Тайна Игоря Талькова. «На растерзание вандалам»

Читать онлайн Тайна Игоря Талькова. «На растерзание вандалам» бесплатно

Вступление

Краткая жизнь русского барда, поэта, артиста Игоря Талькова совпала с одним из самых ярких этапов в жизни современной России. Тальков жил, можно сказать, «на переломе». Его активная творческая биография началась тогда, когда в стране с искусственным названием СССР, казалось бы, еще незыблемо простиралось болото застоя, однако изнутри уже назревал тот неизбежный взрыв, на который советская система была обречена от самого начала своего существования.

Тот стихийный протест против системы, который десятилетиями жил в душе России и особенно активно проявлялся, разумеется, в молодежной среде, нашел отражение в творчестве сотен бардов, пытавшихся понять суть происходящего и по-своему его оценить. Однако никому из этих протестующих не удалось осмыслить до конца все, что произошло с несколькими поколениями русских людей, и так полно, так убедительно это выразить, как удалось Талькову. Выдающийся талант поэта, великолепный артистизм, глубокая, искренняя, почти яростная любовь его к Отечеству легли в основу всего творчества, и именно это сделало его человеком, к которому обратились взоры молодого поколения.

Он был не просто кумиром, он был, пожалуй, вожаком, учителем и воспитателем миллионов, причем, что бывает очень редко, в число его поклонников входили люди разных поколений, от тринадцати до тридцати-тридцати пяти, все, кому довелось в переломную эпоху жизни России быть молодыми.

Игорь Тальков работал в жанре рок-музыки (по крайней мере, его относили к этому жанру), то есть был представителем той культуры, которая никогда прежде не дорастала до уровня высокой идейности. Но он поднял планку этой культуры на недосягаемую раньше высоту. И опять-таки первым поставил во главу угла не какие-то абстрактные права, свободы, «идеал личности», но идею России, высокий патриотизм.

Образно говоря, он спустился в ад дешевой, безыдейной попсы и, протянув руку всем, кто вслепую блуждал там, стал выводить из этого ада молодое поколение русских. Этим он был страшен тем, кто хотел бы видеть страну по-прежнему слепой и покорной.

Краткая, сверкающая жизнь поэта и певца оборвалась тоже в момент перелома. В момент, когда, возможно, он был особенно нужен тем, кто за ним пошел. А может быть, именно его трагическая, внешне бессмысленная смерть сплотила всех, кто, во многом благодаря ему, вышел из тьмы и стал искать свой путь.

Стихи Талькова бьют, обжигают, вызывают порой злость, порой тоску, но чаще всего – зовут к активной, наполненной смыслом жизни. Он, в отличие от большинства кумиров поп-культуры, никогда не уводил молодежь в маленький мир «самого себя», он любил и учил любить большой мир, со всеми его «но», со всеми его «против».

Со времени его гибели прошло двадцать лет, но поэта не только не забыли, о нем все еще продолжают спорить, что лишний раз доказывает его прежнюю (если не большую, чем прежде) востребованность. Духовный голод, который испытывали поколения 1980 – 1990-х годов, существует и ныне, и за это время не появилось никого, кто смог бы стяжать славу и занять место идейного вожака нынешних молодых поколений.

Как всякий большой художник, Тальков воспринимался неоднозначно, и глупо было бы объяснять негатив, который испытывали к нему некоторые представители искусства, просто завистью или ограниченностью.

Самое несправедливое высказывание тех лет принадлежит, пожалуй, известному артисту Андрею Макаревичу. На вопрос, как он относится к Талькову, Макаревич ответил «никак». И мог бы на этом остановиться, однако тотчас обличил самого себя, ясно показав, что никакое это не «никак»… Он продолжил, заявив, что, по его мнению, Игорь Тальков «насквозь картонный». И обосновал свою позицию следующим утверждением: «Пока на дворе стоял совок и у нормальных команд были проблемы, он пел исключительно про Чистые пруды. А после перестройки, когда все стало можно, вдруг таким смелым оказался…»

Трудно сказать, что лежит в основе этого высказывания – простое непонимание или что-то иное. Начать с того, что Игорь Тальков, как и все музыканты тех лет, представлял аудитории лишь то, что удавалось «протолкнуть» на эстраду или в эфир, и это не означало, что в своем творчестве он не обращался к другим темам. Просто их «не выпускали». Если же «нормальным» командам такие темы порой удавалось вставлять в концертные программы, то это означало лишь то, что их «нормальность» не представлялась цензорам опасной, не считалась воздействующей на аудиторию особо остро. Какой-то процент протеста советская цензура пропускала всегда, даже во времена самого жесткого красного террора, ибо за цензорами стояли аналитики, отлично понимавшие, что от чрезмерного давления может произойти взрыв. Но пропускали то, что не вызывало побуждения к активному действию. И «нормальные», имея проблемы, тем не менее, сосуществовали с системой. Помешай они ей, их бы быстро угомонили.

И второй момент. А почему, собственно говоря, такое негодование по поводу «Чистых прудов»? Почему никому никогда не приходило в голову упрекать, скажем, Пушкина, что большинство его стихотворений откровенно лирические, а не остросоциальные? Или Лермонтова по поводу того, что после стихотворения «На смерть поэта» он вдруг тоже обратился к чистой лирике? Что, в XIX веке можно было делиться с обществом волнением души, а в наше подавай «марш и лозунг»? Вроде бы это уже проехали…

Секрет прост. Большой художник – всегда большой художник. И если он пишет лирическую песню, значит, в данный момент его душе нужна именно такая песня, и именно ею он станет будить в сознании своих слушателей те чувства, которые зовут к добру, очищают от накипи, дарят свет. Для художника его работы равноценны, он не выполняет социальный заказ, он создает то, что считает и ощущает своевременным. И если «наступает на горло собственной песне», значит, лукавит – настоящая песня нужна всегда, не важно, о жертвах ли революции или о Чистых прудах.

Незадолго до своей гибели Тальков дал интервью корреспонденту альманаха «Молодежная эстрада» М. Марголису. Журналист задал вопрос как раз на вышеупомянутую тему:

– А если завтра опять заставят замолчать?

На что певец ответил:

– Я не молчал и в прежние времена, другое дело, что не имел сцены.

Просто и понятно. Понятно всем, кто хоть когда-либо сталкивался с системой, не пропускавшей и не подпускавшей к большой аудитории действительно значимого оппозиционного искусства. Впрочем, когда бывала хоть какая-то возможность, Тальков ею пользовался, и об этом дальше будет многое сказано.

  • Сцена! Я продирался к тебе
  • Сквозь дремучие джунгли закона,
  • Что на службе у тех,
  • Кто не верит ни в черта, ни в Бога.
  • Завязались в узлы мои связки,
  • Стиснут лоб медицинской повязкой,
  • И в душе затаилась на долгие годы тоска.
  • Сцена! А дорогу к тебе
  • Преграждала нечистая сила,
  • И того, кто ей душу запродал, превозносила.
  • Раздавая чины и награды
  • Этим самым продавшимся гадам,
  • Настоящих и неподкупных сводила в могилу.
  • Сцена! Я дошел до тебя
  • И стою, и пою наконец-то!!!
  • И убежден, что занял по праву – свободное место.
  • Ну и происки слуг преисподни
  • Не страшны нам с тобою сегодня —
  • Наше время пришло,
  • Да поможет нам сила Господня![1]

Этот ответ самого поэта тем, кто упрекал его в робости и приспособленчестве, почему-то был забыт упрекающими, а возможно, им неизвестен…

Самым негативным, можно смело сказать хамским, был, пожалуй, отзыв о Талькове журналиста М. Кононенко в статье «Кто убил Игоря Талькова?». Это «произведение» можно было бы, конечно, не упоминать вовсе: г-н Кононенко не Макаревич, не напиши он двадцать лет назад о Талькове, его вряд ли бы кто-то когда-то вообще вспомнил. Но дело в том, что статья-то была откровенно заказная, намеренно направленная против поднявшейся после убийства певца волны народного отчаяния и гнева, и получилось, что заказчикам, как с ними нередко случается, не хватило чувства меры. Стремясь снять, по их мнению, излишнее напряжение, автор статьи перешел все границы, оскорбив не только погибшего барда, но и миллионы людей, искренне любивших его творчество. Господин Кононенко назвал творчество Талькова «лапидарной и прямолинейной социальщиной», «положенной на сусальную электрическую музыку». И далее заявил, что, по его мнению, Игорь Тальков – «средненький певец, посредственный композитор и очень плохой поэт», а его тексты «напоминают фельетоны в журнале «Крокодил», за что его и любил народ». По утверждению Кононенко, Тальков был «…певцом обычного невежественного быдла. Того самого быдла, которое все свои нерешаемые проблемы сваливает на правительство, а решаемые проблемы решает с помощью кулака».

