:
– Пойдем, письмо-то тебе адресовано, так уж чтобы из твоих рук. И потом, скользкая история, а ты у нас – человек светский, в галстуках разбираешься.
Он усмехнулся, приобнял меня и потащил показывать обновления, произведенные им в аптеке.
4
Я вернулся к себе и, честно говоря, закрутился. Начал снова работать с бумагами, послал мальчика с запиской к дяде по поводу одного дела с моим имением, потом пришел мой коллега по Контрольной палате, с подпиской на поздравительный адрес, и долго пил у меня чай. В общем, когда часы внизу стали бить пять, для меня будто небеса разверзлись. Я вскочил, заметался по дому, схватил фуражку и выскочил как ошпаренный.
На улице было еще светло, кроме того, распогодилось и даже потеплело. Я запрыгал вдоль домов, маневрируя между лужами. Денег на ваньку тратить было жалко, и я утешал себя полезностью моциона, в которой меня не так давно убеждал Борис, сам не переносивший, впрочем, никаких физических упражнений. На Соборной площади я повернул направо, миновал здание гимназии и вышел на Свято-Троицкую улицу, которая вела к одноименному монастырю. Улица эта шла в гору и оканчивалась над обрывом, так что в конце было видно только бледно-голубое весеннее небо и казалось, что если идти вдоль по мостовой все дальше и дальше, то обязательно взлетишь. Дом Трушниковых, как я уже писал, стоял почти в самом конце – напротив монастырской стены с прилепившимся к ней странноприимным домом. Сразу за особняком Трушниковых и вплоть до обрыва раскинулся городской сквер. Центральная аллея пересекала Свято-Троицкую улицу и упиралась в монастырские ворота. По самому краю обрыва тянулась мощеная прогулочная дорожка, которая так же продолжалась на монастырской стороне – шла вдоль массивной белокаменной стены, огибала башни и выныривала на параллельную Овражную улицу.
Возле ворот особняка я остановился и сверился с адресом. Впрочем, я сразу узнал дом по рассказам Галины Григорьевны. Небольшой сад, подъездная аллея, большой красивый дом в два этажа с атлантами у входа, два симметричных флигеля. На улице, чуть дальше, я увидел казенный экипаж, которым пользовался Борис, – видимо, Самулович был уже на месте. Я быстро пересек двор, поднялся по ступеням, передал швейцару карточку и пояснил, что прибыл с важным делом, которое имеет касательство к хозяину дома и также может быть подтверждено доктором. Меня проводили на второй этаж в круглый зал, богато обставленный и произведший на меня тогда, признаться, сильное впечатление. Во всем чувствовался такой тонкий вкус, такая мера, которые редко ожидаешь встретить в провинции. Я засмотрелся по сторонам, когда внезапно меня окликнули.
– Добрый день, чем могу быть полезен?
Передо мной стоял человек лет тридцати, одетый очень дорого и столь модно, что был похож на портного. Красивое круглое лицо с крупными чертами и серыми, чуть навыкате глазами снизу подпиралось круто накрахмаленным белоснежным воротничком с серым галстуком, в который впивалась булавка с огромной жемчужиной. Я поклонился и назвал себя:
– Зимин Аркадий Павлович. По личному делу к Василию Кирилловичу Трушникову.
– Очень рад. Александр Васильевич Трушников. Присаживайтесь. Сигару, может, что-нибудь выпить?
Я отказался, но мой визави все равно звякнул в колокольчик. Тут же появился слуга с подносом, на котором стоял графин с коньяком и легкие закуски.
– Оставь на столике и свободен – распорядился Александр Васильевич, наливая себе рюмку.
– Аркадий… эм, Павлович, за встречу!
Он выпил и откинулся в кресле.
– Так вы говорите, к нам по делу? И что же привело вас, если не секрет? Папенька сейчас занят с доктором, Ольга Михайловна мигренью мучается. Можете все рассказать мне, для экономии времени.
– Спасибо, но боюсь, дело личного свойства.
– Как хотите, как хотите. Я в меру любопытен. А, часом, не племянник ли вы Дениса Львовича Сомова?
– Да, так и есть.
– Послушайте, – оживился он и впервые глянул на меня с интересом, – а у меня тоже к вам небольшое дело. Вас совершенно оно не обеспокоит.
Он придвинулся ко мне поближе, но в эту минуту раздался шум, боковая дверь распахнулась, открыв вид на анфиладу комнат, и я увидел Бориса. Был он какой-то всклокоченный. И без того плохо сидящий пиджак уж и вовсе как-то перекосился на сторону. Галстук сбился. Губы его слегка кривились в усмешке, что было обычно признаком сильного нервного возбуждения.
– Вон из моего дома! Чтобы ноги больше вашей не было! – донесся громовой голос.
В комнату вслед за Борисом вошел сам хозяин. Я до этого пару раз видел его мельком в Дворянском клубе и в Контрольной палате, но близко смог рассмотреть только теперь. Был он высок, жилист и неопрятен. Худое хищное желтоватое лицо под шапкой густых тронутых сединой волос было искажено яростью.
– А! Наше почтение! Сынок и его гости! Очень рад.
Он отвесил нервный, явно издевательский полупоклон в мою сторону. Мы встали.
– А у нас, изволите видеть, скандал. Что смотрите? Интересно, да?
– Простите, сударь, – начал я, – но я не давал вам повода разговаривать со мной в подобном тоне. Я пришел к вам по делу. Борис Михайлович может подтвердить.
– А! Свидетеля приготовили?! – неожиданно еще больше взъярился хозяин. – Так вот что я скажу. Оба вон! Это мой дом, и тон, и порядки, и все в нем проживающие – все мое. Сашка, проводи-ка господ к выходу да скажи, что пускать их более не велено. Вот так вот, господа хорошие!
Он зыркнул на сына, на поднос с коньяком, развернулся и вышел, громко хлопнув дверью. Установилось неловкое молчание. Борис сдернул пенсне и принялся за стекла. Я подошел и мягко взял его за руку.
– Что ж, мы пойдем, Александр Васильевич, – пробормотал я. – Приятно было познакомиться.
– Постойте, господа, я провожу, – заторопился младший Трушников. – Вы на папеньку не сердитесь. Нервы. Такие дела вокруг. Торговля, еще личное. Все навалилось, – он несколько нервно хихикнул. – А по поводу моего дела, Аркадий Павлович, на одну буквально секунду.
Борис надевал свое пальто, все так же в полном молчании, а я отошел в сторонку с хозяином.
– Видите ли, ко мне приезжает друг, уже приехал. Князь Илья Ильич Оленев-Святский, между прочим, из тех самых Оленевых, вы понимаете! – он многозначительно закатил глаза. – Мы с ним очень дружны, буквально как братья, впрочем, я повторяюсь. Так вот, не могли бы вы через дядю добыть ему приглашение на открытие театра? Все расходы будут немедленно покрыты.
Видя мое недоумение, Александр продолжил:
– Mon papa, как вы выдели, человек непростой. Он почему-то невзлюбил Илью, поэтому окажите любезность. Мне очень нужно. Только так, знаете, тайно.
Я с удивлением поднял глаза.
– Да, все несколько странно, но вы поймите. Я обещал билет от papa. Сейчас, если все выйдет наружу, будет совершенно ненужный скандал. Зачем посвящать князя в наши семейные дела? Родитель мой – вы сами видели – человек настроения и может быть грубым и необъективным, а я обещал…
– Ладно, хорошо. – Я тряхнул головой. – Только и мне тогда окажите любезность. Вот у меня есть письмо для Василия Кирилловича. Это письмо адресовано мне, но я имею все основания думать, что оно может его заинтересовать. Прошу вас выбрать минутку и передать его лично в руки.
Мы попрощались, и я вышел вслед за Борисом. Мы подошли к его коляске, сели, кучер тронул лошадей. Только когда мы отъехали на приличное расстояние. Борис оставил в покое стекла, повернулся ко мне и тихо, но очень внятно произнес:
– Он бил свою жену.
Я покрутил головой.
– Бил, Аркаша. Бил. Я тебе как врач говорю. У нее на руках следы, хотя она их рукавами прикрыла, и на голове под волосами гематома. Головная боль, полагаю, как раз следствие удара. Сперва Ольга Михайловна пыталась меня уверить, что удара вообще не было, потом, что она неловко споткнулась, но потом я увидел руки. Понимаешь, я не сдержался, наговорил этому Трушникову дерзостей. Хотя, конечно, как врач я должен был прежде всего думать о благе пациента.
– Так ты и думал. Боже мой, какая дикость. Ведь он дворянин.
– Дворянин, куда уж лучше! Ты сам-то как? Прости, что втянул тебя.
– Я нормально. Даже письмо передал, через Александра Васильевича. По-моему, фанфарон изрядный, но все-таки сын.
– Письмо… Ай, как нехорошо. Лучше бы в руки.
– Борис, ты видел этого Трушникова. Какие руки? Мне вообще об этом деле больше хлопотать не хочется после всего. Ты еще историю этой семейки не знаешь. Послушал бы ты Галину Григорьевну – любо-дорого, такие душевные люди.
– А все ж люди, Аркаша. Люди… Про письмо: тут, кстати, знаешь еще какая загадка? Я вот ночью подумал, как тебе его подкинули?
– То есть?
Борис оживился, развернулся ко мне.
– То есть как это было сделано на практике. Вот чисто с точки зрения процесса. Дома? Исключаем. Дома у тебя бываю только я. Есть, конечно, вариант, что хозяйка или служанка ваша?
– Нет-нет, вряд ли. Я как папку принес из присутствия, так с ней и работал.
