Несносный ребенок. Автобиография

Читать онлайн Несносный ребенок. Автобиография бесплатно

Published by arrangement with Lester Literary Agency

Luc Besson

ENFANT TERRIBLE

Autobiographie

© XO Éditions, 2019

© О. И. Ярикова, перевод, 2020

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2021

Предисловие

На протяжении многих лет люди, которые меня не знают, говорят вместо меня. Я давал интервью, и из них получилась дюжина моих портретов, но ни в одном из них я себя ни разу не узнал. Словно каждый хотел бы вылепить меня на свой манер, представить иллюстрацией собственной мечты или собственной неудачи.

Все мы, без исключений, обладаем способностью творить, однако мало кому из нас хватает смелости ею воспользоваться. Творить – это значит предъявить себя, открыться, выставить напоказ, стать уязвимым. Красиво, но страшно. Совсем как любовь. И тот, кто на это осмеливается, зовется художником.

Его любят за то, что он отдает, и ненавидят за то, что у него хватило на это мужества. Когда оскорбляют художника, тем самым самоутверждаются. Ему пеняют на все те правила, которых он не соблюдает. На самом деле люди попрекают его из сожаления, что сами на это не осмелились.

И все же художник выставляет себя напоказ, во всех смыслах этого слова, для того чтобы мы смогли узнавать себя и расти. В каждом из нас есть частица его и наоборот. Так зачем ненавидеть то, что он открыл нам в нас самих? Когда футбольная сборная Франции стала чемпионом мира, все французы в каком-то смысле стали чемпионами мира. В искусстве все обстоит так же. Все мы немного Пикассо, Кубрик и Моцарт – при условии, что умеем их любить.

Сегодня я расскажу вам историю. Мою собственную. Доверительно. Не рассудочно. Безыскусно. Голосом ребенка. С образом мыслей ребенка. Просто грубую правду, такую, какой я ее проживал, пока время не придало ей в моих глазах особую значимость.

Надеюсь, моя история пойдет вам на пользу.

– 1 –

2 апреля 1974

Умер Помпиду.

Я купил «Эктахром 250»[1].

Несколько лет назад, перечитав эту запись в моем дневнике, я вначале засмеялся.

Но потом мне стало не по себе. Я был в замешательстве.

Что происходило в голове этого мальчишки, который ставил на одну доску смерть президента Республики и покупку пленки?

С ним было что-то чертовски не так.

1959

Год моего рождения. Конечно, я этого совсем не помню, но мы можем воспользоваться воспоминаниями тех, кто был тому свидетелем.

Это, прежде всего, мой отец Клод. Я начинаю не с самого главного, но с самого корпулентного. Он родился в Нормандии и оказался на побережье в день высадки союзных войск в июне 1944-го.

Немцы сбрасывали бомбы, от которых загорелся дом моего отца.

Все выжившие cгрудились вокруг семилетнего Клода и поспешно оставили дом, чтобы не погибнуть в пламени пожара.

Но немецкие самолеты бомбили безостановочно, и одна из бомб настигла его семью. Погибли все, кроме Клода. Он задыхался под тяжестью защитивших его мертвых тел. С невероятным усилием оттолкнул обезглавленное тело матери, чтобы выбраться из семейной могилы. И увидел откатившуюся голову. Его мать звали Роз.

Семья была уничтожена. Из всех близких Клода в живых оставался только его отец, содержавшийся в лагере для военнопленных где-то в Германии.

Несколько дней мой отец слонялся по развалинам, пока его не ранило в ногу осколком снаряда. Тогда-то Клода подобрали американцы. Он оказался в полевом госпитале, где сдружился с мальчишкой, у которого была ампутирована нога.

Дальше начались проблемы, поскольку необходимо было найти родственника, который взял бы на себя заботу о ребенке, но в такой неразберихе установить связь с его родственниками не представлялось возможным. Из оставшихся в живых членов семьи мальчик помнил лишь несколько имен и название деревни: Сель-Сен-Дени. Властям потребовалось несколько месяцев, чтобы решить наконец этот вопрос, и маленького Клода отправили к его двоюродным братьям. Проблема заключалась в том, что в деревне жили два двоюродных брата, дяди Клода, которые совсем не общались между собой из-за давних семейных дрязг.

Один из братьев жил со своей семьей в верхней части деревни, другой – в нижней. Моего отца приняла семья второго брата, что сильно раздражало семью первого: не то чтобы они чувствовали себя обделенными нежностью этого почти осиротевшего ребенка – они выходили из себя при мысли, что именно официальный опекун будет распоряжаться наследством погибших родичей. В тот период мой отец был единственным законным наследником. Соответственно, его опекуну предстояло управлять имуществом, которое состояло из нескольких старых домов и нескольких пастбищных угодий.

Однажды отец стал свидетелем того, как семейство верхнего брата высадилось на территории нижнего. Они были вооружены палками и железными прутьями. Отец спрятался под столом и присутствовал при драке – всеобщей и семейной. Когда носы были сломаны, а мебель разнесена в щепу, верхние забрали моего отца. Победители тут же отвели его в мэрию, чтобы он поставил красивый крестик под документом, который ему подсунули. Понятно, что отец документа не читал, и, старательно выведя под ним крестик, он таким образом распрощался со всем имуществом своей семьи.

После чего новый опекун поспешил завершить его воспитание, внушив мальчику правило, единственное и абсолютное: он должен был «заткнуть пасть». Проходили месяцы, пустые и смутные, как густой туман. Клод не знал, жив ли его отец Поль. Он также не знал, что его родители перед войной развелись и Поль успел жениться на некоей Маргарите. На самом деле Поль не умер, он сидел в тюрьме.

В 1930-е годы Поль служил во французской армии. Армейский порядок и армейский дух были его костылями. Без них он не мог держаться на ногах. Когда ему было семнадцать, летом Поль отдыхал с родителями на побережье в одном старинном дворце. Однажды вечером, когда он возвращался с пляжа, швейцар протянул ему письмо, предназначенное для родителей. Юноша удивился, поскольку никто не знал, что они остановились именно в этом месте. Швейцар очень скоро понял свою ошибку: в отеле отдыхало еще одно семейство Бессонов.

Обрадовавшись тому, что, быть может, сию минуту встретит дальних родичей, Поль попросил разрешения самому отнести корреспонденцию в номер «других» Бессонов. Швейцар счел это забавным, и дед помчался по этажам в поисках указанной комнаты. Он постучал. Ему открыла шестнадцатилетняя Роз, прекрасная как божий день. Дед тут же влюбился. И несколько лет спустя мсье Поль Бессон женился на мадемуазель Роз Бессон.

Но вернемся на войну. Поль служил во французской армии, где ему было смертельно скучно: слишком немощной, слишком расхлябанной она ему представлялась. Не армия, а кучка засранцев. Он вышел в отставку и записался в немецкую армию, которую счел намного лучше организованной и которая, в его понимании, отстаивала важнейшие ценности. Более прямолинейных, чем он, свет не носит. Он стал свидетелем подъема нацизма и стремительного возвышения Гитлера, что ему совсем не понравилось. Дед был до крайности правым, но нацизм не вписывался в свод его правил, в систему его ценностей. И тогда он вышел в отставку из немецкой армии и вновь поступил на службу в армию французскую, чтобы сражаться с нацизмом.

Он дослужился до офицерского звания, однако большую часть военного времени провел в плену. С его-то характером это наверняка было побегом от действительности. Но война окончилась. Миллионы людей погибли. Целые регионы были разорены. Многие семьи пострадали. После освобождения во Франции появилось новое правительство, и это сводило с ума моего деда.

– Мы сражались не для того, чтобы шайка подонков вернула себе власть! – брюзжал он.

Тогда Поль решил присоединиться к группе анархистов, которая именовалась «Балаклава». Он и его товарищи планировали серию покушений «на этих новых политиков, оппортунистов». Понятно, что деда арестовали до того, как он что-либо взорвал, и приговорили к пожизненному заключению.

Так случилось, что дед из тюрьмы послал весточку сыну. Каким-то загадочным образом ему удалось узнать, что сынок проживает в Сель-Сен-Дени, и он отправил туда трех недавно вышедших на волю дружков, чтобы забрать своего отпрыска у заботливых кузенов. Клоду было девять лет, когда ему довелось увидеть, как, проехавшись по деревне, три злодея вышли из позаимствованного по случаю «Кадиллака» возле дома дяди Одиара. Волхвы сделали дяде-благодетелю предложение, от которого нельзя отказаться.

После чего маленький Клод быстро собрал чемодан и отправился со своими ангелами-хранителями в Париж, а те доставили его к Маргарите, мачехе, о которой он никогда не слышал. Все-таки лучше, когда со своей новой женой вас знакомит ваш отец, но Поль содержался в Санте[2], и Маргарите пришлось это сделать самой.

– Я твоя мачеха, – сказала мальчику Маргарита.

– Здравствуйте, мадам, – ответил ей мой отец.

Лед был взломан взрывом динамита.

Маргарита была сильной женщиной, такой же прямой, как ее муж. Она переносила свое вынужденное одиночество с редкими мужеством и достоинством. Муж попросил ее позаботиться о его сыне – она сделает это без колебаний, и ребенок ни в чем не будет знать нужды. За исключением главного: она не сможет одарить его любовью, той эмоциональной основой, на которую имеет право каждый ребенок и которая делает возможным его развитие. Но «это все из-за войны», как говорили в ту эпоху. Война – главный виновник наших несчастий, она постоянно переиначивает все наши чаяния. Жить и питаться – вот главное. Остальное – лишнее, остальное – роскошь. Пять лет в центре Парижа мой отец прожил в эмоциональной пустыне.

Маргарита строго воспитывала моего отца, да и сам Поль отказывался от свиданий с сыном, если тот приносил из школы плохие отметки. Субботние свидания в тюрьме Санте отнюдь не были излюбленным времяпрепровождением Клода, и очень скоро он нахватал плохих оценок, чтобы их избежать.

Эмоциональная неразвитость усугублялась, но в двенадцать лет он встретил своего спасителя. Джеки было тринадцать, он был из скромной семьи. Его семью тоже зацепила война, но он, как говорится, хоть и ходил по краю, не сбился с пути. Джеки на всю жизнь стал лучшим другом Клода. Именно благодаря Джеки немного позднее он познакомился с местом, где жизнь била ключом, – с кварталом Сен-Жермен-де-Пре. В послевоенное время у молодежи проявилось стремление к свободе и празднику, и джаз стал той новой кровью, что отныне текла в их жилах. Когда отцу исполнилось восемнадцать, он жил уже на полную катушку и мог наконец высвободить свою слишком долго подавляемую энергию. Это был взрыв мозга – и тела тоже.

Он позабыл об учебе, отце, Маргарите и их прямолинейности, которая не оказала на него никакого влияния. Он бежал от горя и одиночества в би-боп[3] и бессонные ночи. Он хватал жизнь жадными руками и жадным ртом, словно боялся, что она снова его бросит. Мимоходом он подхватил и мою мать. Они уже встречались за несколько лет до этого в Сель-Сен-Дени. Тогда моей матери было семь. Она запомнила этого мальчишку, робкого и замкнутого, похожего на испуганного молодого пса, которого опекуны постоянно держали на привязи.