Как говорится, комментарии излишни. Но появление столь невыдержанной идеологически, а попросту откровенно некультурной статьи ясно показывает, как на самом деле страшен был даже мертвый бард для тех, кто хотел бы, но уже не мог отнять его творчество у разбуженных им поколений.

В адрес Игоря Талькова раздавались и по сей день раздаются и совершенно другие оценки. Причем и положительные оценки очень сильно разнятся.

Большинство русских патриотов считают певца православным подвижником, мучеником за Веру, героем, убитым во имя Отечества. Другие видят в его творчестве гораздо больше стихийного протеста, талантливого, но индивидуального самовыражения.

Как обычно, в России (да, вероятно, и во всем мире!) большое явление оценивают, впадая в крайности. Кто-то требует канонизации и слагает акафисты, кто-то упрекает в незрелости, в недопонимании, в недооценках… То лепят идеальный образ, то рисуют мутный контур, неясно различая черты.

Наверное, все это неправильно. Во-первых, потому, что оценить такое ярчайшее явление, каким бесспорно был и остается Игорь Тальков, возможно только с большого расстояния, и двадцати лет для этого, возможно, недостаточно. А во-вторых, такой огромный талант не может быть однозначен, одномерен, он всегда вмещает, с одной стороны, больше, чем нам бы хотелось, с другой – далеко не одно то, что мы умеем в нем увидеть.

И, чтобы попытаться его понять, надо попробовать для начала взглянуть на его жизнь, как на жизнь любого из нас, и оценить ее, стараясь увидеть те внешние и внутренние причины, которые сформировали эту, без преувеличений, удивительную человеческую личность.

Родители. Хождение по мукам

Игорь Тальков принадлежал к дворянскому сословию, в чем трудно усомниться, хотя бы просто глядя на него. Разумеется, не только на его лицо, но на стать, походку, движения. Понятие «порода» напрочь уходит из современного обращения, но признаки-то породы в отдельных людях еще проявляются, и в этом нет ничего плохого, равно как ничего особенно прекрасного – просто это существует.

Изначально родовая фамилия писалась иначе, не «Тальков», а «Талько». Дед певца Максим Максимович Талько был военным инженером, дяди, братья его отца, – офицерами царской армии. Владимир Максимович, отец Игоря, был репрессирован, как и многие выходцы «из бывших». Причины в таких случаях изобретались самые различные, по принципу – был бы человек, а дело найдется. Сам Владимир Максимович не любил рассказывать о предыстории своего ареста. Не говорил об этом даже с женой, и она знала только, что посажен он был (как, кстати, и она) по самой «популярной в то время статье – 58-й (за антисоветскую агитацию). Что в действительности едва ли было возможно: очень долго, до очень зрелого, если не до преклонного возраста Владимир Тальков был сторонником коммунистических идей. Он говорил жене, убеждавшей его в порочности и преступности советской системы:

– Подожди, я тебя перевоспитаю!

Обычный для того времени случай, когда под колесо репрессий попадали люди, вовсе не враждебные системе, люди, на которых эта самая система могла бы опереться, но в силу своей тупости сметала их, сваливала, не заботясь о том, что таким образом сама себя разрушает. Веря в силу своего репрессивного аппарата, совдепия не заботилась о будущем: на репрессиях можно продержаться определенное время, иногда достаточно длительное. Но существовать в режиме репрессивного давления на собственное население вечно невозможно.

Владимир Максимович был человеком неглупым, думающим, наделенным совестью. И в конце концов, спустя долгие годы, сказал Ольге Юльевне:

– А ведь ты была права!

Именно в местах заключения, в поселке Орлово-Розово Чебулинского района Кемеровской области, Владимир Максимович познакомился с Ольгой Юльевной, тоже репрессированной. В 1953 году у них родился первенец.

А теперь о ней, о жене Владимира Максимовича Ольге, о матери русского певца Игоря Талькова.

Возможно, основные свои достоинства, прежде всего крепость души, целеустремленность, стойкость перед испытаниями, Игорь унаследовал именно от нее. Это была женщина удивительной душевной, можно даже сказать духовной, силы. Мудрая, искренняя, не способная на предательство, она и сыновей своих, Владимира и Игоря, воспитала такими, она сумела, живя в царстве лицемерия и фальшивых лозунгов, раскрыть перед ними истинные ценности, дать истинные представления о долге, совести, любви. И вместе с тем не позволила им озлобиться, замкнуться, разочароваться в жизни. Она сама умела любить и их научила тому же.

Настоящая русская женщина.

Хотя по крови она была русской лишь наполовину, и даже при получении паспорта собиралась вписать в пятую графу совсем другую национальность – «немка». Отговорил ее от этого отец. По вполне понятным причинам…

Семья Ольги Юльевны была настоящая, крепкая. Семья, где муж и жена искренне любили друг друга. Время, в которое им довелось жить, обрушило на них столько испытаний, что впору было отчаяться, потерять самое веру в жизнь. Однако, возможно, именно эти испытания укрепили их и заставили еще сильнее сплотиться, еще крепче поддерживать друг друга.

«Родители мои родом из Ставропольского края: мама, Татьяна Ивановна Мокроусова, из крестьянской семьи, а отец, Юлий Рудольфович Швагерус, немец по происхождению, родился в семье кожевника в селе Иноземцево недалеко от Пятигорска. Предки мои по линии отца жили в тех краях со времен Екатерины II, которая переселила немцев из Европы на Северный Кавказ. Образовалась колония Каррас, а проще – Иноземцево, название которого говорит само за себя. Немцы всегда отличались трудолюбием, были деловым народом, знающим многие ремесла. Вот и дед мой обучил детей своих кожевенному делу. Папа стал разъезжать по деревням, выделывать кожи.

Родилась я в 1924 году, принесшем с собой страшный голод. Городская жизнь была невыносимо тяжелой, и мама в надежде на то, что в деревне отец всегда найдет работу по специальности и обеспечит семье кусок хлеба, стала уговаривать его переехать в село Новоселицкое, где жила вся ее родня. И действительно, папа поступил писарем в контору, а по вечерам занимался выделкой кож – тяжелым, изнурительным трудом, как я поняла позднее. Но ничего не поделаешь, нужно было обеспечивать семью. Естественно, со всех сторон пошли заказы, и папа стал неплохо зарабатывать. Мы купили лошадь, корову, поросенка, обзавелись хозяйством и по тем временам зажили крепкой жизнью.

Но начались разговоры о коллективизации, и пришлось собираться назад, в город. Отец туда вернулся в 1928 году, устроился на работу, а через год забрал маму и нас (к тому времени родился мой брат Володя). Мы везли в город корову, телку, зерно и были уверены, что первое время проживем безбедно… Однако процесс раскулачивания коснулся и городских жителей, нас в том числе. И только когда мама привезла из деревни документы, подтверждающие, что ее родные своего хозяйства не имели, всю жизнь батрачили да к тому же два ее брата погибли на фронте в гражданскую войну, нас оставили в покое (хотя с коровой пришлось расстаться)»[2].