– Так. Допустим. Тогда остается палата. Ты ведь больше с папкой никуда не заходил? В трактир или в собрание?
– Нет, что ты, какие трактиры?
– Значит, подложили в Контрольной палате. Но кто? Как? А главное зачем?
– Может… посетитель. Хотя постой. Я документы в папку собирал сам вечером перед Пасхой. Письма не было. Потом мы все ушли по домам. Папку я забыл на столе. На следующий день утром у нас была праздничная служба. Присутствовали все, плюс семьи, плюс гости. Но посетители записаны у швейцара.
– Я смотрел уже список, – покивал Самулович. – А что ты удивляешься? Я у вашего швейцара жену лечил, он и дозволил, хоть и не очень охотно. Знаешь, мой друг, лестно ведь почувствовать себя хоть иногда этаким Дюпеном.
Я улыбнулся.
– Что ж, тогда продолжай, Огюст.
– Спасибо. Так вот, народу у вас перебывало немало, но на второй этаж, туда, где помещается твой стол, поднималась только, что называется, чистая публика. Признай, что на такой бумаге ни отец Владимир, ни столоначальники с женами, ни члены комитетов писать не будут.
– Да, ты прав. Загадка. Может, ночью кто проник…
– Все может быть. А сейчас давай, Аркадий Павлович, кутнем. Что-то так на душе мерзко.
5
Дом губернатора стоял, как и положено, на главной улице, почти против собора. Красивый особняк в классическом стиле с колоннами и круглой ротондой над входом был помещен за узорную кованую ограду. Два крыла симметрично окаймляли двор. Я в ту пору не часто бывал у дяди. Как сейчас понимаю, виной были моя лень и гордыня. Нет, сам себе я объяснял свои редкие визиты весьма возвышенно – нежеланием навязываться влиятельному родственнику. Но по прошествии времени все перед нами предстает без ложных покровов, и стыд ест мою душу при воспоминании, какой тайной радостью освещалось всегда несколько угрюмое лицо моего дяди, когда входил я в его небольшой кабинет.
Денис Львович Сомов доводился моей матери двоюродным братом, но в детстве были они чрезвычайно близки, так как оба воспитывались в петербургском доме моей бабушки. В семнадцать лет Денис Львович с блеском окончил Второй кадетский корпус и получил распределение сначала на Кавказ, а после в Казахстан, где под командованием генерала Вишневского подавил крупное восстание. Затем участвовал в обороне Севастополя, где был тяжело ранен, после чего вышел в отставку и уехал в свое поместье, что располагалось как раз в Т-й губернии. И вот тут началась его вторая – гражданская жизнь. Несмотря на тяжелое и весьма понятное тягостное разочарование, которое, уверен, несут в себе все участники Крымской кампании, дядя не впал в уныние, но решил действовать. В самые короткие сроки он навел буквально армейский порядок в своем имении, весьма разболтанном тогда небрежением управляющих, после чего окунулся в общественную деятельность. Его ум, а также твердость и последовательность в отстаивании своих взглядов быстро привела его к успеху в аморфном и беспечном губернском социуме. Уже через пять лет он стал кандидатом на должность уездного предводителя дворянства, затем судьей Т-го совместного суда, а в шестидесятых смог так ярко и созвучно эпохе проявить свои способности в разных губернских комитетах, что обратил на себя самое высокое внимание. Далее последовали чины, участие в различных земских и губернских комиссиях, как по крестьянским, так и по судебным делам. И наконец, в 1875-м или 1876-м Денис Львович был назначен губернатором. При этом положение его было столь крепко и связи столь весомы, что он оказался практически недосягаем для различных интриг и смог сохранить свое место и при новом государе-императоре, что мало кому удалось. Надо добавить, что так как ничего в нашем бренном мире не бывает без изъяна, то и дядина жизнь, успешная во внешних проявлениях, была глубоко несчастливой внутри. Первая его жена, кстати близкая подруга моей матери, умерла родами вместе с ребенком еще в период его молодости. Второй раз он женился поздно, на молодой девушке – дочери полковника Ю-го, с которым он короткое время вместе служил. К сожалению, брак окончился крупным скандалом – известие о бегстве жены с молодым польским дворянином Денис Львович получил в Крыму в госпитале. Впоследствии супруга столь же скандально пыталась вернуться, однако к тому моменту дядя смог нажать на нужные рычаги и устроить свою и ее жизнь так, чтобы их линии не пересекались. Все это наложило, разумеется, свой отпечаток на его характер, однако не озлобило, а только поселило тяжелую, горькую грусть в темных глазах дяди. Большую часть дня он работал. Дядя был из той редкой породы управленцев, что умеют безошибочно выбрать главное и в этом главном дойти до сути. Кроме того, он вел обширную переписку по целому ряду вопросов. Мне было с ним интересно, и хотя он знал математику и бухгалтерию значительно хуже меня, однако ж, обсуждая с ним вопросы из этих сфер, я не раз поражался быстроте и точности его суждений, основанных пусть не на науке, но на прочном и глубоко осмысленном жизненном опыте.
В тот вечер, как, впрочем, и всегда, я застал его в кабинете. Он был один, пил чай, однако по висевшему на спинке кресла мундиру было понятно, что еще не так давно он принимал посетителей. Мне дядя обрадовался.
– Итак, mon cher neveu,[5] что тебя привело ко мне? Что-то случилось?
Мне стало неловко от прямого намека на мои редкие и по большей части корыстные визиты, я смешался, но довольно быстро взял себя в руки и максимально сжато рассказал Денису Львовичу историю с письмом. Он выслушал в полном молчании, как слушал любые доклады.
– Вчера я передал письмо сыну Трушникова с надеждой, что он известит отца, – закончил я рассказ.
– Что ж, врагов у Василия Кирилловича немало. – Дядя потер лоб. – Все может быть. Что касается письма, то, на мой взгляд, все ты сделал правильно. Я со своей стороны распоряжусь приглядывать за происходящим попристальнее. Это все?
– Нет. У меня есть еще личная просьба. Мне нужны два дополнительных приглашения на открытие театра.
– Я так понимаю, речь не о дамах?
– Нет, – смутился я. – Одно приглашение я бы хотел передать моему другу Борису Михайловичу Самуловичу. Видишь ли, мы разработали с ним проект по улучшению жизни городских низов. Прежде всего речь идет о горячем бесплатном питании детей. Вот в этой папке расчеты, смета. Мы бы хотели организовать подписку. На приеме можно сделать нужные шаги.
– Хорошее дело, Аркаша. И про друга твоего отзывы хорошие. Оставь папку, я посмотрю. Если дельное что предлагаете, поддержу вас. В любом случае на прием приглашение из своего фонда отдам. А второй билет кому?
– Про второй я обещал похлопотать Александру Васильевичу Трушникову. У него друг в город приезжает, хочет на открытие театра попасть.
– Что же ему отец билет не даст? Ведь основным меценатом Василий Кириллович выступает. Ему приглашение дать ничего не стоит.
– Там какая-то история не очень приятная, – продолжил я. – Старший Трушников этого друга вроде не любит. Хотя человек он знатный. Князь Оленев-Святский.
Повисла пауза. Денис Львович отставил в сторону чашку с чаем и внимательно посмотрел на меня.
– Я что-то не то сделал? – забеспокоился я. – Не надо было обещать? Вы знаете князя?
– Друг мой, ты же не в лесу живешь. Ты же читаешь газеты?
– Неужели?
– Конечно, это он! А я-то еще думаю, что за господин у нас вчера в Петровском банк держал. А это вон что. Из Петербурга его попросили, так он в провинцию поехал. А знаешь ли ты, Аркадий Павлович, сколько грязи на руках этого князя? А знаешь ли ты, что он был уличен в сомнительной игре и только титул да родственные связи его спасли? А последний скандал, после которого он вынужден был покинуть столицу, как ты рассматриваешь? И вот теперь ты приходишь ко мне и просишь дать ему билет, нет, не на прием, а билет в наше общество!
– Дядя, простите, ради бога. Я совершенно не соотнес…
– Все знаю, милостивый государь, а только факт есть факт. Ты стоишь и просишь за такого человека! Ты ставишь меня в безвыходное положение, понимаешь ты, нет?
– Но почему?
– Тебе нужны пояснения? Пожалуйста. Если я дам приглашение, я не только как губернатор поставлю под удар покой общества, который я, отметь себе, обязан охранять, я еще и вступлю в открытую конфронтацию с важным членом нашего социума. А именно с уважаемым Василием Кирилловичем, надеюсь, это очевидно. С другой стороны, если я тебе откажу, то я официально откажу всему роду Оленевых-Святских. Причем, если Трушников мог сослаться на личные мотивы – друг сына не пришелся по вкусу, мало ли почему, – то мой отказ – это продолжение петербургского скандала.
– Да, я понял. Все понял. Простите.
– Ты, Аркадий, молод еще. Но пытайся взять себе в привычку любой свой шаг, любое слово продумывать вперед. Этот случай тебе наука, mon cher. А с приглашением сделаем, пожалуй, так. – Он помолчал. – Передай Александру Васильевичу, чтобы он лично пришел и представил мне своего друга и лично попросил дать ему приглашение. Приемные дни у меня в доме известны. Пусть приходят. Дать билет, думаю, придется, но хоть смогу сам с этим молодчиком поговорить перед приемом. Вот так-то.