Девять лет спустя Даниель, моя мать, впервые в жизни ощутила порхание бабочек в животе. Она происходила из семейства Бельзик. Более бретонскую трудно себе представить. Ее бабушка содержала притон в Сайгоне. Мать, Ивонна, была алкоголичкой, а отец, Морис, угодил в тюрьму за то, что был женат сразу на нескольких женщинах, не проявив деликатности уведомить их об этом. Моя мать выросла на побережье Бретани у своей тети. Тетя Бельзик была ростом всего полтора метра. От нее пахло воском, и она была глуха как пробка. Во всем остальном это было огромное сердце и две руки, чтобы ему служить. Моя мать обязана ей всем, по крайней мере, всем тем немногим, чем она располагала.

Мать провела свое детство с закрытыми глазами и замкнув руками слух. Для нее это был единственный способ расти без особых страданий. Но война и семейство позаботились о том, чтобы не дать ей вырасти. Поскольку ей приходилось опираться лишь на саму себя, у нее развился сколиоз, а вместо того чтобы отвести ее к врачу, девочку отправили к монахиням. В монастыре она провела все свое отрочество, и рост ее завершился на отметке 1 м 60 см.

Освободившись от войны, своего семейства и монашек, она очутилась в Париже и встретилась с моим отцом, который стал ее первой детской любовью. Ему было двадцать, ей едва исполнилось шестнадцать. Отец как раз начал заниматься культуризмом. Он был красив, мускулист и танцевал как бог. Это был уже не маленький мальчик, робкий и запуганный. Это был Король Сен-Жермена. Во всяком случае, именно таким его увидела моя мать. В ту эпоху она не имела никакого представления о самой себе. Она ничего не знала ни о своем разуме, ни о своем теле. Только чуть-чуть – о сердце, которое так сильно билось в первый раз.

Мой отец соблазнил ее, отомстив своему прошлому, прошлому никому не нужного мальчишки. Мать помнит, что у нее и в мыслях не было сопротивляться, когда Король вторгся в ее королевство. Через несколько месяцев она забеременела. Мой отец был влюблен, а значит, история должна была иметь счастливый конец. Правда, существовала одна проблема: отец влюблялся каждые пять минут. Отсутствие в начале жизни любви и привязанности стало бездонным колодцем, куда падали все девушки, которых он встречал. Моя мать тоже была влюблена. Возможно, слишком сильно. В ее воображении он был само совершенство. Надо сказать, что монахини целых пять лет внушали ей, что истинной является только любовь к Богу, а она за каких-то пять минут заменила Бога на моего отца.

Новость о моем скором появлении на свет вызвала разную реакцию, в зависимости от родства. Со стороны моей матери все было просто: ее отец Морис, только что вышедший из тюрьмы, предложил им пожениться. Надо заметить, что в известном смысле он был в этом деле докой. Ивонна, ее мать, со всем соглашалась, лишь бы ей поднесли красненького, чтобы она могла тут же забыть, о чем с ней только что говорили. Со стороны родичей моего отца новость о беременности была воспринята с великим неудовольствием. По странному стечению обстоятельств мой второй дед тоже как раз вышел из тюрьмы: у него обнаружили обширную раковую опухоль. Поэтому его освободили, при этом выразив нелепую надежду, что он отправится умирать куда-нибудь подальше. Однако гордость обязывает: Поль и Маргарита потребовали от моего отца, чтобы он женился.

Свадьбу готовили на скорую руку. Церемония проходила в мэрии Нейи. Несколько приятелей из Сен-Жермена, покинувших ненадолго ночное заведение, завсегдатаями которого они были, немногие члены семейства – и Джеки в качестве свидетеля. Молодые сделали вид, что выслушали речь об обете верности, после чего обменялись кольцами и поцеловались.

Об этой свадьбе не осталось никаких воспоминаний. Надо сказать, что в то же самое утро мой отец заставил маму сопровождать его к своей подружке, чтобы вернуть ей косметичку, которую она держала у него дома, а в тот же вечер Морис, мой дед по материнской линии, настоял на том, чтобы молодые не засиживались дома, по-королевски пригласив их… в бордель. И все же эти дети любили друг друга. Просто у них не было никаких устоев, ориентиров и представлений. Их сердца были разорваны в клочья, а в голове стояло сладкое марево. Война не только убила миллионы людей, она разрушила ДНК всех, кто выжил.

* * *

В это время я пребывал еще в полной темноте, защищенный теплом околоплодных вод, ничего не зная о враждебном мире, который уже проклял мое появление. Люк Поль Морис родился 18 мая 1959 года в Нейи. Давать новорожденным имена предков – это, кажется, традиция. Я бы обошелся без нее.

Мама рожала одна. Отец был в это время в английском городе Блэкпуле. Он нашел работенку в цирке: подменял человека, получившего травму. Его работа заключалась в том, чтобы прыгать на трамплин, благодаря чему в воздух поднималось трио польских акробатов. Пусть дурацкая, это была работа. В роддоме нам с мамой не было необходимости интересоваться внешним миром, так как нас никто даже не навестил. На следующий день после моего рождения маме предложили выписаться, поскольку палата была уже зарезервирована для другой роженицы.

Так моя мать позвонила в дверь Поля и Маргариты, моих деда и бабки. Горничная сказала, что ей придется подождать, поскольку мсье и мадам еще не отобедали. Мама осталась сидеть в прихожей, поставив у ног мою люльку. Она тихонько плакала. Не навзрыд – ведь ей уже пришлось пролить столько слез. Я спал у ее ног, даже не подозревая, что стал символом, живым образом полного фиаско. У каждого уже была веская причина меня ненавидеть, в лучшем случае не любить. Но это было в первый день моей жизни, и все еще могло измениться.

Мать приехала к отцу в Блэкпул, и он поселил нас в маленькой гостинице. Он жил там у своей новой любовницы, которая собирала слоновий помет (со слов моей матери) и была укротительницей хищных зверей (со слов отца). Вскоре моему отцу надоели и его подружка, и польские акробаты, которых он по три раза на дню подбрасывал в воздух. Но от польских акробатов не так-то просто уйти, и отцу угрожала опасность. Мы бежали из Блэкпула ночью, сразу после вечернего представления.

Когда мне было уже несколько месяцев, родители перестали быть для меня смутными тенями. Я смог им наконец улыбнуться. И у меня был ничтожный шанс, что, возможно, когда-нибудь они вернут мне мою улыбку.

1960

Мне исполнился год. У меня, конечно, еще нет об этом времени собственных воспоминаний, только те, которыми родители пожелали позднее со мной поделиться.

Наша семья переехала в Париж, на Севастопольский бульвар, напротив сквера Гэте-Лирик. В то время мама не жила, а выживала. В 15 лет она бросила школу, в 16 забеременела. Ее знания ограничивались несколькими молитвами, которые она разучила под руководством монахинь, а еще она научилась сносить обиды от своей непутевой матери. В данном случае это минималистское образование хорошо подготовило ее к дальнейшему, поскольку мой отец поколачивал ее, и она проводила время в молитвах о том, чтобы все это наконец закончилось. У матери не было слов, с помощью которых она могла бы вести диалог с моим отцом, да у него никогда не хватило бы терпения ее выслушать.

Юный Клод прожигал свою жизнь на стороне, танцуя, играя, трахаясь, наверстывая все то время, которое у него украли. Он жил так, будто завтра уже не наступит. У моего отца было не больше знаний, чем у матери, но, если они беседовали, последняя оплеуха всегда оставалась за ним. Надо сказать, что, в довершение ко всему, отец открыл тренажерный зал, а его вес приблизился к ста килограммам.

Именно в ту эпоху образовалась банда моего отца: приятели, с которыми он пересекался в джазовых клубах, дружки из тренажерных залов, мясные туши, входившие в клан дуболомов. Вся эта публика собиралась в зале Клода, на улице Энгиен, чтобы тягать железо. Тем временем старый знакомый из цирка попросил моего отца об услуге: ему нужно было отлучиться на несколько месяцев, и он хотел, чтобы отец позаботился о его питомце. Отец согласился.

Предложить в компаньоны восьмимесячному ребенку домашнее животное, чтобы скрасить его одиночество, дело благое; однако животное, о котором идет речь, – это лев, и он весил уже тогда больше, чем моя мать. Поначалу мы жили в апартаментах: отец и мать в спальне, я в своей колыбели, а лев – в его корзине. Отец выходил с ним каждое утро около шести часов в парк, чтобы лев мог справить свои дела, а мать каждый день покупала ему три кило мяса. Все шло относительно гладко, хотя перейти на другую сторону Севастопольского бульвара со львом было непросто, даже держа его на поводке. Зато, когда ему случалось прогуливаться в парке, его не беспокоили собаки: все они сидели на деревьях. Единственным существом, которое выказывало недовольство, была консьержка-португалка с чудовищным акцентом:

– Мошьо Бешшонн, шобака жапрещено держать шилища.

– Но это не собака, это лев, – возражал ей мой отец.

Если бы все это происходило сегодня, это было бы сродни приземлившейся летающей тарелке, и это место уже было бы взято в кольцо спецназом и журналистами. Но наша консьержка довольствовалась тем, что заперла свою дверь и заткнула пасть.

Я еще не очень хорошо ходил, но неплохо передвигался на четвереньках, что естественно сблизило меня со львом. Очевидно, я был привлечен его теплом и мягким мехом, и дело кончилось тем, что я регулярно устраивался вздремнуть в его корзине. Лев на самом деле был львицей, и, как у всех животных, материнский инстинкт был развит у нее сильнее, чем у человека, – во всяком случае, чем у моей матери. Животное меня приняло. Мы обычно ищем ласку там, где нас и в самом деле приласкают.

Полагаю, что моя любовь к животным началась именно там, в той корзине. Мне нравятся их инстинкты, то, как просто они смотрят на вещи. Они любят, играют, едят и защищаются только тогда, когда на них нападают. Их зубы и когти всегда представлялись мне гораздо менее опасными, чем наши слова и улыбки.

Когда львица весила уже восемьдесят кило, у консьержки каждое утро случалось предынфарктное состояние. Но настало время, когда львица покинула наше жилище: отец принял мудрое решение поселить ее в тренажерном зале. Отныне львица сводила с ума не консьержку, а почтальона. Впрочем, почтальон вообще исчез после того, как животное на него набросилось, – видимо, львице захотелось поиграть.

Поскольку почтальоны отнюдь не склонны к подобным играм, в тренажерном зале появился комиссар полиции. Будучи человеком дружелюбным и добродушным, он ничего не имел против животных, но ему пришлось встать на защиту старушек, которые не осмеливались выходить из дома со своими пуделями с тех пор, как в квартале поселилась львица. И отец наконец решил с ней расстаться. Он нашел ей работу в цирке, но не в том, с акробатами. А я остался дома один, и никому не пришло в голову заменить мне мою львицу хотя бы плюшевым мишкой.