Семья поселилась в городе Минеральные воды. Ольга Юльевна вспоминала, что жили хотя и небогато, но дружно. Родители старались, насколько могли, ни в чем не отказывать детям, хотя и не баловали их, и те понимали, что лишнего им дать просто не могут. Отец и мать заботились не только о том, чтобы дети были сыты и одеты, но старались дать им хорошее воспитание и образование.

«В доме никогда не было дорогих вещей (мама купила, помню, дешевый коврик, повесила на стену и была очень довольна), но, если в Пятигорск приезжал цирк или зверинец, родители на сэкономленные деньги везли нас на представление. Ездили мы и в Железноводский парк. Отец вообще очень много внимания уделял детям, с удовольствием занимался с нами… О детстве у меня самые радостные, самые светлые воспоминания.

В школьные годы я много читала, любила музыку, театр. С первого класса участвовала в самодеятельности: танцевала, пела, играла на разных инструментах»[3].

Начальное музыкальное образование Ольге Швагерус дал ее отец. Юлий Рудольфович сам был очень музыкален. Даже живя в деревне, постоянно, напряженно работая, он участвовал в самодеятельных спектаклях, сам их организовывал.

Самодеятельные музыкальные спектакли Юлий Рудольфович ставил и в Минеральных водах, хотя и там работал сверх нормы, чтобы обеспечить семью, прокормить и одеть детей. Он пошел работать на городской телеграф, работал сразу на четырех аппаратах, иногда сутками оставался на службе.

Жена между тем обшивала всю семью, готовила, занималась с детьми. То есть жили как и положено, как в России и во всех христианских странах было заведено: мужчина добытчик, защитник, «каменная стена», жена – хранительница домашнего очага.

С разрушением этих естественных, Богом установленных отношений в России и в Европе и началось разрушение нормального общества, общественных отношений. В Европе чуть раньше, у нас – чуть позже, но сути это не меняет.

Да, семья Швагерусов жила нелегко, но очень счастливо, хотя, конечно, в душе у взрослых не могла не осесть горечь. Ведь им пришлось уже раз сломать привычный уклад своей жизни, над ними уже висел дамоклов меч репрессий, лишь потому, что родня Татьяны Ивановны была из работящих крестьян и едва не угодила в «кулаки», а сам Юлий Рудольфович, труженик из тружеников, сумел тяжелейшим трудом заработать на лошадь и поросенка.

На новом месте, почти что с чистого листа они вновь наладили свою жизнь, да так хорошо, что дети и не заметили перенесенной родителями драмы. И чувствовали себя счастливыми. Но надвигалась новая гроза. В Германии к власти пришли фашисты, союз между ними и советским руководством оказался непрочным, да и мог ли он быть прочен, если Гитлер не скрывал своего стремления овладеть богатыми землями России, ее сырьевыми ресурсами, обзавестись дешевой рабочей силой, и Сталин, разумеется, понимал шаткость пакта Молотова-Риббентропа. Понимал вождь советской империи и всю опасность, которую представляла собой мощнейшая военная машина вермахта, усиленная войсками подчинившихся Гитлеру и подчиненных им стран.

Кроме того, он опасался и собственного народа, пускай и зомбированного советской пропагандой, но все равно таящего в себе глубоко спрятанный огонь внутреннего сопротивления. Не мог великий народ, сломленный обманом и раздавленный колесом репрессивного гнета, не сохранить, тем не менее, с одной стороны, памяти о прошлом настоящей России, с другой стороны, не желать, хотя бы и подсознательно, духовного и физического освобождения.

Кроме того, многие видели, что как среди руководства совдепии, так и (особенно!) среди аппарата подавления (части особого назначения, лагеря для заключенных) основную часть составляли не русские люди. В свое время Солженицын после публикации в США «Архипелага ГУЛАГ» выиграл судебный процесс, ответив судебным иском на обвинение его в антисемитизме. Обвинение было явно поспешным и непродуманным, оно лишь привлекло дополнительное внимание к проблеме, на которую без поднятого СМИ шума, возможно, никто и не обратил бы внимания. Писатель всего-навсего поместил на задней стороне обложки книги фотографии начальников всех советских лагерей. Все лица носили явный отпечаток ближневосточного происхождения, да и большинство фамилий говорили сами за себя. Солженицына тут же объявили антисемитом. Он подал в суд и… выиграл процесс, ибо фотографии были подлинные, и факт превосходящего большинства начальников-евреев в системе ГУЛАГ был тоже подлинный.

Карательные отряды красных в первые годы советской власти тоже в основном состояли из инородцев – среди них, в частности, было очень много китайцев, отличавшихся при подавлении крестьянских восстаний, при изъятии продовольствия и т. д. особенной свирепостью.

Словом, русскому народу было на что посмотреть с укором и сожалением, прикидывая, а не зря ли в семнадцатом-восемнадцатом годах многие поверили большевикам и ринулись рушить старое во имя неведомого, но, как им казалось, великого будущего.

А если так, то этот народ мог в «час Х» вдруг сделаться опасным для тех, кто до поры до времени держал его в железной узде.

До сих пор у нас труднодоступны документы, рассказывающие о том, какими методами действовала фашистская пропаганда в первые месяцы войны, пытаясь перетянуть русское население оккупированных территорий на свою сторону, обмануть русских, обещая, что великий рейх даст им свободу и вернет национальную независимость. Ведь русские люди не читали «Майн Кампф», не листали нацистских газет и не могли знать подлинных планов Гитлера и его подлинного отношения к славянским народам (кстати, это – одна из немногих изначальных ошибок будущего фюрера, во многом предопределившая его конечное поражение в войне!). Красноречивые плакаты и воззвания, обращенные к русскому национальному самосознанию (впрочем, достаточно примитивные, на уровне советских лозунгов), говорят сами за себя.

Но если Сталин действительно опасался перехода значительной части русского населения на сторону врага, то он сильно ошибался. Народ не мог этого сделать. И не потому, что так сильно действовали зомбирующие сознание идеи большевиков. С началом войны произошло как раз обратное: сознание народа, именно тогда, в «час Х», в критический момент, освободилось от искусственных внушений, и сработало совершенно иное: вековая память русских людей, привыкших всегда, при любой власти, в любое время вставать на защиту своей земли от мала до велика. Нашествия врагов иноплеменных бывали на Руси слишком часто, чтобы привычка им сопротивляться не вошла в генетическую память народа. И он встал за русскую землю, встал весь, и за ним встали, охваченные и подчиненные великому порыву, все народы, населяющие Россию, хоть она и носила тогда искусственное название СССР.

Однако страх власти перед народом существовал, и она, как обычно, принялась устранять всех, кого считала хоть сколько-нибудь опасными.

Одними из первых попали «под колесо» жившие в России немцы. Историческая память совдепов была по-прежнему очень коротка. Власти не помнили, сколько веков многие немецкие семьи жили в нашей стране, как верно служили ей, сколько немцев были офицерами царской армии и честно сражались за русских. Даже когда Российской империи случалось воевать против их соотечественников, ибо с Россией этих немцев связывали столетия жизни здесь их потомков, а с русской армией присяга, которая для офицера превыше всего. Россия была им Родиной, и они любили ее, как любят Родину, и не могли предать.

Но об этом никто не думал. И начались гонения, причем не только на немцев, но и на их семьи.

