Клеопатра

Читать онлайн Клеопатра бесплатно

© ООО «Издательство «Вече», 2016

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

* * *

Об авторе

Рис.0 Клеопатра

Георг Эберс. (1837–1898)

Известный немецкий ученый, писатель и археолог Георг Мориц Эберс (1837–1898) вошел в мировую литературу как автор серии исторических романов, шумный успех которых способствовал развитию интереса к Древнему Востоку в самых широких кругах общества XIX века.

Эберс учился в Геттингене на юридическом факультете, а затем в Берлинском университете, занимаясь восточными языками и археологией. Став специалистом по египтологии, он получил должность профессора в Лейпцигском университете, открыв при его кафедре Музей античных древностей.

Египет неустанно манил Эберса как ученого. Он совершил в эту страну несколько экспедиций. Результатом первой из них стало большое исследование – «Древний Египет и книги Моисеевы», укрепившее авторитет молодого немецкого профессора в ученых кругах. Вторая поездка в Египет стала судьбоносной. Благодаря ей имя Эберса навсегда вошло в историю мировой культуры. В фиванском некрополе в Луксоре молодой ученый обнаружил древний манускрипт, относящийся к середине XVI века до нашей эры. Ныне этот документ известен как «папирус Эберса» и хранится в библиотеке Лейпцигского университета. Расшифровка этого загадочного манускрипта помогла разгадать многие тайны древнеегипетской медицины.

Георг Эберс был не только замечательным ученым, но и пылким пропагандистом античной литературы. Еще будучи студентом и учеником знаменитого профессора-египтолога Карла Рихарда Лепсиуса (1810–1884), Эберс, параллельно со своей исследовательской деятельностью, начал писать роман «Дочь фараона» (1864), который поначалу вызвал удивление, а потом и некоторое недоверие в научных кругах. За ним последовало еще одно сочинение из египетской истории – роман «Уарда». Эта книга была уже восторженно встречена как широкой публикой, так и учеными, которые признали полное соответствие бытовых и исторических деталей романа научным данным. Не забывая науку, Эберс увлекся творчеством и написал еще несколько романов из истории Древнего мира. Весь его так называемый «египетский цикл», состоящий из 12 книг, охватывает период со времен царствования Рамсеса II, начиная с середины XIV века, и доходит до нашей эры (середина VII века), периода становления арабского господства над Египтом.

Кроме того, писатель создал несколько интересных книг из истории жизни в средневековой Европе, таких как «Жена бургомистра», «Слово», «Барбара Бломберг», которые тоже были хорошо восприняты читающей публикой.

Отличительной особенностью всех художественных произведений Эберса является превосходная и во всех отношениях научно-обоснованная реконструкция изображаемой им эпохи, все детали и факты которой всесторонне проанализированы и изучены. Писатель буквально вживался в интересующую его эпоху, прежде чем начинал наносить на ее фоне замысловатый узор своего романтического повествования. Книги Эберса очень познавательны, но, кроме того, в них присутствует увлекательный сюжет, они полны драматизма, интересных судеб и хорошо выписанных портретов не только выдуманных персонажей, но и реальных личностей.

«Уарда», «Император», «Серапис», «Иисус Навин», «Клеопатра». Эти и другие романы из древней истории по праву закрепили за Георгом Эберсом славу «германского Вальтера Скотта».

Владимир Мартов

Избранные сочинения Г. Эберса:

Дочь фараона (Die ägyptische Königstochter, 1864)

Уарда. Любовь принцессы (Uarda, 1877)

Ведь я человек (Homo sum, 1878)

Сестры (Die Schwestern, 1880)

Император (Der Kaiser, 1881)

Вопрос (Eine Frage, 1881)

Жена бургомистра (Die Frau Bürgemeisterin, 1882)

Слово (Ein Wort, 1882)

Серапис (Serapis, 1885)

Невеста Нила (Die Nilbraut, 1887)

Гред (Die Gred, 1889)

Иисус Навин (Josua, 1890)

Тернистый путь. Каракалла (Per aspera, 1892)

Клеопатра (Кleopatra, 1893)

Барбара Бломберг (Barbara Blomberg, 1896)

Арахнея (Arachne, 1897)

От автора

Если бы автору этой книги заметили, что сентиментальная любовь новейшего времени чужда языческой древности, он указал бы на Антония и Клеопатру и завещание сурового римского полководца. В нем последний высказывает желание, чтобы его погребли вместе с телом до конца любимой им женщины. Желание его было исполнено, и любовь этих двух выдающихся людей уже не раз вдохновляла поэтов и художников.

Что касается собственно Клеопатры, то вся ее сущность окружена романтическим, почти сказочным вымыслом. Даже злейшие враги восхищаются ее красотой и редкими дарованиями. Напротив, характер ее представляет труднейшую психологическую загадку. Рабский дух римских писателей и поэтов, которым не по сердцу был ореол, окружавший соперницу государства и императора, – разрешил эту загадку в неблагодарном для Клеопатры смысле. Все египетское было ненавистно в глазах римлянина в этой выросшей на берегах Нила женщине, видавшей у ног своих Цезаря и превратившей Антония в своего слугу, ей не могли простить ее могущества. Историки, в том числе и Плутарх, отнеслись к ней справедливее и не раз высказывались в ее пользу.

Автору хотелось поближе изучить личность несчастной царицы и на основании множества сохранившихся источников создать образ, которому он прежде всего сам мог бы поверить. Годы прошли, пока он достиг этого, теперь же, вглядываясь в созданный уже образ, он боится, что многие его краски покажутся слишком розовыми. Но ему трудно было бы подтвердить документально каждый тон, каждую черту. Если во время работы он полюбил свою героиню, то это случилось потому, что чем яснее обрисовывалась для него личность этой замечательной женщины, тем более он убеждался, что при всех своих недостатках и слабостях она заслуживает не только сострадания и удивления, но и той преданности, которую умела возбуждать в людях.

Впрочем, не кто иной, как Гораций, назвал Клеопатру «non humilis mulier» – женщиной, неспособной на что-нибудь низкое. Значение этого отзыва станет вполне понятным, если мы вспомним, что он находится в гимне в честь Октавиана и его победы над Антонием и Клеопатрой. Со стороны поэта было большой смелостью отзываться с похвалой о сопернице триумфатора в подобном стихотворении. Однако он решился на это, и его слова, равняющиеся в данном случае делу, остаются одним из почетных титулов знаменитой женщины.

К сожалению, он далеко не произвел такого действия, как отзыв Диона, который значительно искажает сообщения Плутарха, и вообще примыкает к комедии и рассказам, ходившим среди народа, и не разрешавшим выставлять египтянку в благоприятном свете.

Снисходительнее большинства римских историков оказывается грек Плутарх, который и во времени ближе стоит к нашей героине, чем Дион. Его дед даже много наслушался о ней от своего соотечественника Филотаса, учившегося в Александрии в блестящие дни Антония и Клеопатры. Из всех писателей, упоминающих о царице, он самый надежный, но и к его рассказу нельзя относиться с безусловным доверием. При описании последних событий дней нашей героини мы руководствовались даже в деталях подробным и ясным сообщением Плутарха. Оно носит на себе печать истины, и значительные уклонения от него были бы слишком произвольными.

Египетские источники не дают, к несчастью, ничего существенного в отношении оценки характера Клеопатры, хотя мы имеем изображения ее одной и вместе с сыном, Цезарионом. Недавно был найден в Александрии обломок колоссальной двойной статуи, изображающей, по всей видимости, Антония и Клеопатру. Верхняя часть женской фигуры сохранилась довольно хорошо и представляет собой красивое молодое женской лицо. Мужская фигура пала жертвой приказа Октавиана уничтожить статуи Антония. Д-ру Вальтеру в Александрии мы обязаны прекрасным фотографическим снимком с этой замечательной статуи. Кроме нее сохранилось сравнительно мало изображений (причисляя сюда и монеты), дающих нам понятие о наружности нашей героини.

Романист прежде всего стремится создать произведение искусства, но он ограничен требованиями исторической верности. Как образ нашей героини должен соответствовать ее действительной личности, так и жизнь ее, здесь описанная, должна совпадать во всех деталях с культурой изображаемой эпохи. В виду этого мы поместили нашу героиню в кругу многочисленных лиц, что дает возможность изображать ее личность в самых разнообразных житейских положениях.

Если автору удалось изобразить эту замечательную женщину, вызвавшую такие противоречивые суждения, не менее «живо» и правдоподобно, чем рисуется в его уме, то он всегда будет с удовольствием вспоминать о времени, потраченном на эту книгу.

Георг Эберс

Глава I

Архитектор Горгий Александрийский привык выносить палящий зной египетского полдня. Хотя ему не исполнилось еще и тридцати лет, но он уже заведовал – сначала как помощник, потом как преемник своего отца – постройкой громадных зданий, воздвигаемых Клеопатрой[1] в Александрии.

В настоящую минуту он был завален делами, но, однако, явился сюда до окончания работы, в угоду юноше, едва вышедшему из детского возраста.

Тот, кому он приносил эту жертву, был не кто иной, как Цезарион, сын царицы Клеопатры от Юлия Цезаря[2]. Антоний[3] почтил его горделивым титулом «Царя царей», хотя ни царствовать, ни даже управлять ему не пришлось: мать удаляла его от дел правления, да и сам он не добивался скипетра.

Горгий мог бы пренебречь его желанием, так как тот, очевидно, хотел поговорить с ним о своем окружении. Мысли архитектора были заняты другим. Флот Клеопатры и Марка Антония должен был уже встретиться с кораблями Октавиана, да и сражение на суше, вероятно, уже было дано, и судьбы мира решились.

Горгий верил в победу царицы и Антония и от души желал ее. По-видимому, он даже считал сражение выигранным, так как держал в руках программу празднеств в честь победителей, и сегодня же должен был решить, где поставить колоссальную статую, изображавшую Антония рука об руку с его царственной подругой.

Эпитроп Мардион, евнух, замещавший царицу в качестве регента, и хранитель печати Зенон, обычно во всем согласный с Горгием, желали поставить статую не в том месте, которое он наметил. Для того чтобы исполнить желание могущественного регента, пришлось бы захватить частное владение. Могли возникнуть затруднения, и это не нравилось Горгию. С эстетической точки зрения Горгий также не мог одобрить планы Мардиона. Поставленная на участке Дидима статуя оказалась бы у самого моря, чего и хотелось регенту и хранителю печати, но у нее не было бы фона.

Как бы то ни было, приглашение Цезариона давало архитектору возможность обозреть Брухиум с верхних ступеней храма Изиды[4] и выбрать место для статуи. Ему очень хотелось найти подходящее место, так как скульптор был его другом и умер вскоре после окончания работы.

Храм, откуда смотрел Горгий, находился в одном из красивейших уголков квартала Брухиума, застроенного дворцами, великолепнейшими храмами, огромными театрами; тут же возвышался форум, где македонские граждане собирались на совет, и Музей[5], приют ученых.

Местность, примыкавшая к храму Изиды с востока, называлась «уголком муз» из-за мраморных статуй перед воротами дома с большим садом, принадлежащего престарелому почтенному ученому и члену Музея Дидиму.

Большая часть зданий, находившихся перед ним, была построена во времена Александра[6] и его преемников из дома Птолемеев[7], но некоторые, и притом не худшие, были делом рук его, Горгия, или его отца. Это возбуждало гордость, и сердце художника наполнялось восторгом при виде этой части города.

Он бывал в Риме, видел и другие города, славившиеся своим многолюдием и великолепием, но нигде не случалось ему видеть такого количества изумительных художественных произведений, сосредоточенных на таком незначительном пространстве, как здесь.

«Если бы кто-нибудь из бессмертных, – думал он, – пожелал воздвигнуть дворец для обитателей Олимпа, достойный их величия и славы, он не мог бы создать лучшего и более соответствующего художественному вкусу, которым они нас одарили. И, конечно, он воздвиг бы его на берегу такого моря».

Созерцая опытным взором художника гармонию форм отдельных храмов и портиков, удачное расположение зданий и памятников, он говорил себе, глубоко вздыхая, что его искусство – лучшее из искусств, а постройки – благороднейшее развлечение царей.

Без сомнения, так же думали властители, стремившиеся в течение трех столетий создать вокруг своих дворцов обстановку, которая соответствовала бы их величию и богатству, выражала бы их почтение к богам и любовь к прекрасному. Ни один царский род на земле не мог бы похвалиться более пышным жилищем. Так думал архитектор, любуясь раскинувшейся перед ним картиной, где плоды неистощимой изобретательности и искусства людей выступали в полном блеске на фоне темно-лазурного моря и неба, под яркими лучами солнца.

Ожидание, которое было бы невыносимо для занятого человека в другом месте и в другое время, здесь превращалось в удовольствие. Лучи солнца сверкали ослепительным блеском на белых мраморных колоннах храмов и портиков, играли на полированном граните обелисков и гладких стенах из белого, желтого и зеленого мрамора, сиенита[8] и темного пятнистого порфира. Казалось, они готовы были растопить пеструю мозаику, одевавшую каждый фут почвы всюду, где не было дороги или деревьев, и бессильно отражались от сверкающего металла и блестящей глазури пестрых черепиц на крышах дворцов и храмов. Здесь они искрились на металлических украшениях, там пропадали в блеске позолоченного купола, придавали ослепительный блеск смарагда[9] зеленой бронзе. Они превращали в коралл и ляпис-лазурь части храмов, окрашенные в красный и голубой цвет, в топаз – их позолоченные украшения. Картины из мозаики на площадях и внутренних стенах колоннад выступали особенно рельефно на светлом фоне мраморных масс, которые, в свою очередь, чередуясь с картинами, радовали глаз ослепительным разнообразием.

Как усиливались в лучах полуденного солнца пышные краски флагов и вымпелов, развевавшихся над триумфальными арками, над воротами храмов и дворцов, подле обелисков и египетских пилонов! Но даже драгоценная голубая ткань флагов, украшавших дворец детей Клеопатры на полуострове Лохиас, не могла соперничать с лазурью моря, окаймлявшего берег темно-синей рамкой, тогда как дальше темные и светлые зеленые полосы пробегали по голубой поверхности.

Предаваясь созерцанию этой картины, Горгий, однако, не забыл о цели своего присутствия здесь.

Нет, сад Дидима – неподходящее место для последнего творения его друга.

Еще раз взглянув на высокие платаны, сикоморы и мимозы, окружавшие приют старого ученого, он вдруг услышал шум, доносившийся снизу: народ стремился к дому Дидима, как будто там произошло что-нибудь необычайное.

Что нужно людям от скромного ученого?

Обернувшись, он услышал чей-то веселый голос, окликнувший его снизу.

Странная процессия приближалась к храму. Впереди небольшого отряда вооруженных людей шел невысокий коренастый человек с двойным лавровым венком на большой косматой голове. Он оживленно разговаривал с каким-то молодым человеком. Перед ступенями храма они приостановились и поздоровались с архитектором. Последний ответил несколькими дружескими словами. Увенчанный хотел, по-видимому, подняться к Горгию, но спутник остановил его, и тот, после непродолжительного колебания, пожал молодому человеку руку, закинул голову назад и, раздуваясь, как павлин, отправился дальше со своей свитой.

Молодой человек, подошедший к Горгию, слегка поморщившись, посмотрел вслед удалявшейся процессии, потом спросил архитектора, о чем он молит богиню.

– О твоем приходе, – весело отвечал тот.

– Ну, значит, Изида к тебе милостива, – был ответ, и минуту спустя друзья пожимали друг другу руки.

Они были одинакового сложения и роста, их можно бы было даже принять за братьев, если бы черты лица архитектора не были грубее и резче, чем у его собеседника, которого он называл Дионом и своим другом.

Когда этот последний с насмешкой заговорил об увенчанном спутнике, Анаксеноре, знаменитом игроке на цитре, которому Антоний подарил доходы с четырех городов и позволил держать стражу, Горгий то вторил ему, то сдерживал его благоразумными замечаниями. Этот разговор ясно показал глубокое различие в характерах двух сверстников.

Оба обнаруживали самоуверенность, несвойственную их возрасту; но самоуверенность Горгия была результатом работы и личных заслуг, тогда как у Диона она проистекала из обеспеченного и независимого положения. Человек, незнакомый с деятельностью Диона в городском совете, где он не раз решал дела в известном направлении силой своих тщательно подготовленных речей, принял бы его за беззаботного гуляку, каких немало было в Александрии в эту блестящую эпоху, тогда как в Горгии все, от блеска глаз до грубых кожаных сандалий, говорило о его серьезности и деловитости.

Они стали друзьями с тех пор, как Горгий выстроил Диону новый дворец. Продолжительные деловые отношения сближают людей, если не ограничиваются только предписанием и исполнением. В данном случае заказчик только высказывал желания и давал указания, а художник превратился в искреннего друга, вложившего душу в осуществление того, что лишь смутно рисовалось первому. Таким образом, они сделались мало-помалу необходимы друг для друга. Архитектор открыл в богатом молодом щеголе многое, о чем раньше не подозревал, а тот со своей стороны был приятно удивлен, найдя в серьезном и степенном художнике хорошего товарища, отнюдь не лишенного слабостей, что только усиливало их дружбу.

После того как дворец, получивший много похвал как одно из лучших украшений столицы, был окончен к удовольствию Диона, дружба молодых людей приняла новый характер, и трудно было бы решить, с чьей стороны она была сильнее.

Игрок на цитре остановил Диона с целью услышать от него подтверждение известия о великой победе, будто бы одержанной соединенным флотом Антония и Клеопатры.

В Канопском трактире, где он завтракал, эта весть возбудила общую радость, и немало вина было выпито за здоровье победителей и за погибель их коварного соперника.

– Меня теперь считают всеведущим не только олухи вроде Анаксенора, но и многие разумные люди, – говорил Дион. – А почему? Потому что я племянник хранителя печати Зенона, который сам в отчаянии от того, что ничего не знает, то есть буквально ничего…

– Однако же он ближайшее лицо к регенту, – заметил Горгий, – так кому же и знать, как не ему, что делается с флотом?

– И ты туда же! – вздохнул его собеседник. – Если бы я так же часто поднимался на крыши и стены зданий, как ты, архитектор, от меня не ускользнуло бы, откуда дует ветер. А дует он с юга вот уже две недели и задерживает корабли, идущие с севера. Регент ничего не знает, решительно ничего, и дядя, разумеется, тоже. А если бы и знали что-нибудь, так они слишком благоразумны, чтобы делиться со мной своими сведениями.

– Положим, ходят и другие слухи, – задумчиво сказал Горгий. – Если бы я был на месте Мардиона…

– Благодари олимпийцев, что этого с тобой не случилось, – засмеялся Дион. – У него теперь хлопот по уши. А важнейшая… этот молокосос Антилл вчера брякнул у Барины… Бедняга! Дома ему, наверно, досталось за это.

– Ты намекаешь на его замечание по поводу присутствия Клеопатры во флоте?

– Тсс… – произнес Дион, приложив палец к губам.

Толпа мужчин и женщин поднималась по лестнице. Многие несли цветы и хлебы, у большинства лица были оживлены выражением набожной благодарности. До них тоже дошла весть о победе, и они хотели принести жертву богине, которую Клеопатра, «Новая Изида», почитала более всех других.