1961

Поскольку мои воспоминания об этом времени все еще не являются воистину моими, мне трудно самому соединить все части пазла. У меня ушли годы на то, чтобы собрать какие-то сведения о родителях и их друзьях. Кроме того, я подозреваю, что мой отец, делясь со мной воспоминаниями, скруглял углы, чтобы у меня не сложилось о нем слишком превратного представления, и я опасаюсь, что моя мать подсунула мне самый жесткий сценарий прошлого, чтобы максимально очернить моего отца.

Мне потребовалось около сорока лет, чтобы немного прояснить ситуацию и составить собственное мнение. Нет никакого смысла придумывать себе красивый образ прошлого: настоящее непременно настигнет вас и покажет таким, какой вы есть на самом деле. Но и сегодня в этом пазле не хватает еще очень многих фрагментов.

К примеру, мне известно, что моего отца призвали в армию. Война в Алжире приняла затяжной характер, и ему пришлось сменить клубы квартала Сен-Жермен-де-Пре на военный лагерь возле Баб-эль-Уэда. Дело было в 1957-м. Мне известно, что в следующем году он участвовал в съемках фильма Марселя Карне «Обманщики». Его пригласили туда в качестве танцора. По странной случайности он познакомился там с Рене Силла, матерью Вирджинии, которая спустя сорок лет стала женщиной всей моей жизни.

Моя мать почти ничего не помнит о начале 1960-х. Отец изменял ей налево и направо, а мы с ней жили, по-видимому, у тети Бельзик, в Нейи. Что до меня, то я помню только Севастопольский бульвар. Дом 123, если быть точным. Я знал, что у моих дедушки и бабушки, Поля и Маргариты, была большая квартира на втором этаже, которая служила им мастерской и магазином готового платья, однако помню я только комнату горничной на седьмом. Там мы и жили, мама и я.

Мне запомнилось, что бульвар тогда был довольно тихим. По нему проезжало совсем немного машин, и его несложно было пересечь, чтобы пойти играть в парк. Ранним утром по нему по-прежнему проезжали конные повозки, которые везли товары в сторону Аля и его железных павильонов[4]. Здесь располагался самый большой рынок Парижа, и мама регулярно водила меня туда. Это был вечный праздник. Все в нем представлялось мне экзотичным и чрезмерным. Продавцы зазывали вас купить товар, предлагая его попробовать.

Приходилось проходить через огромные залежи, целый квартал мяса; были там леса салата и лука-порея, поля помидоров и полчища благоухавших цветов, которые меня пьянили. В то время у нас не было ни радио, ни телевизора, не было и денег, чтобы пойти в кино. Аль был моим единственным зрелищем, столь чертовски привлекательным, что я не смог его забыть.

Рядом было еще одно зрелище: церковь Святого Евстафия. Это место волновало меня, особенно запах ладана. У входа температура опускалась на 5 градусов. Витражи приглушали свет и расцвечивали проникавшие внутрь солнечные лучи. Тишина была почти абсолютной, если бы не отдаленный шум рынка. Моя мать приводила меня в церковь не для того, чтобы молиться, а чтобы слушать Баха. Там регулярно давали бесплатные концерты и часто играли на кларнете.

Акустика церкви придавала музыке особое звучание и усиливала ее эхом. Музыка двигалась, кружилась, подпрыгивала. Я открыл для себя эффект стереозвучания. Это священное место не пробудило во мне веру, но сформировало мой слух, что чрезвычайно пригодилось мне позднее. Благодарю Тебя, Господи.

1962

Рак наконец одолел моего крепкого деда по отцу. Поль умер дома, в своей постели. У меня осталось о нем лишь одно воспоминание: старик, ссутулившийся в своем тяжелом пальто, с трудом передвигается по аллеям парка неподалеку от Курбевуа. У нас была единственная общая история, которую бабушка любила мне рассказывать вплоть до моего двадцатипятилетия…

Мы были в парке, дедушка с бабушкой и я. Я был еще в том возрасте, когда меня приходилось держать за руку, чтобы я не полез в грязь. Было холодно, и бабушка одела меня как капусту. Увидев, как на оголенную ветку опустилась черная птица, я воскликнул:

– О, вот дерьмо!

Говорят, что истина глаголет устами младенцев, но в данном конкретном случае я просто перепутал слова: это был дрозд[5]. Вместо того чтобы отругать меня за гадкое слово, дедушка решил подыграть мне, став моим сообщником.

– Да, в самом деле, хорошенькое дерьмо! – заметил он.

Бабушка тут же скорчила недовольную гримасу, а я сиял улыбкой победителя. Поняв, что мне позволили озорничать, я фыркнул:

– О! Вот еще одно дерьмо!

Это единственная история, которая сохранилась у меня про моего деда: воспоминание о том, как мы обменялись с ним парой ругательств. Однако это все же лучше, чем с другим моим дедом (от него у матери было только имя), от которого у меня не осталось ни воспоминаний, ни фотографии. Я даже никогда не видел его лица, так как он не приближался ко мне так близко, чтобы я мог хорошенько его разглядеть.

* * *

У моего отца не было добрых отношений с его отцом. В действительности он его почти не знал, и те немногие интимные моменты, которые их объединяли, протекли в зале свиданий тюрьмы Санте.

После его смерти мой отец унаследовал большую квартиру на Севастопольском бульваре. Маргариту, утратившую супруга и статус мачехи, попросили съехать и горевать где-то в другом месте. Она поселилась в двухкомнатной квартире на Гаренн-Коломб. Отцовскую квартиру, по словам матери, очень скоро продали, а вырученных денег хватило на долгий и бурный праздник, который продлился больше года.

Круг друзей в тренажерном зале на улице Энгиен расширился. Естественно, он состоял из всегдашнего друга Джеки, а также братьев Пернель, Рене и Жан-Пьера; Беланже и Реймона Лома, которых отец встретил на отдыхе в Сабль-д’Олонн; Тома Беглена, который завершил учебу на архитектора; и еще нескольких человек, имена которых я позабыл. Напротив тренажерного зала был бар, где собиралась вся эта публика между двух прокачек бицепсов. Бармена звали Кеке: невысок ростом, с энергией безумца и безумием, граничившим с глупостью. Если бы мне пришлось сравнивать его с животным, это было бы сумчатое. А еще он был похож на тех резиновых человечков, которых бросают на оконное стекло, наблюдая, как они спускаются, беспрестанно кувыркаясь. У него была улыбка злодея. Кеке тоже ходил в зал и очень скоро стал завсегдатаем клуба.

Каждый из этой кучки приятелей в детстве пережил войну, и теперь они просто прожигали жизнь. Ночь они проводили в Сен-Жермен-де-Пре, выпивая, танцуя и завлекая девушек, а дни напролет тягали железо. При таком образе жизни каждый из них за несколько месяцев набирал по десять килограммов. Мой отец уже не был тем нервным подростком, который опускал глаза, когда с ним заговаривали. Это был детина весом девяносто пять кило, с круглым, как у бочки, торсом и мощными, как клешни краба, руками. Дружки его поддержали, и он принял участие в чемпионате Франции по культуризму. Когда стал победителем, его фото появилось на обложках нескольких журналов, пропагандировавших физическое развитие и здоровый образ жизни.

Вскоре последовал чемпионат Европы. Отец готовился к нему, но выпивка и девушки не оставляли ему времени для серьезных тренировок.

Готовясь к чемпионату Европы, в тренажерный зал на улице Энгиен заявился молодой австриец. Чувак и так-то был очень крепок, а его честолюбие безгранично. Его звали Арнольд Шварценеггер. Мой отец прошел предварительную квалификацию, во время которой по кругу вовсю ходили шприцы, но сдался уже на первом туре. Отец никогда не руководствовался честолюбием, только желанием удовольствий, которых его лишили в детстве. Ну а Арнольд стал «Мистером Вселенная».

Вся банда была в сборе на улице Энгиен, когда мой отец сообщил им новость: он только что нашел для всех работу. Лучше, чем работу: приключение, целую жизнь. Он прочел в газете небольшое объявление. Фирма «CET» (предшественник «Клуб Мед»[6]) только что открыла в Хорватии туристскую деревню. Они искали симпатичных инструкторов, чтобы развлекать клиентов. В ту эпоху Хорватия представлялась такой же далекой, как Амазонка, и друзья склонились над картой, чтобы отыскать, где это находится. Деревня называлась Пореч, и она была расположена на Адриатическом побережье.

Собеседование длилось всего несколько минут, их всех взяли в качестве инструкторов по парусному спорту и водным лыжам. Излишне уточнять, что парни никогда в жизни не видели лодки. Я даже не уверен, что все они бывали на море. Друзья приготовились к отъезду. На автомобилях. Мой отец купил себе «Триумф ТР3», красный кабриолет, очень удобный для флирта в Сен-Жермен, но вряд ли подходящий для того, чтобы ехать на нем с семьей и багажом, взятым из расчета на полгода. Ничего страшного, зато можно любоваться пейзажем. К тому же по прибытии оказалось, что достаточно было захватить с собой два купальника и пару шлепанцев.

После долгого и бестолкового путешествия место показалось им волшебным. Море ослепительно сияло, неумолчно стрекотали сверчки, до слуха доносился короткий всплеск волн, а солнце заставляло щурить глаза. У меня наконец появились первые воспоминания, мои собственные. Мне было четыре года.

– 2 –

1963

Дорога разделяла деревню Пореч на две части. С одной стороны были пляжи и все пляжные удовольствия; с другой – номера, стойка регистрации и ресторан. Половина номеров была в капитальных строениях, остальные – в палаточном городке, расположенном чуть выше. Ресторан представлял собой большую прямоугольную площадку, вокруг которой росли высокий тростник и олеандры. Чтобы выйти к морю, нужно было пересечь дорогу. Единственное предупреждение, которое я получил от родителей, – смотреть внимательно, прежде чем ее переходить.

На самом деле машины там проезжали раз в десять минут, и главная опасность заключалась не в этом. Опасным было все остальное. Но взрослые были слишком заняты своими новыми обязанностями, чтобы заниматься мной. Не страшно. Я уже слишком хорошо был знаком с одиночеством, чтобы оно меня удручало. Я начал осваиваться на месте, босиком, одетый в одну короткую майку. За дорогой был большой сосновый бор, в котором можно было спасаться от солнца. Сосновые иглы кололи ноги, но очень скоро подошвы моих ног почти ороговели. Чуть подальше было место досуга, которое состояло из бара, танцплощадки и сцены для выступлений. Сцена и кулисы располагались под открытым небом, так как там почти никогда не бывало дождей. Дальше были волейбольная площадка, площадка для игры в мяч, еще дальше – площадка для парусников, где братья Пернель трудились как каторжные, пытаясь поставить на лодку парус.