Ольга Юльевна Талькова вспоминала:

«В 1939 году папе наконец дали квартиру в Пятигорске, которую мы очень долго ждали, но прожили в ней менее двух лет – началась война. Мне было тогда семнадцать лет. Помню, я не очень горевала: как и все вокруг, была уверена в нашей скорой победе. Прошло немного времени с начала войны, и мы были ошеломлены неожиданным сообщением: нас как немцев, а значит, врагов, выселяют в Сибирь. Не учитывалось даже то, что в городе папа был очень нужным человеком: работал на телеграфе сразу на четырех аппаратах, сидел по ночам, сутками не выходил с дежурства… Я никак не могла в это поверить. Помню, спросила:

– Почему с нами так поступают?

– Мы ничего не знаем. Это приказ «сверху», из Москвы. Через четыре дня будьте готовы к выезду. С собой можно взять по пятьдесят килограммов на человека.

– А остальное?

– Остальное не наше дело. Продайте, выкиньте.

Я в то время была комсомолкой, безоговорочно верила в коммунистические идеалы. Этот случай потряс меня, перевернул все мои мысли. Я прибежала домой, схватила комсомольский билет и разорвала его на мелкие кусочки. С тех пор я совершенно другими глазами стала смотреть на мир, научилась думать, анализировать, иметь свою точку зрения.

Итак, что за четыре дня можно сделать? Всего по пятьдесят килограммов на человека! Что продали, что отдали, что выбросили. Мама к тому времени уже имела горький жизненный опыт (она перенесла два голода – в 1922 и 1933 годах) и, предвидя, что впереди нас ждал еще один – военный, сказала:

– С собой необходимо взять продукты.

Купила, что смогла, сухарей насушила. Мы в то время только завели пчел, пришлось и их продать; нарезали соты, сложили в бидон… Все это нам потом очень пригодилось. Мама запаслась лекарствами, соляной кислотой на случай цинги. В Пятигорске мы были вынуждены бросить всю мебель. С собой взяли только одежду; два года в Сибири мы жили на то, что меняли ее на молоко и картошку. Денег с нас никто не хотел брать – кому они тогда были нужны! Сейчас рубли называют деревянными, а тогда я не знаю, какими они были, глиняными, наверное, что рассыпаются сразу»[4].

Так к Ольге Швагерус начало приходить осознание несправедливости мира, в котором она жила. Как обычно, власть сама провоцировала даже самых преданных ей людей увидеть истинное лицо, и (тоже как обычно) это, тем не менее, не подвигло большую часть даже пострадавшего от репрессий населения помыслить об измене Родине. Просто в сознании таких людей понятия Родины и советской власти начали постепенно расходиться, Россия больше не отождествлялась с политическим строем, который в ней присутствовал.

Наверняка и для очень многих немцев, живших на родине, Германия не отождествлялась с властью нацистов. Просто у нас не принято об этом говорить и писать, равно как и на Западе редко говорят, что в советскую эпоху далеко не все русские были совдепами.

У жены и детей Юлия Рудольфовича была возможность избежать высылки в Сибирь, остаться в Пятигорске и сохранить свою уютную квартиру. Им нужно было для этого всего лишь… отречься от мужа и отца!

И это «решение вопроса» предлагал им сам Швагерус-старший. Он посоветовал жене развестись с ним.

Некоторые так и поступали. Жены подавали на развод, дети отказывались от отцов-немцев или матерей-немок, и это оставляло за ними право жить в своем городе, в своих домах.

Татьяна категорически отказалась от такого шага. Дети тоже не пожелали предавать отца, хотя некоторым его советам Ольга еще за год до описанных событий последовала, и это на первых порах ей кое в чем помогло, хотя в конечном итоге не спасло от последующих бедствий.

«…когда я получала паспорт, Гитлер уже вовсю развернулся на Западе. Отец уговаривал:

– Пишись «русская».

Я допытывалась:

– Зачем?

Он не объяснял, а просто настаивал:

– Пишись «русская»!

Видимо, он интуитивно чувствовал или, вернее, оценив ситуацию, пришел к выводу, что будет гонение на немцев. Так я и записалась – «русская», по национальности мамы. Но отказаться от отца, пусть он и сам предлагал мне это, поступиться своей совестью я не могла. Не могла!

– Как же я могу от тебя отречься? Я так тебя люблю! Я вижу, как ты всю жизнь трудишься. Ты честный человек, не вор, не убийца. Как же я от тебя отрекусь?!

– Дочка, да это формально. Хоть в квартире останетесь.

Он всю жизнь ждал эту квартиру в Пятигорске. Только дали, двух лет не прожили – выселили. Но мы с мамой отказались от сделки с совестью. Мама сказала тогда:

– Мучиться, страдать – вместе! Заболеешь ли ты, случится ли что с тобой, мы всегда будем рядом, и тебе будет легче с нами. Как нам без тебя? Мы будем скучать, переживать. Что нам – стеречь эту квартиру? Нет! Страдать – вместе, и куда ни повезут – вместе!»[5]

Отец возмущался «недальновидностью» своих близких, но в душе радовался их преданности. В конце концов не выдержал:

– С вами хоть куда!

«Хоть куда» оказалось не близко. Семью выслали в Сибирь, в сельцо Усманка под Томью. Место было захолустнее некуда. Настоящий «медвежий угол»! Бедность, даже нищета населения просто непролазные. И голод. Еще задолго, лет за пять до войны хлеба выдавали по… 60 граммов на душу. Без всякой блокады! А с началом войны не стало и того. Мякина, картошка (не у всех!) да капуста. Одевались почти все (две-три семьи чуть более обеспеченные в селе все же были) в обноски и выглядели убогими, донельзя забитыми.

Носить нечего, есть нечего, и знать никому ни о чем не надо: с книгами, даже с газетами было совсем никак, никто ничего не читал, знали о происходящем в мире самую малость. Но именно ТУ малость, на которую рассчитывала власть, держа людей глубинки в нищете и неведении. С пропагандой все было как положено, все хорошо знали, где черное, а где белое, обходясь без оттенков и отлично видя, кого следует ненавидеть.

Когда Швагерусов и еще две немецкие семьи привезли в Усманку, их встретили с десяток стариков да старух и чуть побольше ребятишек. (Мужчины были на фронте.) Встретили криками:

– Врагов привезли! Фашистов привезли!

Вот так. Немцы – значит, фашисты.

Однако Юлий Швагерус не осерчал на сибиряков. Напротив, решил доказать, что они «свои немцы», что их не за что ненавидеть. Он ходил по домам, разговаривал с людьми, рассказывал о своей семье и о своих предках, давным-давно живших в России, честных работягах.

Постепенно отношение к ссыльным стало меняться. Им даже начали сочувствовать.

А семнадцатилетняя Ольга завоевала настоящее уважение. Она была очень начитанной девушкой, и ее рассказы о самых разных вещах, о всевозможных событиях привлекли к ней внимание сельчан, особенно молодых. Они могли слушать ее часами, переспрашивали, изумлялись, восхищались, просили рассказывать еще и еще. Эти ребята почти ничего не знали – образование у всех было по три-пять классов. Учиться в восьмилетке – значит ехать в райцентр, за сорок километров, и большинству местных это было не по карману.

Чтобы добыть хоть какое-то пропитание, Татьяне Ивановне с мужем приходилось путешествовать (иной раз пешком) за сорок-шестьдесят километров в деревни побогаче, чтобы выменять предусмотрительно взятые с собой вещи на продукты. Сибиряки оказались добрым и гостеприимным народом. Их пускали во всякий дом, куда бы ни постучались, приглашали отведать ароматной картошки (другой еды и здесь не хватало), пускали на ночлег.

Но все вместе прожили только полгода. Юлия Рудольфовича забрали на «трудфронт», на далекую шахту, где он оказался, можно сказать, на каторжных работах.

Тяжело переживала эту разлуку Татьяна Ивановна, тосковали по отцу и дети. А тот в письмах упреках их: вот, мол, не послушались меня, не остались в Пятигорске, а теперь так и так нас разлучили!