Храм оживился. Послышались звуки систры и бормочущие голоса жрецов. Тихий портик небольшого алтаря богини, который здесь, в греческой части города, привлекал мало посетителей в противоположность огромному, всегда переполненному народом храму Изиды в Ракотисе, был теперь крайне неудобным местом для беседы людей, приближенных к правителям государства. Замечание Антилла, девятнадцатилетнего сына Антония, насчет Клеопатры, высказанное им вчера на вечере у Барины, красивой молодой женщины, в доме которой собирались все знаменитые представители мужского общества Александрии, было тем более неблагоразумно, что совпадало с мнением здравомыслящих людей. Легкомысленный юноша обожал своего отца, но Клеопатра – возлюбленная, а в глазах Египта – жена Антония, не была его матерью. Он родился от Фульвии, первой жены Антония, был римлянином в душе и предпочел бы берега Тибра Александрии. К тому же всем было известно, – и преданнейшие друзья его отца отнюдь не скрывали этого, – что присутствие царицы в войске мешало Антонию и могло дурно повлиять на настроение смелого полководца. Все это Антилл сказал с унаследованной от отца неблагоразумной откровенностью, и притом в такой форме, которая могла только содействовать скорейшему распространению его слов.

Скромное общество, собравшееся в храме Изиды, вероятно, еще не слышало об этой сплетне, но здесь могли оказаться люди, знавшие Цезариона. Поэтому Горгий нашел более удобным подождать его у подножия лестницы. Итак, он спустился со своим другом вниз, с трудом пробираясь сквозь толпы людей, стремившихся в храм и к дому ученого Дидима.

Им хотелось узнать, не распространился ли слух о намерении регента и Зенона отобрать у Дидима сад, чтобы воздвигнуть на его месте статую. Первые же вопросы показали, что об этом действительно уже всем известно. Говорили даже, будто дом ученого будет разрушен и притом в несколько часов. Это возбуждало общее негодование, и только какой-то долговязый детина старался оправдать насильственный поступок правителей.

Друзья хорошо знали этого человека. То был сириец Филострат, краснобай и крикун, защищавший худшие предприятия в угоду тому, кто больше заплатит.

– Теперь этот мошенник состоит на службе у моего дяди, – заметил Дион. – Он-то и придумал поставить статую в этом месте. Тут у него какие-то тайные цели. И надо же им было подкупить именно Филострата. Может быть, это имеет какое-нибудь отношение к Барине: ведь Филострат был ее мужем, прежде чем отказался от нее.

– Отказался! – повторил Горгий. – Подходящее выражение! Да, конечно, отказался, но, чтобы побудить его к этому, бедняжка должна была пожертвовать доброй половиной своего состояния, которое ее отец нажил кистью. Ты знаешь не хуже меня, что жизнь Барины с этим негодяем была просто невыносимой.

– Совершенно верно, – равнодушно отвечал Дион. – С тех пор, как вся Александрия растаяла от восторга, слушая ее пение на празднике Адониса[10], ей не нужен такой жалкий спутник.

– Как ты можешь бросать тень на женщину, которую не далее как вчера называл безупречной, прекрасной, единственной?..

– Боюсь, что свет, исходящий от нее, слепит твои глаза. Я знаю, как они чувствительны.

– Так пощади же их, а не раздражай. Впрочем, твое предположение имеет некоторое основание. Барина – внучка ученого, у которого хотят отнять сад, и ее муж не прочь устроить эту пакость. Но я расстрою его игру. Мое дело выбрать место для статуи…

– Твое? – перебил Дион. – Да, если никто посильнее тебя не вмешается в это дело. Я бы, пожалуй, отговорил дядю, но тут и кроме него замешаны разные лица. Царица сильна, но и приказаниями Иры нельзя пренебрегать, а она говорила мне сегодня утром, что у нее свои соображения насчет места для статуи.

– В таком случае, – воскликнул архитектор, – Филострат явился на сцену по твоей милости!

– По моей? – переспросил Дион с удивлением.

– Ну да, по твоей. Ты сам мне рассказывал, что Ира, подруга твоего детства, в последнее время одолела тебя шпионством, выслеживая каждый твой шаг. Ну, а затем… Ты усердный посетитель Барины, которая явно предпочитает тебя всем нам, что легко могло дойти до ушей Иры.

– У Аргуса[11] сотня, у ревности тысяча глаз, – перебил его друг, – а между тем, все, что меня привлекает в Барине, это возможность приятно провести час-другой вечером, в свободное время. Все равно. Предположим, что Ира слышала о предпочтении, оказываемом мне Бариной. Ира сама неравнодушна ко мне и потому подкупает Филострата. Подкупает для того, чтобы сделать гадость лицу, которое стоит между мной и ею, или старику, имеющему счастье или несчастье быть дедом ее соперницы. Нет, нет, это было бы слишком, слишком низко! И, поверь мне, если бы Ира хотела погубить Барину, то не стала бы действовать так гадко. Притом она не злая. А впрочем, пожалуй… Я ведь знаю о ней только то, что она пользуется любыми средствами, когда нужно чего-нибудь добиться для царицы, а еще, что с ней не соскучишься. Да, Ира, Ира… Мне нравится это имя. А все-таки я ее не люблю, она же любит только себя и еще больше свою госпожу, что немногие могут сказать о себе. Что для нее весь мир? Что значу я в сравнении с царицей, кумиром ее сердца? С тех пор как та уехала, она бродит словно покинутая Ариадна[12] или лань, отбившаяся от матки. Царица доверяет ей, как сестре, как дочери. Никто не знает, какую собственно роль играют во дворце Ира и Хармиона. Называются они служанками, на самом же деле они, скорей, подруги царицы. Уезжая и оставляя здесь Иру, – у нее была лихорадка, – Клеопатра поручила ей надзор за детьми, между прочим, и за такими, у которых уже пробивается борода: за «царем царей» Цезарионом, которого начальник дворца колотит скипетром за каждую провинность, и за Антиллом, забравшимся вчера к нашей приятельнице.

– Ведь это сам Антоний, его отец, познакомил их.

– Правда твоя, а Антилл познакомил с ней Цезариона. Это не нравится Ире, как и все, что может огорчить царицу. Так что Барина неприятна ей, во-первых, из-за Клеопатры, во-вторых, быть может, из-за меня. Итак, она устроит старику, деду Барины, каверзу, которую внучка примет близко к сердцу, и по своей избалованности и неосторожности не удержится от какой-нибудь глупости, за которую ее можно будет притянуть к ответу. Вряд ли Ира замышляет что-нибудь против ее жизни; вернее, она рассчитывает на изгнание или что-то в этом роде.

– Хотя я сам натолкнул тебя на эту мысль, но все-таки не решаюсь заподозрить ее в такой низкой интриге, – недоверчиво заметил Горгий.

– А я разве подозреваю?! – воскликнул Дион.

– Я переношусь мысленно ко двору и стараюсь понять душу женщины, способной там менять погоду по своему усмотрению. Ты округляешь колонны и обтесываешь балки, чтобы укрепить на них крышу, которой займешься в свое время. Она же и все, кто вертится при дворе, прежде всего строят крышу, а потом уже стараются поднять ее и укрепить. При этом могут оказаться и трупы, загубленные жизни, разбитые сердца. Во всяком случае, крыша останется на месте до тех пор, пока главный смотритель построек – Клеопатра – будет находить ее красивой. Остальное… Но я вижу повозку. Это он… Ты хотел… – Тут он остановился, схватил за руку своего собеседника и быстро прошептал: – Ира замешана в этом деле, и не об Антилле, а об этом ханже она хлопочет. Когда мы говорили о статуе, она тут же спросила, видел ли я его третьего дня вечером; а как раз в тот вечер я его встретил у Барины. В нее-то и метит Ира. Чтобы поймать мышь, нужно открыть мышеловку, вот Ира и собирается сделать это своей маленькой ручкой.

– Если только ей не помогает какая-нибудь мужская рука, – прибавил архитектор, и обернулся к повозке и к пожилому человеку, направлявшемуся к друзьям.

Глава II

Дион хотел скромно удалиться, когда спутник Цезариона подошел к ним и поздоровался. Но тот удержал его. Это был крупный, широкоплечий мужчина мощного сложения; в его голосе и плавных, размеренных жестах чувствовалось какое-то спокойствие. Ему было около сорока пяти лет, но с виду он казался старше из-за огромной седой головы и в особенности из-за степенных манер.

– Молодой государь, – сказал он глубоким звучным голосом, указывая на повозку, – хотел переговорить с тобой лично, Горгий, но я отсоветовал ему показываться на народе. Он явился сюда в закрытой повозке. Сделай одолжение, подойди и выслушай его, а я побуду здесь. Странные дела творятся!.. Да, что это? Или я ошибаюсь? Неужели эта громадина, которую там тащат, статуя царицы и ее друга? Это ты, Горгий, выбрал для нее место?

– Нет, – отвечал архитектор решительно. – Да и распоряжение о перевозке статуи отдано без моего ведома и против моей воли.

– Так я и думал, – заметил его собеседник. – Цезарион хочет поговорить с тобой именно об этой статуе. Если ты можешь помешать ее установке на земле Дидима, тем лучше. Я со своей стороны готов оказать тебе содействие, но в отсутствии царицы мое влияние невелико.

– А о моем и говорить не стоит, – подхватил архитектор. – Кто нынче может сказать, будет ли завтра ясно или пасмурно? Скажу одно: я со своей стороны сделаю все, чтобы помешать посягательству на право почтенного гражданина, нарушению законов нашего города и оскорблению хорошего вкуса.

– Скажи это царевичу, только осторожно, – заметил Архибий, видя, что архитектор направляется к повозке.

Когда он остался наедине с Дионом, последний спросил его о причинах суматохи на улице. Он разделял общее уважение всего александрийского общества к Архибию и знал о его отношениях с владельцем сада и его внучкой Бариной, поэтому рассказал ему вполне откровенно о своих опасениях.

– Ира – твоя племянница, – прибавил он, – но ведь ты знаешь, у нее очень тонкий расчет: подбросить неосторожному человеку золотое яблоко под ноги, а когда тот поднимет, обвинить его в воровстве.

Заметив вопросительный взгляд Архибия при этом сравнении, он продолжал более серьезным тоном:

– Зевс велик, но и над ним владычествует судьба! Мой дядя Зенон пользуется большим влиянием при дворе, но когда Ира и твоя сестра Хармиона, которая, к несчастью, уехала с царицей, вздумают сделать что-нибудь по-своему, он живо уступает, так же как и регент Мардион. Чем пленительнее Клеопатра, тем больше дорожат местами при ней, и уж во всяком случае больше, чем такими безделицами, как закон и право.

– Твой отзыв очень резок, – перебил Архибий, – и мне горько его слышать, так как в нем много правды. Наш двор разделяет участь всех восточных дворов, и тот, кому в былое время Рим подавал пример уважения к святости закона и права…

– Может отправиться туда, – подхватил Дион, – и посмотреть, как там попирают то и другое. Здешние и тамошние правители могут усмехаться, как авгуры[13], глядя друг на друга. Это одного поля ягоды!..

– С той разницей, что у нас во главе государства стоит сама красота и прелесть, а в Риме – нечто совершенно противоположное: дикая грубость, жестокое высокомерие или отвратительная подлость.

Тут он остановился и указал на шумную толпу, приближавшуюся к ним. Но Дион ответил ему:

– Ты прав, мы продолжим этот разговор в доме прекрасной Барины. Только я редко встречаю тебя у нее, а между тем ты хорошо знал ее отца, да и у нее всегда можно услышать что-нибудь интересное. Мы с ней друзья. В моем возрасте эти слова можно понять в смысле «любовники». Но в данном случае ничего подобного нет. Ты мне поверишь, надеюсь, ты сам можешь назваться другом обольстительнейшей из женщин.

Горькая улыбка мелькнула на суровом лице Архибия; он сделал движение рукой, точно отмахиваясь, и сказал:

– Я вырос вместе с Клеопатрой, но простой смертный может любить царицу только как божество. Я охотно верю в твою дружбу с Бариной, но считаю ее опасной.

– Если ты хочешь сказать, – возразил Дион, всем своим видом желая показать, что не нуждается в предостережениях своего собеседника, – что она может повредить этой обворожительной женщине, то, пожалуй, ты прав. Но прошу тебя, не придавай моим словам другой смысл. Я не так тщеславен, чтобы воображать, будто могу нанести чувствительный удар ее сердцу. Беда в том, что многие не могут простить Барине ее обаяния, которое испытываю и я, и все мы. Понятно, если много мужчин посещает ее дом, то найдется много женщин, которые были бы рады закрыть его двери. К их числу принадлежит Ира. Она злится на мою подругу, и я даже боюсь, что вся эта история есть то самое яблоко, подброшенное для того, чтобы если не погубить, то, по крайней мере, удалить Барину из города, прежде чем царица – да пошлют ей боги победу! – вернется. Ты знаешь Иру: она же твоя племянница. Как и сестра твоя Хармиона, она не остановится ни перед чем, если нужно избавить Клеопатру от неприятности или огорчения, а царице вряд ли будет приятно узнать, что оба мальчика, Антилл и Цезарион, судьбу которых она принимает так близко к сердцу, посещают Барину, как бы ни была безупречна ее репутация.

– Я слышал об этом, – сказал Архибий, – и меня это тоже беспокоит. Сын Антония унаследовал от отца ненасытную жажду наслаждений. Но Цезарион! Он еще не расстался с детскими грезами. Что другие едва замечают, его задевает за живое. Боюсь, что Эрос[14] точит для него опасные стрелы. Разговаривая с ним в последний раз, я нашел, что он сильно изменился. Глаза его сверкали, как у пьяного, когда он говорил о Барине. Боюсь, боюсь…

– Вот оно что! – воскликнул Дион с изумлением, почти с испугом. – Ну, если так, то Ира не совсем неправа, и нам нужно иначе повернуть это дело. Прежде всего не следует упоминать о том, что Цезарион вмешался в историю с Дидимом. Никто не удивится, что мы желаем сохранить за стариком его собственность; я беру это на себя и постараюсь угомонить Филострата, – посмотри, как этот шут усердствует на службе у Иры. Что касается Барины, то хорошо бы убедить ее добровольно уехать из Александрии, если уж ее положение так щекотливо. Возьми-ка это на себя. Если я вздумаю предложить ей уехать, я, который не далее как вчера… Нет, нет! Она и без того слышала, что Ира и я… Бог знает, что ей вообразится. Ты знаешь, что такое ревность! Тебя же она послушается и уедет куда-нибудь недалеко. Если сердце мечтательного мальчика не на шутку затронуто, это может привести к самым печальным последствиям. Мы должны обезопасить Барину от него. В мое имение у Себеннита она не может уехать. Найдутся злые языки, пойдут сплетни! Твоя канопская вилла слишком близко отсюда, но у тебя есть, если не ошибаюсь…

– Мое имение на морском берегу достаточно далеко и может служить ей приютом, – возразил Архибий. – Дом всегда готов на случай моего приезда. Хорошо, я попытаюсь уговорить ее; твой совет разумен. Надо ее удалить с глаз Цезариона!

– А я, – продолжал Дион, – зайду завтра утром узнать о результатах твоей попытки, или даже сегодня вечером. В случае успеха я скажу Ире, что Барина уехала в Верхний Египет лечиться молоком. Ира благоразумна и рада будет прекратить эти дрязги в такую минуту, когда решается судьба Клеопатры и мира.

– Я тоже постоянно переношусь в мыслях к войску, – сказал Архибий. – Как все ничтожно в сравнении с решением, которое мы ожидаем на днях. Но жизнь слагается из мелочей. Они нас кормят, поят и согревают! Если Клеопатра вернется победительницей и узнает, что Цезарион на ложном пути…

– Надо ему преградить этот путь! – воскликнул Дион.

– Ты боишься, что он последует за Бариной? – спросил Архибий и слегка покачал головой. – Я думаю, что этого нам нечего опасаться. Он, конечно, был бы не прочь, но между желанием и исполнением у него огромное расстояние. Вот Антилл… ну, этот другого закала! Антилл способен отправиться за ней верхом или на лодке хоть до Водопадов, так что нам придется держать в строжайшем секрете место добровольного изгнания Барины.

– Еще уедет ли она, – сказал Дион с легким вздохом. – Она точно цепями прикована к этому городу.

– Знаю, – подтвердил Архибий, но тут Дион указал на повозку и быстро проговорил:

– Горгий зовет тебя. Постой, сделай же все, что можешь, чтобы уговорить Барину. Ей угрожает серьезная опасность. Не скрывай от нее ничего, и скажи ей, что друзья не долго оставят ее в одиночестве.

Архибий молча погрозил юноше и направился вместе с ним к повозке.

Правильное, но бледное лицо Цезариона, как две капли воды напоминавшее черты его отца – великого Цезаря, смотрело на них из окна. Когда они приблизились, Цезарион приветствовал их легким наклоном головы и благосклонным взглядом. Минуту тому назад, когда он увидел старого друга, этот взгляд оживился юношеским блеском, но перед посторонним он хотел явиться царем, хотел дать почувствовать свое высокое положение, тем более, что недолюбливал Диона. Он знал, что тот пользуется предпочтением женщины, которую Цезарион любил – так, по крайней мере, ему казалось – и обладание которой было предсказано тайной египетской мудростью.

Благодаря Антиллу, сыну Антония, он познакомился с Бариной и был ею принят с почтением, подобающим его сану. Но юношеская робость до сих пор мешала признаться в любви этой женщине, окруженной зрелыми и выдающимися людьми. Только выразительные, с влажным блеском глаза слишком ясно говорили о его чувствах. И они не остались незамеченными. Недавно какая-то египтянка остановила его подле храма Цезаря, куда он отправлялся ежедневно молиться, приносить жертвы, орошать маслом камень алтаря, согласно установленному порядку, определявшему каждый шаг его жизни.

Он тотчас узнал рабыню, которую видел в атриуме Барины, и приказал свите отойти в сторону.

К счастью, начальник дворца Родон на этот раз не счел нужным сопровождать его. Это придало ему смелости. Цезарион последовал за рабыней и увидел в тени мимоз, окружавших храм, носилки Барины. С бьющимся сердцем, полный трепетного ожидания, он подошел к ним, повинуясь ее знаку. Правда, его удостоили только одной милости: исполнить ее желание. Но все же сердце готово было разорваться, когда, опершись своей белой ручкой на дверцу носилок, Барина объясняла ему, что он замешан в дело о конфискации сада у ее деда Дидима и что ему, «царю царей», следует воспрепятствовать такой несправедливости.

Трудно было уловить смысл ее речи, слова отдавались в его ушах, точно он стоял не в тихой рощице подле храма, а на утесе Лохиаса в бурную погоду, среди шумящего прибоя. Цезарион не осмелился поднять глаза и взглянуть ей в лицо. Только после того как она спросила, можно ли рассчитывать на его помощь, их взгляды встретились. Чего только не прочел он в голубых, молящих глазах, – и какой несказанно прекрасной она показалась ему.

Как одурманенный, стоял он перед ней и помнил только, что, приложив руку к сердцу, обещал сделать все, чтобы избавить ее от огорчения. Тогда маленькая ручка со сверкающими кольцами еще раз потянулась к нему, и на этот раз он решился поцеловать ее, но, пока оглядывался на свиту, Барина успела сделать знак рабам, и носилки тронулись в путь.