Еще дальше – длинный деревянный понтон, который вел к мосткам для водных лыж, где одним из инструкторов был мой отец. Мать была инструктором по подводному плаванию. До отъезда она прошла стажировку. Ей это ужасно нравилось, ибо там, под водой, не было моего отца. Очень скоро приехали первые отдыхающие, и сезон начался. Детей в деревне не было, не было даже хорватов. И все же я познакомился там со своим лучшим другом, дружбу с которым сохраню на всю жизнь: с морем. Мое влечение, мое преклонение и моя любовь к нему родились именно здесь, на каменистом берегу бухты, о который разбивались глубокие синие безмятежные чарующие воды. Средиземное море – оно особенное. Оно не только является колыбелью всех наших цивилизаций, оно кажется неизменным от сотворения мира.

Море – это зрелище, которому нет конца. Ни днем, ни ночью. Его лик постоянно обновляется, чтобы никогда не стареть. Вас постоянно сопровождает его музыка, неизменно очаровывает состояние, в котором оно пребывает. Будь оно взбаламучено или спокойно, оно все время с вами говорит. И как бы мало вы ни были готовы его слушать, оно наставляет и успокаивает. Я часами смотрел на него, разглядывая каждый камешек на берегу. Между понтоном и затоном для парусников пролегала сотня метров, я исследовал там каждый сантиметр. То была моя собственная территория, с крошечными бассейнами, где обитало множество моллюсков.

Глядя на море, я научился открывать ракушки булавкой, но повар посоветовал мне варить их перед едой. Управляющего туристской деревни звали Губерт. Он подобрал беспородную собаку: мать у нее была немецкая овчарка, а отец – бродячий пес. Собаку звали Сократ. Наши одиночества в конечном итоге пересеклись, и я мог наконец гордиться тем, что у меня появился настоящий друг. Больше мы уже не расставались. Невозможно было, встретив одного, не заметить тут же другого. Мы вместе играли, вместе ели, вместе спали, и я говорил только с ним. Это не игра слов: на самом деле я вообще ни с кем не говорил, так что моя мать испытывала беспокойство. Вообще-то ребенку пора было заговорить.

Однажды отдыхающий пришел жаловаться матери:

– Ваш сын меня оскорбил. Он велел мне идти варить себе яйца!

– Это удивительно, ведь мой сын вообще не говорит! – возразила ему она.

Вспоминая эту историю, она всегда смеялась, не сознавая всей серьезности ситуации. Ребенка, который, будучи предоставлен сам себе, разговаривал только с морем и со своим псом, нельзя назвать нормальным. Но в глазах этих недавних подростков, переживших великую войну, все было нормой, а жизнь оставалась безоблачно прекрасной.

В то самое время я учился важным вещам: как поймать краба, не пострадав от его клешней; как пожарить мясо между камнями; а главное – как научить Сократа плавать. Впрочем, он усваивал уроки быстро и очень скоро плавал уже лучше меня. Мы были наконец готовы к новым приключениям, устав бродить по моим камешкам, и потому решили построить лодку. Закулисье служило мне мастерской, и именно там я обрел свое счастье. Деревянная дверь без замка скорее всего была театральным реквизитом. Она была достаточно прочной, чтобы выдержать мой вес и вес Сократа. Она могла стать корпусом корабля. Теперь мне нужно было что-то, что сгодилось бы для весла, и я отправился за деревню, где рос бамбук. Я выбрал себе один, самый прочный.

Затем отправился на поиски Жан-Пьера, который был настолько плох в водных видах спорта, что его отправили заниматься оформлением пляжей. Но он отлично рисовал, и в его руках все спорилось. Я передал ему две маленьких деревянных дощечки, раздобытых в мусорных баках, и Жан-Пьер прибил их на концах моей бамбуковой палки. Теперь у меня было красивое весло, и можно было пускаться в путь. Спуск на воду судна прошел без особых торжеств. Я предпочитал хранить свои приготовления в тайне. Мне только надо было найти добрую душу, которая бы донесла мое судно до моря. Эту милость мне оказала супружеская пара отдыхающих.

Сократ очень быстро понял мой маневр и, когда дверь оказалась на воде, запрыгнув, уселся на краю, словно фигура на носу корабля. Первые удары весел показали, что плавсредство вполне пригодно для путешествий. Дверь слегка погрузилась под воду, но нас она держала. После того как все это выяснилось, мы решили предпринять первую вылазку. Первоначально нашей целью было выйти с основного пляжа, затем метров сто следовать вдоль скал и добраться до небольшого пляжа для парусного спорта. Весь путь занял минут пятнадцать, и мы прошли его без проблем. Очень скоро экипаж судна обрел уверенность, и мы преодолевали это расстояние по несколько раз на дню, к великому удовольствию купальщиков, которые подбадривали нас. Людям всегда нравится смотреть, как мимо них проплывают корабли.

Но пора было переходить к делу, видеть больше, а главное – дальше. На другом берегу бухты раскинулось арбузное поле, к которому незаметно по суше было не добраться, так как окружавшие его скалы были слишком опасны. Зато со стороны моря это было несложно, однако следовало проделать все втайне, поскольку поле принадлежало крестьянину-хорвату, который не был намерен делиться с ворами своими арбузами.

По моим подсчетам, для того, чтобы выбрать хороший арбуз и вернуться, нам потребовалось бы три часа. Нужно было только удостовериться в том, что на море будет штиль и стихия не сыграет с нами злую шутку. Несколько дней мы с Сократом провели, наблюдая за морем, чтобы выбрать удачное время для этой трансатлантической экспедиции. После нескольких попыток и дюжины ложных стартов мы обрели необходимый опыт, и однажды утром все наконец сошлось. Море было как зеркало, даже дуновения ветра не наблюдалось, и прилив был очень спокойным. Похищение века должно было состояться в то утро.

Однажды я уже пытался раздобыть арбуз, проходя мимо по дороге. Арбузы были круглые, ярко-зеленые и росли среди бамбука. Я был убежден, что они появились там совершенно случайно. Крестьянин очень скоро дал мне понять, что я ошибся, кляня меня на своем языке, и мне повезло, что я его не понял. После сытного завтрака мы отчалили. Было 7 часов утра. По морю пошла рябь, но тревоги это не вызывало: когда солнце пробуждается, на море всегда поднимается легкий ветерок. Сократ сидел впереди и всматривался в горизонт, чтобы избежать столкновения с другим кораблем.

Переправа прошла благополучно. Море было прекрасным и ослепительным, а воздух нежным. Солнце немного покусывало кожу, как раз то, что нужно. У моего пса был счастливый вид. Это первый в моей жизни счастливый момент, который я запомнил. Я ощущал гармонию с природой, которая радушно меня приняла. Истинная жизнь заключается в такой простоте, в гармонии. Я это чувствую, я это знаю, даже если иногда это вылетает у меня из головы. В то мгновение так и было: я смотрел на мою собаку, моя собака смотрела на море, и все шло хорошо.

Переправляться пришлось немного дольше, чем я рассчитывал, и все из-за поднявшегося легкого бриза. Сократ высунул язык, но я прихватил с собой бутылку с водой, чтобы утолить жажду, а также несколько бутербродов, чтобы подкрепиться, прежде чем совершить нашу кражу. Крестьянин-хорват, владелец арбузного поля, жил на другом его конце и, возможно, не умел плавать, как всякий добрый земледелец. Так что у нас было время, чтобы прихватить с собой арбуз. Я, конечно, выбрал самый красивый, самый большой, а значит, и самый тяжелый. Поскольку Сократ отказался помогать мне нести его, я покатил арбуз по полю, потом по камням, потом по песку, чтобы погрузить на нашу лодку. Операция заняла некоторое время, и, судя по солнцу, был уже полдень. Поднялся ветер, и море вспенилось.

Я отправился еще за одним арбузом, поменьше. Этот я собирался съесть прямо на месте. Я разбил его камнем на куски и поделился угощением со своим экипажем. Сократ обожал арбузы, а я любил смотреть, как он гримасничает, чтобы избавиться от косточек. Ветер усилился и наигрывал нам на бамбуке приятную мелодию. Под эти сладкие меланхолические звуки, смешавшиеся со звуками прибоя, я в конце концов задремал; ненадолго, однако, когда я открыл глаза, солнце начало клониться к горизонту. Пора было в обратный путь. Море немного шумело, а ветер дул в противоположном направлении. Возвращение должно было занять больше времени, чем я думал.

Я немного нажал на весла, желая выиграть время, но, делая мне лодку, Жан-Пьер не рассчитывал на такую нагрузку. Ему не могло прийти в голову, что на этой деревянной двери я выйду в открытое море. Море теперь вспучилось, а течение повернуло вспять. Я медленно отдалялся от берега, и на таком расстоянии парусные лодки на пляже казались совсем маленькими. Мы с Сократом не унывали и держались безмятежно. Чем дальше мы уходили в море, тем больше получали удовольствия. Фактически, вместо того чтобы следовать вдоль берега, я срезал путь, пересекая залив. К нам приближалось судно. Это была каравелла, восьмиместная учебная лодка. Я уже видел, как отдыхающие показывали на меня пальцем, словно наблюдая терпящих кораблекрушение. Все они умирали со смеху, вероятно, из-за Сократа, который гордо их игнорировал. Единственным человеком, который не смеялся, был мой отец, который тоже находился на борту. Он был буквально обескуражен. Я тоже – я-то думал, что он встретит меня на водных лыжах.

Он смотрел на меня вытаращенными глазами, словно у меня все лицо было вымазано вареньем.

– Но какого черта ты здесь делаешь?! В открытом море! – бросил он мне тоном, в котором слышались и упрек, и беспокойство.

– Я плавал за арбузом, – ответил я с искренностью ребенка, живущего в параллельном мире.

Остальные громко хохотали, и отец не решился обругать меня, как ему бы того хотелось. Он забрал у меня арбуз и бросил:

– Марш домой!

Мне понадобилось добрых два часа, чтобы добраться до берега, два часа, в течение которых каравелла моего отца кружила неподалеку, чтобы издали за мной наблюдать. Было около пяти вечера, когда я ступил наконец на твердую землю. Камни были уже не такими теплыми у меня под ногами, но солнце оставалось ко мне столь благодушно, что быстро меня высушило. Я вернулся домой, как велел отец.

У меня не было спальни, только кровать, которую родители поставили в гостиной. Это была раскладушка, такая же, как у отдыхающих в палатках. Я упал на нее без сил. Сократ забрался ко мне под кровать, и оба мы уснули в ту же секунду. Только на душе остался осадок: отец так и не вернул мне мой арбуз.

Я понимал, что эта история немного его взволновала. И в порыве ответственности он решил научить меня кататься на водных лыжах, чтобы я был все время на виду. До этого он мне все время отказывал под тем предлогом, что у меня еще слабые ноги. В самом деле, мне было всего пять лет. Первые попытки закончились катастрофой, и каждый раз я либо падал на живот, либо опрокидывался набок. У меня действительно были слишком слабые ноги, и я не мог держать лыжи параллельно. Но мой отец любил трудности, у нас с ним это общее. Он раздобыл две доски и прибил к ним лыжи, чтобы они у меня больше не разъезжались.