Мы еще посидели. Денис Львович живо интересовался малейшими изменениями в моей жизни. Мы обсуждали выписанные мной книги, распоряжения по имению, которое я изо всех сил тогда старался вывести из долгов, служебные дела. Наконец я откланялся. Честно признаюсь, уходил я от дяди всегда с облегчением. Слишком сильно чувствовал я тогда его желание научить меня жизни, сделать меня своим даже не единомышленником, но двойником. Так силен был его характер, так горько наложилась на него его бездетность, что во мне он искал то, чего лишила его судьба – продолжение себя. Тогда меня это, надо сказать, весьма удручало и даже раздражало. Хотя сейчас я понимаю, что все его помыслы были благими и большей частью я отвергал то, что пошло бы мне на пользу. Так или иначе, но в тот вечер я покинул дом дяди и повернул снова к монастырю.
6
В небольшом очень светлом павильоне кафе-ресторана в городском сквере против Свято-Троицкого монастыря было еще малолюдно. Несколько детей с боннами и няньками ели пирожные, две дамы за дальним столиком пили кофе и оживленно что-то обсуждали. Деревянное небольшое здание с огромными панорамными окнами на обе стороны было построено совсем недавно и сильно выбивалось из городского пейзажа. Была в нем какая-то легкость, игривость, мало свойственная русской провинциальной архитектуре. Я заказал чай и сел у окна так, чтобы видеть дом Трушниковых. Мы с Александром Васильевичем договорились встретиться в кафе, и я ждал его, по моей еще университетской привычке выстраивая в голове будущий разговор со всеми возможными вопросами и аргументами. Я погрузился в себя, блуждая взглядом по окнам флигеля, что как раз граничил со сквером.
– Интересный дом. Имеете к нему отношение? – неожиданно вывел меня из задумчивости густой низкий голос.
Я вздрогнул и повернулся. За соседним столиком совсем близко ко мне сидел высокий очень худой и жилистый бородатый мужчина. Сапоги-бутылки, серые брюки дорогого сукна, узкое, какое-то очень нервное лицо с большими черными глазами.
– Вижу, что нет. Так? Оно и к лучшему…
Незнакомец замолчал, еще ближе, совсем уж бесцеремонно, придвинул свой стул к моему. Теперь мы сидели словно в партере перед широким окном.
– Простите, я не припомню, мы знакомы? – нарушил я неловкую и странную паузу.
– А? Что? Я задумался, простите. Мы, наверное, не знакомы. И, конечно, не стоило с вами заговаривать. Не комильфо. Да? Но я, видите ли, можно сказать, еще в дороге, а в пути вроде можно без церемоний. Недели не прошло, как приехал. Черт знает сколько верст отмахал. Считайте, от Лондона до родных осин. Впрочем, сейчас и представлюсь. Честь имею рекомендовать себя, Дмитрий Васильевич… Ревендин, купец, но и дворянин.
– Зимин, Аркадий Павлович. Очень рад знакомству.
– Зимин… Зимин… а не племянник ли вы нашего губернатора?
– Точно так, откуда вы узнали?
– Как не знать, когда именье вашей матушки от моего недалеко. Что-то я думал, вы померли в детстве, а вы вот каким молодцом. Что? Грубо сказал? Простите. Я от политеса отвык. А семью вашу уважаю и рад, что вы живы. Дядя ваш – человек не бездельный. И простой.
– Послушайте, Дмитрий Васильевич, – вспыхнул я, – я думаю, мой дядя не нуждается в вашей аттестации.
– Обиделись? Зря. Я мелю, Емеля. И потом, что такого в слове «простой»? Это, на мой вкус, и комплимент. Простой подлости не сделает. Он весь на виду. Но, если вам обидно, все беру назад. А все-таки что вам в том доме?
Я не ответил, так как вопрос, на мой взгляд, был не очень уместным. Тут кстати подошел половой.
– Пожалуйте чай. Прикажете перенести ваши приборы к этому столику? – обратился он к моему визави.
– Да не стоит, пожалуй. Я уж сыт. Ты лучше, братец, скажи нам, что думаешь вооон про тот дом?
– Что думать, сударь. Дело известное-с. Это семейства Василия Кирилловича Трушникова дом. Богатый дом и хозяин – в первых фигурах в нашей губернии. Миллионщик. Чаеторговец. Лавки и в Москве, и в столице открывал-с. Большая торговля. У нас полгорода от него зависит. И склады, и фасовочная фабрика, и в торговых рядах лавки. Кроме того, жертвует-с.
– Жертвует, значит? Благотворит? И много?
– Много-с. Богадельню вот открыли, церковь на свои средства построили. Сейчас вот на театр огромные деньги дали.
– Хороший, стало быть, человек. – Лицо Дмитрия Васильевича стало жестким.
– Да что вы меня… – растерялся половой. – Оно понятно, что деньги большие, так человек не ангельского характера. А так, да-с! Уважают его все, и ордена он имеет, и семья.
– Ладно, иди, – раздраженно махнул рукой Дмитрий.
Официант поклонился и отошел. Я с интересом рассматривал своего нового знакомого. Он сидел, погрузившись в свои мысли. Большие худые руки его сжались в кулаки, тонкий, превратившийся в линию рот непроизвольно кривился на правую сторону. Я взял чашку и отхлебнул чай. Мелкий дождь брызгал в окошко, тонкие ручейки текли, рисуя странные узоры. Пауза тянулась, но почему-то меня не тяготила. Наконец мой собеседник встряхнулся, потер руками лицо и улыбнулся мне.
– Что-то я напутал тут, наговорил. Вы уж не считайте меня сумасбродом. И к совету моему прислушайтесь. Хоть и хвалит наш половой Трушникова, вы от этого семейства держитесь подальше. Вы ведь в городе человек новый? Так?
– Да, признаться, только полгода. Знакомств мало.
– Вот теперь со мной знакомы… Невелико счастье, думаете? Да? По лицу вижу, – он засмеялся. – А все одно знакомы. И потом, я не всегда такой оригинал. Просто… Объяснять долго. Так-то я и в обществе могу, и, кстати, образование у меня приличное. Не верите? На сапоги смотрите?
– Что вы, я…
– Да вижу. Я купцом-мужиком от самоуничижения да робости нарядился. Выпустил вперед себя личину. Вам такие материи не знакомы, конечно. Слишком нежны, слишком возвышенны. Судьба вас пока не ломала и дай бог не поломает. Вся у вас личность цельная. Что внутри, то и снаружи. А я внутри многими чертями оброс. Удобно. Иногда пошлешь одного с поручением, ему по морде надают – так терпимо! Не всей твоей личности обиду влепили, а только малой малости. Опять же, не враз раскусят. Кому есть что скрывать, и это важно. Вот по вам сразу видно, кто вы да что. Курс окончили, образованны, добры, жизни не знаете. Так? Вот.
Он опять усмехнулся, при этом лицо его снова перекосилось. «Странный господин», – подумал я.
Знакомец мой меж тем еще раз глянул в окно и как-то резко засобирался. Быстро встал, кинул на стол деньги, не считая.
– Ладно, Аркадий Павлович, был рад свести знакомство. Сейчас вынужден торопиться. А дом этот бросьте.
Он прошел ко второму выходу из павильона, что вел к обрыву. Накинул сине-красную сибирку на меху и вышел в услужливо открытую швейцаром дверь. Я помотал головой и снова подозвал полового.
– Кто этот господин, ты не знаешь?
– Никак нет-с. Нам не представился, а только богатый барин. С Пасхи к нам, считай, каждый день ходит. Съест на копейку, одарит на рубль. Все бы так, – пояснил паренек.
Он смахнул крошки со скатерти и проворно удалился. В этот момент отворилась дверь и в павильон вошел младший Трушников. Я приподнялся навстречу. Мы поздоровались. Александр скинул пальто подбежавшему швейцару, небрежно бросил на стол белые перчатки. Холеные пухлые руки его пробежались по уже немного редеющим, но тщательно и по последней моде уложенным волосам. Он сел в кресло, расправил жилет на явно обозначившемся животе. Долго выбирал коньяк по меню, без конца сетуя на плохой ассортимент и вспоминая рестораны Петербурга и Москвы. Наконец отпустил полового и повернулся ко мне.
– Ну-с, Аркадий, – могу я без отчества? Что с нашим дельцем? Уговорили Дениса Львовича?
Мне был не очень приятен его тон, поэтому я ответил, наверное, несколько сухо. Пояснил, что просьбу его я губернатору передал, однако выяснились некоторые подробности, которые осложнили дело.
– Что же выяснилось? – перебил он меня. – Столичные сплетни? Какие-то пересуды? Денис Львович готов отказать князю, поставить под сомнение родовую честь из-за грязных и нелепых слухов, правильно я вас понял? – Трушников нарочито презрительно скривился.
– Не думаю, что вам следует ставить вопрос именно так, милостивый государь. Если вам нужен билет для своего друга, вы можете в приемные часы нанести губернатору визит вместе с князем. Лично представиться и получить просимое из рук в руки, разумеется, при внесении соответствующего благотворительного взноса. Дядя предупрежден и будет вас ожидать.
– Я ведь, кажется, обратил ваше внимание на то, что хотел скрыть от князя сам факт отказа моего родителя организовать билет. И сейчас вы предлагаете нам с Оленевым идти к губернатору? Правильно я вас понял?!
Губы его вздрагивали, голос стал тонким. Мне этот цирк надоел. Я поднялся, заверил Трушникова, что понял он меня совершенно правильно, а большего я сделать не в силах. Сказал, что в результате моих стараний он очутился в положении все-таки несколько лучшем, чем был до этого, и прочее. Мои слова, а также и самый тон, видимо, несколько отрезвили нахала. Он протер лоб платком, мотнул головой и попытался улыбнуться.