И вот он стоял, как человек на старинной вазе его матери, который с отчаянием смотрит вслед улетающему счастью… Проклиная несчастную нерешительность, причинившую ему столько зла. Но не все еще потеряно. Если ему удастся исполнить ее желание, заслужить ее благодарность, то тогда…

Цезарион стал думать, к кому бы обратиться. К регенту Мардиону или хранителю печати? Нет! Они-то ведь и решили поставить статую в саду философа. К Ире, поверенной в тайнах его матери? Ни в коем случае! Хитрая девушка выведает от него все и перескажет регенту. Вот если бы Хармиона была здесь… но она отправилась с флотом, который теперь, быть может, уже вступил в сражение.

При воспоминании об этом он опустил глаза, так как ему не позволили занять подобающее место в войске, тогда как мать и Хармиона… Но Цезарион недолго предавался этим тягостным мыслям: в нем проснулись угрызения совести, от которых кровь хлынула к его лицу… Он считает себя мужем, а между тем в такое время, в такие дни, когда решается судьба его матери, его родного города, Египта и Рима – того самого Рима, который он, единственный сын Цезаря, привык считать своим наследием, – в такие дни он думает только о красавице, проводит бессонные ночи, мечтая овладеть ею и забывая о том, что должно было бы всецело владеть его мыслями.

Не далее как вчера Ира резко заметила ему, что в такие дни каждый друг царицы, каждый враг ее врагов, должен быть при войске, по крайней мере, в своих помыслах.

Он подумал об этих словах, но это воспоминание только напомнило ему о дяде Иры, Архибии, который имел большое влияние не только из-за своего богатства, но и благодаря всем известной дружбе с Клеопатрой. К тому же этот мудрый, здравомыслящий человек всегда хорошо относился к Цезариону. Поэтому последний решил обратиться к нему и к архитектору Горгию, с которым познакомился при перестройке дворца на Лохиасе, причем архитектор произвел на него очень хорошее впечатление.

Решившись на это, он немедленно отправил одного из свиты к Горгию с табличками, в которых приглашал его явиться для переговоров к храму Изиды.

Около полудня он тайно отправился в лодке в небольшой дворец Архибия на берегу моря; а теперь, когда Архибий со своим другом стояли перед ним, объявил им, что сам отправится к Дидиму с архитектором и защитит ученого от несправедливости.

Это было во всех отношениях неудобно, и Архибию пришлось пустить в ход все свое красноречие, чтобы отговорить царевича. Народ может узнать его в то время, как он выступит против регента, а это навлечет на него самые серьезные неприятности. Но уступить и покориться было на этот раз особенно тяжело для юного «царя царей». Ему так хотелось казаться мужчиной перед Дионом! Наконец, убедившись, что это невозможно, он постарался соблюсти хоть внешний вид достоинства, заявив, что уступает настояниям Архибия только из опасения навлечь неприятности на старого ученого и его внучку. Затем он еще раз просил архитектора сделать все, что возможно, для Дидима. Когда, наконец, он удалился вместе с Архибием, начинало уже смеркаться и перед храмом и небольшим мавзолеем, примыкавшим к целле[15], зажглись факелы, а на площади сковороды с варом.

Глава III

– Дело-то плохо, – сказал архитектор, глядя вслед удаляющейся повозке и покачивая головой.

– Да и там, внизу, не лучше, – прибавил Дион, – Филострат, кажется, убедил толпу…

– Неужели, – воскликнул архитектор, – Барина была женой, почти служанкой этого негодяя! Как могло это случиться…

– Она была почти ребенком, когда их обвенчали, – перебил Дион. – Разве у нас справляются о желании пятнадцатилетней девушки, когда выбирают ей супруга? А Филострат – мы с ним вместе учились в Родосе – подавал тогда большие надежды. Его брат Алексас, любимец Антония, мог оказать ему покровительство. Отец Барины умер, мать привыкла слушаться Дидима во всем, что касалось его внучки, и ловкий сириец сумел пустить пыль в глаза старику. Ведь он и теперь выглядит недурно. Как оратор он имел успех. Это вскружило ему голову и заставило пуститься во все тяжкие. Чтобы купить красавице-невесте хорошую обстановку, он взялся за нечистое дело взяточника Пирра и выиграл его.

– Он подкупил дюжину лжесвидетелей.

– Целых шестнадцать. За ними последовали многие другие. Однако пора его угомонить. Ты ступай в дом и успокой старика и Барину, если она там. Если встретишь посланника от регента, скажи ему о беззаконности этого неслыханного решения. Ты ведь знаешь законы, на которые можно сослаться в пользу старика.

– Со времени Эвергета II[16] зарегистрированные земельные участки остаются неприкосновенными, а участок Дидима был зарегистрирован.

– Тем лучше. Да намекни послу, что, насколько тебе известно, регент может изменить свое решение.

– Я же сошлюсь на свое право выбирать место для статуи. Сама царица приказала слушаться меня в этом вопросе.

– Это самое главное. Тогда до свидания. К Барине лучше не ходи сегодня вечером. Если увидишь ее, скажи, что Архибий собирался ее навестить; я после скажу тебе, зачем. Потом я отправлюсь к Ире и попытаюсь уговорить ее. О желании Цезариона лучше не упоминать.

С этими словами Дион пожал архитектору руку и направился к толпе, окружавшей высокий пьедестал на полозьях, на котором привезли тщательно закутанную статую.

Ворота в доме ученого были открыты, так как посланник регента действительно явился к нему некоторое время тому назад. Скифская стража, присланная приятелем Барины, экзегетом[17] Деметрием, удерживала наплыв любопытных.

Архитектор был знаком с начальником стражи и скоро стоял в имплювиуме[18] дома, продолговатом пространстве без крыши, посреди которого бил небольшой фонтан, орошавший влажной пылью круглую клумбу с цветами. Старик-невольник только что зажег лампы на высоких подставках.

Когда архитектор вошел в дом, там уже собрались чиновники, писцы, понятые – всего человек двадцать с казначеем Аполлонием во главе.

Раб, проводивший Горгия, сообщил ему об этом.

В атриуме[19] его остановила девушка, принадлежавшая, по-видимому, к семье ученого. Он не ошибся, подумав, что это Елена, младшая внучка Дидима, о которой говорила ему Барина. Правда, она была не похожа на сестру. Вместо светлых кудрей Барины головку девушки обвивала густая, гладкая, черная, как смоль, коса. В особенности поразил архитектора глубокий, низкий голос, выдававший внутреннее волнение, когда она обратилась к нему с вопросом, в котором слышался легкий упрек:

– Еще какое-нибудь требование?

Он прежде всего удостоверился, что говорит действительно с Еленой, сестрой его приятельницы, а затем сообщил ей, кто он такой и зачем явился.

Первое впечатление, которое она произвела на него, не было благоприятным. Легкая складка на лбу, показавшемся ему слишком высоким для женщины, обнаруживала недружелюбное настроение, а красивый рот обличал страстный характер и придавал ее безукоризненно правильному лицу строгое, даже жестокое выражение. Но услыхав, что он пришел защитить ее деда, она глубоко вздохнула и, приложив руку к груди, воскликнула:

– О, сделай все, чтобы помешать этому ужасному решению. Никто не знает, как дорожит старик этим домом! А бабушка! Они умрут, если у них отнимут его!

Ее большие глаза глядели на него с жаркой мольбой, а в строгом голосе звучала искренняя любовь к семье.

Архитектор должен был помочь им и от всей души желал этого. Он сказал ей об этом, и она отнеслась к нему, как к помощнику в трудную минуту, и с трогательным чистосердечием просила его сказать деду, за которым собиралась сходить, что не все еще потеряно.

Архитектор с удивлением спросил, неужели Дидим еще ничего не знает.

– Он работает в беседке у моря, – быстро отвечала она. – Аполлоний – добрый человек и согласился подождать, пока я подготовлю деда. Но мне нужно спешить. Он уже раз десять присылал сюда Филотаса, своего ученика, узнать, что здесь за шум; но я велела ему сказать, что народ стремится в гавань узнать новости о царице. Тут не раз поднимались крики, но дед ни на что не обращает внимания, когда сидит за работой, а Филотас – молодой ученик из Амфиссы[20] – любит его и слушается меня. Бабушка тоже ничего не знает. Она глуха, а рабыням запрещено говорить ей. Внезапный испуг может повредить ей, так сказал доктор. Только бы мне не слишком огорчить деда!

– Хочешь, я провожу тебя? – дружески спросил архитектор.

– Нет, – отвечала она. – Он не сразу поверит чужому человеку. Только, когда Аполлоний сообщит ему обо всем, постарайся утешить, если увидишь, что он будет очень огорчен, и скажи, что есть друзья, которые заступятся за него.

Тут она благодарно кивнула ему головой и поспешно направилась в сад через боковую дверь.

Архитектор смотрел ей вслед, тяжело дыша, с блестящими глазами. Как добра эта девушка, как заботится о своей семье! Как разумно поступает это юное существо! Он видел ее при плохом освещении, но она должна быть очень хороша собой. Во всяком случае, у нее прекрасные глаза, губы и волосы. Сердце его забилось быстрее, и он спросил себя, не лучше ли эта девушка, одаренная всем, что составляет истинное достоинство женщины, своей сестры Барины, хотя та бесспорно привлекательнее? Хорошо, что его подбородок и щеки были закрыты бородой, потому что Горгий, зрелый, степенный муж, покраснел при этой мысли. И знал почему. Всего полчаса тому назад он думал и говорил Диону, что считает Барину обворожительнейшей из всех женщин, а теперь новый образ оттеснил прежний и наполнил его новым, быть может сильнейшим, чувством.

Это случалось с ним не в первый раз, и его друзья, в том числе и Дион, подметили эту слабость и отравили ему немало веселых часов своими насмешками. Немало белокурых и смуглых, высоких и маленьких красавиц воспламеняли его сердце, и всякий раз ему казалось, что именно ту, которой подарил свою быстро вспыхнувшую привязанность, он должен назвать своей, чтобы быть счастливым. Но, прежде чем доходило дело до чего-нибудь решительного, возникал вопрос, не нравится ли ему еще больше другая. В конце концов она начал думать, что его сердце не может принадлежать какой-нибудь одной женщине, а только всему слабому полу, поскольку он молод и прекрасен. Правда, он чувствовал себя способным сохранить верность, так как отличался постоянством и готовностью на всякие жертвы в отношениях к друзьям, но с женщинами дело обстояло иначе. Неужели и образ Елены, показавшийся ему таким обворожительным, скоро побледнеет? Это было бы удивительно, а все-таки он был уверен, что на этот раз Эрос ранил его не на шутку.

Все это с быстротой молнии мелькнуло в его голове и взволновало его сердце, пока он проходил в имплювиум, где чиновники с нетерпением ожидали владельца дома. Горгий с обычной прямотой и решительностью объяснил им, почему он надеется, что их поручение останется неисполненным, а казначей уверил его, что будет очень рад, если регент отменит свое распоряжение. Он охотно подождет, пока внучка сообщит старику-ученому о грозящей ему несправедливости.

Впрочем, терпение его не долго подвергалось испытанию, потому что старик был предупрежден прежде, чем Елена успела дойти до его домика. Философ Евфранор, престарелый член Музея, пробрался к нему в сад и рассказал ему обо всем, не обратив внимания на предостерегающие жесты и взгляды Филотаса. Но Дидим знал своего коллегу, который, ведя такую же отшельническую жизнь, посвящал остаток своих дней и сил науке. Поэтому он только недоверчиво покачал головой и сердито воскликнул, как будто дело шло о самом незначительном происшествии: «Ну, что там еще! Посмотрим?»

С этими словами он встал и хотел выйти из комнаты, забыв даже о сандалиях, стоявших на ковре, и верхней одежде, висевшей на полке с книгами, – до такой степени, несмотря на кажущееся спокойствие, был он взволнован неожиданным известием. Но его друг, молча следивший за ним, остановил его. В эту минуту вошла Елена.

Старый философ, смущенный недоверием своего друга, обратился к ней с просьбой убедить деда, что случаются иногда вещи, противоречащие нашим желаниям. Она осторожно сообщила ему обо всем, прибавив, что надеется на помощь архитектора.

Дидим опустил голову, потом выпрямился и, не обращая внимания на плащ, который Елена держала наготове, отворил дверь и вышел со словами: «Нет, этого не будет».

Евфранор и внучка последовали за ним; он же, сгорбившись, но быстрыми и твердыми шагами прошел через сад и, не реагируя на вопросы своих спутников, вошел в имплювиум. Яркий свет ослепил его, и он не сразу освоился в толпе присутствующих. Казначей подошел к нему, поздоровался очень почтительно и сказал, что ему неприятно отрывать ученого от работы, которой с нетерпением ожидает мир, но этого требуют важные обстоятельства.

– Слышал, слышал, – перебил старик с усмешкой. – В чем же, собственно, дело?

При этом он обвел глазами присутствующих. Дидим не знал никого из них, кроме казначея, с которым имел дела по счетам Музея, и архитектора, для которого сочинил надпись к новому Одеону[21]. При виде незнакомых лиц уверенность, не покидавшая его до сих пор, поколебалась.

– Правда ли, что мой сад собираются превратить в публичную площадь? И для чего? Для того, чтобы поставить на его месте статую. Но об этом и речи быть не может, мой участок занесен в кадастр, а закон…

– Извини, что я тебя перебью, – возразил казначей. – Нам известны постановления, на которые ты ссылаешься, но здесь дело идет об исключительном случае. Регент ничего не отнимет у тебя. Напротив, он предлагает тебе от имени царицы вознаграждение, – размеры его ты сам определишь, – за участок земли, который будет почтен статуей высочайших представителей нашей земли: Клеопатры и Антония. Ее уже привезли сюда. Это произведение превосходного скульптора, слишком рано умершего, Лизандра, без сомнения, может только украсить твое жилище. Домик на берегу моря, нечего делать, придется снести завтра же, так как царица может вернуться каждый день с победой, если бессмертные справедливы. Статуя, воздвигнутая в ее честь, должна встретить ее при самом въезде, вот почему регент послал меня к тебе объявить его желание, которое вместе с тем есть желание царицы…

– Впрочем, – перебил его архитектор, к которому внучка старика только что обратилась с новой мольбой о помощи, – твои друзья все-таки постараются убедить регента выбрать для статуи другое место.

– Это их дело, – заметил казначей. – Что случится в будущем – нам неизвестно. Моя же обязанность убедить достойного владельца этого дома и сада подчиниться приказу царицы, который я передаю в форме просьбы, согласно желанию регента.

Старик молча выслушал эту речь, устремив пристальный взгляд на казначея.

«Итак, это правда. У него действительно хотят отнять его сад, его домик – приют для его работы и размышлений в течение полустолетия – ради какой-то статуи».

Убедившись в этом, он потупил взор, точно забыл обо всем, что его окружает. Жестокая скорбь сковала ему язык.

Снаружи доносились крики и гул толпы, но старик, по-видимому, не слышал их и не замечал своей внучки. Однако, почувствовав ее прикосновение, он поднял голову и обвел взглядом присутствующих.

В тусклых глазах старого комментатора и энциклопедиста горел теперь огонь юношеской страсти, он смотрел как боец, готовый вступиться за правое дело. Дряхлый, застенчивый старец превратился в опасного соперника. Его губы и тонкие ноздри сжались и, когда казначей, повысив голос, сказал, что ему следует сегодня же вынести вещи из домика в саду, так как завтра утром его снесут, Дидим поднял руку и воскликнул:

– Этого не будет! Я не вынесу ни единого свитка. Завтра утром, как и всегда, вы найдете меня за работой и, если решитесь отнять у меня мою собственность, вам придется употребить силу.

– Полно, достойный муж, – перебил его казначей. – Всем в подлунном мире приходится подчиняться высшей воле; над богами владычествует судьба, над смертными – цари. Ты мудр и понимаешь, что я только исполняю свою обязанность! Но я знаю жизнь и, если позволишь, посоветую тебе подчиниться неизбежному. Ручаюсь, что ты не останешься в убытке, что царица даст тебе вознаграждение…

– Которого, – с горечью подхватил Дидим, – хватит, чтобы построить дворец на месте этого домишки. Но, – вспылил он снова, – мне не нужно ваших денег! Я не хочу уступать свое законом утвержденное право! За него я стою, и тот, кто осмелится посягнуть на мою собственность, которой владели мой отец и дед…

Тут он умолк, потому что на улице послышались восторженные крики; когда же они затихли и упрямый старик хотел продолжать свою речь, его перебил звонкий женский голос, обратившийся к нему с греческим приветствием: «Радуйся!», и звучавший так весело и приветливо, что тяжелое смущение, одевшее точно облаком лица присутствующих, почти рассеялось.

Пока одни прислушивались к гулу возбужденной толпы, а другие смотрели на старика, упорство которого вряд ли можно было преодолеть, молодежь уставилась на прекрасную женщину, только что вошедшую в комнату. Быстрая ходьба разрумянила ее щеки, обворожительное личико весело и приветливо глядело на сестру, деда и архитектора из-под голубого шарфа, обвивавшего белокурую головку.

Казначею и многим его спутникам показалось, будто само счастье посетило этот печальный дом, и у многих лица прояснились, когда старик совершенно другим тоном, чем прежде, воскликнул: «Ты здесь, Барина?», а она, не обращая внимания на присутствующих, нежно расцеловала его в обе щеки.

Елена, архитектор и старый философ Евфранор подошли к ней, и последний с ласковым упреком спросил:

– Сумасшедшая, как ты пробралась сюда сквозь эту ревущую толпу?

Она весело отвечала:

– Один ученый, член Музея, встречает меня вопросом, здесь ли я, хотя по милости дружелюбной или, – как ты думаешь на этот счет, дед? – враждебной судьбы я с детства была довольно заметной, другой укоряет за то, что я пробралась сквозь толпу, точно можно остановиться перед чем-либо, когда нужно помочь друзьям, которым приходится плохо. Но какой ужасный шум!

Она поднесла свои маленькие ручки к ушкам, прикрытым шарфом, и заговорила не прежде, чем шум утих, хотя и уверяла, что спешит и зашла только узнать, как дела.

Сестра и архитектор едва успевали отвечать на ее торопливые вопросы. Когда же она узнала, зачем явились сюда посторонние лица, то поблагодарила казначея и поспешила уверить его, что старые друзья ее деда постараются отвести от него эту неприятность.

На настойчивые вопросы обоих стариков, как она добралась сюда, Барина отвечала:

– Вы, может быть, не поверите, так как я ни на минуту не умолкаю, но я поступила, как бессловесная рыба, и приплыла сюда по воде.

Затем она отвела деда в сторону и шепотом сообщила ему, что Архибий встретился с ней в гавани, когда она собиралась сесть в лодку, и обещал зайти к ней вечером по важному делу. Ей нужно переговорить с глазу на глаз с этим почтенным человеком и потому она не может остаться. Тут она обратилась к присутствующим и спросила, почему народ так шумит.

Архитектор отвечал, что Филострат старается убедить толпу, будто единственное подходящее место для статуи – сад Дидима, и прибавил, что знает, по чьему наущению тот действует.