Благодаря этой уловке я моментально поднимался из воды, и ощущения были невероятные. Мы ходили по воде. Мы по ней мчались. Звук получался сухим, как звук хлопающего при сильном ветре паруса. Ветер бил в лицо, а от морской соли щипало глаза. Мне требовались часы, чтобы достичь берега на моей двери, а теперь я так быстро проносился мимо, что едва успевал его разглядеть. Я успешно завершал свой первый круг под аплодисменты отдыхающих, которые забавлялись при виде мальчишки, который плавал, как пробка. Этот теплый прием натолкнул отца на мысль сделать меня участником предстоящего морского шоу. Я окончательно забросил свою лодку, и моим новым генеральным штабом стал понтон для водных лыж.

Сократ нашел скамейку и залез под нее в поисках тени. Бедный мой пес лежал там часами, приглядывая за мной, наблюдая, как я кружу над водой, убежденный, что в случае чего он-то сможет меня спасти. Сократ действительно был моим лучшим другом. Между двумя заездами я приходил к нему и все ему рассказывал. Позднее, когда его вздохи становились все протяжнее, мы уходили с понтона в поисках новых приключений.

Мой отец придумал для морского шоу номер. Он должен был лететь на монолыже, держа на плечах мою мать, а у матери на плечах должен был стоять я. Все-таки цирк оказал на него влияние, и он принимал нас за польских акробатов, тем не менее меня его задумка очень сильно взволновала. В отличие от матери, которая боялась за свою спину; но выбора у нее не было: все решал мой отец.

Тренировки начались на следующий же день, и мы попробовали все варианты, чтобы у нас получилось, как задумано. Отец и мать начинали движение вместе, и меня подводил к ним другой лыжник, но мне было слишком сложно перейти от него к отцу на такой скорости, и при каждой попытке я бухался в воду. Этот вариант был оставлен, и отец предложил другой: «метод обезьяны». Я, как маленькая обезьянка, должен был уцепиться за мать; у нее на ногах были лыжи, а отец находился сзади, он тоже был на лыжах. Подняться из воды – настоящая проблема, и каждый раз у меня было ощущение, будто я засунул голову в стиральную машину, однако отец не оставлял попыток. Никогда.

Кончилось тем, что из воды мы поднялись. Самое трудное было сделано. Когда удалось установить равновесие, мама оставила свои лыжи и встала на лыжи отца. Я сделал то же самое, чтобы дать маме подняться ему на плечи. Как только они оба восстановили равновесие, я в свою очередь забрался на плечи моей бедной матери с ее двойным сколиозом.

Шум воды под нашими лыжами был оглушительный, а ветер и брызги мешали нам насладиться моментом, но отец, надежный как скала, рявкнул нам, что все идет хорошо.

Лодка выровняла движение и прошла мимо понтона, где сотни туристов, ошеломленных зрелищем этой семейной пирамиды, встретили нас громом аплодисментов, который не мог покрыть даже шум воды. В тот день я стал популярным, и отныне каждый отдыхающий считал себя вправе при встрече погладить меня по головке.

В тот период моя мать все время держалась в тени. Я едва ощущал ее присутствие. И редко ее видел. Возможно, ей было не по себе, так как мой отец жил своей жизнью, и она не была ее частью. Официально она работала инструктором по подводному плаванию. В ее распоряжении было с десяток аквалангов весом в тонну и очень примитивное оборудование. Стабилизирующих жилетов еще не было и в помине, ласты были совсем маленькие, а маски смахивали на ведра с застекленным дном.

Погружение считалось слишком опасным для ребенка моего возраста, и мама отказывалась меня учить. Мне следовало подождать еще несколько лет.

Очень мало кто интересовался дайвингом, и у нее редко бывало более пяти учеников.

Родители уходили рано утром и возвращались к одиннадцати вечера. К этому часу я обосновывался на понтоне, чтобы хоть ненадолго увидеть мать. Время от времени она приносила мне перламутровые раковины, которые я тут же прятал, даже не дав им обсохнуть; потом она украсит ими стены нашей маленькой квартирки. Несколько раз я видел, как она возвращалась с римскими амфорами. Надо сказать, что в то время никто не нырял, а между тем на дне моря находился целый естественный музей. Некоторые амфоры были целыми, но чаще всего она поднимала со дна моря только горлышки. Ее лучшим уловом была маленькая амфора для благовоний, которая и сегодня украшает ее гостиную.

Мне вспоминается одна история, связанная с этими амфорами. В конце сезона отец решил взять с собой во Францию несколько целых амфор, что было незаконно: эти амфоры принадлежали хорватскому государству[7]. Однако у отца был отличный план. Он разложил задние сиденья, положив внизу амфоры, набросил на них несколько одеял и попросил меня лечь туда и притвориться спящим. Мы пересекали границу около полуночи, чтобы наша версия выглядела достаточно убедительной. Когда мы были уже недалеко от таможни, отец напомнил, как мне следовало себя вести. После чего я закрыл глаза и стал изображать, что крепко сплю.

Отец остановился перед шлагбаумом, и таможенник попросил его предъявить документы.

– Есть что декларировать? – спросил таможенник, видимо, в сотый раз за день.

Отец ответил ему, понизив голос, и пальцем указал на меня, чтобы было понятно, почему он перешел на шепот. Мне было досадно, что я не мог видеть эту сцену. Я чутко прислушивался к каждому шороху, каждому движению таможенника, который склонился надо мной. Я пытался представить его лицо. Что оно выражало, подозрительность? Я не хотел, чтобы родители отправились в тюрьму из-за того, что их сын – плохой актер. И решил испустить вздох, как бы для большей убедительности.

Кажется, это сработало, потому что таможенник вернул отцу документы.

Машина снова тронулась, но я все лежал с закрытыми глазами – на случай, если таможенник заманил нас в ловушку, ухватившись за дверцу машины.

– Теперь можно открыть глаза! – небрежно бросил мне отец минут через пять.

Я тут же поднялся и через заднее стекло удостоверился, что таможенник и его пост были уже довольно далеко. Сердце постепенно перестало бешено колотиться. Я устроился на сиденье, измученный этим приключением, и очень быстро провалился в сон. На этот раз настоящий.

* * *

Мама регулярно брала меня с собой в Пореч, в гавань. Прогулка занимала не больше часа. По пути нам попадались бамбук, олеандры и акации. Мама срывала листок акации и клала себе в рот, между языком и нёбом. Выпуская через этот листик воздух, она каким-то образом исхитрялась свистеть. Звук был таким, будто его издавал соловей, у которого поперек горла торчала гусеница. Мама пыталась научить свистеть меня, и мы предавались этому занятию всю долгую дорогу.

Старая гавань была вымощена огромными каменными плитами много веков назад.

У причала стояли несколько скромных рыбацких лодок, а чаек было больше, чем туристов. Мы с мамой всегда приходили туда в полдник. Обычно мы заходили в пекарню, там на террасе стояли маленькие круглые столики. Меню у нас всегда было одно и то же: йогурт в стеклянной банке, густой, как сметана, и местное пирожное. Оно было из песочного теста, в форме короны, с абрикосовым вареньем посредине. И все обсыпано сахарной пудрой, которая прилипала к кончику моего носа. Мама наливала чай, и мы садились на террасе, наблюдая за рыбаками, которые чинили свои сети. Мы сидели там некоторое время, не проронив ни слова. Я ничего не знал о ее несчастьях, она ничего не знала о моем одиночестве. Солнце садилось, и город обретал оранжевые оттенки. Пора было возвращаться; мне не терпелось найти Сократа, чтобы рассказать ему, как я провел день.

Раз в две недели каравеллы парусной школы отправлялись в небольшой поход и высаживали полсотни туристов в чудесной маленькой бухте в нескольких шагах от нас.

Временный лагерь – это возможность запастись новыми впечатлениями. Прежде всего пляж. Это нечто совсем иное по сравнению с нашим пляжем, напоминавшим большой бетонный загон. Песок здесь был мелкий, соленый и блестел на солнце. Здесь-то я мог строить замки. Вручную, конечно: мне было невдомек, что существуют специальные детские совки и грабли. Но это неважно. Мои руки были много лучше.

Мама во всем этом участвовала. Она сидела перед костром, над которым в огромной кастрюле кипела вода, чистила овощи и бросала их в кастрюлю. Я ей помогал, страшно довольный, что мне разрешили пользоваться ножом. Покончив с овощами, мы отправились на поиски приправ. Мама нюхала каждую травинку, и я, вторя ей, делал то же самое. Она собрала немного тимьяна, розмарина, других трав, которые должны были улучшить вкус готовящейся еды. Я следовал за ней, как собачонка, страшно довольная тем, что хозяйка взяла ее с собой на прогулку. Мы побросали принесенные травки в кастрюлю, а тем временем кто-то из отдыхающих принес несколько рыб, пойманных с помощью гарпуна. Свежее рыба не бывает: у него на лбу все еще была маска для подводной охоты. Мама рыбу почистила. Это были несколько кефалей, дорада и камбала. Мама порезала их и бросила в воду. Немного оливкового масла, и менее чем через час буайабес был готов.

Туристы развели на пляже огромный костер взамен солнца, которое уже садилось.

Мама налила мне немного супа в железную миску, которая поначалу обжигала руки. Я уселся по-турецки, крепко зажав миску в руках, и смотрел, как солнце исчезало за горизонтом. Даже теперь, когда ем буайабес, у меня перед глазами тут же встает эта картина. Я слышу стрекот сверчков, чувствую запах выжженных солнцем трав и вижу разводы соли на моих босых ногах.

В наши дни мы гоняемся за жизнью, но в конце концов забываем, как она выглядит. Пляж – это теперь всего лишь яркое фото с приклеенной сверху рекламной ценой. Мы о нем мечтаем либо за него платим, но ничего не испытываем. Мы забыли о том, что такое ощущения. Когда погружаешь пальцы в еще теплый песок, когда солнце уже исчезло за горизонтом, когда стряхиваешь с кожи мелкие песчинки, когда строишь из песка плотину, которая растворяется в волнах, или рисуешь сердечки, а море их стирает, или просто-напросто ложишься на песок, греющий спину, и засыпаешь, убаюкиваемый шумом волн. Природа прекрасна, когда ты чувствуешь себя ее частью, а не тогда, когда строишь из себя ее всесильного обладателя.

1964

В том году мы провели наше третье, предпоследнее лето в Порече, и должен признаться, что мои воспоминания перемешались. Их невозможно упорядочить. Даже мама на это не способна. Мне остаются только ощущения от того времени. Мне остаются природа, море, одиночество и Сократ. За эти четыре года Пореч чередовался у нас с Валлуаром в Альпах, прелестным семейным горнолыжным курортом. У фирмы CET был там отель при выезде из города, в котором банда моего отца устроилась на работу на зимний сезон. Отель напоминал гигантское шале, распластавшееся на снегу между двух гор. Справа был Кре-Рон, слева – Сетаз. Смена обстановки была радикальной.

У входа в отель была широкая белая лестница, которая вела к стойке регистрации.