– Видите ли, Аркадий, я привык все получать сразу. Родительская любовь – единственный законный наследник. Так я и избаловался. Прошу вас, не принимайте близко. И про билет – дай бог обойдется. Вроде бы князя тетка в имение приглашала, да и в Петровском он ведет большую игру, так, может, его и в городе не будет…. Я, собственно, шел сказать, что билет не нужен, но уж такая натура. Просил – значит, должно быть готово. Будем здоровы, – поднял он рюмку. – Угощайтесь.
– Благодарю. Но, к сожалению, не располагаю временем.
– Да бросьте вы! Не пить же мне одному? Я и заплачу сам, не переживайте.
Я вспыхнул и несколько резко заметил, что дело не в деньгах. Кликнул полового и из глупого юношеского форсу потребовал действительно включить бутылку в свой счет. Расчелся (поставив себя на грань полной нищеты на следующую неделю) и двинулся к выходу. Трушников же передернул плечами и с удовольствием принялся за коньяк.
Я долго бродил по затихающим аллеям сквера, пытаясь унять раздражение. Дождь окончился. Весенняя ночь опускалась на город. Крупная белая луна выкатилась из-за реки, набросила серебряную сетку на монастырские стены. Я пересек Свято-Троицкую улицу, вышел на обрыв и сел на скамейку под башней. Внизу под обрывом поблескивала только река. Масляные фонари пристани бросали длинные желтые нити на воду. Заливные луга на том берегу были черны и пусты, и только вдали, на холме, на фоне очерченного лунным светом бора светлела колокольня сельской церкви Ильи-пророка. Истинно русская, тихая эта картина и сейчас встает у меня перед глазами. Тогда же необыкновенное спокойствие накрыло мою душу. Словно туман, проплывали перед моим внутренним взором картины далекого, читаного в книгах прошлого – скрипели ладьи, проносились монгольские всадники, шли русские войска, и терпеливые крестьяне возделывали землю – а над всем этим лишь вечная луна, да далекий крик ночной птицы, да звезды, да неумолимый бег времени.
7
Съезжались к шести. Площадь перед театром была заполнена экипажами, и мы еле-еле прорвались сквозь скрипящий и фыркающий этот лес на своем наемном ваньке. Впрочем, подъехать к самому входу не удалось, и нам пришлось скакать достаточно приличное расстояние в тонких туфлях по мокрой и скользкой мостовой. Наконец мы оказались в театре. Скинув пальто, привели себя в порядок и двинулись вслед за всеми наверх, по широкой, ярко освещенной и украшенной венками и масками мраморной лестнице. Там наверху у широко раскрытых дверей в партер стоял дядя в окружении главных меценатов города и приветствовал входящих. Слева и справа полукругом уходили коридоры, которые в середине расширялись, открывая прямоугольные залы. В правой уже размещался оркестр, а в левой стояли накрытые столы. Мы раскланялись и поднялись на второй этаж к ложам. Надо сказать, что, вопреки моим опасениям, Самулович держался очень светски и даже знакомства, как выяснилось, имел намного более широкие, чем я. Был он весел, оживлен, глаза поблескивали каким-то озорством. Все он рассматривал с нескрываемым любопытством и в целом был страшно доволен. Тут стоит оговориться, что довольство его проистекало не из того факта, что его – человека малознатного и малозначимого – пригласили на такой торжественный прием, а из возможности понаблюдать что-то совершенно новое, посмотреть на людей в исключительных обстоятельствах. Ему вообще были интересны люди.
– Смотри, смотри, – то и дело тормошил он меня, – могу спорить, у этого господина первый выезд в свет, а держится хорошо. А это кто? Играет в простака, а сам на всех зол, как холера… еще бы, с такой женой. Наверняка она по вечерам замеряет остатки водки в бутылках, пилит его и злословит о соседях. Думаю, проблемы с печенью.
Я его одергивал, цыкал, призывал к порядку, но потом сдался, уж больно смешными и меткими казались его замечания. Прозвенел звонок, и мы двинулись в губернаторскую ложу.
В тот день давали водевиль. Что-то легкое, веселое, про театральную жизнь, с обилием песен и танцев. Кроме нас с Борисом и самого Дениса Львовича в ложе была семья графини Надежды Юрьевны Белоноговой – крупной меценатки и вдовы бывшего губернского предводителя дворянства, скончавшегося чуть больше года назад. Надежду Юрьевну сопровождали дочь и зять, специально приехавшие из Петербурга. Разговор в основном вился вокруг устройства театра. Постоянной труппы для театра не было. Предыдущая труппа, в прошлом столь щедро финансируемая Трушниковым, за время реконструкции распалась. Артисты уехали искать ангажемент и большей частью просто пропали из вида. На новый же сезон театр был сдан выигравшей конкурс труппе Судейникова. Судя по тому, как зал принимал постановку, у труппы имелись все шансы закрепиться в городе. Мы с Борисом в разговоре почти не участвовали, зато с огромным интересом рассматривали зрителей. Особое мое внимание привлекала соседняя ложа, занятая семейством Трушниковых. И надо сказать, я в своем интересе был не одинок. Многие и многие взгляды были обращены в тот вечер вовсе не на сцену. И если женскую половину скорее всего занимал китаец, разместившийся по правую руку от хозяина ложи, то мужскими взглядами безраздельно владела левая сторона, где, слегка скрытая тенью от шторы, сидела Ольга Михайловна Трушникова.
О красоте этой женщины я мог бы говорить очень долго и в то же время не могу сказать почти ничего определенного. Есть лица пропорциональные, красивые своей классической симметрией, есть лица, которые оживляет какая-то смелая, необычайная черта – например, глаза или абрис профиля, а есть такие, которые с первого взгляда как бы отпечатываются в твоем сердце, томят его, волнуют, но даже по прошествии времени ты не можешь разобрать, в чем причина такого необыкновенного впечатления. Таково было лицо Ольги Михайловны. Ее огромные серо-голубые глаза иногда казались совсем темными, а иногда вдруг озарялись каким-то чудесным внутренним светом. Темные брови были сильно изогнуты, что придавало ее лицу то ли молящее, то ли грозное выражение. Тонкий прямой нос, небольшой рот, круглый подбородок пробуждали в уме воспоминания об античных богинях, но в то же время в чем-то были удивительно русскими. Что-то неуловимое, что-то недосказанное было в этом лице, спокойном и изменчивом. Тогда в театре я увидел ее впервые и был настолько поражен, что прервал фразу, обращенную к дяде, на полуслове и, боюсь, показал себя не с лучшей стороны. Впрочем, повторюсь, я был не одинок.
Сам Трушников, видимо, тоже понимал, какое впечатление производит его супруга, поскольку то и дело ревниво поглядывал в ее сторону. Она, впрочем, ничем ревности не способствовала и не только не обращала внимания на ажиотаж вокруг, но вообще, казалось, была готова скрыться окончательно в полутьму ложи и только общие нормы удерживали ее от такого шага.
Меж тем пьеса шла своим ходом. Мы от обсуждения театральных дел перешли на общеблаготворительные вопросы. Тут-то Денис Львович и упомянул проект.
– Обеды? Почему именно обеды? – графиня повернулась и испытующе смотрела в нашу сторону.
Я несколько смешался тогда, хотя именно мне, по нашей договоренности, следовало презентовать проект, но на выручку пришел Борис. В нескольких словах он описал то бедственное положение, в котором находится большая часть городских детей, сослался на собственноручно собранные статистические данные по заболеваниям, а также на выводы немецких профессоров о снижении риска развития туберкулеза при ежедневном приеме горячей пищи.
– Так, – пожилая женщина внимательно взглянула на Бориса, – значит, вы – доктор.
Борис кивнул.
– И хороший?
Я вскинул на Бориса глаза, силясь угадать, как он отреагирует на столь странный и неожиданный вопрос. Самулович, впрочем, совсем не смутился, но заверил, что доктор он уже очень хороший и в дальнейшем планирует стать одним из лучших.
– Однако, – все так же бесстрастно проговорила Надежда Юрьевна, – и есть у вас какие-нибудь доказательства тому?
Борис вытащил небольшой блокнот и карандаш, которые всегда носил с собой, быстро что-то написал и с поклоном протянул своей собеседнице. Та взяла, прочитала, свернула и положила в свою сумочку.
– Два диагноза мне известны, а вот третий? – приподняла она бровь.
– Третий полагаю причиной второго.
Белоногова посмотрела на дядю.
– Что, сударыня, удивил? – спросил тот, весьма, по всей вероятности, довольный эффектом, который произвел его протеже.
Белоногова кивнула.
– Вы вот что, господа, – обратилась уже к нам обоим графиня, – вы ваш проект ко мне привозите завтра после полудня. Мы обсудим. Не стоит вам здесь суетиться.
Я столь подробно остановился на этом эпизоде не столько потому, что он важен для моего повествования, сколько в силу значимости этой встречи для судьбы Бориса Михайловича вообще. Именно Надежда Юрьевна на долгое время стала, можно сказать, ангелом-хранителем моего друга, щедрым меценатом его благотворительной и, еще более важно, научной деятельности. Разглядев в нем необычайный талант, она окружила его заботой и помогла развиться в самый важный период – период становления Бориса как врача. Теперь я не удивлю вас, если открою, что инициалы НБ, упомянутые в посвящении к Дерптской монографии, наделавшей в свое время столько шума и столь явно показавшей миру дар моего дорогого друга, расшифровываются именно как Надежда Белоногова.