– Во всяком случае, не по наущению регента, – заверил казначей.

Барина, веселое личико которой слегка затуманилось при упоминании имени оратора, ответила ему легким кивком и шепнула, что берется переговорить со стариком, лишь бы ему дали время одуматься.

Завтра утром чиновники смогут исполнить свою обязанность, если регент не откажется от своего намерения. Она между тем постарается уговорить деда, хотя он и не из податливых. Казначей же со своей стороны может напомнить регенту, что в такое время следует избегать открытых столкновений и следовало бы уважить лета и права Дидима.

Пока Аполлоний разговаривал со своими спутниками, Барина подозвала архитектора и простилась с родными. Ей, сказала она, не угрожает никакая опасность, тем более, что и на этот раз она удалится, как рыба, но пустит в ход язык и поговорит с таким человеком, который давно бы уже защитил Дидима, если бы царица была здесь.

До сих пор глаза и уши всех присутствующих были обращены к ней. Всякому хотелось любоваться и слушать ее.

Лишь после ее ухода чиновники удалились со своими спутниками, чтобы еще раз переговорить с регентом по поводу этого неприятного происшествия.

На этот раз Горгий неохотно следовал за молодой женщиной. Не далее как час тому назад он почел бы за счастье сопровождать и охранять Барину, теперь же ему приятнее было бы остаться с ее сестрой, которая так благодарно и вместе с тем так скромно ответила на его прощальные слова. Но и для самых непостоянных людей заменить старую привязанность новой все же не так легко, как черную фигуру в шахматах сменить на белую, так что ему и теперь было очень приятно находиться рядом с Бариной. Только мысль, что Елена может подумать, будто он находится в близких отношениях с ее сестрой, несколько смущала его.

В саду Барина попросила его помочь ей взобраться по узкой лесенке на плоскую кровлю домика привратника.

Отсюда они могли видеть все, что происходило на площади, причем оставаясь незамеченными, так как вокруг домика росли густые лавры. Перед обоими храмами пылали сосуды с варом, бросавшие на площадь яркий свет, который еще усиливался благодаря факелам в руках скифской стражи. Но все равно в толпе нельзя было разобрать отдельных фигур. Только мраморные стены храмов, статуи перед домом Дидима, гермы[22] по сторонам улицы, ведущей от северной части «уголка муз» к морскому берегу, выступали из темноты, сверкая при свете пылавшей смолы, а дым от факелов заволакивал небо, скрывая блеск звезд. Из людей, столпившихся на площади, ясно видны были только Дион, стоявший у подножия закутанной статуи, и Филострат, взобравшийся на одного из дельфинов, окружавших источник между храмом Изиды и улицей. Их разделяло пространство шагов в десять, позволявшее слышать друг друга. И на них-то было обращено всеобщее внимание. Подобные ораторские состязания составляли одно из любимых развлечений александрийцев, которые встречали каждый удачный оборот одобрительными восклицаниями, а каждое почему-либо не понравившееся им слово криком, свистками и шиканьем.

Барина могла видеть и слышать все, что происходило перед ней. Раздвинув скрывавшие ее ветви, она прислушалась к спору. Когда негодяй, которого она когда-то называла своим мужем, а теперь презирала так глубоко, что не могла даже ненавидеть, задел ее родных, сказав, что они из поколения в поколение кормятся за счет Музея, она закусила губы. Но вскоре ее рот слегка искривился гримасой, как будто ей противно было слушать; в эту минуту Филострат обратился к Диону, обвиняя его в том, что тот хочет помешать регенту увековечить славу великой царицы и обрадовать ее благородное сердце.

– Мой язык, – воскликнул он, – орудие, которое меня кормит! Ради чего я, усталый и изможденный, обращаюсь к вам с речью? Ради нашей великой царицы Клеопатры и ее великодушного друга, которому каждый из нас обязан каким-нибудь благодеянием. Кто любит ее и божественного Антония, нового Геркулеса и Диониса, – скоро они вернутся к нам с победным венком! – тот не задумается вместе с регентом и со всеми благородными людьми отобрать жалкий клочок земли у старого скряги, который держится за него так упрямо и с умыслом!.. Слышите ли, с умыслом! А каким – не стану говорить: это слишком отвратительно, да я и не доносчик. Если же кто стоит за старого пачкуна, извергающего книги, как этот дельфин воду, – пусть себе, я ему не позавидую. Но пусть он сначала посмотрит на союзника Дидима. Вон он стоит передо мной. Лучше бы было, если бы он превратился в камень, а дельфин у его ног – в живое существо. Тогда, по крайней мере, ему можно было бы остаться в тени! Ну, а теперь я должен вытащить его оттуда, я должен показать вам Диона, сограждане, хотя мне приятнее было бы говорить о вещах, которые менее возбуждают желчь! Тусклый свет не позволяет вам различить цвет его плаща, но я видел его днем. Это гиацинтовый пурпур! Вы знаете, сколько стоит такая мантия. Любой из вас мог бы десять лет прокормить на нее жену и детей! «Должно быть, много в мошне у господина, который решается подставлять такое сокровище дождю и ветру!» – подумает каждый, глядя, как он щеголяет, точно павлин. Да, у него в мошне много талантов![23] Нехорошо только, что почти каждый из вас должен отнимать хлеб у своей семьи, глоток вина у себя самого, чтобы наряжать таких господ! Его отец, Эвмен, был сборщиком податей, и вот на те деньги, которые этот кровопийца вытянул у вас и ваших детей, его сынок рядится в пурпур и разъезжает в колеснице четверней, забрызгивая вас грязью! Как вам это понравится? Много ли он весит, этот молодчик, но ему, изволите видеть, необходима четверня, чтобы разъезжать по улицам. А знаете ли, почему? Я вам скажу. Потому что он боится застрять где-нибудь, споткнуться, как и в речах спотыкается!

Тут Филострат остановился, так как его шутка вызвала смех у некоторых слушателей. Но Дион, отец которого, занимавший важный пост сборщика податей, действительно увеличил свое состояние, не остался в долгу.

– Так, так, – подхватил он презрительно, – сирийский болтун на этот раз не ошибся! Вот он передо мной, и кто же не споткнется, увидев перед собой вонючее болото? Что касается пурпурного плаща, то я ношу его, потому что он мне нравится. Мне не по вкусу желтый плащ Филострата. Конечно, при солнечном свете он довольно ярок. Он напоминает одуванчик. Вы знаете этот цветок? Когда он отцветает, – а вы сами видите, похож ли Филострат на нераспустившуюся почку, – то превращается в пустой шар, разлетающийся от дыхания ребенка. Не назвать ли нам эти цветки «филостратовыми головками»? А, вы одобряете мое предложение? Очень рад, сограждане, благодарю вас! У вас есть вкус! Вернемся же к моему сравнению. В каждой голове есть язык, есть он и у Филострата, и по его же словам, это орудие, которое его питает!

– Что вы слушаете этот золотой мешок, этого врага народа! – бешено перебил Филострат. – Видите, по его мнению, честная работа унижает гражданина!

– О честной работе и речи не было, любезнейший, – возразил Дион. – Я говорил только о твоем языке. Вы понимаете меня, сограждане! Впрочем, может быть, не всякий из вас имел дело с этим почтенным человеком; так я объясню вам, что он такое: я его хорошо знаю! Если кому случится вести какой-нибудь скверный, постыдный процесс, советую обратиться к этому человеку. Поверьте мне, дело Дидима уже потому правое, что он так нападает на него! Я уже объяснял вам, что это за дело. Кто из вас, имея сад, может сказать: он мой, если, пользуясь отсутствием царицы, у вас начнут отбирать его. А саду Дидима угрожает именно такая участь. Если это обратится в правило, опасайтесь сеять или сажать что-нибудь на своей земле; прежде чем ваши семена взойдут, у вас могут отнять ваш участок, если супруга какого-нибудь знатного лица вздумает сушить на нем белье!

Одобрительные восклицания послышались в ответ на эти слова; Филострат же прокричал во все горло:

– Послушайте меня, сограждане, не поддавайтесь обману! Никого не собираются ограбить! Хотят приобрести за крупное вознаграждение участок земли, чтобы украсить город, а вместе с тем почтить и порадовать царицу. Неужели же регент и граждане должны отказаться от случая выразить свою радость и благодарность по поводу величайшей победы, о которой мы скоро услышим, только потому, что их план не нравится злому человеку, скажу прямо, врагу отечества!

– Вот теперь я на краю болота, – живо возразил Дион, – и, пожалуй, мне в самом деле придется споткнуться! Нужно большое присутствие духа, чтобы не прикусить язык, слушая такую бесстыдную, такую ядовитую клевету! Вы знаете, сограждане, сколько лет семья Дидимов из поколения в поколение живет в этом домике, создавая замечательные труды; вы знаете, что старец, о котором идет речь, был наставником царских детей!

– А все-таки, – крикнул Филострат, – он совсем недавно прогуливался под руку с Арием, другом Октавиана, заклятого врага царицы! Да я сам слышал и другие слышали, как Дидим называл этого самого Ария своим любимым учеником!

– Вот назвать так тебя, – возразил его противник, – постыдился бы последний школьный учитель! Да если б даже тебя отдали в учение не к риторам, а к селедочным торговцам, то всякий порядочный человек из них постыдился бы такого ученика, потому что они продают хороший товар за медные деньги, а у тебя за золото можно купить только мерзости! Теперь ты отрабатываешь его, стараясь замарать честное имя достойного человека. Но я не потерплю этого! Слушайте, сограждане, я требую, чтобы этот сириец доказал измену Дидима, или я перед всеми назову его бесчестным, подкупленным клеветником!

– Ругательство из таких уст не может оскорбить, – возразил Филострат презрительным тоном. Однако прошло несколько секунд, пока он собрался с духом и обратился к толпе со всей энергией, на какую только был способен. – Чего я добиваюсь, сограждане? Ради чего я говорю с вами? Я честно стою за интересы царицы только потому, что меня побуждает к этому сердце! Чтобы отстоять единственно подходящее место для статуи в честь Клеопатры, я вступаю в спор с моим врагом, выслушиваю ругательства, которыми этот наглец хочет заставить меня молчать! Но я не раскаиваюсь в этом, хотя я восстаю против голоса природы: ведь бессовестный старик, о котором мы говорим, был и моим учителем и называл меня при свидетелях одним из лучших своих учеников, пока не отвратился, не стану говорить, по чьему наущению, от правды и добродетели. Да, одним из лучших, и уж во всяком случае, я был одним из благодарнейших! Я женился на его внучке. Я обладал ею…

– Обладал! – перебил Дион с негодованием. – После этого падаль, выброшенная морем, будет хвалиться, что обладала им!

Сириец так страшно изменился в лице, что даже при тусклом свете факелов окружающие заметили его смертельную бледность. На минуту он, казалось, потерял самообладание, но тут же оправился и воскликнул:

– Сограждане, дорогие друзья, призываю вас всех в свидетели бедствий, которые навлекла на меня, неопытного мужа, эта красивая, а еще больше развратная женщина…

Но ему не дали кончить, так как присутствующие, из которых многие знали блестящего, щедрого Диона и Барину, прекрасную певицу, участвовавшую в последнем празднике Адониса, разразились неодобрительными криками.

Впрочем, диспут не кончился бы так скоро, если б в эту минуту не овладели толпой беспокойство и страх. Послышались крики: «Назад, посторонитесь!», затем топот коней и команда начальника, появившегося во главе отряда ливийских всадников. Толпа, готовая при случае вступить в борьбу даже с вооруженной силой, на этот раз не чувствовала охоты рисковать жизнью, так как повод был незначительным. К тому же словесная распря неожиданно завершилась комическим приключением, и среди тревожных криков послышался громкий смех. Толпа, кинувшись к источнику, столкнула Филострата в бассейн. Случилось ли это нечаянно или с умыслом, невозможно было разобрать, но тщетные усилия сирийца выбраться из воды, хватаясь за гладкий, скользкий мрамор, и его плачевный вид после того, как чьи-то сострадательные руки помогли ему вылезти на площадь, были так смешны, что раздражение толпы сменилось веселым настроением. Послышались шуточки:

– Ему не мешает помыть руки; они почернели оттого, что он чернил Дидима, – крикнул один.

– Какой-то мудрый врач столкнул его в бассейн, – подхватил другой, – после трепки, которую он получил от Диона, ему полезна холодная ванна.

Регенту, приславшему отряд всадников, чтобы удалить толпу от дома Дидима, могло быть только приятно, что эта насильственная мера не встретила сопротивления.

Народ рассеялся и вскоре уже был привлечен новым происшествием у театра Диониса[24]. С его ступеней Анаксенор объявил о блистательной победе, одержанной Клеопатрой и Антонием, а затем пропел под звуки лютни гимн, глубоко тронувший сердца слушателей. Он уже давно сочинил его, и воспользовался первым же случаем – слухом, дошедшим до него во время завтрака в Канопе, чтобы исполнить его.

Как только площадь опустела, Барина оставила свой наблюдательный пост.

Никогда еще сердце ее не билось так сильно. Дион всегда нравился ей больше, чем кто-либо из ее обожателей; теперь же она почувствовала, что любит его. Конечно, его заступничество заслуживало искренней благодарности, оно показывало, что Дион посещал ее не только для того, чтобы убить время, как большинство гостей!

Для знатного молодого человека было не просто публично вступить в борьбу с бессовестным человеком, которому она когда-то принадлежала. И как легко он одолел страшного противника. При этом он выступил против своего могущественного дяди и, может быть, навлек на себя гнев Алексаса, брата Филострата, занимавшего первое место среди любимцев Антония. Это возвышало Барину в ее собственных глазах; она чувствовала, что Дион, не уступавший никому из знатных людей в городе, не решился бы на такой поступок ради какой-либо другой женщины.

С нее точно спали оковы.

Сохранив веселый характер несмотря на несчастное замужество и всевозможные огорчения, она сумела привлечь в свой дом всю александрийскую интеллигенцию, стараясь не оказывать предпочтения никому из гостей. Барина следила за собой, чтобы не дать никому из них той власти, которая естественно выпадает на долю человека, сознающего, что он любим. И Диона она не особенно отличала, но теперь охотно отдала бы весь свой блеск за счастье быть им любимой и принадлежать ему. С ним она предпочла бы безвестное уединение этому шумном и блестящему обществу.

Теперь она знала, что делать, если он вздумает добиваться ее руки, и архитектор впервые увидел Барину такой молчаливой. Он охотно проводил бы ее обратно в дом деда, где увидел бы ее сестру Елену, так как думал, что та огорчится, видя, что ее защитник не возвращается.

После неожиданного прекращения словесной распри Дион почувствовал сильный подъем духа. Не раз уже случалось ему вступаться за правое дело и одерживать победу, но никогда это не доставляло ему такой радости, как в настоящем случае. Теперь он только и мечтал увидеться с Бариной, сообщить ей о случившемся и услышать благодарность за свою услугу.

Внутреннее чувство подсказывало ему, какого рода будет та благодарность, но лишь только светлый образ будущего уступил место размышлениям, веселое выражение на его мужественном лице сменилось озабоченным.

Несмотря на окружавшую его темноту, которой не мог рассеять тусклый свет горевшей смолы, ему казалось, что он стоит в ярком блеске солнечного полдня в цветущем саду своего дворца, а Барина, у которой он потребовал награду за свое заступничество, в глубоком волнении кинулась к нему на грудь, и он целует ее влажные от слез глаза.

Видение вскоре исчезло, но было таким ярким, точно наяву.

Неужели Барина значит для него больше, чем он сам думал? Неужели его привлекали в ней не только ум и красота? Неужели им овладела истинная, серьезная страсть? Неужели наступит день, когда, повинуясь таинственному, непреодолимому инстинкту, наперекор рассудку, он соединится, быть может, на всю жизнь с ней, Бариной, принадлежавшей когда-то Филострату, а ныне игравшей такую заметную роль в александрийском обществе?

Будь она чиста, как лебедь, – а сомневаться в этом у него не было оснований, – все же ее имя упоминается в одном ряду с именами Аспазии[25] и многих других, к которым посетители являлись не только ради пения и увлекательной беседы. Дарами, которыми так щедро наделили ее боги, наслаждались слишком многие, чтобы он, последний отпрыск благородной македонской фамилии, мог ввести ее хозяйкой во дворец, так заботливо и успешно возведенный ему Горгием.

Во всяком случае, если в нем чего-то недоставало, так только заботливой хозяйки.

А согласится ли она вступить с ним в союз, не освященный браком?

Нет!

Он не мог сделать своей любовницей внучку Дидима, женщину, которая нравилась ему, тем более, что всегда возбуждала в нем уважение, несмотря на свободное обращение с гостями. Да он и сам не хотел этого, хотя его друзья посмеялись бы над такой щепетильностью. Могла ли святость брака иметь какое-нибудь значение в городе, где сама царица дважды вступала в связь с чужими мужьями? И у него случались кое-какие любовные интрижки, но именно поэтому было бы особенно неприятно уравнять Барину с женщинами, любовью которых он пользовался, быть может, только благодаря золоту.

Мужества и твердости у него было довольно, но никогда еще не приходилось ему бороться с такой силой, как теперь.

Проклятое видение! Оно всплывало перед ним снова и снова, смеялось и манило, и Дион чувствовал – наступит день, когда у него не хватит сил бороться с желанием осуществить его на деле. Если только он не расстанется с ней, то, без сомнения, наделает такого, что сам же будет раскаиваться; ему следует молить богиню красноречия ниспослать Архибию дар убеждения, когда он будет уговаривать Барину оставить Александрию.

Трудно будет отказаться от ее общества, но все-таки лучше ей уехать. Пройдет немало времени, пока они снова увидятся, стало быть, есть надежда на победу.

Дион просто не узнавал себя.

Нетвердыми шагами продвигался он вперед, подавив желание зайти для разговора к Дидиму. Там он мог бы встретить Барину, а этого ему не хотелось, хотя все его существо стремилось видеть ее лицо, слышать ее голос и слова благодарности из ее милых уст. Радостное чувство сменилось в нем раздражением, как у человека, который стоит на перекрестке перед тремя дорогами, ведущими к различным целям, из которых ни одна не может вполне удовлетворить его.

Улица, по которой он шел, протискавшись сквозь толпу, вела вдоль берега к театру Диониса. Увидев его, Дион вспомнил, что именно здесь Горгий хотел поставить статую. Он решил осмотреть место, выбранное архитектором, в надежде, что этот осмотр изменит ход его мыслей.

Когда молодой человек подошел к театру, певец только что окончил гимн и толпа слушателей стала расходиться. Все говорили о радостной вести, переданной в пышных стихах Анаксенором, любимцем Антония, без сомнения, имевшим верные сведения. Со всех сторон раздавались крики в честь Клеопатры, новой Изиды, и Антония, нового Диониса, и вскоре старые и молодые, греки и египтяне слились в общем крике: «В Себастеум!» Так назывался дворец, напротив которого находилось помещение регента и правительства. Народ хотел услышать подтверждение радостной вести.

Дион вообще терпеть не мог таких шумных излияний восторга, но на этот раз настолько заинтересовался вестью, что хотел было примкнуть к толпе, стремившейся в Себастеум. Но тут внимание его было привлечено криками служителей, пролагавших путь для закрытых носилок.