Жан-Пьер, который окончательно отказался от спорта в пользу искусства, рисовал скетчи на всех сотрудников и переносил их на стены. Губерт был изображен управляющим туристской деревней. Мой отец тоже там красовался со своим поречским загаром.

Теперь он был «аниматором». Он должен был развлекать туристов во все время их пребывания в отеле. Изображения мамы не было на стене, ее и саму почти не было видно: она все время проводила за кулисами. Готовила костюмы и шляпы для спектаклей, которые пытался ставить отец. Она не любила снег, и, кажется, я никогда не видел ее на досках. В отличие от меня, которого такая перспектива заводила. Мне представлялось, что это не сложнее водных лыж.

Но если здесь был Губерт, значит, Сократ тоже должен был оказаться здесь. Я увидел своего балбеса, вернее, его пятнистую спину, когда он собирался есть снег. Встреча была трогательной. Пес меня тут же узнал, несмотря на мои толстую куртку и горнолыжный шлем. Какое это было счастье – вновь обрести моего друга и напарника! Первые дни мы проводили, рыская по отелю, прежде чем отправиться на улицу за новыми приключениями. Мы быстро по-хозяйски освоились, так как все вокруг в радиусе трех километров было одинаково белым, отсюда и до самого города. Мы с Сократом очень скоро поняли, что место для наших игр на этот раз сильно ограничено. И единственной возможностью выбраться из этой еловой тюрьмы было научиться кататься на лыжах.

Ботинки у меня были кожаные и на шнуровке. Ноги моментально потели, минут через десять ботинки намокали изнутри, и ноги постоянно мерзли. Для того чтобы надеть лыжи, нужно было вдеть ботинок в специальный тросик, натянуть его и закрепить спереди при помощи защелки. Это было непосильно для моих маленьких рук, и мне приходилось каждое утро искать кого-то, кто помог бы надеть лыжи.

Перед отелем был склон, который плавно спускался к Валлуару. Именно там инструкторы проложили трассу для новичков. Мороз бодрил. Я был укутан в три толстых слоя одежды, а мои лыжи весили тонну. Когда начинал спуск, снег проникал повсюду. Перчатки мои промокали, ноги были ледяными, из носа текло, и от холода щипало глаза. Он был так далеко, этот пляж Пореча.

Но горные лыжи и в самом деле оказались ненамного сложнее, чем водные, и я очень скоро понял, как и что надо делать. Зато снег намного жестче, и падать больнее, чем на воде. Оставалось только надеяться, что моему отцу не придет в голову и здесь построить семейную пирамиду.

Самый лучший момент в катании на лыжах наступал тогда, когда я снимал ботинки. В одних носках, держа в руках чашку с густым горячим шоколадом, я поднимался к гигантскому камину и позволял огню поджаривать меня, как корочку хлеба.

Несмотря на холод и отсутствие желания кататься, я довольно скоро стал делать успехи и честно заработал свою первую звезду[8]. И тогда толстяк савояр, инструктор по горным лыжам, приколол мне ее на свитер. Это мне напомнило акварель, что висела в квартире Маргариты: автопортрет моего деда в военной форме, с грудью, увешанной медалями. Моя звезда сияла ярче, и я лихо пробежался по отелю, чтобы все могли меня похвалить. Но первая звезда еще не давала мне права наконец вырваться отсюда. Нужно было проявить характер. Довольно скоро я получил и вторую, только с третьей было уже сложнее.

Но снег начинал таять, и река вновь становилась видимой. Весна была близко. Мы с Сократом могли наконец делать более дальние прогулки. Анорак был уже не нужен, достаточно толстого свитера. Наши снеговики скукоживались под солнцем, и я забавлялся, наблюдая их гримасы. Время от времени в ясный солнечный день мы шагали вдоль реки до города. За мостом был грот, в котором восседала гипсовая Дева Мария. Мне рассказали, что в этом гроте Пресвятая Дева явилась одной монахине. Я не совсем понял, в чем суть истории, поскольку и сам мог видеть Деву Марию на ее каменном постаменте.

– Да не гипсовую, а настоящую, дурачок! – возразили мне.

Я притворился, будто понял, но дело представлялось мне запутанным: монахиня повстречала мать некоего Иисуса и поэтому изготовила изображающую ее гипсовую статую, чтобы об этом не забыть? Это никоим образом не объясняло, кто такая Дева и что делала в гроте Валлуара мать названного Иисуса. Сократ тоже не знал ответа, поэтому мы решили вернуться в гостиницу и ждать лета.

* * *

В Порече открылся сезон, и через несколько недель у меня под ногами снова хрустел песок. Сократ тоже приехал, и я вновь обрел своего друга, но на этот раз нам пришлось делить нашу дружбу на троих: у меня появилась моя первая подружка. Я понятия не имел, как ее звали, но у нее было голубое платье, светлые, слегка вьющиеся волосы и большие ореховые глаза. Родители утверждали, что вместе с Сократом мы все трое были неразлучны и дни напролет бродили по деревне.

Девочка была на каникулах вместе с родителями, и через несколько недель наступил день ее отъезда. Мне было тяжело думать о разлуке, и я попросил у родителей разрешения уехать вместе с ней. Отец, которого моя просьба позабавила, объяснил мне, что это невозможно. Странная история: маленький мальчик переживал такое сильное эмоциональное расстройство, что готов был следовать за первой встречной. Ничего страшного, я нашел выход.

– Я спрячусь в багажнике вашей машины, а когда твой отец остановится на заправке, ты принесешь мне воды, – сказал я девочке, и та кивнула, довольная тем, что у нас появился свой секрет.

Ее родители пожали кому-то руки возле своего старого драндулета, и я воспользовался этим, чтобы залезть в багажник, который закрыла за мной моя сообщница. Было уже тепло, но все-таки я точно не замерзну только когда машина поедет. Ее отец сел за руль, рядом с ним – его жена. Девочка устроилась на заднем сиденье. Машина завелась и поехала. Победа была абсолютной. Мне удалось сбежать от этого загорелого семейства. Я последовал за своей любовью, за той, которая мне доверилась. Сидя на заднем сиденье, девочка беспокоилась. Она стала говорить себе, что, может быть, это опасно – ехать две тысячи километров в багажнике автомобиля. И примерно через час предупредила отца, который тут же ударил по тормозам и полез в багажник. Но мне было хорошо, и я даже уснул. На обратном пути я ехал на заднем сиденье рядом с моей подружкой. Мои родители всегда смеялись, рассказывая эту историю, так и не удосужившись ее проанализировать.

– 3 –

1965

Мы вернулись в Валлуар. Теперь у моих ботинок были замки, а у лыж – крепления. Так было лучше.

Третья звезда была у меня в кармане, и я мог наконец перейти к важным делам.

Автобус от отеля каждое утро доставлял меня к подножию Сетаза.

Там было два подъемника, стоячий и сидячий. Стоячий был более медленным, зато очередь на него была гораздо меньше. Поначалу я иногда на нем ездил, но на него не пускали Сократа, и это меня огорчало. Пришлось пойти на хитрость.

Сидячий подъемник был двухместным. Чтобы не стоять в очереди, я встал на место, зарезервированное для инструкторов, и пристроился к группе. Так я выиграл десять минут. Когда подошла моя очередь, я сделал вид, что у меня плохо зафиксирован ботинок, чтобы задержать лыжников, которые стояли за мной. А потом в последний момент ускорился, так что оказался один на этом парном сиденье. Те, кто катается на горных лыжах, знают, что вначале подъемник едет медленно, подъезжая к первой опоре. Там-то и поджидал меня Сократ, сидя на снегу. Я дал ему знак, и он запрыгнул на сиденье ровно перед тем, как подъемник начал ускоряться. Я защелкнул защитную перекладину, и мы поехали. Сократ сидел и смотрел на гору точно так же, как смотрел на море. В его взгляде читалась уверенность, словно все это было ему знакомо испокон веков.

В верхней части первого участка было два подъемника и несколько бликовавших на солнце дорожек, где мы и проводили весь день. Сократ поджидал меня на террасе высотного ресторана, потому что не любил подъемники. Когда же становилось слишком холодно, мы спускались в город. Там, где кончался спуск, был маленький бар «У Ненесс». В этой точке мы соединялись: я часто встречал там маму, которая загорала на террасе. Лыжи так и не стали ее увлечением. Вместо поречских пирожных с абрикосом мы лакомились здесь черничными блинами. Наконец наступало время, когда в последнем вагончике мы поднимались к первой опоре. Оттуда по другому склону шла тропинка, которая приводила меня прямо в гостиницу.

К концу сезона я стал лучше кататься, и Сократ за мной уже не поспевал. На вершине Сетаза несколько лыжников тренировались в слаломе. Я долго за ними наблюдал, чтобы понять их технику, затем прошел несколько ворот, и меня это взбудоражило. Я решил приходить туда каждый день и тренироваться.

Следующей зимой я записался на слалом и получил свою бронзовую «серну»[9]. Для начала сезона неплохо. Великой новостью в тот год стало то, что мне надо было ходить в школу.

В одной и той же классной комнате занимались три класса, три разных уровня, по одному на ряд. Я был среди самых маленьких. Это были жители Савойи, чистокровные савояры, с характерным акцентом. Я входил в число наихудших учеников, намного хуже других. Учеба меня не интересовала. Мне хотелось познать жизнь улицы, а не сидеть, приклеившись задницей к стулу.

По утрам дети добирались до школы на лыжах, и их просили оставлять свои ботинки при входе в класс. У каждого из нас были шкафчики, в которых хранилась пара тапочек. О школе у меня не осталось никаких воспоминаний. На большой перемене мы страшно торопились, потому что, если все делать по правилам, оставалось время скатиться разок с Сетаза. После обеда мы укладывались вздремнуть на раскладных кроватях. Ровно в четыре часа занятия заканчивались, и Сократ поджидал меня перед школой. Однажды он даже забежал в класс, чтобы поскорее меня найти.

Каждый вечер мы все вместе поднимались на Сетаз и направлялись по маленькой тропинке в гостиницу. У меня уже получалось спускаться в один прогон, и я наслаждался тем, что мог это делать все быстрее и быстрее. Последний отрезок представлял собой довольно обширное плато, простиравшееся до самого финиша. Надо было спускаться с самой высокой точки, если ты не хотел налететь на флажки.

Чтобы не врезаться в группку новичков, я в последний момент отпрянул в сторону, растянулся во весь рост и подвернул ногу. К счастью, рядом был Джеки. Он был наименее сумасшедшим из отцовской банды, и, хотя всюду следовал за ними, никогда не прекращал учиться на физиотерапевта. Джеки усадил меня в «У Ненесс» и занялся моей лодыжкой. У него волшебные руки, даже теперь. Они такие широкие, что можно подумать, что у него на руках не по пять, а по десять пальцев. С шестнадцати лет он учился профессии у настоящего мастера. Джеки – гений. Он кладет руку вам на спину и говорит все как есть, вплоть до того, что вы ели накануне. Уже пятьдесят лет Джеки приводит в порядок всю нашу семью. В то время он был женат на Нани, блондинке, которая загорала на террасе вместе с моей мамой. Я помню ее детскую улыбку.