Вскоре пришло известие, что и Татьяну Ивановну, и Ольгу, и ее младшего брата Володю, которому исполнилось пятнадцать лет, должны забрать на трудфронт, то есть тоже отправить на каторгу, на какую-то из шахт.

И тогда Ольга решилась на отчаянный шаг. Чтобы как-то помочь родным и спасти оставшихся на попечении их семьи двух девочек-подростков – Ирму и Вильгельмину (их отец умер, а сосланная на шахту мать погибла под обвалом), девушка согласилась выйти замуж за влюбленного в нее местного парня – Николая. На фронт его не взяли как «сына кулака». Другое дело, что и не сослали никуда – куда уж дальше-то? Он рыбачил, тем и жил. Став его женой, взяв русскую фамилию, Ольга могла остаться в селе, посылать матери и брату продукты, растить сироток.

Сыграли свадьбу и зажили дружно. Ольга, хоть и не любила мужа, но относилась к нему с уважением, была благодарна за все. Жили они на редкость дружно.

Но пришла новая беда. Николая все по той же причине, за «кулацкое происхождение», объявили «врагом народа» и собирались арестовать. Ольга, вовремя узнав об этом, успела его предупредить. Прятала, укрывала, хоть местные энкавэдэшники и приходили к ней домой, и запугивали, и издевались, угрожая арестовать, убить…

В конце концов мужу и жене пришлось скрыться в лесу и жить в землянке. Вскоре Ольга забеременела. Когда пошел шестой месяц беременности, стало ясно: надо перебираться к родственникам мужа, в одну из дальних деревень. Николай пробрался в Усманку, чтобы взять в дорогу хоть какие-то вещи жены, но попал в засаду. Его тяжело ранили, и он застрелился, чтобы не мучиться. Все равно ведь он был объявлен «врагом народа», а значит, расстреляли бы так и так…

Ольга добралась до родственников Николая одна, но прожила у них недолго – кто-то выдал ее. Последовал арест, и уже в КПЗ она родила своего первенца – Виктора. С ним и оказалась в камере. Ей дали только кусок одеяла и одну пеленку…

«Кормили меня ужасно. Раз в сутки – баланда из свекольной ботвы и хлеб. Правда, на ребенка давали дополнительно четыреста пятьдесят граммов хлеба. Съедала я все это, начинала кормить. Ребенок сосал грудь, отворачивался, и у него тут же начиналась рвота зеленым фонтаном, а потом появился и понос. Вот так мой ребенок и мучился. В КПЗ я провела две-три недели. Спали мы с ребенком на полу. Клопов было видимо-невидимо. На прогулке я собирала крапиву и в камере на полу вокруг ребенка делала ограждение. Это нас немного спасало от клопов.

Встречались добрые люди и среди надзирателей. Однажды поздно вечером дежурный принес мне ушат горячей воды, кусок мыла, свои новые фланелевые портянки на пеленки (две такие большие портянки):

– Милая, возьми и никому не говори. Искупай ребеночка, постирай, что нужно на него. Потом постучишь, и я тихо-тихо все вынесу.

Я молилась на таких людей. Господи! Ведь я первый раз после родов купала несчастного ребенка, а ему три или четыре недели уже было. Искупала я его, завернула в мягкую пеленочку и просто счастье испытала. Надзиратель забрал ушат, вылил воду и еще раз предостерег:

– Никому ничего не говори»[6].

Суд над Ольгой Юльевной последовал только через одиннадцать месяцев. Лишь много лет спустя она поняла, как несправедливы были обвинения, сколько «навесили» на нее преступлений, которых она не совершала. Приговорили к десяти годам заключения.

Она попала в лагерь. Он назывался «лагерь для матерей». Самая гуманная в мире власть понасажала в тюрьмы столько беременных женщин, столько женщин с маленькими детьми, что понадобился и такой лагерь. Малышей забирали в ясли, а матерей каждый день гоняли на каторжные работы.

«На поле вязала снопы пшеницы. Вся одежда промокала; приходила в барак, раздевалась, складывала все под себя, и за ночь успевало лишь слегка подсохнуть. Печки в бараке были чуть-чуть теплые. Да и невозможно было всю одежду на них разместить – нас ведь было по сто человек в каждом бараке. Это потом нам сделали специальные сушильные комнаты. А сначала приходилось каждое утро надевать сырую одежду (только чуть провяленную) и выбегать на развод. И это в любую погоду. На непосильных работах я надорвалась и заработала грыжу, и только после этого мне уменьшили норму. Мой ребенок постоянно болел, почти все время находился в больнице. В год с небольшим он умер у меня на руках…

Первое время я была в отчаянии. Но потом стало легче. Я увидела, сколько невинных людей сидело, и каких людей! Не воров, не бандитов, не убийц – а этим и там жилось вольготно. Обворовывали они нашего брата, и я пострадала дважды: оставляли в чем стою. Если бы я на это пожаловалась начальству, было бы еще хуже – могли просто убить. Молчала, терпела, все несла и, как ни странно, нисколько не озлобилась от такой жизни, не потеряла веру в людей, сострадание к ним. Когда получала посылки, делилась со всеми: хотелось хоть что-то приятное сделать людям. В лагере по-настоящему поверила в Бога, и вера эта очень поддерживала меня: «Боже, Ты послал мне испытание, но я все вынесу». Один только раз не выдержала, зароптала. Когда я узнала, что умерла мама: «Господи, для кого же мне беречь себя, ведь мамы нет?»

Пожалуй, больше всего меня мучил не сам режим, а отношение к заключенным. Утром приходят:

– Встать! Статья? Срок? Конец срока?

И так каждый день»[7].

Тем не менее Ольга не отчаялась. Она познакомилась в лагере со многими интересными людьми – артисты, литераторы, люди науки. Все, кого по тем или иным причинам боялась и ненавидела власть.

В ней заметили драматический талант, она стала играть в местном театре самодеятельности. Этот театр давал своеобразные «гастроли» – ездил по другим лагерям, где первыми зрителями спектаклей всегда становились лагерное начальство и охрана.

«В лагерном театре я познакомилась с прекрасным человеком, моим будущим мужем – Тальковым Владимиром Максимовичем. Он был профессиональным драматическим артистом, прекрасно танцевал, декламировал так, что шел «мороз по коже». У него были врожденная интеллигентная выправка и прекрасные манеры. Мне очень нравился жест, когда он, здороваясь, приподнимал шляпу двумя пальцами. Мои ребята тоже были галантными с малых лет, я не помню такого случая, чтобы кто-нибудь из них, например, не пропустил женщину вперед. О долагерной жизни моего мужа я мало что знаю, он всегда очень скупо делился со мной своими воспоминаниями. Вообще мы старались забыть о тяжелом прошлом – несправедливости, голоде, холоде, тяжелых работах, – обо всем, что нам суждено было пережить. Мы чаще вспоминали о хорошем. Хорошее запоминается лучше, а плохое забывается, каким бы тяжелым оно ни было.

Я знаю, что Владимир Максимович родился в Польше. Его мама была полячка, а отец – украинец, казак, служил в Польше. Мама владела маленькой прачечной, в которой сама стирала. Жили они неплохо, но отец, как истинно русский патриот, все время стремился возвратиться домой, в Россию. В 1914 году он наконец переехал и привез с собой семью. Вскоре в России грянула революция, а вместе с ней – голод и разруха. Мама и была бы рада вернуться назад домой, в Польшу, но это было невозможно. Приходилось как-то приспосабливаться к жизни в России. Скупали соль, перевозили в ту местность, где ее не было, и меняли на продукты. Владимир Максимович ездил с мамой переводчиком. Отец работал на железной дороге, мама стирала на людей. В то время Владимир Максимович всей душой поверил в революцию, в грядущий коммунизм. В семнадцать лет имел оружие. Видел Ленина, слышал его выступление на Красной площади»[8].