Впрочем, вернемся к моему рассказу. Когда спектакль окончился, публика поаплодировала прилично случаю и полилась из зала к накрытым столам. Начались речи. Первым, разумеется, выступал губернатор. Потом слово взял Трушников. Я, признаться, не большой любитель речей, поэтому слушал мало, а больше смотрел на Ольгу Михайловну, сидевшую наискось от меня, которая, повторюсь, была необычайно хороша в тот вечер, хотя и несколько погружена в себя. Редко поднимала она глаза, почти не улыбалась, а в разговоре обращалась только к сидевшему по правую руку от нее китайцу. Прямо позади их стульев стоял то ли слуга, то ли переводчик. Еще двое китайцев расположились в некотором отдалении у стены и ждали любого знака, чтобы броситься на помощь. Остальная свита разместилась на дальнем конце стола и держалась тихо и довольно обособленно. Сам китаец ел мало и в основном, видимо, расспрашивал о присутствующих, судя по тому, что он показывал глазами то на одного, то на другого и внимательно выслушивал сведения, сообщаемые Ольгой Михайловной. Одет он был вполне по-европейски, что совсем не гармонировало с длинной косицей и тощей бородой. Было что-то неприятное и, пожалуй, тревожное в этом контрасте. Спутники же его, наряженные в странные длинные то ли платья, то ли халаты с застежкой под правой рукой и широкие брюки, выглядели хоть и экзотично, но не в пример приятнее. Сменили блюда, на небольшой сцене у окна за рояль сел пианист. Полилась нежная приятная мелодия. Из боковой дверки вышла артистка, только недавно игравшая главную роль, и запела романс. Стол оживился. Наступала самая приятная часть обеда. Чуть громче зажурчали разговоры, послышался смех, девушки зашуршали бальными книжечками. Сидевшая между мной и Борисом дочь смотрителя казенных училищ весьма мило и с юмором рассказывала нам о своей поездке по Волге. Борис тоже пустился в воспоминания об экспедиции, куда его, еще студента, взяли по рекомендации университета. Впрочем, быстро смешался, ведь целью экспедиции было изучение сифилиса, и сколь ни интересна была эта тема с научной точки зрения, однако для застольной беседы с молоденькой девушкой подходила мало. Я пришел на помощь, ввернул достаточно свежий анекдот из студенческой жизни. И все было, как и всегда бывает на вечерах, когда я вдруг почувствовал, что в зале происходит что-то странное. Будто на ясное небо откуда-то набежала туча. Мы прервали разговор, завертели головами. Я перехватил потемневший взгляд дяди, увидел багровеющую шею Трушникова, слишком прямую спину Белоноговой и перевел взгляд на сцену. У рояля стояла немолодая женщина. Когда-то красивые черты лица ее уже поплыли и огрубели: набрякшие веки, красноватый нос, обильно напудренный и оттого смотрящийся инородным, две морщины, пересекающие лоб. Завитые волосы выбились из прически. Слишком тесное в лифе и излишне открытое голубое платье смотрелось жалко. Женщина пела а капелла, поскольку пианист, видимо столь же смущенный, как и все остальные, даже не пытался ей аккомпанировать, но лишь беспомощно озирался. Я никогда раньше и никогда впоследствии не слышал этого романса – что-то на немецком, о розе на закате. Мелодия шла спиралью вверх, и внезапно на высокой ноте голос у певицы сорвался. Она стукнула со всей силы кулаком по крышке рояля и захохотала. К сцене, очнувшись от удивления, поспешил распорядитель праздника, он попытался взять певицу под локоток и стал мягко направлять ее к двери.
– А! – вскрикнула женщина. – Севастьян Степанович. Выпроводить меня хочешь? А ведь ножки у меня целовал, подлец. А ну, прочь. Я сейчас для публики танцевать стану. Ну-ка там, играй!
– C’est affreux! Elle est ivree! [6] – прошептала моя соседка.
Зал заволновался, некоторые вскочили с мест. Лакеи окружили женщину и попытались аккуратно увести прочь, но она не давалась. Наконец двое слуг смогли взять ее под руки и буквально потащили к боковой двери. Распорядитель суетился рядом, стараясь прикрыть собой безобразную сцену, беспрестанно нервно улыбался, кланялся, делал какие-то знаки оркестру и пианисту. Когда до спасительной двери оставалось всего ничего, женщина снова вырвалась и неожиданно ринулась к столу. Мне почему-то тогда показалось, что сейчас она выстрелит в дядю (политические убийства, увы, были слишком на слуху), но певица подбежала к Трушникову и со всей силы влепила ему пощечину.
– Что, Васенька, театр открываешь? – взвизгнула она истерически, пока лакеи норовили снова схватить ее под руки. – Мне и тут места не нашлось? На молодых разменял, голубь? Дома Олька, а тут новая гризеточка? А много тебе счастья Олька принесла?
Трушников медленно поднялся. Вид его был просто ужасен.
– Выведите ее немедленно, – глухо пророкотал он.
– Вывести?! – взвизгнула та. – Скандала не хочешь? Не того боишься – смерть над вами! Слышишь, Васенька-голубь, – смерть. От добра говорю! – крикнула она, уже почти уносимая за дверь.
Створки хлопнули. Нестройно заиграли бледные музыканты, понукаемые распорядителем. Гости стали подниматься. Я подал руку своей соседке, и мы со всей возможной поспешностью двинулись к бальному залу. Спутница моя, вероятно, весьма фраппированная произошедшим, беспрестанно ахала, обмахивалась веером и даже пыталась лишиться чувств, вероятно, полагая это уместным в создавшейся ситуации. Поэтому я был чрезвычайно рад, когда смог сдать ее на руки семье и молодому офицеру, ожидающему первого танца.
8
Отвратительная эта сцена сильно, помню, меня расстроила. Во рту было кисло, в голове муторно. Видеть женщину, дошедшую до такого низкого, такого чудовищного состояния, было тяжело и непривычно. Кроме того, а возможно, это было главным, я очень переживал за состояние Ольги Михайловны – каково ей пережить такое на глазах у всех?! Я досадовал на Дениса Львовича, на организатора праздника, но больше всего, разумеется, на Василия Кирилловича за то, что никто не смог оградить одну женщину от позора, а другую от незаслуженных сплетен и унижения. Чтобы как-то прийти в себя, я стал бродить по театру. Танцевать я расположен не был, играть в карты не любил. Борис куда-то пропал, Трушниковы тоже. Я выпил кофе, съел пару порций мороженого, даже попытался покурить и наконец прибился к аукционисту, которому должен был помогать вести реестр во время благотворительного аукциона. Цифры и таблицы привычно отвлекли меня. Краем глаза я видел, как в зал заглянул Борис. Как прошли по коридору строем китайцы – молчаливые, сосредоточенные и похожие на механических кукол. Несколько донаторов, в том числе Белоногова, приходили справиться о порядке своих лотов. Мы едва успели все приготовить, как музыка в бальном зале стихла, звякнули литавры и раздалось объявление о начале благотворительной ярмарки. Публика, которой прискучили танцы, повалила к нам. Ольга Михайловна под руку со своим пасынком вошла и разместилась на первом ряду с краю. Я заметил некоторую скованность в ее манерах, то неприятное пустое пространство, которое наше высокоморальное общество сочло необходимым оставить вокруг нее. И чтобы ободрить несчастную женщину после ужасного скандала, я подбежал и вручил ей программку аукциона. Она, как мне показалось, оценила мою добрую волю, поскольку очень сердечно мне улыбнулась и поблагодарила несколько более горячо, чем требовала такая простая услуга. Между тем аукцион все не начинался. Я вопросительно взглянул на дядю, который должен был дать сигнал к началу, да так и стоял с гонгом в руках у сцены.
– Василия Кирилловича ждем, – прошептал он мне. – Как можно себе позволять опаздывать, честное слово! L’argent ne donne pas de manieres! [7]
Он был раздражен, и его волнение передалось мне. Я тоже стал немного нервно оглядывать зал, ожидая появление главного мецената. Неожиданно боковая дверь открылась, и к нам подошел лакей. Я увидел его белое в синеву лицо, выступившую испарину. В желудке у меня засосало. Он что-то коротко сказал дяде, и дальше все понеслось очень быстро. Моя память выхватывает сейчас яркие кадры, будто застывшие на фотографической карточке. Вот мы стоим в коридоре, и к нам бежит вызванный дядей Самулович с саквояжем в руках. Вот коридор с выходом в ложи: пустой, покрытый красным ковром с желтым кантом. Открытая дверь в ложу Трушниковых, занавес качается – видимо сквозняк. Я уже знаю, что увижу, но все равно обмираю. Трушников сидит в том же кресле, где смотрел представление, голова упала на низкий стол, прямо на бумаги. Одна рука висит вдоль тела, другая распростерта на столе. Какие-то фрукты раскатились. Надкусанное пирожное. Разбитый графин у ножки стола, чуть дальше – рюмка. Лакей, крестясь, пятится назад.
– Борис Михайлович, – услышал я голос дяди, – что скажете?
– Мертв.
Стало тяжело, будто кто-то положил на макушку железную плиту. Взгляд мой уперся в кольцо на руке Трушникова. Большой красный рубин вспыхивал и гас, отражая колеблющийся свет лампы. «Мы виноваты… Я виноват. Мы виноваты… Я виноват», – крутилось в голове. Вспышка камня. «Мы виноваты… Я виноват». Снова вспышка. «Мы виноваты…»
– Аркадий. Аркадий! Сопроводи меня вниз, мы должны сообщить семье, – вывел меня из транса голос дяди. – А вы, Борис Михайлович, пожалуйста, останьтесь здесь и никого не впускайте.