Через неделю моя лодыжка была в порядке, и я возобновил тренировки. Тут-то я и повстречал эту банду бешеных. Им было в среднем по двадцать лет, все они приехали из Шамбери и были членами лыжного клуба «Текам». Я уже не помню, как мы встретились, но я целыми днями ходил за ними как приклеенный. Ребята эти катались на сверхвысокой скорости, и им было неважно, куда, а главное – как ехать. Для них не были препятствиями деревья, распылитель снега, скалы. Вслед за ними я стал перепрыгивать через каменные преграды, поваленные деревья и ручьи. К вечеру ноги становились ватными, а во всем теле была ломота, но я держался, и каждое утро они удивлялись, что я все еще там, с ними, хотя мог бы уже быть в больнице. Очень быстро я стал их талисманом, и они даже подарили мне позднее свою клубную футболку.

Из всей группы по-настоящему добры ко мне были двое: Жозетта и Жан-Леон. Я вспоминаю их улыбки и приветливые взгляды. Жозетта засыпала меня вопросами, заставив немного открыться. На самом деле, это приятно, что кто-то о тебе заботится. Они пригласили нас на свадьбу в Экс-ле-Бен. Эта банда была еще более сумасшедшей, чем банда моего отца, а сама свадьба была шальной. Житель Савойи знает, как устроить праздник, можете в том не сомневаться, и очень скоро идет вразнос, как на спуске, так и на попойке. Свадьба длилась двадцать четыре часа без передышки, под пение местных песен.

На следующий день Жан-Леон и Жозетта отправились в свадебное путешествие в Венецию, и по причине, которая мне неизвестна, вместе с чемоданами они прихватили и меня. Они, конечно, ко мне прониклись, но теперь мне кажется, что причина была иной. Мои отец и мать все чаще ссорились и не хотели, чтобы я это видел. Итак, я провел три дня в Венеции, с голубями, что садились прямо на плечи, и с молодоженами, которые были словно бы моими родителями. Позднее Жозетта родила, кажется, троих детей, и мы потеряли друг друга из вида, но я счастлив, что мимоходом побыл их ребенком и вкусил радости настоящей семейной жизни. А еще они дали мне понять, что одиночество и отсутствие любви – это не злой рок, но просто дурное время, непогода, которую нужно терпеливо пережить. Спасибо им.

Начиная с того времени, все вспоминается довольно смутно. Когда ребенок неспокоен, его память делается короткой. Он живет настоящим, забывая прошлое и не строя планов на будущее. Он закрывает ставни, опасаясь грозы.

В том году в Валлуаре мой отец встретил Кэти. Ей едва исполнилось восемнадцать. Это была хорошенькая блондинка с голубыми глазами. Ее вполне буржуазная семья жила в Нейи. Они отдыхали в Валлуаре, и Кэти подпала под обаяние плохого парня из Пореча. Кажется, у них была идиллия, однако по окончании сезона, вопреки всем ожиданиям, отец, мама и я уехали в Грецию. Пореча я больше никогда не увижу.

На этот раз мы ехали не на «Триумфе», а на «Рено 4L». Машина была существенно больше, но совсем не такой скоростной. Целых пять дней мы добирались до Афин. На острове, на который мы ехали, не было дороги, и машину пришлось оставить в столице. Отец обратился к одной консьержке и попросил разрешения припарковать на полгода автомобиль возле ее дома. Он не говорил ни слова по-гречески, но отчаянно жестикулировал, и в конце концов она его поняла. Консьержка согласилась, и мы погрузились на паром с багажом на закорках. В том году «CET» был поглощен «Клуб Мед», и моего отца в штате не оказалось. Ему пришлось искать работу в другом месте, и он нашел две вакансии инструкторов по подводному плаванию в небольшой курортной деревушке на юге острова Иос. У него не было диплома, но в те времена достаточно было сказать, что он у тебя есть, чтобы тебя взяли на работу.

Гостиница называлась «Манганари». По слухам, какой-то богатенький немец построил ее для одного себя.

В дальней части бухты на серебристом склоне стояли два ряда бунгало. Перед ними, с видом на море, располагались ресепшн, ресторан и танцплощадка под открытым небом. Все было белым, лаконичным, но подлинным. Голубые свежевыкрашенные ставни. Бирюзовая вода в гавани, в которой было видно, как плавала рыба. Маленькая кабина для погружений находилась на другом конце бухты. Она составляла примерно три квадратных метра. Там стояли четыре желтых акваланга, но не было пока ни одного туриста.

Мы приехали в начале мая, и это был, возможно, самый прекрасный период моего детства. Моим родителям нечего было делать, и они принадлежали мне одному. Оба. Вместе. Я видел их и утром, и днем, и вечером. Невероятно. С восходом солнца мы брали лодку, чтобы на ней отправиться к месту погружения. Я оставался на борту наблюдать за пузырями. Мой отец добывал окуней, монстров весом в несколько десятков килограммов. Мы регулярно продавали их в гавани Иоса. Днем было слишком жарко, и дневной сон был просто необходим. Когда солнце делалось более милосердным, я спускался в гавань. Мама учила меня погружаться. На самом деле, я был еще недостаточно силен, чтобы таскать акваланг, поэтому просто прогуливался, вцепившись в него, постоянно трогая губами регулятор, чтобы набрать воздуха.

Как только камни под ногами становились не такими горячими, я принимался осматривать окрестности. Мы находились на другом конце острова, в нескольких километрах от города, и к нам не вела ни одна дорога. В ясный день можно было видеть справа Санторини, а слева – Аморгос. Нужно было идти по скалам около получаса, чтобы добраться до пляжа Манганари. Пляж был огромным и пустынным, если не считать рыбацкой хижины. В очень мелком песке, в котором содержались мельчайшие вкрапления скальной породы, и он поблескивал на восходе солнца.

Частенько я прохаживался до пляжа и обратно. В конце дня солнце опускалось ниже, и когда я заходил поглубже в воду, можно было видеть, как блестят глаза морских языков. Это была единственная возможность их разглядеть, так хорошо они маскировались в белом песке.

Отец купил мне маленький гарпун с трезубцем. Мне было немного больно прижимать к себе натяжное устройство, и у меня на животе появилось красное пятно. Но через несколько дней я приловчился, и у меня даже кубики на животе появились. Возвращаясь в гостиницу, я поднимался на кухню, гордо демонстрируя морских языков, которые висели у меня на кукане. Повар чистил рыбу, а я поджаривал ее на барбекю.

У повара был другой способ ловли. Раз в неделю он спускался в гавань, бросал динамитную шашку и собирал сачком рыбу, всплывшую на поверхность. Едва заслышав звук взрыва, я натягивал маску и мчался в гавань, поскольку две трети оглушенной взрывом рыбы оставалось на дне. Нужно было торопиться, потому что большая ее часть через несколько минут приходила в себя.

Когда объявили, что в ближайшее время появятся первые туристы, отец попросил повара впредь рыбачить где-нибудь подальше отсюда.

Это известие вызвало волнение в наших рядах, поскольку весь персонал уже два месяца маялся от безделья. Однажды утром к бухте подошла красивая яхта длиной около сорока метров. Она была слишком большой, чтобы зайти в нашу маленькую гавань. Туристы, располагавшиеся на крыше кабины, демонстративно прыгнули в воду. Они были настоящими профи и вплавь добрались до берега. Это были красивые немцы, белокурые и голубоглазые, с точеными фигурами. Им было около тридцати. Мне с моими 1,3 метра показалось, что это команда по водному поло.

Они говорили по-немецки, заливали себе глотки, вообще не спали и через две недели удалились. Это были единственные туристы за весь сезон. Надеюсь, собственник отеля был миллиардером, в противном случае через год его ожидало банкротство. Мама между делом дала немцам пару уроков подводного плавания, но погружаться никто из них не пожелал. И очень скоро мы вновь вернулись к обычному ритму жизни. Отец вновь занялся ловлей окуней, а я перешел с морских языков на барабульку, чтобы разнообразить меню.

Дни шли за днями, и я уже охотился на глубине более десяти метров. Однажды я заметил во впадине окуня. Он, должно быть, весил килограммов десять. Я набрал побольше воздуха и вооружился гарпуном. Я медленно опустился, проник во впадину и вытянул вооруженную гарпуном руку. Окунь смотрел прямо на меня. Я решился выстрелить.

Было что-то слишком человеческое в его взгляде. Мне уже не хватало воздуха, и я выпустил стрелу, но, к моему удивлению, она от него отскочила! Рыба была слишком крупной, а мой детский гарпун до смешного маленьким. Окунь посмотрел на меня леденящим взглядом. Он не мог понять моей агрессии. Он не мог понять, почему я захотел лишить его жизни. Я почувствовал себя придурком из-за того, что выстрелил в существо, которое, по сути, столь же одиноко, как и я. В тот день я решил больше никогда никого не убивать.

Местные рыбаки регулярно пробрасывали длинную сеть вдоль залива, потом собирали ее концы на пляже и тянули из воды. Все местные семьи впрягались в эту сеть. Я часто приходил им на помощь. Первый час был мучительным, потому что из воды ничего не появлялось, но на заходе солнца, наконец, сеть превращалась в гигантский мешок, в котором билась рыба. Шум был оглушительный и довольно неприятный, даже тревожный. Агонизирующая рыба – зрелище, которое каждый раз заставляет меня чувствовать себя не в своей тарелке.

Когда сеть вся оказывалась на пляже, взрослые сортировали и делили добычу, в то время как дети играли неподалеку. Для меня это была единственная возможность поиграть с детьми моего возраста. Игра была простая и единственная: футбол. Четырьмя камнями обозначались ворота, и наши босые ноги гоняли старый мяч. На самом деле я не очень хорош в этой игре, но мне плевать. Мне было приятно делать вид, будто я разделял моменты игры с этими ребятами, которые переругивались по-гречески. Когда я уходил, рыбак дал мне за мое участие две прекрасных барабульки.

* * *

В тот единственный раз у моей мамы все шло как будто хорошо. Надо заметить, что отец был, по сути, безмятежен, так как соблазнов было немного. Мне даже запомнилось, как они лежали на пляже, бок о бок, на большом полотенце. Это была единственная картинка их согласия. Я никогда не видел, чтобы они держались за руки, обнимались или тем более целовались. Я даже никогда не видел, чтобы они улыбались друг другу. Только спали, бок о бок, ослепленные солнцем. Этот образ запомнился мне как возможность счастья или, по крайней мере, след его существования. Моя мама, кажется, наслаждалась своим счастьем, как наслаждаются внезапным улучшением погоды. Отец же вел себя, как всегда.

В том сезоне у мамы была одна реальная проблема: заставить меня заниматься. Уезжая из Парижа, она купила заочные курсы и поклялась давать мне уроки. Давно пора: мне было восемь лет, а я едва умел читать и писать. Но для этого прежде нужно было взять меня за шкирку, потому что иногда я вообще пропадал на несколько дней.