То есть человек, посаженный по 58-й статье, был абсолютно предан советской власти. Пытался переубедить и Ольгу, но безуспешно. Хоть она и была на шестнадцать лет моложе, хоть и видела, казалось бы, меньше, но ее прозрение наступило гораздо скорее. В конце концов, впрочем, как уже было сказано выше, понимание ситуации пришло и к Талькову-старшему.

Там же, в лагере, родился и их первый сын – Володя. Ольга назвала его так в честь своего брата, погибшего на рудниках в Якутии.

Срок заключения Ольги закончился на год раньше, чем срок мужа.

Родственники звали ее к себе на Кавказ, но она поехала к отцу. Он жил в деревне Щекино Тульской области, куда попал на поселение после войны. Реабилитировать реабилитировали, но жить в крупных городах было запрещено. Там и умерла всего сорока семи лет от роду его добрая и верная жена Татьяна Ивановна. Не вынесла долгих лет скитаний, разлуки, гибели сына.

Ольга не могла оставить отца одного и приехала к нему с малышом Володей. Туда же вскоре приехал и получивший освобождение Владимир.

Семья долго скиталась по чужим углам, снимая комнату то у одних хозяев, то у других, но потом удача улыбнулась им.

«В 1956 году папа нашел нам отдельную квартирку с двориком на окраине Щекино, в деревне Грецовка. Этот домик стоит до сих пор. Отдельная квартирка состояла из маленькой комнатки, крохотного коридорчика, выходящего на улицу, и маленького дворика. В комнате стояла односпальная железная кровать с соломенным матрасом. На ней мы с трудом размещались вдвоем и переворачивались по команде. Рядом стояла сделанная мужем маленькая деревянная кроватка, на которой спал Вова, и столик в три доски с ножками крест-накрест. Больше в комнату ничего не помещалось. Эту маленькую комнатку делила на две части печка: «большую», где мы спали, и маленькую, которая использовалась как кухня: там стояли крошечный столик и две табуретки. В этой квартирке нам было очень уютно. В коридорчике летом мы готовили и обедали. У нас был свой дворик, который отделял нас от посторонних глаз. Я ждала Игорешу. Знакомые мне говорили:

– Ты ненормальная! Посмотри, как вы живете. У вас нет своего угла, вообще ничего у вас нет. А ты решилась на второго ребенка!

Родственники вторили им:

– Куда ты торопишься!

– Да, тороплюсь. Мне уже тридцать два года, и отец немолодой.

Я до тех пор так ни разу и не почувствовала себя матерью по-настоящему. Володя был рожден в тюрьме, воспитывался в яслях, где попадались как доброжелательные няньки, так и не очень. Он был ущемлен с рождения, обижен на всех и вся. Поэтому я и решила родить второго ребенка, даже живя в нищете. Я хотела, чтобы мой ребенок почувствовал отца и мать, почувствовал материнские руки со дня рождения. 4 ноября 1956 года родился мой Игореша. Он был рожден в любви и внимании, рос уравновешенным и веселым ребенком и никогда не был таким нервным, как Володя»[9].

Я не случайно так много рассказываю о родителях Игоря Талькова, привожу так много отрывков из воспоминаний его матери.

Эта история во многом объясняет и характер их младшего сына, его удивительную, почти невероятную интуицию, его неприятие любой несправедливости, и ту фатальность, мистическую предопределенность, которая постоянно прослеживалась в его судьбе. Сын людей, испытавших на себе в полной мере роковое давление «красного колеса», но не сломавшихся, не потерявших ни любви к Родине, ни любви друг к другу, наверное, не мог вырасти иным.

Хотя, казалось бы, мало ли было таких семей и таких судеб в России? Много. Но в судьбе Владимира Максимовича и Ольги Юльевны удивительным образом совпало все: трагические судьбы ни в чем, кроме рождения, не повинных родителей, собственное безвинное страдание, любовь, посетившая их среди страшных, нечеловеческих условий, дети, родившиеся от этой любви и в любви выросшие.

Оба были яркими, талантливыми людьми. Оба, каждый по-своему, любили Россию и верили в нее. И этот талант, эта любовь и эта вера, преумножившись, перешли к их удивительному сыну.

Примерный мальчик

Маленький Игорь был беспокойным малышом. Не засыпал, пока мама не пела ему несколько колыбельных песен. Колыбельные закончатся, поет что придется.

В крохотной квартирке совсем не было места, и Ольга Юльевна даже не могла спустить сынишку на пол, чтобы поучить ходить.

Владимир Максимович трудился на заводе, пропадая там с утра до позднего вечера. И в конце концов его труд оценили.

«Наконец, за хорошую работу мужу дали двухкомнатную квартиру в бараке. Мы столько мытарились по частным квартирам, что сначала даже не могли поверить в это. Когда нам дали ключи и мы пришли посмотреть квартиру, я была в шоке. Помню, хоть это и смешно, я стояла и потихоньку щипала себя за руку.

– Неужели это наша квартира?

Переезжали мы на лошади, перевозить-то было, по существу, нечего. Барак был теплый, и я впервые спустила девятимесячного Игоря на пол, тут он и научился ползать, наконец.

Надо было обживать квартиру. Прибили гвозди на стены и развесили наш невеликий багаж. Муж принялся за работу. В первую очередь сделал большой квадратный стол, потом смастерил две табуретки. Наши соседи тоже были нищими, поэтому мебель себе мастерили сами. Максимыч присмотрелся к тому, как люди делали диваны, и решил смастерить сам. Накрутил пружины, достал веревки, вату, разодрал тряпье какое-то. Игорю было тогда всего два года, а Вова (ему тогда было больше пяти лет) уже вовсю суетился около папы: то пружины подавал, то гвозди. Смастерили они отменный диван, он до сих пор стоит у нас на даче. Из досок Максимыч соорудил гардероб. Купили вешалки и почувствовали себя богачами. Первую комнату мы разделили заборкой на части: кухню и жилую часть. Обклеенная обоями, заборка полметра не доходила до потолка. На кухне стояли плита и маленький столик, а в жилой части спали дети. Прошло немного времени, и мы смогли купить ватные матрасы себе и детям и старенький одностворчатый гардероб. Настоящий гардероб! Он использовался у нас для легкой одежды, а для верхней – самодельный шкаф Максимыча. «Богачи!» Чтобы веселей жилось, Максимыч купил с рук маленький приемничек»[10].

Старший брат (Володя был старше почти на три года) заботился о маленьком Игорьке. Пока тот был совсем малышом, качал в самодельной колыбельке, когда подрос, играл с ним, заступался, если кто-либо из старших детей задевал братишку.

Братья очень любили подвижные игры. Когда Ольга Юльевна, истратив колоссальные для их семьи деньги, двадцать два рубля, купила мальчикам грузовик, они целыми днями возились со своей первой собственной машиной. То Володя катал в ней Игоря, то вместе они катали в кузове кота.

Позднее братья устраивали в квартире настоящие спектакли. Перегородка, отделявшая одну из комнат от импровизированной кухни, стала ширмой, игрушки – персонажами кукольного театра. До 1974 года Игорь учился в средней школе № 11 деревни Щекино, одновременно с 1966 года еще и занимался в музыкальной школе по классу баяна. Музыкальные способности у него проявились очень рано.

Музыку Игорь Тальков любил с самого раннего детства. Он ставил стул, на него одну на другую клал две кастрюльные крышки, на ногу помещал крышку от банки и еще одну крышку клал на пол. Таким образом, стул становился барабаном, крышки тарелками. Мальчик упоенно играл, кажется, не замечая, что «инструменты» звучат вовсе не так, как в настоящем оркестре. Вероятно, как всякий человек, наделенный абсолютным слухом, он слышал не треск стула и жестяной грохот крышек от кастрюль, а именно музыку, ту, какую себе представлял.