Мы спустились на первый этаж. Дядя подошел к Ольге Михайловне, объявил ей страшную новость, после чего распорядился свернуть праздник в связи с трагической кончиной Василия Кирилловича Трушникова. Произошло понятное волнение. Вскрики дам, нелепая, ненужная суета. Я немного постоял у выхода, провожая гостей от имени губернатора, пока дядя занимался бесконечно более важными делами. Руки, дамские шляпки, ледяной ветер, задуваемый с улицы, хлопанье бичей, вскрики кучеров отъезжающих экипажей и понимание огромной, пока не полностью осознанной катастрофы.
Вот так ужасно завершалось открытие губернского театра, столь ожидаемое обществом. А в нас с Борисом судьба запустила первый крючок, втягивая в дело об убийстве.
То, что произошло именно убийство, стало ясно почти сразу. «Почему почти? Автор, все же так очевидно!» – воскликнете вы, но будете правы лишь отчасти. А тогда дело передали судебному следователю Петру Николаевичу Выжлову. Молодой этот человек был неплохо образован, любил (в отличие от нас) общество, где его очень любезно принимали, особенно в домах с невестами. Выжлов немного пел, немного рисовал, писал в альбомы, а более всего был известен своими карьерными устремлениями и общим мнением, что «уж он-то в нашей глуши не задержится». До того страшного вечера мы мало с ним соприкасались, хотя, по чисто внешним признакам, имели много общего и, как я сейчас думаю, не сойдись мы так быстро с Борисом, меня вполне могло бы засосать то амбициозное, малоосмысленное, но яркое болотце, в котором с таким блеском выступал Петр Николаевич. Однако мы отвлеклись, а между тем именно он в качестве судебного следователя взялся за это дело. Буквально через десять минут появился он на пороге ложи, все еще немного разгоряченный танцами и слегка раздосадованный неожиданным поворотом столь приятного вечера. Весьма быстро, толково и предельно корректно (стоит быть объективным и отдать ему должное) Выжлов распорядился удалить всю любопытствующую публику со второго этажа. Наскоро и, на мой взгляд, весьма небрежно опросил нескольких лакеев, швейцара и нас с Борисом. При этом у нас он интересовался исключительно причинами, заставившими нас подняться к Трушникову, а также «не был ли тот жив, когда мы его увидели». На все попытки Бориса поделиться с ним своими наблюдениями он любезно и слегка снисходительно-понимающе улыбался, а один раз даже намекнул, что желание приобщиться к работе следователя, часто очень сильное в «скучающей провинциальной публике», может серьезно помешать следствию. Я вспыхнул, а Борис, по своему обыкновению, только недоуменно пожал плечами. Так вот, именно он – Петр Николаевич Выжлов – и заявил тогда вернувшемуся в ложу Денису Львовичу, что никакого убийства, слава Господу, не было, а произошел элементарный и весьма неудивительный после всего бывшего за обедом – vuos comprenez – апоплексический удар.
– Позвольте, милостивый государь, но как врач я решительно не могу с вами согласиться! – вышел вперед Самулович.
Его грузная фигура, плоховато сидящий арендованный смокинг, растрепавшиеся волосы – все составляло разительный контраст с Выжловым. Тот, надо думать, тоже это отметил, к тому же Борис почему-то сразу стал ему неприятен.
– Сударь, – немного насмешливо и как бы беря нас в соучастники этой насмешки обратился он к Самуловичу, – я мало сомневаюсь в ваших познаниях, хоть и не имел чести лично у вас лечиться, однако, поверьте, здесь дело не только, так сказать, врачебное, но и в определенном смысле политическое. – Петр Николаевич послал мне и губернатору тонкую улыбку. – Так вот, я вам совершенно точно говорю, возраст, волнение, выпивка – все обстоятельства сошлись в трагическом ансамбле. О чем и следует объявить несчастной семье и не менее осиротевшему обществу.
По ряду признаков я сразу понял, что дяде не понравился тон, выбранный Выжловым (и голова Дениса Львовича слегка отклонилась назад, и между бровей чуть углубилась морщина). Конечно, они были хорошо и даже близко знакомы с Петром Николаевичем, часто встречались в свете, бывали в одних и тех же домах. Однако стиль общения, уместный в частной жизни, где они, в каком-то смысле, стояли на одной ступени, категорически не подходил для официальных сношений; и Денис Львович, как многие малознатные, выдвинувшиеся только благодаря личным дарованиям дворяне, был к таким нюансам чрезвычайно чуток. Чем дольше разглагольствовал Выжлов, чем с большей легкостью указывал он на отсутствие признаков насильственной смерти, чем больше полунамеков и улыбок посылал он в сторону губернатора, тем серьезнее становились глаза дяди. Странно, но Выжлов, казалось, совсем этого не замечал. Наконец он замолчал, и в ложе повисла пауза.
– Я благодарен вам, Петр Николаевич, за совет, – довольно холодно наконец произнес дядя. – Политическое дело или не политическое, что объявить семье – все вы мне разъяснили. Я вижу, вы искренне волнуетесь за меня и мое положение. Однако прежде чем я последую вашей рекомендации, мне хотелось бы выслушать, на чем основывает свое мнение доктор. Борис Михайлович, вы считаете, это не апоплексия?
И это был второй крючок, втянувший нас в эту историю. Я высоко ценю и ценил своего дядю, его заслуги и личные качества, однако думаю, что вопрос к Борису, как и дальнейшее решение дяди открыть дело, вероятнее всего, не возникли бы, выбери Выжлов иной тон для доклада. Скорее всего, его первой мыслью также было спустить все на тормозах. Однако в тот день все сложилось как сложилось. И Борис был спрошен и, разумеется, ответил, что смерть вовсе не естественная, но, напротив, явно насильственная. Что кожа лица трупа бледная, зрачки сужены. И все эти признаки крайне нехарактерны для апоплексии. Что ему многое не нравится в трупе и хорошо бы сделать вскрытие.
– Денис Львович, вскрытие! – всплеснул руками Выжлов. – На основании каких-то догадок – такой скандал.
– Скандал правосудию не помеха, сударь. Что же делать, коли так складывается. Только вы вскрытие делайте не в одиночку. Я приглашу Липгарта, – дядя назвал одного из самых уважаемых частных врачей нашей губернии.
Борис радостно согласился. Вообще, если можно так сказать, Самулович любил делать вскрытия. Много часов проводил он в мертвецких и на бойнях. Вся эта жуткая на вкус любого обывателя процедура казалась ему невероятно увлекательным и познавательным занятием. Несколько раз в компании он пытался рассказывать о своих опытах: как однажды труп, с которым он упражнялся, разморозился, рука, до того поднятая, упала и дала Борису оплеуху, и все в таком роде, чем до крайности всех удивлял, если не сказать больше. Но, еще раз повторю, сам Борис вскрытия любил, а уж перспектива провести его с коллегой и вовсе привела его в прекрасное настроение. Чего нельзя было сказать о нас. Мы вышли из здания подавленные, оставив Бориса дожидаться полиции. Экипаж Дениса Львовича уже стоял у крыльца. На улице, несмотря на позднее время, собрались зеваки, отчего все происходящее приобретало дополнительный скандальный оттенок. Я сел с дядей в его карету, опустил шторы, кучер причмокнул, и мы покатили прочь от театра.
9
На следующий день прямо со службы я был вызван к губернатору. На улице было холодно. Я ехал в присланной за мной казенной коляске, тщетно пытаясь закрыться от мелкого дождя, что сыпал и сыпал с неба. На главной, Дворянской улице, мы встали. Кучер мой спрыгнул с облучка. Какая-то телега перегородила дорогу, и образовался приличный затор. Как у нас водится, все кричали, ругались. Я прикрыл глаза. Багровый сумрак растекся под веками и мгновенно вывел из памяти картину безжизненной руки Трушникова с крупным рубином на среднем пальце. Я вздрогнул, запахнул шинель. «Я виноват…» – снова рефреном зазвучало у меня в голове. Слова эти сливались со скрипом колес снова тронувшегося экипажа, проступали в уличном шуме, отдавались эхом моих шагов по мостовой у особняка губернатора, их читал я в глазах открывшего мне дверь швейцара. Я взбежал по ступеням, вошел в неожиданно пустую приемную, сильно потер виски, пытаясь прийти в себя, и потянул дверь.
В кабинете было сумрачно. Шторы задернуты. Несколько свечей в большом медном канделябре освещали дальний конец большого полированного стола. Там, под портретом государя-императора, сидел дядя. Против него немного сбоку помещался Выжлов. Он был спокоен и имел на лице то выражение уважительного ожидания, которое и положено иметь в кабинете начальника. По всей вероятности, он сделал выводы из вчерашнего и сейчас принял вид подчеркнуто официальный. Дядя сидел очень прямо, но был задумчив. Остальные места за длинным, в виде буквы Т столом были пусты, но отодвинутые стулья говорили о том, что еще недавно за ним сидели посетители. Я поклонился и был приглашен сесть. Повисла пауза. Дядя все так же рассматривал нас, а мы сидели, делая вид, что погружены в свои мысли.
– Аркадий Павлович, – наконец прервал молчание губернатор, – я решил пригласить тебя, поскольку считаю, что ты сможешь помочь. Видишь ли, ты с финансами хорошо знаком, кроме того, мой племянник, – дядя повысил голос, давая понять, что в данном случае это не проявление непотизма, а некий рациональный аргумент. – Василий Кириллович, царствие небесное, вел торговлю широко. Вполне вероятно, что корень придется искать в учетных книгах, тут тебе и карты в руки. Вот… Возможно, дело в денежных делах… хотя сейчас основной является другая версия. Петр Николаевич, прошу коротко ввести Аркадия Павловича в курс и поделиться вашими соображениями еще раз. – Он со значением глянул на меня, как бы подавая какой-то сигнал.