Он узнал носилки Иры. Она-то во всяком случае должна иметь точные сведения, только в такой давке вряд ли удастся потолковать с ней. Ира, по-видимому, была другого мнения на этот счет, так как заметила и подозвала его. В ее голосе, обыкновенно звонком и чистом, звучали хриплые ноты. Вопросы, которыми она засыпала Диона, выдавали глубокое волнение. Не поздоровавшись с ним, она поспешно спросила, отчего волнуется народ, кто принес известие о победе и куда стремится толпа.

Отвечая ей, Дион с трудом протискивался сквозь толпу, стараясь не отстать от носилок. Она заметила это и приказала слугам нести носилки к воротам, запиравшимся на ночь, мимо которых они проходили в эту минуту, назвала страже свое имя и, когда ворота были открыты, велела внести носилки и поставить на площадке, а служителям дожидаться снаружи.

Необычное возбуждение и торопливость девушки не на шутку обеспокоили молодого человека. Она отказалась от предложения выйти из носилок и пройтись с ним.

– Зачем, – сказала она, – зачем ты мешаешь регенту, твоему дяде, исполнить его план и ораторствуешь в толпе как наемный смутьян?

– Как Филострат, хочешь ты сказать, которому вы заплатили, а я дал несколько щелчков в дополнение к вашему золоту.

– Ну да, как Филострат! Не по твоей ли милости столкнули его в воду, после того как ты охладил его пыл? Ты, должно быть, хорошо исполнил свою задачу. То, что делаешь с любовью, обыкновенно удается. Смотри только, чтобы его брат, Алексас, не восстановил против тебя Антония. Что касается меня, то я желала бы только знать, ради чего и ради кого ты все это устроил?

– Ради кого? Да ради славного старика, учителя моего отца, – отвечал Дион без всякого стеснения. – А сверх того ради хорошего вкуса, так как вряд ли можно найти менее подходящее место для этой статуи, чем сад Дидима.

Ира засмеялась отрывистым и резким смехом, и ее тонкое лицо, которое можно было бы назвать красивым, если б не чересчур длинный прямой нос и маленький подбородок, слегка нахмурилось.

– По крайней мере, ты откровенен! – воскликнула она.

– Ты, кажется, знаешь мой характер, – спокойно ответил он. – Впрочем, такой знаток, как архитектор Горгий, тоже такого же мнения.

– Слыхала и об этом. Вы оба усердные посетители этой, как ее… обворожительной Барины?

– Барины? – повторил Дион, принимая изумленный вид. – Ты, кажется, хочешь, чтобы наш разговор напоминал лабиринт, в котором мы находимся. Я говорю о произведениях искусства, а ты все сводишь… на живое существо, – положим, тоже образцовое творение богов. Во всяком случае, заступаясь за старика ученого, я и в мыслях не имел его внучки.

– Ну конечно, – возразила она насмешливо, – молодые люди твоего склада и с твоими привычками всегда больше склонны думать о почтенных учителях своих отцов, чем о тех женщинах, от которых происходит все зло на земле с тех пор, как Пандора[26] открыла свой ящик. Но, – тут она отбросила назад черные локоны, закрывавшие до половины ее высокий лоб, – я сама не понимаю, как могут меня занимать такие пустяки в подобное время, да еще когда у меня страшная тяжесть на душе… Мне так же мало дела до старика, как и до его бесчисленных сочинений и комментариев, хотя они мне знакомы… Пусть у него будет столько же внучат, сколько злых языков в Александрии. Но теперь нужно устранять все, что может быть неудобным для царицы. Я только что из Лохиаса, из дворца царских детей, и что я там узнала… Это… Нет, я не хочу и не могу этому верить… Одна мысль о таком несчастье душит меня…

– Дурные вести о флоте? – с беспокойством спросил Дион.

Ира не ответила, только утвердительно кивнула головой, прижав к губам веер из страусовых перьев в знак молчания. Несмотря на темноту, он заметил, как она вздрогнула. Потом продолжала вполголоса тоном, выдававшим внутреннее волнение:

– Об этом еще не следует говорить… Моряк из Родоса… Впрочем, ничего неизвестно наверняка… Этого не может, не должно случиться!.. А все-таки… Болтовня… Болтовня Анаксенора, который возбуждает надежды в народе, совершенно некстати… Никто так не вредит сильным мира, как те, кто обязан им всем. Я знаю, Дион, что ты умеешь молчать. Ты еще в детстве доказывал это, когда нужно было что-нибудь скрыть от родителей. А помнишь, как ты бросился в воду ради меня? Сделаешь ли ты это теперь? Вряд ли! Но на тебя можно положиться. Это известие сдавило мне сердце. Только смотри, никому ни слова, никому! Я не нуждаюсь в поверенных и могла бы скрыть эту новость и от тебя, но мне хочется, чтоб ты, именно ты, меня понял… Когда я садилась в носилки в Лохиасе, вернулся Цезарион, и я говорила с ним.

– Цезарион, – перебил Дион на этот раз вполне серьезно, – любит Барину.

– Так эта ужасающая глупость уже известна? – спросила она с волнением. – Я никогда не подозревала, что у этого мечтателя может пробудиться такая глубокая страсть. Царица вернется, быть может, не с таким успехом, какого мы желаем, увидит тех, от кого ожидает радости, добра, величия, узнает, что ускользнуло от ее проницательного взора, узнает о том, что случилось с мальчиком… Он ей дорог, дороже, чем все вы думаете. Сколько беспокойства, огорчения для нее! Не права ли она будет, если рассердится на тех, кто должен смотреть за мальчиком?

– И потому, – заметил Дион, – нужно устранить камень с дороги. Устраивая неприятности Дидиму, ты делаешь первый шаг к этой цели.

Он правильно разгадал ее намерения, предположив, что история с Дидимом подстроена ею с целью предоставить властям случай разделаться с ученым и его родными, к числу которых принадлежала Барина. По египетскому закону родственники человека, виновного в каких-либо действиях против правительства, тоже отправлялись в ссылку. Подобная интрига по отношению к ни в чем неповинному ученому, конечно, была подлостью, и однако Дион чувствовал, что Ирой руководила не только низменная ревность, но и более благородное чувство: любовь к своей госпоже, стремление избавить ее от неприятностей и забот в трудное время. Он хорошо знал Иру, ее железную волю и беззастенчивость в достижении целей. Теперь самым главным для него было избавить Барину от грозившей ей опасности. Впрочем, и Ира, дочь Кратеса, соседа его отца, с которой он играл еще в детстве, была ему не безразлична, и если б он мог развеять удручавшую ее заботу, то охотно сделал бы это.

Его замечание удивило Иру. Она убедилась, что человек, который был для нее дороже всех, разгадал ее мысли, а любящей женщине всегда приятно чувствовать превосходство своего возлюбленного. К тому же она с детства принадлежала к обществу, где выше всего ценятся тонкость и гибкость ума. Ее черные глаза, сначала сверкавшие недоверием, потом потемневшие от скорби, теперь приняли новое выражение. Устремив на своего друга умоляющий взор, она сказала:

– Да, Дион, внучка философа не должна здесь оставаться. Или, быть может, ты укажешь другое средство удержать этого беспутного мальчика от величайшего зла? Ты знаешь меня давно, знаешь, что я, так же как и ты, не люблю нарушать законные права других или причинять кому-либо зло без надобности. Я привыкла уважать тебя! Ты правдивейший из людей, и еще вчера уверял меня, будто Эрос вовсе не замешан в твоих отношениях с этой знаменитой женщиной, будто тебя привлекает в ней только ее живой ум. Я потеряла веру во многое, но не в тебя и не в твое слово, однако ж, когда я узнала о твоем заступничестве за деда и представила себе, что ты добиваешься награды и благодарности от внучки, то… то во мне снова проснулись подозрения. Теперь ты, кажется, разделяешь мое мнение…

– Так же, как и ты, – подтвердил он, – я думаю, что Барину нужно избавить от домогательств Цезариона, которые ей не менее неприятны, чем тебе. Цезарион не может покинуть Александрию, в особенности если дела царицы принимают неблагоприятный оборот; остается, стало быть, удалить отсюда Барину, разумеется, с ее согласия.

– Если хочешь, хоть на золотой колеснице и увенчанную розами! – воскликнула Ира.

– Ну это, пожалуй, наделает шума, – возразил Дион, смеясь. – Теперь, когда я знаю причины твоего поступка, и хотя он мне по-прежнему не нравится, я охотно помогу тебе. Твои извилистые дороги тоже приводят к цели, и на них меньше шансов споткнуться, но я предпочитаю прямые пути и, кажется, нашел именно такой! Один из друзей Барины приглашает ее в свое имение, недалеко отсюда, быть может, на морском берегу.

– Ты? – спросила Ира, и тонкие брови ее слегка сдвинулись.

– Неужели ты думаешь, что она согласилась бы на мое предложение? – отвечал он. – Нет. К счастью, у нас есть более старые друзья, и главный из них – твой дядя и вернейший слуга царицы.

– Архибий! – воскликнула Ира. – Да, но удастся ли ему уговорить ее?

– Он попытается, так как тоже беспокоится насчет Цезариона. Пока мы здесь разговариваем, он убеждает Барину уехать в его имение. Деревенский воздух будет ей полезен.

– Пусть она расцветет, как пастушка.

– Ты хорошо делаешь, желая ей добра. Возможно, если царица вернется, не одержав победы, раздражительность наших александрийцев удвоится. Вы так рьяно занялись приготовлениями к торжеству, когда принялись за Дидима, что совсем забыли…

– Кто же мог сомневаться в счастливом исходе этой войны! – воскликнула Ира. – И они победят, победят! Родосец говорил, что флот рассеялся. Это случилось у акарнанского берега. Но он узнал об этом из вторых рук. А что значат подобные сплетни? Наконец, если даже морское сражение действительно проиграно, то остается сильная армия на суше. Войско Октавиана гораздо слабее. И кто из его полководцев может равняться с Антонием, да еще в таком сражении, где он ставит на карту все: славу, честь, власть, ненависть и любовь? Стоит ли пугаться сплетни! После Диррахия дело Цезаря считали проигранным, но Фарсала[27] сделала его владыкой мира! Достойно ли разумного человека терять мужество из-за болтовни какого-то корабельщика? А все-таки… все-таки… это началось уже, когда я заболела. А потом ласточки на корабле Антония, на адмиральском корабле! Мы уже тогда говорили об этом. Мардион и твой дядя Зенон своими глазами видели, как чужие ласточки выгнали тех, которые свили гнезда на корабле Антония, и заклевали их птенцов. Ужасное предзнаменование! Оно не выходит у меня из головы. А что мне грезилось, когда я лежала больная, далеко от моей госпожи! Но мне пора. Нет, Дион, нет! Я очень рада нашему свиданию, так как хочу во что бы то ни стало успокоиться относительно Цезариона. Ставьте статую, где хотите. Пусть народ видит и слышит, что мы уважаем его требования, что мы справедливы. Помоги мне уладить это с пользой для царицы… А если Архибию удастся выпроводить Барину и удержать ее в деревне, то… Да, если бы в моей власти было исполнить твое желание, оно было бы исполнено. Но Диону ничего не требуется от увядшей подруги его детства!

– Увядшей! – воскликнул он с негодованием в голосе. – Скажи лучше расцветшей, узнавшей тайну вечной юности от своей царственной подруги.

Ира благодарно взглянула на него и протянула для поцелуя свою ручку, уступавшую в красоте только рукам Клеопатры; но когда он слегка и без всякого пыла прикоснулся губами к ее пальцам, быстро отдернула ее и сказала с внезапным приливом горечи:

– В такую тяжелую минуту такой холодный, вялый поцелуй! Он оскорбителен, позорен. Если Барина послушается Архибия, она пропадет с тоски в его имении. Я знаю человека, который последует за ней разделить ее уединение. Сюда, Назис! Носильщики! Вперед! К Нильской башне у ворот Солнца!

Дион посмотрел вслед удалявшимся носилкам, провел рукой по своим темно-русым кудрям и быстрыми шагами направился к берегу, где стояли лодки, сдававшиеся в наем для увеселительных прогулок. Вскочив в первую попавшуюся, он приказал лодочникам оставаться на берегу, сам поставил парус и направился к выходу из гавани. Дион чувствовал потребность в движении и решил сам разузнать новости.

Глава IV

Дом Барины в садах Панеума принадлежал ее матери, получившей его в наследство от своих родителей. Художник Леонакс, отец молодой женщины, сын старого философа Дидима, давно уже умер.

Добившись развода с Филостратом, Барина вернулась к матери, занимавшейся домашним хозяйством. Она тоже происходила из семьи ученого; ее брат приобрел почетную известность в качестве философа и руководил обучением молодого Октавиана. Это произошло задолго до ссоры между наследником Цезаря и Марком Антонием. Но и позже, когда Антоний бросил свою жену Октавию, сестру Октавиана, ради возлюбленной Клеопатры, и между двумя соперниками разгорелась открытая борьба за владычество над миром, Антоний продолжал дружески относиться к Арию и не винил его в близости к Октавиану. Великодушный римлянин даже подарил бывшему наставнику своего врага прекрасный дом, чтобы удержать его в Александрии.

Вдова Беретика, мать Барины, питала горячую привязанность к своему брату, частенько появлявшемуся среди гостей ее дочери. Это была скромная, спокойная женщина, называвшая счастливейшим временем своей жизни годы, когда она жила в уединении, занимаясь воспитанием детей: пылкого Гиппия, Барины и спокойной Елены, которая несколько лет тому назад переселилась к деду и ухаживала за ним с трогательной заботливостью. С ней было меньше хлопот, чем со старшими детьми, так как предприимчивость мальчика рано сделала его самостоятельным, а красота и живость Барины с ранних лет привлекали к ней общее внимание, заставляя Беренику быть настороже.

Гиппий обучался ораторскому искусству сначала в Александрии, потом в Афинах и в Родосе, а три года тому назад Арий отправил его с хорошими рекомендациями в Рим узнать жизнь и попытаться, несмотря на чужеземное происхождение, проложить себе дорогу с помощью своего блестящего ораторского дарования.

Два года несчастливой жизни с бесчестным, нелюбимым человеком почти не изменили характер Барины. Мать думала только об ее счастье, выдавая в семнадцать лет за Филострата, которого Дидим считал в то время многообещающим молодым человеком, имеющим все шансы на успех благодаря ораторскому таланту и поддержке брата Алексаса, любимца Антония. Она надеялась, что замужество окажется лучшим средством оградить живую, красивую девушку от опасностей большого, испорченного города; но недостойный супруг доставил много горя и забот матери и дочери, так же как и его влиятельный брат, преследовавший молодую невестку грязными предложениями. Часто Береника с удивлением смотрела на свою дочь, которая после стольких огорчений и разочарований сохранила такую безмятежность, что можно было подумать, глядя на нее, будто ее жизненный путь усеян розами…

Отец ее, Леонакс, в свое время считался лучшим из александрийских художников, и от него-то она и унаследовала гибкую душу, способную выпрямиться после тяжкого удара. Ему же была она обязана редким даром пения, который всесторонне развивала. Еще девочкой Барина отличалась среди своих подруг на празднествах в честь богинь города. Все хвалили ее искусство, а с тех пор, как она пропела гимн на празднике Адониса перед восковой статуей любимца богини, умерщвленного вепрем, имя ее стало популярным. Послушать ее пение считалось большой удачей, так как она пела только у себя дома или на празднествах «в честь божества».

Царица тоже слушала ее, а после праздника Адониса Арий представил ей Антония. Со свойственной ему откровенностью и пылом тот выразил ей восхищение, а немного погодя познакомил с ней своего сына Антилла. Он бы не замедлил испытать на ней силу своих чар, покорявших ему женские сердца, но после второго посещения обстоятельства заставили его уехать из Александрии.

Береника упрекала брата, зачем он ввел в их дом возлюбленного царицы, а частые посещения Антилла и в особенности Цезариона усиливали ее тревогу.

Эти молодые люди не принадлежали к числу гостей, посещения которых доставляли ей удовольствие. Лестно было, конечно, что они удостоили своим присутствием ее скромное жилище, но она знала, что за Цезарионом строго следят, и видела по глазам, какая причина заставляет его посещать ее дочь. В постоянном беспокойстве за старших детей утратилась бодрость духа, отличавшая ее в молодости. Теперь, если что-нибудь новое вторгалось в ее жизнь, Береника прежде всего ждала дурных последствий. Если перед ней стоял пылающий светильник, то сначала замечалась тень, а потом уже свет. Вся жизнь превратилась в непрерывную цепь опасений, но она слишком горячо любила своих детей, чтобы дать им заметить все это. Утешало только то, что в случае если какое-нибудь из ее зловещих предсказаний сбывалось, то она, мол, все предвидела заранее.

На ее все еще красивом и спокойном лице нельзя было прочесть следов беспокойства. Говорила Береника мало, но рассудительно и умела слушать собеседника. Поэтому гости Барины всегда были рады ей. Ее присутствие импонировало даже самым знаменитым из них, так как они чувствовали, что эта спокойная женщина понимает их.

В этот вечер, до возвращения Барины, произошло маленькое приключение, заставившее Беренику вдвойне пожалеть о несчастье, приключившемся с Арием третьего дня. Возвращаясь домой от сестры поздно вечером, он был сбит с ног и сильно помят бешено мчавшейся колесницей. Теперь Арий лежал в постели больной, и угрозы его сыновей отомстить нахалу, изранившему их отца, отнюдь не облегчали его страданий, так как он имел основание думать, что виновником этого происшествия был не кто иной, как Антилл. А ссора с сыном Антония не обещала ничего доброго для молодых людей, тем более что молодой римлянин не унаследовал великодушия и гуманности своего отца. Конечно, Арий не мог упрекать сыновей, разражавшихся бранью против обидчика, который даже не обратил внимания на опрокинутого им человека. Он предостерег сестру против не знающей удержу разнузданности молодого человека, отец которого был им введен в дом Береники. Приключение сегодняшнего вечера показало, что его предостережения имели основание. Дело в том, что после захода солнца к Барине, по обыкновению, явилось несколько гостей, в том числе девятнадцатилетний Антилл. Привратник отказал им, но молодой человек, желая во что бы то ни стало видеть Барину, оттолкнул старика, хотевшего его удержать, и, несмотря на сопротивление, проник в мастерскую покойного хозяина дома, служившую теперь приемной. Только убедившись, что она пуста, он согласился уйти, но оставил букет цветов, прикрепив его к статуе Эроса. Привратник и служанка Барины подумали, что он пьян. Это было особенно заметно, когда Антилл и ожидавшая его на улице компания побрели, пошатываясь, прочь.

Неприличная и оскорбительная выходка юноши сильно взволновала Беренику. Она не могла оставить ее безнаказанной и, поджидая дочь, раздумывала, к каким дурным последствиям может привести отказ Антиллу от дома и жалоба начальнику дворца, а с другой стороны, до чего дойдет его наглость, если оставить его выходку без внимания.

Недобрые предчувствия томили ее, но, ожидая худшего, она втайне надеялась, не принесет ли Барина какую-нибудь радостную весть.