Владимир Тальков, чьи воспоминания о погибшем брате помещены вместе с воспоминаниями Ольги Юльевны Тальковой, рассказывает:

«Мы с Игорем были на все руки музыканты-универсалы. Каждый мог играть и на «ударных инструментах», и на всевозможных «духовых», и на «баянах». В качестве баяна использовалась стиральная доска. Дырочки с края заменяли клавиши, а разводы на самой доске представлялись мехами. Мы садились на диван, как в оркестровую яму. Зрителями были игрушки, которых мы рассаживали повыше на спинке дивана: слон, старый раскрашенный петух из папье-маше, волк, лисички. Мало у нас игрушек было, зато запомнились на всю жизнь.

И вот мы рассаживали «зрителей» и начинали концерт. При первых же звуках нашей «музыки» мама старалась уйти из комнаты в коридор. Там стоял керогаз, у которого она и проводила большую часть времени. Я сейчас поставил себя на место мамы и понял, что сразу сошел бы с ума, потому что мы что-то жуткое вытворяли. Игорь привязывал к ноге крышку от кастрюли и стучал ею по полу. Гремели железные тарелки, две палки стучали, получалась жуткая какофония. Удивительно, но мы этого не слышали. В нашем воображении звучала гармоничная мелодия, мы чувствовали себя музыкантами экстра-класса, принимали овации восторженных зрителей и ощущали истинное наслаждение»[11].

Музыкальные способности были и у Володи. Он первым (как старший) пошел в музыкальную школу, потом туда определили и Игоря. Но если Володя честно учил ноты, то Игорь их не любил. Он всегда играл на слух и всегда безошибочно. Позднее преподаватель Щекинской музыкальной школы вспоминал, что из сотен его учеников за все годы ни у кого не было такого музыкального слуха, как у Игоря Талькова.

Мальчик мечтал о собственном баяне, но где было взять деньги на него? Семья по-прежнему жила крайне бедно. В конце концов родителям удалось скопить некоторую сумму, и Игорю купили баян «Киров». Конечно, он был тяжеловат, рассчитан на взрослого музыканта, зато стоил не слишком дорого, а инструмент более дорогой родители бы просто «не потянули».

Однако Игорь был в восторге, тяжесть баяна его не смущала. Он играл на нем с огромным удовольствием.

Учитель заметил, что ученик не желает учить ноты и порой приступал к нему с проверкой. Сыграй, мол, вот это. И подавал нотный лист. Хитрый мальчик тотчас просил:

– А вы мне проиграйте, я послушаю, как это звучит.

Преподаватель играл довольно большой музыкальный отрывок и отходил к другим ученикам, когда же возвращался, маленький Тальков проигрывал ему отрывок со всеми музыкальными нюансами. Он запоминал сложную мелодию на слух и точно ее воспроизводил.

За этот феноменальный талант учитель и прощал мальчику нерадивость в отношении нотной грамоты. Так Игорь и окончил музыкальную школу с тройками по нотам и сольфеджио. Однако, когда позже понадобилось выучить ноты, он сделал это. Но об этом речь впереди.

Позднее, когда Игорю представилась возможность позаниматься игрой на фортепиано, он научился играть так быстро и так хорошо, что поразил этим взрослых.

Ольга Юльевна так описала свое впечатление от неожиданного достижения сына.

«…у нас в семье часто звучала музыка. Собиралась компания – обязательно пели. А когда Игорь видел рояль, то загорался весь. После школы он сразу делал уроки, такая была у него привычка, не оставлять «на потом». Я ему иногда предлагала:

– Игореша, иди на улицу побегай. Немного развеешься.

– Нет, мамочка, пока не сделаю уроки, никуда не пойду.

Сразу делал все уроки, а потом говорил:

– Теперь я свободен до вечера.

После этого он шел во двор гулять. Но иногда просил:

– Мама, а можно я пойду в школу и поиграю на пианино?

Я в школе в свое время тоже «играла» на пианино. Пробегала по клавишам. Думаю, пусть пойдет, побренчит.

И Игорь довольно часто стал уходить в школу играть на фортепиано, но никогда не хвалился, что уже чему-то научился. Он уже закончил школу, а мы и не знали, что он умеет играть.

Сразу после школы у Игоря было первое серьезное увлечение: он познакомился с девушкой по имени Света. Она закончила училище имени Даргомыжского по классу фортепиано, у нее дома стоял инструмент. Игорь нам говорил тогда:

– У Светы дома так хорошо, у нее пианино, я часто играю.

Однажды нас пригласили в гости на Светланин день рождения. Гости сели за стол, и вдруг Светина мама попросила:

– Игореша, сыграй нам что-нибудь на пианино.

Игорь сел за инструмент и заиграл. Отец посмотрел на меня, а я на него неужели это наш Игорь так играет?

– А разве вы не знаете, что Игорь прекрасно играет?

– Конечно, не знаем, откуда нам знать?

Игорь засмеялся и спросил:

– Мама, а что тебе сыграть?

– Не знаю. Играй, что хочешь, а мы послушаем.

Он долго играл, а потом предложил:

– А теперь вы спойте песню, а я буду аккомпанировать.

Светин отец, две ее подружки, мы с Максимычем запели, Игорь нам аккомпанировал – и делал это настолько правильно, настолько тонко! Бывает, что люди, аккомпанируя, немного не попадают в тональность, с Игорем такого не было. И тут я пришла в уныние: Господи, так ведь ему нужен инструмент, где же я возьму шестьсот рублей на пианино?!»[12]

К счастью, одна из знакомых подсказала простое решение проблемы: можно не покупать, а взять фортепиано напрокат. Так и поступили. К тому времени Тальковы перебрались из тесной барачной квартирки в новую, трехкомнатную (Владимиру Максимовичу в конце концов выделил жилье завод, на котором он столько лет безупречно работал), и места для инструмента хватало. Игорь очень любил играть на нем. Ольга Юльевна вспоминала, как он, едва она приходила откуда-нибудь домой, встречал маму ее любимой мелодией – полонезом Огинского.

Из школьных предметов ему нравились литература, история, география, а вот физику и математику он не любил. Словом, был ярко выраженный гуманитарий. Но мальчику очень хотелось успевать по всем предметам, ему бывало жаль огорчать учителей своей неуспеваемостью.

В одном из своих юношеских стихотворений (а стихи он начал писать очень рано, и они с самого начала были ярки и выразительны, как все, что он делал с увлечением) Игорь так описал свои переживания из-за плохого знания физики:

  • Сегодня я неимоверно зол,
  • Кусаю локти и ругаюсь рьяно.
  • Я знаю, что я в химии – козел,
  • Я знаю, что я в алгебре – осел,
  • А в физике сегодня я прослыл бараном.
  • Прослыл я, как убийца всех надежд,
  • Надежд моего лучшего учителя.
  • Я отвечал невеждой из невежд,
  • Разоблачал нутро своих одежд
  • И надевал одежды я надежд губителя.
  • Ворочал языком я, как болван,
  • Забыл совсем все формулы и теоремы.
  • И, улыбаясь, – новоявленный баран —
  • Как будто в стельку стелек пьян,
  • Рукой дрожащей путал схемы[13].