Выжлов открыл папку. Согласно отчету вскрытия (который был нам преподнесен как отчет Липгарта, без упоминания имени Бориса) смерть Трушникова была насильственной. Злоумышленник ввел в основание черепа жертвы тонкую стальную иглу длиной около трех дюймов, толстый конец иглы был обломан. Содержимое желудка, пробы волос взяты на анализ.
Я был настолько ошарашен, что, вероятно, вскрикнул. Выжлов пригладил руками виски и скорбно покачал головой.
– Да, уважаемые господа, жестокое и странное убийство. Кошмар.
– Позвольте, но как можно вогнать иглу в голову человека так, чтобы тот не сопротивлялся? Я понимаю, отравить, застрелить, но это?
– И тут я разделяю ваши чувства, – немного снисходительно улыбнулся Выжлов, – мне самому не давал покоя именно этот вопрос, пока не стала абсолютно ясна фигура преступника. Анализ corpus deliciti [8] приводит нас, если позволите, к qui protest. Кто способен! – Он выдержал паузу и уже другим, быстрым и деловым тоном окончил: – К сожалению, дело получает дополнительную печальную окраску, поскольку главным подозреваемым оказывается тот, чья профессия должна быть сопряжена с высочайшей гуманностью. Я говорю о докторе Самуловиче.
Помню, меня как обухом ударили, я что-то возражал, всплескивал руками. Впрочем, речи мои были, вероятно, очень сумбурны, поскольку дядя морщился, а Выжлов в ответ только понимающе качал головой и заявлял что-то в том роде, что и сам бы не хотел верить в виновность доктора, но факты есть факты и они говорят обратное. Что у него имеется ряд соображений, подтверждающих – увы – эту ужасную теорию. И что, во-первых, всем известно о недавнем, неприятном и крайне оскорбительном конфликте Бориса Михайловича с Трушниковым, коему я был случайным свидетелем. Во-вторых, после банкета Самулович спускался вниз и брал зачем-то на продолжительное время свой докторский саквояж, который сдавал вместе с платьем в гардероб. И наконец, по его теории, друг мой, прикрываясь своим докторским статусом, вошел в ложу и, вероятно, предложил Трушникову успокоительное либо что-либо подобное. После чего ввел ему слишком большую дозу лекарства и расправился с уже потерявшей сознание либо обездвиженной жертвой.
– Сам способ убийства говорит нам о том, что преступник хорошо знает анатомию, а также имеет доступ к каким-либо медицинским препаратам, n’est-ce pas [9]? Конечно, с одной стороны странно, как это Трушников после ссоры доверился Самуловичу. С другой стороны, тот скандал на банкете, вероятно, крайне сильно отразился на его самочувствии. А в тяжелом состоянии хватаешься и за соломинку… Я знаю, что вы вроде бы знакомы с Самуловичем, – сказал он, снова меняя тон и понимающе покачивая головой. – Всегда тяжело предположить такое про человека, которого лично знаешь. Однако что вы действительно о нем знаете? Вот вопрос. Мы все видели только внешние attributs, а по сути доктор – человек в городе новый. Ни с кем не сошедшийся. И, позвольте, entre nous [10] заметить – вовсе не нашего круга. Более того, он имеет l’origine douteuse [11]. А как известно, яблочко от яблони…
– При чем тут это? – глухо спросил я, абсолютно убитый всем происходящим.
– Как же при чем, дорогой мой Аркадий Павлович?! Не будете же вы отрицать, что среда влияет на формирование личности? Что в человеке благородного происхождения больше порывов духовного свойства, чем, скажем, в простолюдине, с детства живущем terre a terre [12]. А что представляет собой наш доктор в этом отношении?
– Что же он представляет? – подал голос дядя.
И выяснилось, что представляет собой Борис не доктора и не бывшего киевского студента, а выкреста. Что, возможно, и звать-то его вовсе не Борис Михайлович, а Барух Мойшевич. Что отец его хотя и крестился, за что был отлучен от семьи, однако, вероятно, связи с соплеменниками не терял, и если уж спросить Выжлова, то выкресты еще и опаснее жидов.
– Вот так, Аркадий Павлович, – как-то весело резюмировал дядя. – «Под маскою овцы скрывался хитрый лев».
Я совершенно не понимал его настроения и только видел, что он страшно оживлен, как бывал оживлен часто в картах, когда вел рисковую игру. Я счел за благо промолчать, поскольку знал, что плохо высказанный аргумент – мертвый аргумент, а мне требовалось время, чтобы подготовиться к схватке. Денис Львович поднялся.
– Что ж, господа, на сегодня все. Спасибо. Пора и пообедать, как говорится. Аркадий Павлович, ты ведь сегодня с нами обедаешь. Не забыл?
Я кивнул, хотя никаких договоренностей не было. Мы вышли в приемную. Камердинер Кузьма распахнул двери на лестницу. Стали прощаться.
– А что, Кузьма, – внезапно спросил дядя, – Борис Михайлович приехал?
Мы застыли.
– Ожидает-с, – кивнул камердинер. – Как от Белоноговой выехал, сразу к нам. Ровно в час пожаловали, как и обычно по понедельникам. Прикажете в обеденную залу звать или сперва осматриваться будете?
– Осматриваться, – кивнул Денис Львович, пожал протянутую руку растерянного Выжлова и, велев мне ждать в столовой, двинулся с Кузьмой по коридору. Я же, абсолютно растерявшись, стоял как соляной столб.
10
– Да уж, молодые люди, влипли мы в дельце, да? Как говорит Кузьма, «как кур во щи». – Дядя пыхнул сигарой и хлопнул себя по коленям.
Мы сидели в креслах в небольшой столовой у дядиного кабинета. Мы только закончили обедать, и дядин камердинер лично, отстранив лакеев, убирал со стола посуду. За обедом я пытался завести разговор о деле, но всякий раз дядя переводил на другие темы, а после и вовсе прямо сказал, что не стоит мешать приятное с полезным. И вот сейчас, по всей видимости, время пришло. Самулович, похоже, тоже почувствовал эту перемену, поскольку тут же сел очень прямо, отставил в сторону кофейную чашку и качнул головой:
– Денис Львович, я вам благодарен. Я понимаю, что, выказав открыто мне покровительство, вы…
– Молчите, Борис Михайлович. Я вас в эту историю втянул. В виновность вашу не верю. Да и ничего такого я уж и не сделал. Выжлов, конечно, карьерист, и, может, на него мой демарш произведет впечатление. Однако других подозреваемых у него нет, так что не стоит считать себя в безопасности. А скажите, это правда, что вы из выкрестов? – внезапно посмотрел он прямо в глаза Самуловичу.
Я смутился, а Борис, казалось, напротив, не нашел в этом вопросе ничего необычного. Он спокойно подтвердил, что отца его при рождении действительно назвали Мойше. Что дед по отцу – живет в местечке, но с родственниками с той стороны он, Борис, не встречался, поскольку дед велел считать его отца умершим, когда тот крестился и взял в жены русскую девушку. Его же, Бориса, никому и в голову не приходило записывать или звать дома Борухом, и имя ему мать дала в честь своего абсолютно русского брата. Я видел, что простота, с какой Самулович рассказывает эту очень личную (на мой взгляд) историю, приятна Денису Львовичу. Он удовлетворенно покачал головой и внезапно уточнил, не тот ли это дядя Бориса, что служил в киевской полиции. Получив утвердительный ответ и на этот вопрос, он опять не удивился. Откинулся на спинку кресла, пыхнул сигарой, после чего огорошил меня уж совсем неожиданными сведениями:
– Я, Борис Михайлович, вовсе не просто интересуюсь вашим прошлым. Как вы видите, сейчас я в таком положении, когда, с одной стороны, имею громкое дело, а с другой стороны, не могу опереться полностью на человека, который этим делом занимается.
Борис попытался что-то сказать, но дядя махнул рукой.
– Борис Михайлович, я вижу, вы поняли, куда я клоню. Я навел о вас справки и знаю, что воспитывались вы как раз у своего дяди по матери, знаю, что были по воле случая вовлечены в знаменитое дело об ограблении банка и отличились в нем, за что даже были лично представлены киевскому генерал-губернатору. Знаю, что вы человек глубокого и цепкого ума, и сейчас мы в таком положении, что я не могу пренебрегать вашими способностями.
– Борис, это правда? – воскликнул я. – Почему я не знал? Почему ты мне ничего не рассказывал?
– Аркадий, все это не имеет отношения ни к настоящему, ни к будущему, – скривился Самулович.
– Ты, mon cher [13], вообще мало интересуешься окружающими, – с мягким укором в голосе сказал дядя. – Скажу коротко, Борис Михайлович, мне нужна ваша помощь в этом деле. Я, как вы слышали, подключил к нему Аркадия, а вы будете действовать вместе с ним. На первый план вас не вывожу, по понятным причинам, но прошу приложить все свои способности. В конце концов, вы в этом заинтересованы даже больше меня. Все! Таково мое решение как губернатора, – он немного повысил голос, акцентируя последнее слово, и, убедившись, что мы как следует поняли обстоятельства, отложил сигару и, уже поднимаясь, быстро окончил: – Больница ваша сейчас закрыта. Комиссия, думаю, уже составила рапорт – что там вы сами писали? – дымоход плохой, стесненные условия, отсутствие вентиляции, так? Временно вы отстраняетесь от служебных обязанностей. Ты, Аркадий, переходишь ко мне в особые поручения. Все. Можете идти. Жду от вас доклады.