Наконец Барина явилась в таком радужном, веселом настроении, как никогда.

У вдовы отлегло от сердца. Очевидно, случилось что-нибудь очень радостное, если ее дочь так весела. А между тем, она наверное уже слышала о выходке Антилла, так как явилась к матери без головного убора и с новой прической, стало быть, успела побывать в спальне и переодеться с помощью болтливой кипрской рабыни, совершенно неспособной держать язык за зубами.

«Посторонний не дал бы ей больше девятнадцати лет, – думала мать, – как идет ей белое платье и пеплос с голубой каймой, как красиво выделяется лазурная лента на ее кудрявой головке! Кто бы подумал, что к этим золотистым локонам не прикасалось раскаленное железо, что румянец на этих щеках и алебастровая белизна рук даны ей от природы? Такая красота часто становится подарком Данаев; но все же это великолепный дар богов! Но зачем она надела браслет, присланный Антонием? Не для меня же! Дион вряд ли зайдет так поздно. Я любуюсь ею, а, может быть, над нами уже нависло новое несчастье».

Так раздумывала она в то время, как дочь, прислонившись к подушкам мягкого ложа, весело рассказывала о том, что видела у деда и перед его домом. Когда речь зашла о неприличном поступке Антилла, она сказала с беспечностью, испугавшей Беренику, что это безобразие больше не повторится.

– Но кто же ему помешает? – спросила та.

– Кто же, кроме нас самих? – был ответ. – Перестанем его принимать.

– А если он вздумает вломиться насильно?

Большие голубые глаза Барины сверкнули.

– Пусть попробует, – сказала она решительным тоном.

– Какая же сила может удержать сына Антония? – спросила Береника. – Я такой не знаю.

– А я знаю, – возразила дочь, – выслушай меня; я должна быть краткой, потому что ожидаю гостя.

– Так поздно? – воскликнула тревожно Береника.

– Архибий хотел поговорить с нами о важном деле.

При этих словах складки на лбу матери разгладились, но тотчас же появились снова.

– О важном деле, в такой необычный час? Я не ожидаю ничего доброго. Когда я шла к брату, ворон перелетел мне дорогу и направился налево в сад.

– А я, – отвечала Барина, – справившись о здоровье дяди, – я видела семь – да, ни больше ни меньше, потому что семь лучшее из чисел – семь белоснежных голубей, которые все летели направо. Самый красивый был впереди. Он держал в клюве корзиночку, а в ней находилась сила, которая избавит нас от сына Антония. Почему ты смотришь на меня с таким удивлением, милый сосуд всяческих опасений?

– Но, дитя, ты говорила, что Архибий придет так поздно поговорить о каком-то важном деле.

– Он скоро будет здесь.

– Разреши же эту загадку; я туго соображаю.

– В самом деле, нам нельзя терять времени. Слушай же: прекрасный голубь – хорошая, верная мысль, а что он несет в корзиночке, ты сейчас узнаешь. Видишь ли, матушка, мы даем повод к осуждению; это не должно продолжаться. С каждым днем я чувствую это сильнее, и пройдет еще несколько лет, пока эти опасения можно будет оставить. Я слишком молода, чтобы принимать всякого, кто вздумает ко мне явиться, да еще приводить своих приятелей. Конечно, наша приемная – мастерская моего отца, а хозяйка этого дома – ты, моя милая, безупречная, достойная мать; но ты слишком скромна, ты, которая во всех отношениях лучше меня, держишься в тени, так что о тебе вспоминают, только когда тебя нет. Поэтому всякий, кто приходит к нам, говорит: «Я иду к Барине!» Я не могу больше выбирать, и эта мысль…

– Дитя, дитя, – перебила сияющая мать, – кто из бессмертных встретился с тобой сегодня?

– Ты уже знаешь, – весело сказала дочь, – я встретила семь голубей, и когда взяла у первого, прекраснейшего, корзиночку, он рассказал мне историю. Хочешь, послушать?

– Конечно, только рассказывай быстрее, а то нам помешают.

Барина откинулась на подушки и, опустив свои длинные ресницы, начала:

– Жила когда-то женщина, у которой был сад в лучшей части города, – положим, хоть здесь, вблизи Панеума. Осенью, когда созрели плоды, она оставила садовую калитку открытой, хотя все соседки делали по-другому. А для того чтобы уберечь свои финики и смоквы от незваных гостей, она вывесила на калитке доску с надписью: «Не возбраняется входить в сад и любоваться им, но кто сорвет цветок, или плод, или будет топтать траву, того разорвут собаки».

Но у женщины этой была только комнатная собачка, да и та ее не слушалась. Однако надпись сделала свое дело, так как сначала в сад заходили только соседи из знатной части города. Впрочем, они и без надписи не стали бы трогать собственность женщины, так гостеприимно открывшей им свой сад. Так было некоторое время, пока в сад не зашел какой-то нищий, потом финикийский матрос и египтянин из Ракотиса. Никто из них не умел читать, и так как они не особенно строго различали «мое» и «твое», то один потоптал траву, другой сорвал цветок, третий плод. Затем стало являться все больше и больше разного сброду, и ты сама можешь догадаться, что из этого вышло. Посетители оставались безнаказанными, так как лай комнатной собачки никого не мог испугать, а это придало храбрости и тем, кто умел читать. Скоро сад потерял всю свою прелесть, да и все плоды. Так что, когда дождь смыл надпись с доски и шаловливые мальчишки испачкали ее своими каракулями, это уже ничему не могло повредить: сад никого не привлекал и посетители перестали являться. Тогда владелица его решила запирать калитку, по примеру соседок, и на следующий год наслаждалась зеленью дерна и пестрыми красками цветов. Она воспользовалась и плодами, и собачка не докучала ей своим лаем.

– Это значит, – сказала мать, – что если бы все люди были так же вежливы и порядочны, как Горгий, Лизий и им подобные, то мы могли бы по-прежнему принимать всех. Но так как есть сорванцы вроде Антилла…

– Верно! – перебила дочь. – Никто не мешает нам приглашать таких людей, которые сумеют прочесть нашу надпись. Завтра же объявим гостям, что мы не можем принимать их по-прежнему.

– А поступок Антилла, – прибавила Береника, – может служить отличным предлогом. Всякий здравомыслящий человек поймет это…

– Конечно, – согласилась Барина, – а если ты, умнейшая из женщин, заявишь со своей стороны…

– То мы избавимся от докучливых посетителей. Поверь мне, дитя, если только ты не…

– Не нужно «если»! Никаких «если»! – воскликнула молодая женщина. – Мне так приятно думать о новой жизни, лишь бы она устроилась, как я надеюсь и желаю… Послушай, матушка, ведь боги должны вознаградить меня?

– За что? – раздался низкий голос Архибия, который вошел без доклада, не замеченный обеими женщинами.

Барина вскочила и воскликнула, протянув старому другу обе руки:

– Приведя тебя к нам, они уже начинают со мной расплачиваться.

Глава V

Художнику, в особенности великому живописцу, не трудно украсить свой дом. Его вкус не допустит ничего неизящного. То, что нарушает гармонию, оскорбляет его глаз. И ему не нужно приглашать мастеров. Только муза явится ему на помощь.

Леонакс, отец Барины, сумел придать восхитительный вид своему жилищу. Стены его мастерской были украшены картинами из жизни великого Александра, основателя его родного города, фриз с хороводом пляшущих амуров.

Тут принимала гостей Барина, и слава об этой живописи была одной из причин, побудивших Антония посетить ее дом и привести с собой сына, в котором ему хотелось пробудить хоть какую-нибудь любовь к искусству. Конечно, красота и пение Барины тоже не остались без внимания, но пылкая страсть, охватившая его в зрелые годы, принадлежала всецело Клеопатре. Царица сумела привязать Антония к себе какими-то сверхъестественными узами. Во всяком случае, он был обязан Барине несколькими приятными часами, а каждый, кому он был чем-либо обязан, получал подарок. Ему льстила репутация самого щедрого из людей, и в данном случае его подарок, гладкий браслет с геммой[28], в которой был вырезан Аполлон, играющий на лире и окруженный музами, действительно мог считаться неоценимым сокровищем, хотя выглядел очень скромно. Это было произведение знаменитейшего резчика эпохи Филадельфа; каждая фигурка на ониксе, шириной не более трех пальцев, была вырезана с изумительным мастерством. Антоний выбрал его потому, что браслет очень подошел Барине. О цене он на этот раз не думал, так как оценить подобную вещь мог только знаток. Барина охотно надевала его, так как браслет не отличался пышностью.

Если бы Антонию не пришлось уехать из Александрии, его второе посещение, без сомнения, не было бы последним. Кроме пения, которое привело его в восторг, он нашел у Барины оживленную и интересную беседу и мог любоваться на замечательные картины, которые Леонакс выменял у своих товарищей.

Произведения пластического искусства также украшали обширную комнату, посреди которой возвышался светильник в виде статуи.

Создателем его был тот самый скульптор, резцу которого принадлежала возбудившая столько споров статуя Антония и Клеопатры. Эрос из обожженной глины, прицеливавшийся из лука в невидимую жертву, был также его произведением. Антоний во время своего второго посещения положил перед ним венок, заметив шутливо, что приносит жертву «сильнейшему из победителей», а Антилл сегодня вечером грубо засунул букет в натягивавшую лук согнутую правую руку статуи. При этом он попортил глину… В настоящую минуту цветы лежали на маленьком алтаре в глубине комнаты, тускло освещенной одной лампой, так как хозяйки перешли вместе с гостем в любимую комнатку Барины, украшенную несколькими картинами покойного отца.

Букет Антилла и попорченная статуя играли большую роль в разговоре с Архибием и значительно облегчили его задачу. Женщины встретили его жалобами на неприличное поведение молодого римлянина, и Барина объявила, что не намерена больше приносить жертвы Зевсу Ксениосу, покровителю гостей. В будущем она решила посвятить жизнь скромным домашним богам и Аполлону, отдать им свой дар пения как небольшую, но драгоценную жертву.

Архибий с изумлением слушал ее и начал говорить не прежде, чем она вполне объяснилась и нарисовала ему свою будущую жизнь наедине с матерью, без шумных собраний в мастерской отца.

Воображение молодой женщины уже перенесло ее в новую, тихую жизнь. Но при всей живости ее рассказа умудренный опытом слушатель, по-видимому, не вполне был убежден. По крайней мере, тонкая улыбка освещала по временам его резкие и вместе с тем меланхолические черты, черты человека, устранившегося с жизненной арены, отказавшегося от борьбы для роли зрителя, наблюдающего, как другие возвышаются и падают в погоне за удачей. Быть может, раны, полученные им, еще не вполне зажили, но это не мешало ему быть внимательным наблюдателем. Взгляд его светлых глаз показывал, что он переживает то, что возбуждало в нем участие. Кто мог так слушать и кто передумал так много, тот не мог не быть хорошим советником. Именно за это достоинство Клеопатра отличала его перед всеми.

И в этот раз, как всегда, проявилась свойственная ему обдуманность, так как, явившись убедить Барину уехать, он не открыл цели своего посещения, пока она не рассказала ему всех своих планов и не спросила, о каком важном деле он хотел поговорить с ней.

В общих чертах его предложение могло считаться уже принятым. Поэтому он начал с вопроса, не кажется ли им, что переход к новой жизни удобнее совершить, уехав на время из города. Все будут поражены, если завтра они перестанут принимать гостей, и так как о причине этого решения неудобно распространяться, то многие будут обижены. Если же они уедут на несколько недель, то многие пожалеют об их отъезде, но никому не будет обидно.

Мать тотчас согласилась с ним, но Барина колебалась. Тогда он попросил ее высказаться откровенно и, когда она спросила, куда же им уехать, предложил свое поместье.

Его проницательные серые глаза сразу заметили, что обстоятельства, удерживавшие Барину в городе, имели связь с ее сердцем. Поэтому он пообещал, что избранные друзья будут время от времени навещать ее. Подняв голову, она обратилась к матери с веселым восклицанием:

– Едем!

Тут снова обнаружилось живое воображение дочери художника, нарисовавшей почти осязаемую картину будущего. Конечно, никто, кроме нее не знал, на кого она намекает, говоря о госте, которого будет ожидать в Прении, поместье Архибия. Ей очень понравилось это название, которое означает «приют мира».

Архибий слушал с улыбкой, но когда она стала рассказывать об его участии в катании на маленьких сардинских лошадках и в охоте на птиц, остановил ее, заметив, что его пребывание в поместье зависит от исхода другого, более важного, дела. Он пришел к ним с легким сердцем, так как несколько часов тому назад слышал о блестящей победе царицы. Хозяйки позволят ему посидеть еще немного, чтобы дождаться у них подтверждения этой вести.

Видно было, что он не совсем спокоен.

Береника разделяла его тревогу, и ее доброе лицо, оживленное радостью по поводу благоразумного решения дочери, сделалось озабоченным, когда Архибий сказал:

– Теперь о цели моего посещения. Вы облегчили мне ее исполнение. Я мог бы теперь вовсе не упоминать о ней, но считаю это нечестным. Я пришел для того, чтобы удалить тебя из города. Мальчишеская дерзость сына Антония не представляет, на мой взгляд, ничего опасного. Но Барине не следует встречаться с Цезарионом.

– Пересели меня хоть на луну, только бы не видеть его! – возразила она горячо. – Вот одна из причин, побуждающих меня изменить наш образ жизни. Неприлично мальчику, который должен еще ходить в школу, так злоупотреблять своим высоким положением. И мне не хочется называть «царем» этого сонного мечтателя с жалкими, умоляющими глазами!

– Но есть ли страсть, которая не может затаиться в сердце сына таких людей, как Юлий Цезарь и Клеопатра? – заметил Архибий. – А на этот раз он воспламенился не на шутку. Знаю, дитя, что ты тут не виновата. Как бы то ни было, подобные чувства не могут не огорчать сердца матери. Поэтому отъезд нужно ускорить и держать в секрете твое местопребывание. Он еще не приступал ни к каким действиям, но от сына таких родителей можно всего ожидать!

– Ты пугаешь меня! – воскликнула Барина. – Видишь опасного ястреба в воркующем голубке, залетевшем в мой дом?

– Считай его ястребом, – предостерег он. – Ты приветливо принимаешь меня, Барина, и я люблю тебя с детства, как дочь моего лучшего друга, но, предлагая тебе ехать в Ирению, я оберегаю не только тебя. Моя главная цель – избавить от горя или хотя бы простого беспокойства ту, которой я, как тебе известно, обязан всем.

Эти слова явно показали женщинам, что, как бы они ни были дороги Архибию, он не задумается принести их да, пожалуй, и весь свет в жертву покою и счастью царицы.

Барина и не ожидала от него ничего другого. Она знала, что Архибий, сын бедного философа, обязан Клеопатре своим богатством и обширными поместьями, но чувствовала, что его страстная привязанность к царице, о которой он пекся, как нежный отец, проистекала из другого источника.

Обладай он честолюбием, ему бы ничего не стоило сделаться эпитропом и стать во главе правления, но – и это было известно всему городу – он не раз отказывался от выборных должностей, так как находил, что может принести больше пользы царице в скромной, незаметной роли советника.

Мать рассказывала Барине, что знакомство Архибия с Клеопатрой произошло еще в детстве. Но подробностей их сближения она не знала. Всякого рода сплетни возникали на этот счет и, украшенные разными выдумками и анекдотами, передавались из уст в уста как достоверные сведения. Барина, естественно, верила рассказам о детской любви царевны к сыну философа. По-видимому, его теперешнее отношение к ней подтверждало эту историю.

Когда он умолк, она сказала, что понимает его, и, указывая на портрет девятнадцатилетней Клеопатры работы Леонакса, прибавила:

– Не правда ли, в то время она была поразительно хороша?

– Так и изобразил ее твой отец, – отвечал Архибий. – Леонакс нарисовал тогда же портрет Октавии и, кажется, находил ее еще красивее.

При этом он указал на портрет сестры Октавиана, нарисованный Леонаксом, когда она была еще в первом браке с Марцеллом.

– Нет, – возразила Береника, – я очень хорошо помню это время. Могла ли я остаться равнодушной, слушая его восторженные рассказы о римской Гере? Я еще не видала портрета, и на мой вопрос, неужели он находит Октавию красивее царицы, Леонакс с азартом воскликнул: «Октавия принадлежит к числу тех женщин, о которых говорят “хороша” или “не так хороша”; но Клеопатра, та стоит особняком, сама по себе, вне всякого сравнения».

Архибий утвердительно наклонил свою тяжелую голову и сказал решительным тоном:

– Ребенком, впервые увиденным мной, она была прекраснейшей среди богов любви.

– А сколько же лет ей было тогда? – спросила Барина.

– Восемь лет, – отвечал Архибий. – Как давно это было, а между тем я живо помню каждый час.

Тут Барина попросила его рассказать им о том времени. Он задумался на минуту, потом поднял голову и сказал:

– Пожалуй, тебе следует познакомиться поближе с женщиной, для которой я требую у тебя жертвы. Арий вам брат и дядя. Он близок к Октавиану, потому что был его наставником. Я знаю, что он чтит Октавию, сестру римлянина, как богиню. Теперь Марк Антоний борется с Октавианом за владычество над миром; Октавия уже пала в борьбе с женщиной, о которой вы хотите услышать. Не мое дело судить; я могу только поправлять ошибки и предостерегать. Римские матроны курят фимиам перед Октавией и отворачиваются, когда услышат имя Клеопатры. Здесь, в Александрии, многие делают то же, думая, что и к ним перейдет частица ее святости. Они называют Октавию законной супругой, а Клеопатру – разлучницей, похитившей у нее сердце мужа.

– Только не я! – горячо воскликнула Барина.

– Я часто слышала об этом от дяди. Антоний и Клеопатра страстно любили друг друга. Никогда стрела Амура не проникала так глубоко в сердца двух любовников. Но нужно было избавить государство от кровопролития и гражданской войны. Антоний решил заключить союз с соперником и в залог искренности примирения согласился предложить руку Октавии, только что потерявшей своего первого супруга. Руку, но не сердце, потому что сердце его уже принадлежало царице Египта. И если Антоний изменил супруге, которую навязала ему государственная необходимость, то этим самым сохранил верность другой, имевшей больше прав на него. И если Клеопатра не захотела бросить Антония, которому клялась в вечной любви, то она была права, тысячу раз права! На мой взгляд Клеопатра, что бы ни говорила об этом моя мать, – была и есть истинная супруга Антония перед бессмертными богами, а та, другая, хотя при ее браке были соблюдены все обряды, все пункты, все формальности, только разлучница, не имевшая никакого права расторгать союз, которому боги радуются. Как бы ни сердились люди и, прости меня, матушка, добродетельные матроны.