Кроме музыки и стихов он увлекался спортом. И в конце концов заболел (иначе не скажешь) страстной мечтой: ему хотелось стать хоккеистом. Ради этой мечты мальчик упорно тренировался. Кто знает, осуществись его желание, и не узнали б мы никогда великого барда Талькова… Но ведь жив был бы. Вот и выбирай…

Ольга Юльевна писала в своих воспоминаниях:

«Игорь любил спорт, участвовал в школьных спортивных командах. Меня всегда удивляла его напористость. Это качество сохранилось у него на всю жизнь. Не щадя ни сил, ни времени, он шел к намеченной цели. Например, захотел играть в хоккей, значит, должен был играть по всем правилам и на уровне, а не так только, чтобы провести время. Игорь купил наколенники; на день рождения ему подарили деньги, которые он берег до тех пор, пока в Москве не купил себе хоккейные ботинки с коньками. Клюшки мы ему подарили. Вставал он в то время в шесть часов утра, облачался в хоккейную форму (как он только мог поворачиваться в ней: подлокотники, наколенники, все прочее снаряжение). Получался такой колобочек, смешно смотреть было, и убегал тренироваться. Потом приходил домой, завтракал и шел в школу. Ростом он в детстве маленький был и страшно переживал из-за этого, тем более что Володя рос мальчиком крупным. Игорь сокрушался:

– Мама, неужели я таким малышом всегда буду?

– Ну, подожди еще немного, вырастешь.

У нас во дворе при детской комнате организовали хоккейную команду. Игорь сразу же в нее записался и трудился на хоккейных полях. Его наградили грамотой как игрока лучшей хоккейной команды. А Игорь мечтал стать профессиональным хоккеистом. У него была маленькая красная записная книжка, которой он доверял свои мысли и наблюдения, и вот там он крупным почерком написал: «Умру, но стану хоккеистом!»

Меня это очень тревожило. Я боялась, что он покалечится как-нибудь, ведь хоккеисты травмируются страшно. Я пыталась его переубедить, а он мне отвечал:

– Меня бесполезно уговаривать. Мне это только на пользу!»[14]

В 1972 году шестнадцатилетний Игорь приехал в Москву чтобы поступить в хоккейную школу «ЦСКА» или «Динамо», но не прошел отбор. Тогда он понял, что гонять на коньках с клюшкой по двору это одно, а выходить на лед с профессиональной командой – совершенно другое. И настоящий хоккей только называется игрой. На самом деле – это работа, тяжелая мужская работа. И ему, возможно, не справиться с этой работой.

Было обидно и тяжело, однако Игорь пережил это и расстался с детской мечтой.

Да и вряд ли могло быть иначе – любой человек с рождения идет к своей судьбе, и ничто его не остановит.

В школе Игорь был участником ансамбля «Гитаристы» и руководил хором, а учась в старших классах, уже играл на фортепиано и гитаре. Позже самостоятельно освоил бас-гитару скрипку, барабан. Больше всего ему нравился саксофон, но играть на нем юный музыкант так и не научился.

Ольга Юльевна позднее вспоминала, как однажды в детстве он сорвал себе голос. Правда, голос не пропал совсем, но стал звучать с сильной хрипотцой. Пришлось идти к врачу, который тут же определил, что у подростка – хронический ларингит. Долгое время Игорю приходилось делать специальную дыхательную гимнастику. Тальков-младший занялся лечением горла неспроста: у него появилось и осталось на всю жизнь новое увлечение: он решил, что станет певцом.

Ольга Юльевна рассказывает об этом так:

«В 1970 году, когда Игорю было около четырнадцати лет, он закончил музыкальную школу. Ему хотелось попасть на телевидение на передачу «Алло, мы ищем таланты». Сказано – сделано, он своего добился. Слушал, смотрел… Заявил вдруг: «Я буду петь!» Ребята и до этого увлекались музыкой. У них было много пластинок: особенно любили «Битлз», «Аббу», «Веселых ребят» и других. В день Володиного восемнадцатилетия мы с отцом подарили ему магнитофон. Вышло это совершенно случайно. Отец упал на работе и сломал правую руку. На выплаченную страховку и приобрели магнитолу «Фиалка». Ребята стали записывать кассеты, и вот тогда Игорь вдруг заявил:

– Я буду петь!

Вова смеялся:

– Чем же ты будешь петь?

У Игоря был хриплый голос – сорвал в детстве. Но надо знать Игоря. Он занялся голосом очень серьезно. От кого-то он услышал о московском враче Стрельниковой, которая поставила голоса многим артистам. Игорь узнал ее адрес и добился аудиенции. Она его осмотрела и заключила:

– Твое горлышко надо лечить, у тебя хронический ларингит!

Но окончательно излечиться от этой болезни Игорю так и не удалось, потому что он не давал покоя своему горлу: всегда спешил, как будто чувствовал близкий конец. Лечиться было некогда, разве что пополоскает горло, когда болезнь совсем доймет, а так все время с больным горлом работал. После двух-трех концертов вечером был просто ужас он хрипел, не мог говорить. Но тогда Стрельникова ему очень помогла. Игорь занимался с ней непосредственно, а для дома она продиктовала специальную дыхательную гимнастику»[15].

Многие удивлялись, как умудрялся Тальков с такой болезнью, как ларингит, давать иной раз многочасовые концерты, как он их выдерживал. Поражались, видя, что происходит с ним после концерта. Только что на сцене пел так, что у сидящих в зале перехватывало дыхание, со всей силой, с полной отдачей, но стоило опуститься занавесу, и Игорь в прямом смысле немел – с окружающими общался больше жестами.

Талант Игоря проявился рано. Но жизненная позиция формировалась постепенно, причем совершенно самостоятельно. Зная о прошлом его родителей, можно было бы подумать, будто уже в детстве в его сознание были заложены ростки будущего диссидентства. Ничего подобного! Родители, наученные горьким опытом, старались не воспитывать в сыновьях протестных настроений, понимая, что это не приведет ни к чему, кроме жизненных осложнений для них. Дети жили в советской среде, учились в советской школе, и, конечно, окружающая обстановка влияла на них.

Как все яркие, глубоко эмоциональные дети, настроенные прежде всего на позитив (а натура Талькова всегда была глубоко позитивна, иначе его музыка и песни не находили бы такого глубокого отклика среди самых разных слушателей), мальчик стремился видеть в обществе, в среде лучшее, а не худшее. И в детстве он искренне верил во внушаемые «сверху» идеалы и нормы.

Тем более что и его родители, будучи по сути своей духовными (но не общественными!) диссидентами, возмущались советским строем, но не посягали на изначальные советские идеалы. Очень поздно, как раз под влиянием своих детей, видя их судьбы, они пришли к отрицанию самой идеи социализма и коммунизма, как разрушительных, пагубных для человечества идей. А до того считали, что Маркс и Ленин дали человечеству великие идеалы, и лишь их последователи, жестокий Сталин, глупый Хрущев, недалекий Брежнев опорочили высокие идеалы и все извратили.

Но поначалу для Игоря Талькова были истинны те ценности, о которых ему говорили учителя, которые, дабы не испортить детям жизнь, до поры старались не отрицать и родители.

Однажды, это было в дни ранней юности Игоря, когда Ольга Юльевна невольно позволила себе какие-то негативные высказывания по поводу политики Брежнева, Игорь глубоко возмутился этим и просил больше не допускать при нем таких оценок.

«…«Обманутость» моего поколения проявлялась, в частности, в том, что я могла сомневаться в советской власти в целом, но в Ленина верила всегда. Это уже потом сыновья раскрыли мне глаза на то, что если бы не Ленин, то, может быть, с нашей Родиной и не произошло бы того, за что мы теперь расплачиваемся. В Ленина верил и мой муж, и детям мы внушали, что, если был бы жив Ленин, все было бы совсем по-другому. Игорь в детстве свято верил в грядущий коммунизм, и мы старались не разрушать этой веры. В то время главой государства был Брежнев, а все помнят, что он собой представлял, особенно в последние годы; тошно было смотреть на его увешанную наградами грудь. Люди стали уже анекдоты про него сочинять, и иногда эти анекдоты рассказывались у нас дома при детях. Я в то время уже начала понемногу готовить ребят к жизни, чтобы у них не было особой эйфории по поводу происходящего в стране. И вот, иногда ругаешь правительство и видишь, что Игорю это очень не нравится. Однажды я прямо ему сказала:

Продолжить чтение