Нам оставалось только встать и поклониться. За дверью нас ожидал Кузьма с бумагой, в которой было предписано оказывать мне – Аркадию Павловичу Зимину – все необходимое содействие в деле прояснения обстоятельств гибели Василия Кирилловича Трушникова. Отдельно был передан конверт к полицмейстеру – человеку прекрасному во всех отношениях, но пьющему и не очень резвому умом.
– Черт знает что такое, – потер лоб Самулович, когда мы уже спускались по мраморной лестнице. – Как прикажешь все это понимать?
– Борис, поверь, я удивлен не менее тебя… А что за история с ограблением?
Самулович остановился, снял пенсне и повернулся ко мне.
– Знаешь, Аркадий, я очень прошу тебя не говорить со мной об этом деле, – сказал он неожиданно очень серьезным тоном. – Кровь, жестокость, сумбур – поверь, все было максимально далеко от книг, которые нам обоим так нравятся. И, честно сказать, роль моя была… не такой, как представляется.
Я отмахнулся.
– А все же ты был в настоящем деле!
– Я сейчас был в настоящем деле, Аркадий! Сейчас! У меня больница. Там я сражаюсь с истинными жестокими убийцами – болезнями. У меня нет средств, но я начал готовить эксперимент по возможности лечения чахотки вдыханием различных смесей. Понимаешь ты важность того, что я делаю? И вот все летит в тартарары.
Я знал, что любая перемена планов, любой неожиданный поворот болезненно воспринимаются моим другом. Сейчас же весь его тщательно отстроенный мир действительно рассыпался. Обычно такой спокойный, такой оптимистичный и мягкий Самулович шел по улице, не разбирая дороги, яростно вонзая в размокшую глину наконечник трости. Полы его расстегнутого пальто раздувал ветер. Прохожие с удивлением шарахались в стороны. Я вприпрыжку несся чуть сзади, бормоча извинения и пытаясь разговором отвлечь друга от душевной сумятицы.
Мы свернули на нашу улицу. От больницы отъезжал закрытый экипаж. В саду сновали какие-то люди, стояли жандармы. У ворот курил фельдшер.
– Иван Степанович, что же это? – налетел на него Борис.
– Добрый день, Борис Михайлович, вот… Комиссия постановила. Да вы не расстраивайтесь, дело даже в нашу пользу. Если ремонт проведут, так оно и хорошо.
– Да что вы… – махнул рукой сильно раздраженный Борис. – А больные где?
– Душевных в земские забрали, Кривышева семья взяла, Перепятько тоже. А Антипка ваш, шельмец, бежал. Говорил я вам, нечего с такими рассусоливать. Как волка ни корми… Галоши спер, пальто Бабайского. Хорошо, душевных забирать приехали с казенными одеялами…Аптеку мы закрыли, тут не беспокойтесь. Все под роспись.
– Да, спасибо вам. Как же теперь?
– А что? Живите себе пока. Конечно, без жалованья, но квартира за вами. Я выяснил. И потом, можно частную практику. Оно без больницы и времени больше, и доход, скажу вам. А уж сколько сегодня до вас просителей было, и записки, и даже лакеев присылали! Все у вас на квартире сложил.
Борис безнадежно вздохнул и отвернулся.
– Не могу тут, Аркадий. Смотри, как облепили мое гнездо, – он мотнул головой на жандармов и суетящихся у больницы разнорабочих, – полное разорение! Полное. Пойдем куда-нибудь.
– Конечно, пойдем. Ты, главное, успокойся. Ну, вот так жизнь сложилась. Такое происшествие.
Я взял его под локоть и осторожно повел прочь. Идти ко мне было бессмысленно – из моего окна Борис так же наблюдал бы суету вокруг лечебницы, поэтому я, поразмыслив немного, стал направлять наш ход к трактиру Свешникова. Я видел, что раздражение моего товарища уступило место грусти, вслед за грустью пришло смирение, а с ним потихоньку возвращался всегдашний его оптимизм.
– А что, Аркадий Павлович, нам ведь пока еще не сильно досталось, – проговорил он. – Меньше, чем Трушникову, да?
Я радостно улыбнулся.
– Ты меня, часом, не к Свешникову тащишь? Не стоит. И ели недавно, и денег у нас нет. Не думаешь ли ты, что я взаправду по всем запискам с частными визитами поеду? – он поймал мой вопросительный взгляд. – Да полно, это же они не врача ждут, а свидетеля преступления. А то еще и убийцу. До того ли нам с тобой сейчас, чтоб margaritas ante porcos? [14] Вот и я так думаю. Надо, брат, к Трушниковым идти. Я со всех сторон обдумал. Никак нам не отвертеться, и пересидеть не выйдет. Черт, как это все некстати! А и с другой стороны, бойся желаний своих. Может, это наша с тобой приверженность расследовательному жанру с нами такую шутку играет. Огюсты Дюпены посконные…
Вот так и впился в нас этот третий и последний крюк. Как сейчас вижу я угол Подольской и Конной улиц, белый штукатуренный бок дома с потеками воды и очень молодое курносое, пухлощекое лицо Бориса под коричневой круглой шляпой. Короткие рыжеватые бакенбарды, прищуренные глаза. Молодость-молодость, куда ушла ты?
11
Я давно заметил, что дома, как и люди, могут выражать эмоции. Такой высокомерный в прошлое мое посещение, дом Трушниковых сейчас вид имел растерянный и униженный. Двери его были распахнуты, как рот олигофрена, на подъездной дорожке раскорячилась колымага, которую раньше и к заднему крыльцу не пустили бы, в прихожей было натоптано, по всему дому ходили люди: обивщики, портные, служащие похоронных бюро. Швейцар, позабыв свои обязанности, а может, устав бороться со стихией, сидел на стуле у входа и мрачно разглядывал пятно на своей перчатке. Мы вошли, поймали проходившего мимо лакея и попросили передать свои карточки хозяйке дома. Он с сомнением покачал головой и явно неохотно побрел на второй этаж. Ответа не было долго, и мы уж решили, что нас не примут, когда к нам неожиданно подошла малюсенькая, вся сморщенная старушка и, то ли беспрерывно кланяясь, то ли просто тряся головой, поманила нас за собой куда-то вглубь первого этажа. Мы шли долго: через анфиладу комнат, потом по коридору во флигель, наконец по маленькой лестнице поднялись на второй этаж. Направо сквозь приоткрытую дверку была видна темная, озаренная только светом свечей и лампад комната, вся завешанная иконами. Нестройные голоса тянули молитвы. Проводница наша остановилась, несколько раз истово перекрестилась и, снова закивав, толкнула вторую, пока закрытую дверь. Мы вошли.
– Вот, матушка, Бог привел, а я проводила, – поклонилась в пол старушка и внезапно тонким, дребезжащим голосом запела: – «А вот шел Господь, шел Господь по Галиле-е-е-еэ. А и благо-о-сть нес – весть вели-и-икую-ю-у».
Ольга Михайловна в очень простом и закрытом сером платье с черными лентами в гладко убранных волосах поднялась нам навстречу из-за рабочего столика и жестом предложила садиться на стулья, против нее. Старушке же ласково кивнула, после чего та, не прекращая пения, пятясь, вышла за дверь. Кроме хозяйки, в комнате было двое: у окна с незажженной сигарой в руке стоял уже знакомый нам Александр Васильевич, а у стены в кресле сидел невысокий достаточно молодой мужчина в коричневом английском костюме-тройке, с зачесанными назад черными волосами и абсолютно китайским лицом.
Так мы впервые встретились с Иваном Федоровичем. Как я уже говорил, история его появления в нашем городе – темная. Василий Кириллович привез его совсем крохотным, что породило волну слухов и домыслов. Кто говорил, что Иван – сын самого Василия Кирилловича, которого тот прижил во время своей поездки в Китай от наложницы. Кто кивал аж на отца – Кирилла Сергеевича, что также был в то время в Китае. Некоторые даже шептали, что Иван рожден в законном браке и должен был все наследовать по завещанию – так якобы отец решил наказать Василия Кирилловича за своеволие. Однако доподлинно никто ничего не знал, а на поверхности было лишь то, что крестили мальчика в день Федоровской иконы Божьей Матери и записали в честь праздника Иваном Федоровичем Федоровым. Что поселил Василий Кириллович Ваню с собственными детьми, но записал подкидышем. Двойственность эта сохранялась и в то время, когда мы свели знакомство. С одной стороны, жил Иван в доме, активно занимался семейным делом – по общему мнению, долгое время именно на нем держалась большая часть восточной торговли – и по сути был единственным из семьи, кто, помимо Василия Кирилловича, отдавал силы коммерции ежедневно и серьезно. С другой же стороны, никто не делал попыток сгладить ту пропасть, что отделяла незаконнорожденного полукровку от круга общения Трушниковых: в обществе Иван принят не был, ни о каких собственных средствах или доле в семейном деле речи никогда не поднималось. В общем, как однажды сказала моя Галина Григорьевна: «Работал, как за свое, а получал, как за чужое». Может, такая неопределенность положения, а может, и природные склонности характера сделали Ивана малоразговорчивым и очень замкнутым человеком. Вот и тогда, коротко привстав и кивнув нам головой, он снова опустился в кресло у стены и застыл совершенной статуей, уставив на нас черные свои внимательные глаза. Мы опустились на стулья и первым делом, разумеется, принесли семье свои соболезнования в связи с трагической утратой. После чего Самулович молча передал Ольге Михайловне конверт с бумагой от губернатора. Александр придвинулся ближе и читал текст, заглядывая мачехе через плечо.