При этих словах Береника, слушавшая свою пылкую дочь с краской на лице, перебила ее, сказав боязливым, но настойчивым тоном:

– Я знаю, что теперь принято говорить, будто Клеопатра – законная супруга Антония в глазах египтян и по их обычаю; знаю, что вы оба несогласны со мной. Но ведь Клеопатра гречанка, стало быть… Вечные боги!.. Можно ее пожалеть; но брак – святое дело, и я не могу сказать ничего против Октавии. Она воспитывает и лелеет детей неверного мужа от его первого брака с Фульвией, а ведь, в сущности, какое ей до них дело? А как она старается уладить все, что может повредить ему, ему, который сделался ее врагом. Вряд ли какая-нибудь женщина в Александрии горячее, чем я, молит богов о победе Клеопатры и ее друга над Октавианом. Его холодный рассудок, как бы ни восхищался им брат, претит мне. Но когда я гляжу на портрет Октавии, на это чудное, прекрасное, целомудренное, истинно благородное лицо, на это зеркало женской непорочности…

– Можешь на него радоваться, – перебил Архибий, слегка прикасаясь к ее руке, – только тебе бы следовало повесить этот портрет где-нибудь в другом месте и сообщать твое мнение об Октавии брату и такому надежному другу, как я. Если мы победим, тогда, пожалуй, если же нет… однако, вестник что-то замешкался…

Барина снова попросила его воспользоваться свободным временем и рассказать о царице. Она только однажды имела счастье обратить на себя ее внимание, именно на празднике Адониса. Клеопатра подошла к ней и поблагодарила за пение. Она сказала всего несколько слов, но таким голосом, который проник в сердце Барины и точно приковал ее к царице невидимыми нитями. При этом их взоры встретились, и в первую минуту Барине захотелось прикоснуться губами хотя бы к краю платья своей царственной собеседницы, но тут же ею овладело такое чувство, будто из прекраснейшего цветка показалось жало ядовитой змеи…

Тут Архибий перебил ее, заметив, что, насколько он припоминает, Антоний подошел к ней после пения вместе с царицей и что Клеопатре не чужды женские слабости.

– Ревность? – с удивлением спросила Барина. – Я никогда не доходила до такого тщеславия, чтобы вообразить что-нибудь подобное! Я подумала только, что Алексас, брат Филострата, настроил ее против меня. Он ненавидит меня так же, как и мой бывший муж, потому что я… Но все это так низко и отвратительно, что я не хочу портить себе хорошую минуту. Как бы то ни было, мое подозрение, что Алексас очернил меня перед царицей, не лишено основания. Он хитер, как и его брат, и, вкравшись в милость Антония, имеет возможность часто встречаться с Клеопатрой. Он отправился вместе с ними на войну.

– Я слишком поздно узнал об этом, притом же я ничего не значу в сравнении с Антонием, – заметил Архибий.

– Но мне-то естественно беспокоиться, что царица вооружена против меня. Во всяком случае, я заметила в ее взгляде что-то враждебное, что оттолкнуло меня от нее, хотя сначала я стремилась к ней всем сердцем.

– И если бы другой не вмешался между вами, – прибавил Архибий, – ты бы уже не могла расстаться с ней!.. Когда я в первый раз увидел ее, я сам был еще ребенком, а ей, как я уже сказал, было восемь лет.

Барина благодарно кивнула ему головой, принесла матери веретено, подлила воды в кружку с вином и сначала спокойно расположилась на подушках, потом приподнялась и вся превратилась в слух, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки.

– Вы знаете мой загородный дом в Канопе? – начал Архибий. – Сначала это был летний дворец царской фамилии. С тех пор, как мы в нем поселились, там почти все осталось по-старому. Даже сад не изменился. Он был полон тенистыми старыми деревьями. Придворный врач Олимп выбрал этот уголок для царских детей, порученных попечениям моего отца. В Александрии в то время было неспокойно, так как Рим уже тяготел над нами, как злой рок, хотя еще не признавал завещания, в котором злополучный Александр[29] отказывал ему Египет, точно какое-нибудь поместье или раба.

Царем Египта был в то время довольно ничтожный человек, величавший себя «Новым Дионисом», и с довольно сомнительными правами на престол. Вы знаете, что народ прозвал его «Флейтистом». Действительно, больше всего на свете любил он музыку и сам играл на различных инструментах, и притом одинаково скверно на всех. Как питух, он оправдывал и другое свое прозвище. Остаться трезвым на празднике Диониса, земным воплощением которого он считал себя, значило нажить себе смертельного врага.

Жена Флейтиста, царица Тифена, и его старшая дочь, носившая твое имя, Береника, отравляли ему жизнь. В сравнении с ними он был во всех отношениях достойный и добродетельный человек. Во что превратились герои и мудрые, благомыслящие правители дома Птолемеев! Все пороки, все страсти свили гнездо в их дворце!

Флейтист, отец Клеопатры, был далеко не из худших. Своим страстям он предавался без удержу, так как никто не научил его управлять ими. В случае опасности он не прочь был прибегнуть к убийству. Но все-таки у него было важное преимущество: он питал отвращение к разврату, верил в добродетель и величие. В детстве у него был хороший учитель. Кое-что из наставлений запало ему в душу, и вот он решил избавить от пагубного влияния матери, по крайней мере, своих любимых детей: двух младших дочерей.

Как я узнал впоследствии, он хотел доверить их воспитание всецело моему отцу. Но это оказалось невозможным. Греки могли обучать царских детей наукам, но за их религиозное воспитание египетские жрецы держались крепко. Врач Олимп – вы знаете этого почтенного старца – настаивал на том, что Клеопатра, не отличавшаяся крепким здоровьем, должна проводить зиму в Верхнем Египте, где небо всегда ясно, а лето – на морском берегу, в каком-нибудь тенистом саду. Такой сад имелся при летнем дворце подле Канопа, и на нем остановился выбор врача. Когда мои родители переехали туда, он был совершенно пуст, но приезд царевен ожидался в самом непродолжительном времени. Для зимнего местопребывания Олимп выбрал островок Филы на нубийской границе, так как там находился знаменитый храм Изиды, жрецы которого охотно взялись смотреть за царевнами.

Обо всем этом царица и знать не хотела, так как одна мысль провести лето вдали от Александрии, в каком-то захолустье под тропиком, внушала ей ужас. Итак, она предоставила мужу поступать как знает, да ей и самой хотелось избавиться от возни с детьми, так как позднее, после изгнания царя из Александрии, она ни разу к ним не заглянула. Правда, смерть почти не дала ей опомниться.

Ее старшая дочь и преемница, Береника, последовала ее примеру и не заботилась о сестрах. Я слышал позднее, что она разузнавала, как их воспитывают, и была очень довольна, что учителя не стараются возбудить в них жажду власти.

Братья ее воспитывались на Лохиасе под руководством нашего соотечественника Феодота и под присмотром опекуна Потина.

Понятно, что жизнь нашей семьи совершенно изменилась с прибытием царских детей. Во-первых, мы переселились с площади Музея в канопский дворец, и очень обрадовались старому тенистому саду. Как сейчас помню утро – мне было тогда пятнадцать лет, – когда отец сообщил нам, что вскоре с нами будут жить царские дочери. Нас было трое в семье: Хармиона, которая теперь отправилась на войну с царицей, так как Ира захворала перед самым отъездом, я и Стратон, которого уже давно нет в живых.

Нас просили вести себя вежливо и осторожно с царевнами. Да мы и сами понимали, что это особы важные, так как пустой и заброшенный дворец был перестроен сверху донизу к их приезду.

Накануне приезда девочек явились лошади, повозки, носилки, а на море лодки и великолепный корабль с полным вооружением. Кроме того, явилась толпа рабов и рабынь и два толстых евнуха.

Я хорошо помню расстроенное лицо отца при виде этой оравы. Он тотчас отправился в город, и, когда вернулся, его светлые глаза смотрели по-прежнему весело. Вместе с ним явился придворный чиновник и отправил обратно весь лишний народ и хлам, оставив только необходимое, по указаниям отца.

На следующее утро – это было в конце февраля, лужайки и кустарники пестрели цветами, деревья уже оделись яркой зеленью – мы ожидали их приезда. Я взобрался на большой сикомор перед воротами, чтобы увидеть их издали. Мне пришлось-таки подождать, и, окинув взором сад, я сказал себе, что он должен им понравиться, потому что такого нет ни при одном дворце в городе.

Наконец показались носилки, без вестников и свиты, как и просил отец, и, когда девочки вышли из них, обе разом, у меня просто глаза разбежались. Та, которая не вышла, а выпорхнула, как мотылек, из передних носилок, не была девочкой такой же, как все другие, она явилась передо мной как желание, как надежда. И пока это нежное, чудное, прекрасное существо осматривалось, поворачивая голову туда и сюда, и, наконец, уставилось большими, влажными, точно умоляющими о помощи глазами на моего отца и мать, вышедших навстречу царевнам, я думал, что такова была Психея, явившаяся с мольбой перед престолом Зевса.

Но и на другую стоило посмотреть!

«Не эта ли Клеопатра?» – подумал я.

Ее можно было принять за старшую, но какая разница с первой! У той – она-то и оказалась Клеопатрой – все, от вьющихся волос до малейшего жеста, казалось эфирным; вторая была точно выкована из меди. Обеими ногами выпрыгнула она из носилок, твердо ухватилась за дверцу и надменно вздернула головку с густыми черными кудрями. Румянец играл на ее белом личике, голубые глаза светились так же ярко, но выражение их было скорее повелительным, и, осматриваясь кругом, она слегка скривила губки, как будто все окружающее казалось ей низким и недостойным такой особы.

Это несколько огорчило меня, и я подумал, что как ни хорошо у нас, однако такая простая и скромная, благодаря стараниям моего отца, обстановка должна показаться бедной и жалкой после золота, мрамора и пурпура царского дворца.

Она тоже была хороша собой и невольно останавливала внимание. Впоследствии, видя ее повелительные манеры и настойчивость, с которой она добивалась исполнения всех своих желаний, я подумал в своей ребяческой наивности, что Арсиное следовало бы быть старшей, так как она более способна управлять государством, чем Клеопатра. Я сообщил об этом сестрам, но вскоре мы все увидели, кому свойственно истинное величие. Арсиноя, если ее желание не исполнялось, могла плакать и капризничать, приходить в неистовство или, когда ничего другого не оставалось, клянчить и приставать. Клеопатра же достигала своих целей другими средствами. Она уже тогда знала, каким оружием может одержать победу, и, пользуясь им, оставалась царской дочерью.

Пафос, напыщенность были так же чужды этому воплощению кроткой, нежной прелести, как любой дочери ремесленника; нежный голос, чарующий взгляд и, в крайнем случае, немые слезы – вот какими средствами побеждала она самый решительный отказ. Никакое сопротивление не могло устоять против этих чар, к которым присоединялись несколько слов вроде: «Как бы я была рада» или: «Разве ты не видишь, что это огорчает меня?» Да и позднее, в самые критические минуты жизни, немые слезы и чарующий голос помогали ей одерживать победу.

Мы, молодежь, скоро подружились с ними. Учение началось не прежде, чем царевны освоились в нашей семье. Арсиное это пришлось по вкусу, хотя она уже умела читать и писать; но Клеопатра не раз требовала, чтобы отец, о мудрости которого она много наслышалась, начал занятия.

Царь и прежние учителя Клеопатры много рассказывали отцу о дарованиях этого необыкновенного ребенка, а врач Олимп поймал меня как-то и заметил, что мне нужно держать ухо востро, не то царевна обгонит сына философа. Я всегда был в числе первых учеников и смеясь отвечал ему, что не нуждаюсь в предостережениях.

Оказалось, однако, что предостережение Олимпа имело основание. Вы подумаете, пожалуй: расчувствовался старый дурак и вспоминает о талантливой девочке как о какой-то богине. Богиней она не была, конечно, так как бессмертные свободны от слабостей и недостатков.

– Что же заставило приравнивать Клеопатру к богам? – перебила Барина.

Архибий улыбнулся и отвечал слегка укоризненным тоном:

– Если бы я вздумал рассказывать вам о ее добродетелях, тебе вряд ли бы вздумалось расспрашивать меня о подробностях. Но к чему я буду скрывать то, что она выставляет напоказ перед целым светом? Ложь и лицемерие всегда были ей чужды, как рыбная ловля сыну пустыни. Отличительными чертами этого удивительного существа всегда были два неутолимых желания: господствовать над всяким, с кем она сталкивалась, и второе – любить и быть любимой. Из них выросло все то, что ставит ее так высоко над остальными женщинами. Честолюбие и любовь, как два могучих крыла, вознесли ее на такую высоту. До сих пор им помогало редкое счастье, и так, если угодно олимпийцам, останется и на будущее время!

Здесь Архибий остановился, отер капли пота, выступившие на лбу, осведомился насчет вестника и, вернувшись к хозяйкам, продолжал:

– Царские дети сделались нашими товарищами и с течением времени друзьями. В первые годы отец позволял им проводить в Филах только самые суровые зимние месяцы, так как не хотел отпускать их далеко.

Правда, он редко виделся с ними. Иной раз проходила неделя за неделей, а он и не заглядывал в наш дом. Иногда же являлся каждый день, в простом платье и носилках, так как скрывал эти посещения от всех, кроме врача Олимпа.

Именно поэтому мне частенько приходилось видеть его. Это был высокий, сильный человек, с красным одутловатым лицом, возившийся с детьми, как ремесленник после работы. Но посещения его всегда бывали непродолжительными. По-видимому, он приходил только, чтобы повидаться с дочерьми. Может быть, ему хотелось посмотреть, хорошо ли им у нас живется. Во всяком случае, никто не смел подходить к группе вязов, где он играл с ними.

Но в густой кроне дерева нетрудно было спрятаться, и таким образом я мог слышать их беседу.

Клеопатре с самого начала понравилось у нас, Арсиноя же не сразу привыкла к новой обстановке, но царь придавал значение только мнению старшей, своей любимицы, в которой он души не чаял. Часто, глядя на нее, он покачивал головой и, слушая ее бойкие ответы, смеялся так громко, что его зычный хохот доносился до дома.

Однажды, впрочем, случилось мне видеть, как слезы катились по его багровому лицу, хотя на этот раз его посещение было еще непродолжительнее, чем всегда. Он явился в закрытой армамаксе[30] и прямо из нашего дома отправился на корабль, который должен был отвезти его в Кипр, а оттуда в Рим. Александрийцы, с царицей во главе, принудили его оставить город и страну.

Конечно, он был недостоин венца, но к младшим дочерям относился как любящий отец. Напротив, страшно было слышать, как он проклинал перед детьми мать и старшую дочь, приказывая ненавидеть их и помнить и любить его, отца.

Мне было тогда шестнадцать, Клеопатре – десять лет, и у меня, привыкшего чтить родителей выше всего на свете, мороз пробежал по коже, когда после ухода отца маленькая Арсиноя воскликнула, обращаясь к сестре: «Мы будем их ненавидеть! Пусть погубят их боги!» Но мне стало легче на душе, когда Клеопатра возразила: «Лучше постараемся быть добрее их, Арсиноя, чтобы боги любили нас и возвратили нам отца».

«Чтобы он сделал тебя царицей?» – возразила та насмешливо, но все еще дрожа от гневного возбуждения.

Клеопатра как-то странно взглянула ей в лицо. Видно было, что она взвешивала значение этих слов, и я точно сейчас вижу, как она внезапно выпрямилась и с достоинством ответила: «Да, я хочу быть царицей!»

Потом выражение ее лица изменилось, и она сказала своим мелодичным голосом: «Не правда ли, ты больше не будешь говорить таких ужасных слов?»

Это случилось в то время, когда учение моего отца уже начинало овладевать ее душой. Предсказание Олимпа сбылось. Хотя я посещал школу, но мне было позволено давать ответы на те же темы, которые отец предлагал ей, и не раз приходилось мне пасовать перед Клеопатрой.

Вскоре мне стало еще труднее, потому что пытливый ум этого замечательного ребенка требовал солидной пищи, и ее начали обучать философии. Отец принадлежал к школе Эпикура[31], и ему удалось свыше всяких ожиданий увлечь Клеопатру его учением. Она изучала и других великих философов, но всегда возвращалась к Эпикуру и убеждала нас следовать правилам благородного самосца.

Вы, благодаря отцу и брату, знакомы с учением стоиков, но, без сомнения, вам известно также, что Эпикур проводил последние годы жизни в тихом созерцании и оживленных беседах с друзьями и учениками в своем афинском саду. «Так, – говорила Клеопатра, – должны жить и мы, и называться “детьми Эпикура”».

За исключением Арсинои, предпочитавшей более веселое времяпровождение, причем она брала в товарищи моего брата Стратона, уже тогда отличавшегося геркулесовской силой, нам пришелся по вкусу совет Клеопатры. Меня выбрали руководителем, но я видел, что она охотно взяла бы на себя эту роль, и я уступил ей свое место.

После обеда мы отправились в сад и, прогуливаясь взад и вперед, начали беседу о высшем благе. Беседа вышла оживленной, Клеопатра руководила ею с таким искусством и так удачно решила сомнительные вопросы, что мы с неудовольствием услышали звуки ударов в медную доску, призывавшие нас домой, и заранее радовались предстоящей завтра беседе.

Наутро отец увидел толпу людей перед воротами сада, но не успел справиться о причине их появления, так как Тимаген, преподававший нам историю, – впоследствии, как вам известно, он был взят в плен на войне и отправлен в рабство в Рим, – явился к нему с какой-то доской. На ней была надпись, которую Эпикур вывесил на воротах своего сада: «Странник, здесь тебе будет хорошо, здесь высшее благо: веселье». Оказалось, что Клеопатра рано утром сделала эту надпись на доске небольшого столика и велела рабу потихоньку прикрепить ее к воротам.

Эта выходка едва не погубила наших собраний, хотя сделана была единственно с целью приблизиться как можно более к желаемому образу.

Впрочем, отец разрешил собрания, но только строго-настрого запретил называться «эпикурейцами» вне сада, потому что это благородное название давно уже приобрело совершенно ложный смысл. Эпикур говорит, что истинное счастье – в душевном спокойствии и отсутствии огорчений.

– Однако, – перебила Барина, – все называют эпикурейцем такого, например, безбожника, как Исидор, цель жизни которого – предаваться наслаждениям, какие только можно купить за деньги. Мать недавно еще доверяла меня воспитателю, по мнению которого «веселье есть высшее благо».

– Ты, внучка философа, – возразил Архибий, покачав своей седой головой, – должна была бы знать, что значит веселье в понимании Эпикура. Имеете вы понятие о его философии? Смутное? В таком случае, позвольте мне немножко порассуждать на эту тему. Слишком часто смешивают Эпикура с Аристиппом[32], который ставил чувственные наслаждения выше духовных, так же как физическую боль считал тяжелее нравственной. Эпикур же считает высшими наслаждениями духовные, потому что чувственные, которые он, впрочем, предоставляет свободно оценивать каждому, имеют значение лишь в настоящем, тогда как духовные простираются на прошедшее и будущее. Как я уже сказал, в глазах эпикурейца цель жизни есть достижение душевного спокойствия и избавление от страданий – это два высших блага. К добродетели нужно стремиться, потому что она дает веселье, но нельзя быть добродетельным, не будучи мудрым, благородным и справедливым, а такой человек спокоен духом и пользуется истинным счастьем. Именно в этом смысл теории Эпикура!

Как подходило это учение к чистой, не омраченной страстями душе Клеопатры! Ее деятельный ум не мог успокоиться, пока не овладел им вполне. А избавление от страданий, которое учитель считает первым условием счастья и высшим благом, конечно, было важнейшим условием счастливой жизни для нее, с трудом переносившей малейшее грубое прикосновение.

И вот это дитя, которое наш отец назвал однажды думающим цветком, переносило свою горькую участь, изгнание отца, смерть матери, гнусность сестры Береники без малейшей жалобы, как героиня. Даже со мной, которому доверяла как брату, она говорила лишь намеками об этих грустных вещах. Я знаю, что она вполне ясно понимала все происходившее, знаю, как глубоко она чувствовала. Скорбь становилась между ней и «высшим благом», но она пересиливала ее. А как упорно работало это нежное создание, преодолевая все трудности и обгоняя нас с Хармионой!

Тогда-то я понял, почему представительницей науки между богами является дева и почему ее изображают с оружием. Вы знаете, что Клеопатра владеет множеством языков. Замечание Тимагена запало ей в душу:

«С каждым языком, который ты изучишь, – сказал он, – ты приобретаешь народ».

Она знала, что под властью ее отца находится много народов, и все они должны любить ее, когда она станет царицей. Конечно, она начала с господствующих, а не с покоренных. Кстати, ей хотелось изучить Лукреция, который излагает учение Эпикура в стихах. Отец взялся учить ее, и уже на следующий год она читала поэму Лукреция так же легко, как греческую книгу. Египетский она знала кое-как, но быстро освоила его. Встретив на острове Филы троглодита, она ознакомилась и с его языком. Здесь, в Александрии, много евреев, они обучили ее своему языку, а затем она изучила и родственный еврейскому – арабский.

Когда, много лет спустя, Клеопатра посетила Антония в Тарсе, его воины думали, что им показывают образчик египетского колдовства, так как она разговаривала с каждым военачальником на языке его племени.

Любимым поэтом ее был римлянин Лукреций, хотя так же как и я, не питала симпатии к его народу. Но самоуверенность и сила врага импонировали ей, и я слышал однажды, как она воскликнула: «Да, если бы египтяне были римлянами, я охотно променяла бы наш сад на трон Береники!»

Лукреций постоянно приводил ее к Эпикуру и возбуждал тяжелую борьбу в ее беспокойном духе. Вы знаете, что по его учению жизнь сама по себе вовсе не такое счастье, чтобы считать бедствием несуществование. Поэтому прежде всего нужно отказаться от предрассудка, по которому смерть считается величайшим несчастьем. Только та душа достигнет спокойствия, которая не боится смерти. Кто знает, что со смертью исчезают чувствительность и мысль, тот не испугается кончины, так как расставаясь с тем, что ему дорого и мило, он утрачивает все желания и стремления. Заботы о трупе Эпикур признает величайшей бессмыслицей, тогда как религия египтян придерживается совершенно противоположных взглядов на этот счет, которые Анубис[33] старался внушить Клеопатре.

Это удалось ему в некоторой степени, так как обаяние его личности имело на нее воздействие. К тому же ей от рождения было присуще стремление к таинственному и сверхъестественному, как моему брату Стратону физическая сила, а тебе, Барина, дар пения.

Вы видели Анубиса. Кто из александрийцев не знает этого замечательного человека и кто может забыть его, взглянувши хоть раз ему в глаза? Он в самом деле обладает сверхъестественным могуществом. Если Клеопатра, чистокровная гречанка, придерживается египетской религии, любит Египет, готова всем пожертвовать ради его величия и независимости, то это дело его рук. Она называется «Новой Изидой», а Изида – покровительница таинственной мудрости египтян, с которой Клеопатра познакомилась благодаря Анубису, занимавшемуся с ней в обсерватории и в лаборатории…

Но начало всему было положено в нашем эпикурейском саду. Мой отец не мог препятствовать Анубису, так как отец Клеопатры сообщил из Рима, что ему будет очень приятно, если дочь полюбит египетский народ и его тайную науку.

Проживая на Тибре, Флейтист не жалел египетского золота, стараясь привлечь на свою сторону влиятельных людей. Помпей, Цезарь и Красс, заключив триумвират, согласились вернуть трон Птолемеям. Это стоило ему миллионы. Помпей сам хотел отвезти его в Египет, но подозрительные товарищи не допустили этого. Предприятие было возложено на Габиния, наместника Сирии. Но властители Египта не собирались уступать без сопротивления. Вы знаете, что царица Береника, старшая сестра Клеопатры, дважды выходила замуж после изгнания отца. Первого мужа, совершенно ничтожного человека, она велела удавить; второго выбрали ей александрийцы. Это был мужественный человек; он смело взялся за оружие при появлении Габиния и пал на поле битвы.

Вскоре сенат узнал, что Габиний восстановил власть Птолемеев. До нас вести доходили не так быстро. Мы ждали их с таким же волнением, как сегодня я жду известий об исходе сражения.

В то время Клеопатре исполнилось четырнадцать лет; она была уже в расцвете своей красоты. Вы видите на портрете этот распустившийся цветок, но бутон обладал еще большей прелестью. Глаза ее!.. Как ясно и спокойно они смотрели! Когда же ей случалось развеселиться, они сияли, как звезды, а пунцовые губки принимали невыразимо плутовское чарующее выражение, и на щеках появлялись ямочки, которые и теперь, когда стали гораздо глубже, восхищают каждого. Очертания носа были нежнее, чем теперь, и легкая горбинка, которую вы видите на портрете и которая слишком резко выступает на монетах, была едва заметна.

Волосы тоже потемнели впоследствии. Расчесывать их пышные волны было лучшим удовольствием для моей сестры Хармионы. Она сравнивала их с шелком и была права. Я знаю это, потому что однажды на празднике Изиды Клеопатра должна была распустить их, когда шла с сестрой за изображением богини. На обратном пути она ради шутки несколько раз встряхивала головой. Тогда волосы рассыпались, как водопад, закрывая ее лицо и фигуру. Она была, как и ныне, среднего роста, но удивительно пропорционально сложена, и еще изящнее и грациознее, чем теперь.

Клеопатра умела привлекать к себе сердца. И хотя в действительности предпочитала другим моего отца, которого высоко ценила, меня, к которому относилась с большим доверием, Анубиса, внушавшего ей благоговейное почтение, и остроумного Тимагена, с которым любила поспорить, но со стороны казалось, что она относится одинаково ко всем окружающим, тогда как Арсиноя забывала обо мне в присутствии Стратона и глаз не сводила с красавца Менодора, ученика отца.

Когда прошел слух о том, что римляне собираются вернуть царя в Александрию, царица Береника явилась к нам, чтобы отвезти девочек в город. Клеопатра же попросила оставить ее у наших родителей и не прерывать ее учения, на что Береника презрительно улыбнулась и заметила, обратившись к своему мужу Архелаю: «Кажется, в самом деле ей безопаснее всего оставаться с книгами».

В прежнее время опекун Потин позволял иногда братьям царевен навещать своих сестер. Теперь же их не отпускали из Лохиаса; да сестры и не особенно стремились их видеть. Мальчики дичились и в своих египетских платьях, с длинными прядями волос на висках по египетскому обычаю, казались им чужими.

Когда прошел слух, что римляне выступили из Газы, обеими девочками овладело страстное возбуждение. У Арсинои оно светилось в каждом взгляде, Клеопатра умела его скрывать, но лицо ее, которое нельзя было назвать белым или румяным, как у ее сестры, а… не знаю, как сказать…

– Я знаю, что ты хочешь сказать, – подхватила Барина. – Когда я видела ее, меня больше всего восхитил в ней матовый оттенок кожи, сквозь которую румянец пробивался, как свет сквозь эту алебастровую лампу или как краснота персика сквозь его пушок. Мне случалось иногда видеть это у выздоравливающих. Афродита дарит этот оттенок лицу и телу своих любимцев, как бог времени одевает бронзу благородной патиной. Нет ничего восхитительнее таких женщин, когда они краснеют.

– Ты, я вижу, наблюдательна, – с улыбкой заметил Архибий. – Но когда радость или смущение бросали ее в краску, ее лицо напоминало не то что зарю, а слабый отблеск зари на западной стороне неба. Когда же ее охватывал гнев, а это случалось не раз еще до возвращения царя, она казалась безжизненной, мраморной статуей: даже губы ее белели, как у трупа.

Отец говорил, будто и в ней сказывалась кровь Фискона[34] и других предков, не умевших обуздывать свои страсти… Но буду продолжать, а не то вестник прервет меня слишком рано.

Итак, Габиний вернул царя в Александрию. Но во время его похода с римским войском и вспомогательным отрядом иудейского этнарха общее внимание привлекали не Габиний и не Антипатр, командовавший войском Гиркана. Только и речи было, что о начальнике всадников Антонии. Он счастливо провел войска через пустыню между Сирией и египетской Дельтой, не потеряв ни единого человека на этом опасном пути, погубившем уже немало войск у Сирбонского моря и Баратры. Не Антипатру, а ему сдался без боя Пелузиум[35]. Он победил в двух сражениях. Второе, в котором после храброго сопротивления пал супруг Береники, решило, как вам известно, участь страны.

С тех пор, как имя Антония сделалось известным, обе девочки не уставали о нем расспрашивать. Говорили, что это знатнейший из знатных, храбрейший из храбрых, беспутнейший из беспутных и красивейший из красивых римлян.

Служанка из Мантуи, с которой Клеопатра упражнялась в латинском языке, не раз видела его и еще больше слышала о нем, так как образ жизни Антония служил темой бесконечных разговоров в римском обществе. Он ведет свой род по прямой линии от Геркулеса, и его наружность и великолепная черная борода напоминают родоначальника. Вы видели его и знаете, насколько он может заинтересовать девушку, а в то время он был почти двадцатью пятью годами моложе, чем ныне.

Как жадно прислушивалась Арсиноя, когда упоминали его имя, как изменялась в лице Клеопатра, когда Тимаген вздумал изображать его безнравственным повесой. Ведь Марк Антоний вернул престол ее отцу.

Флейтист не забыл своих девочек. Он, державшийся в стороне от сражений, вступил в город тотчас после решительной победы.

Дорога вела мимо нашего сада.

Царь только за четверть часа до прибытия предупредил дочерей через скорохода, что хочет повидаться с ними. Их поспешно одели в праздничные платья, и надо правду сказать, обе могли порадовать родительское сердце.

Клеопатра все еще не переросла Арсиною, но в четырнадцать лет она была уже вполне расцветшей девушкой, тогда как вторая, по наружности и сложению, казалась еще ребенком. В душе-то она уже не была им.

Наскоро были подготовлены букеты для встречи царя. Мои родители провожали девочек до ворот сада. Я видел все, что затем произошло, но ясно разобрал только речи мужчин.

Царь вылез из походной колесницы, запряженной восемью белыми мидийскими конями. Знатный придворный, сопровождавший его, помог ему выйти. Красное лицо его сияло, когда он здоровался с дочерьми. Видно было, что его поразил и обрадовал их вид, в особенности Клеопатры. Правда, он обнял и поцеловал Арсиною, но потом уж глаз не сводил со старшей дочери.

Но и младшая была хороша собой! Не будь сестры, она привлекла бы к себе общее внимание. Но Клеопатра казалась солнцем, в лучах которого угасает всякое другое светило. Или нет! Солнцем ее нельзя назвать. Оттого-то отчасти и зависит ее очарование, что всякий невольно остановит на ней взор, стараясь решить, в чем же заключается ее неизъяснимая прелесть.

Антоний с первой же встречи поддался ее чарам. Он подъехал к колеснице и с небрежной учтивостью поклонился царевнам. Но когда Клеопатра, отвечая на его вопрос, заслужил ли он благодарность царевен тем, что так скоро вернул престол их отцу, сказала, что, как дочь, она рада и признательна полководцу, а как египтянка, не знает, что ему ответить, – он посмотрел на нее пристальнее.

Я узнал об этом ответе только впоследствии, но видел, как он соскочил с коня, бросив поводья знатному придворному Аммонию, тому самому, который помогал царю выйти из колесницы. Охотнику на женщин попалась редкая дичь. Он вступил в разговор с Клеопатрой, отец которой тоже принял в нем участие, причем нередко слышался его громкий хохот.

Нельзя было узнать серьезную ученицу Эпикура. Нам нередко приходилось слышать от нее меткие слова и глубокие замечания; но на шутки Тимагена она редко отвечала шутками. Теперь же – я видел это по лицам собеседников – она остротами отражала замечания Антония. Точно ей в первый раз встретился человек, ради которого стоило пустить в ход все дарования своего быстрого и глубокого ума. И вместе с тем она сохраняла свое женское достоинство: глаза ее светились не сильнее, чем во время споров со мной или с моим отцом.

Иначе держала себя Арсиноя.

Когда Антоний соскочил с коня, она подошла поближе к сестре, но, видя, что римлянин упорно не обращает на нее внимания, вспыхнула и закусила свою пунцовую губку. Беспокойство овладело всем ее существом, и я видел по глазам и дрожащим ноздрям, что она едва удерживается от слез. При всем моем пристрастии к Клеопатре я не мог не пожалеть ее сестру. Мне хотелось дернуть за руку Антония, который действительно выглядел богом войны, и шепнуть ему, чтобы он обратил внимание на бедного ребенка, тем более что ведь это тоже царская дочь.

Но Арсиное предстояло еще большее разочарование, когда царь, державший в руке оба букета, подал знак к отъезду. Антоний взял у него букет и звучным голосом произнес: «Зачем столько цветов тому, кто называет дочерью такой цветок?» Он протянул его Клеопатре и сказал, приложа руку к сердцу, что надеется увидеть ее в Александрии. Затем вскочил на лошадь, которую все еще держал под уздцы бледный от злости придворный.

Флейтист был в восторге от своей старшей дочери и сообщил моему отцу, что послезавтра возьмет девочек в город. Завтра ему предстояли такие дела, которых им лучше было не видеть. Летний дворец вместе с садом он подарил отцу и его потомкам в знак своей благодарности. Он обещал распорядиться, чтобы перемена владельца была отмечена в кадастровых книгах.

Действительно, он исполнил обещание в тот же день. Это распоряжение было бы даже его первым делом по возвращении на престол, если б ему не предшествовало другое: казнь Береники.

Тот самый царь, которого всякий присутствовавший при его свидании с дочерьми назвал бы добродушным человеком и нежным отцом, готов был истребить половину Александрии и сделал бы это, не вмешайся Антоний. Римлянин не допустил кровопролития и почтил убитого мужа Береники пышными похоронами.

Уезжая, он еще раз обернулся и поклонился Клеопатре. Арсиноя тем временем убежала в сад. По ее опухшему лицу видно было, что она горько плакала.

С этого дня она возненавидела Клеопатру.

Флейтист вызвал обеих дочерей в Александрию. Происходило это с царской пышностью. Александрийцы с восторженными криками толпились вокруг царевен, которых несли на золотых креслах, под опахалами из страусовых перьев, в толпе знатных сановников и вождей, телохранителей и сенаторов. Клеопатра с гордым величием, как будто была уже царицей, отвечала на приветствия народа. А совсем недавно она с полными слез глазами прощалась с каждым из нас, обещая всегда помнить и любить своих друзей, так нежно говорила со мной, которого союз эфебов[36] уже избрал своим главой…

Здесь Архибия прервал слуга, объявивший о приходе вестника. Он поспешно встал и пошел в мастерскую, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз.

Глава VI

Посланцы Архибия не могли узнать ничего достоверного. Но один из скороходов царицы передал им записку Иры, пригласившей Архибия к себе назавтра. Она писала, что получены неблагоприятные, хотя, к счастью, еще сомнительные известия. Регент не жалел усилий, чтобы получить достоверные сведения, но ему, Архибию, известно, с каким недоверием относятся моряки и все население гавани к правительству. Независимый человек может скорее добиться толку, чем начальник гавани со всеми своими кораблями и матросами.

К этой табличке была приложена другая, на которой значилось, что подателю сего разрешается, именем регента, беспрепятственно выезжать за сторожевую цепь гавани, отправляться в открытое море и возвращаться, когда ему вздумается.

Посланник Архибия, начальник его корабельных рабов, был опытным моряком. Он взялся в два часа приготовить «Эпикура», корабль, подаренный Архибию Клеопатрой, для плавания в открытое море и обещал прислать за господином повозку, чтобы не потерять ни минуты времени.

Вернувшись к хозяйкам, Архибий спросил, не злоупотребит ли он их гостеприимством, если останется еще на некоторое время (было уже около полуночи). Те отвечали, что будут очень рады, и просили его продолжать рассказ.

– Я должен торопиться, – сказал он, принимаясь за ужин, который тем временем приготовила Береника. – О последующих годах мне почти нечего сказать, тем более что все это время я был всецело поглощен занятиями при Музее.

Что касается Клеопатры и Арсинои, то в качестве царевен они стояли во главе двора. День, когда они покинули наш дом, был последним днем их детства.

Возвращение ли царя или встреча с Антонием были тому причиной – я не берусь судить, только в Клеопатре произошла большая перемена.

Перед отъездом царевен моя мать жаловалась, что Клеопатру приходится отдавать такому отцу, как Флейтист, а не достойной этого названия матери, так как лучшая из женщин могла бы считать себя счастливой, имея такую дочь. Позднее ее характер и все ее существо восхищали скорее мужчин, чем женщин. Стремление к душевному миру исчезло. Только по временам ей надоедали шумные празднества, музыка и пение, никогда не прекращавшиеся во дворце коронованного виртуоза. Тогда она являлась в наш сад и проводила тут по нескольку дней. Арсиноя никогда не сопровождала ее, она постоянно увлекалась то каким-нибудь белокурым офицером из отряда германских всадников, оставленного Габинием в Александрии, то знатным македонянином из царской свиты.

Клеопатра жила отдельно от нее, и Арсиноя не раз открыто выражала свое нерасположение к сестре с тех пор, как последняя просила ее положить конец сплетням, ходившим по поводу ее любовных приключений.

Никаких подобных историй не было у Клеопатры.

Хотя по временам она занималась таинственной наукой египтян, но светлый ум ее настолько освоился с эллинской философией, что ей доставляло удовольствие разговаривать в Музее, куда заглядывала она нередко, с представителями различных школ или слушать их диспуты. Бывая у нас, она говорила, что скучает по мирной жизни в эпикурейском саду, но тем не менее довольно усердно занималась мирскими и государственными делами. Все, что происходило в Риме, желания и стремления партий были ей известны так же хорошо, как характеры, способности и цели вожаков.

С сердечным участием следила она за успехами Антония. Ему первому подарила она свою молодую страсть. Она ожидала от него великих подвигов, но его дальнейшее поведение, по-видимому, не оправдало этих надежд.

В ее отзывах о нем начинало чувствоваться презрение, но все-таки она не могла оставаться равнодушной к нему.

Помпея, вернувшего престол ее отцу, она считала скорее счастливым, чем великим и мудрым. Напротив, о Юлии Цезаре она отзывалась с величайшим воодушевлением задолго до встречи с ним, хотя ей было известно, что он не прочь сделать Египет римской провинцией. Она надеялась, что Юлий покончит с ненавистной республикой и сделается тираном над высокомерными властителями мира. Но приятнее было бы видеть на его месте Антония. Как часто она прибегала к магии, стараясь узнать его будущее! Отец принимал участие в этих занятиях, тем более что рассчитывал получить от могущественной Изиды исцеление своих многочисленных и тяжких недугов.

Продолжить чтение