Я брал небольшой рюкзачок с пальмами, маску с трубкой и отправлялся к бухте, которая называлась «Три Церкви». В самом деле, эту прекрасную бухту украшали три белых церкви, возвышавшиеся каждая на вершине холма. По сути, там было два пляжа: маленький слева, хорошо защищенный от ветра, и еще один, длинный, куда приходили спать козы. Эти животные играли ключевую роль на островах. Это были профессиональные истребители зелени. Если вы хотели расчистить поле, вам следовало на несколько недель взять в аренду коз, которые пожирали все, и полезные травы, и сорняки. Платить следовало понедельно, и цена постоянно возрастала на 50 % от цены козьего сыра, который арендатор якобы мог за время аренды произвести.

Обычно я спал на пляже с козами. Если они присмотрели себе местечко, на то была причина. Всегда следует доверять инстинктам животных.

Козы не возражали против моего присутствия и даже оставляли мне место. Я спал под открытым небом, к тому же на песке, укутавшись в свитер, связанный матерью. В то время мне случалось по несколько дней вообще не разговаривать. Я даже питался только дуновениями ветра и звуками колокольчиков, висевших на шее у коз.

Маме иногда удавалось усадить меня за уроки, но довольно скоро она сдалась, столкнувшись с моими невежеством и упрямством в нежелании учиться. В новом учебном году меня ожидала катастрофа. Тем не менее у меня было ощущение, что каждый день я узнавал что-то новое: как охотиться за рыбой, как ее чистить, как разводить огонь, как рассчитывать приливы, как починять сети и множество других вещей, которые делали мои дни волнующими. Я даже научился дружить с осьминогом. Он лежал в глубине своей норы у входа в гавань. Я являлся его проведать каждый вечер в один и тот же час. Поначалу я наблюдал за ним издали. Он постоянно менял цвет, чтобы я поверил, что он злится. Но я не поддавался и оставался на месте на долгие минуты, наблюдая.

И каждый день придвигался к нему на несколько сантиметров. Мое присутствие стало ему привычным, и однажды я решился медленно протянуть к нему руку. Он ткнулся двумя щупальцами в мою руку, несколько раз поменял цвет, но в конце концов позволил мне положить палец у него между глаз. Это была магическая точка. Он замер, и его глаза сделались как у кошки, когда ее ласкают. Я нежно его гладил, и, похоже, ему это нравилось. Если бы мог, он бы замурлыкал. Очень скоро его присоски перестали приклеиваться ко мне, а щупальцы стали дружелюбными.

Через несколько дней осьминог, завидев меня, тут же выбрался из своего укрытия. Он прижал щупальце к моей маске и обмотал мое лицо остальными. Объятия – это здорово, особенно когда у тебя восемь рук. Ему нравилось, когда я теребил его, как слишком мягкий пластилин. Я мог схватить его как угодно, и он не сопротивлялся. Кожа осьминога становится вязкой только когда его вытащат из воды. В своей естественной среде она была словно тонкий шелк, нежнее кожи новорожденного ребенка.

В отсутствие Сократа этот осьминог стал моим лучшим другом.

Немного позднее, по пути к своему осьминогу, я наткнулся на мурену. Она тоже нашла себе прибежище в расщелине. Она была темно-коричневой, почти серой, но я не имел ни малейшего представления о ее размерах, поскольку видел в тот момент только ее голову. У нее были голубые глаза, и она постоянно показывала мне зубы. Наблюдая за ней, я довольно быстро понял, что это не было признаком агрессии. Она просто проветривалась. Крошечная голубая рыбка беспрерывно чистила ей жабры и зубы, хотя вполне могла бы отказаться от такой каторжной службы.

Чтобы сблизиться к ней, я воспользовался тем же приемом, что и с моим осьминогом. Я придвигался к ней каждый день на несколько сантиметров. Проведя пальцем у нее перед носом, я понял, что зрение у нее неважное. Зато она была чрезвычайно чувствительна к любым перемещениям в воде. Спустя некоторое время я протянул руку и просунул ее ей под челюсть. Она не шелохнулась. Потом осторожно ее погладил. У нее тоже была очень нежная кожа. Мало-помалу она стала вылезать из своей норы, и я мог ласкать ее двумя руками. Она не успела это осознать, когда однажды я выманил ее всю из норы. Ее длина составляла по меньшей мере 1,80 метра, в то время как мой рост составлял тогда полтора метра! Чтобы никто никого не ревновал, я решил навещать мурену по утрам, а ближе к вечеру проведывал моего осьминога.

* * *

Позже в том сезоне мы ожидали приезда двух приятелей из банды моего отца: Джеки и Фука, только эти двое осмелились приехать сюда на мотоциклах. Мы с отцом поехали встречать их в порт Иоса. Паром, который курсировал между островом и Афинами дважды в неделю, подошел к причалу, и из трюма появились два наши байкера. Но на этом их путешествие окончилось, так как на острове не было дорог. Их мотоциклы покружили по клочку асфальта, как две мышки в клетке. Отца это развеселило. А двум мотоциклам две недели пришлось простоять за портовым баром.

На острове была только одна дорога, которая поднималась к Хоре, деревне, что нависала над гаванью. Тропой служило русло пересохшего ручья. Можно было добраться до деревни на спине мула, за несколько драхм в местной валюте. Я поднимался туда иногда. Это был мой «большой выход». Я направлялся в город. Мама ходила там по магазинам, но никогда ничего не покупала. Что до меня, то я отчаянно искал в витринах игрушку. Игрушку, одну, неважно какую.

Вернувшись в Манганари, я вновь собирал свои камешки и деревяшки и строил воображаемые миры. Особенно мне запомнилась вылизанная морем галька, немного плоская с одной стороны и округлая – с другой. Она была большая, с мелкими серебристыми вкраплениями. Форма камня была настолько обычной, что я мог его представить в любых ситуациях. То он летел в бесконечном космосе, то преодолевал неровности местности, имитируя шум штурмового танка. В следующую минуту он превращался в болид на пляже, способный одним махом зарыться в песок и исчезнуть, как подводная лодка. Мое воображение не знало пределов.

* * *

Не думаю, что обладал особыми способностями, но это как мышца, которая стала гипертрофированной по двум основным причинам: из-за одиночества и отсутствия средств.

Одиночество ужасно для ребенка, это опасная тюрьма. Если он чувствует, что этот мир его не принимает, он создает себе другой и уходит в него, рискуя никогда не вернуться.

Мой собственный мир состоял из мурены, осьминога и камня. Этот мир меня защищал, поскольку благодаря ему я чувствовал, что существую. Мурена позволяла мне ласкать ее, осьминог меня обнимал, а камень заменял мне все игрушки мира. Я жил. Мой внутренний мир не противостоял миру взрослых, это был параллельный мир, и я прятался в него, как только чувствовал незнакомую боль в груди.

Ребенок не понимает, что такое одиночество или отсутствие любви, но он их чувствует. В моем мире я никогда не был одинок, там меня любили, и даже сегодня я чувствую, как осьминог нежно обнимает мою шею, в то время как у меня не осталось подобных воспоминаний об отце.

Был еще один мир, который мне особенно нравился. Мир мечты. Когда меня отправляли спать, это было для меня как отправиться в аэропорт. Я выбирал себе судьбу, воображаемых друзей, и приключение начиналось. В моем путешествии меня часто сопровождали животные, что представлялось мне логичным, поскольку в то время это был мой единственный круг общения. В моих мечтах они обладали даром слова. Случалось даже, в самом начале приключения, что я примерял каждому разные голоса, чтобы найти подходящий.

Сам того не подозревая, я уже снимал кино.

* * *

Возвращение в Париж было жестоким. Севастопольский бульвар. Меня определили в государственную школу на улице Дюссу, за улицей Сен-Дени. Двор там был забетонирован. Между стенами, по углам, росли четыре дерева. Их стволы были изуродованы за годы садистских детских игр, а земля вокруг стволов закрыта решеткой.

– Почему эти деревья в тюрьме? – спросил я у мамы в первый день, вернувшись из школы.

В глубине двора была общественная уборная. Нечто вроде ржавой железной плиты с желобом, по которому все стекало. Я привык писать, глядя на море, а теперь я это делал, упершись взглядом в стену.

Но самым шокирующим в той школе был шум. Двести учеников в закрытом дворе издавали больше шума, чем взлетающий Боинг 747. Я к такому не привык, и вечерами у меня в ушах звенело, как после посещения рок-концерта.

Еще одним непереносимым обстоятельством были ботинки. Я целых полгода ходил босиком и ботинки просто не выносил.

– Бессон, наденьте ваши ботинки!

Такой была первая фраза, которую произнес преподаватель, что призван был учить меня жизни. Это сильно напрягало.

Другие ученики воспринимали меня с большим трудом. Моя кожа была почти черной от солнца, волосы – белыми от морской соли, и единственное, о чем я думал, – о том, чтобы снять ботинки. Я определенно был не от мира сего. На меня смотрели как на чужака, и этот взгляд был убийственным. Чтобы это понять, это нужно пережить. Вместо того чтобы принять мою непохожесть и новизну, которую она привносила, я был отвергнут как пария.

Наше самолюбие заставляет любить тех, кто на нас похож. Тем не менее непохожесть – это то, что всех обогащает. В самом деле, я не мог обсуждать последнюю моду, но я мог бы объяснить им, как ловить морского языка и барабульку или как чистить перламутр. Но им было плевать, они не знали, что такое перламутр, и не хотели это знать. Они были уже отформатированы так, чтобы всегда оставаться в своей маленькой жизни. Я не умел толком ни читать, ни писать, но моя жизнь уже была богаче.

В первый день в классе учитель спросил меня, откуда я. И я гордо ответил, словно я там и родился:

– С Иоса!

В классе все животики надорвали от смеха. Они решили, что я шучу и что никакой город в мире не может носить такое нелепое название.

– Покажите нам на карте, – сказал учитель, сам думавший тогда, что Пелопоннес – это прилагательное.

Но на ламинированной карте, висевшей на доске, была только Франция. Тогда преп достал пыльную карту Европы и повесил ее на стену. Мне трудно было ориентироваться на таком обширном пространстве.

– А мы сейчас где? – спросил я наивно.

Преп вздохнул и своим толстым пальцем указал мне на карте Париж. Мои глаза зафиксировали столицу, затем я мысленно нарисовал путь, который мы с родителями проделали на машине. Мы проехали по Франции на юг до Марселя, проехали по Италии через Венецию, обогнули закрытую для въезда Албанию, проехали безводные земли до Афин, потом был паром. Прежде чем добраться до величественного Наксоса, мы миновали четыре острова. Иос скрывался за ним, и я робко указал это место на карте. Я был взволнован, вновь увидев мой остров, пусть даже на карте. Позади меня класс разинул рот. Если бы я указал на луну, эффект был бы такой же. В тот день я понял, что я в дерьме, и это надолго.

Каждое утро я выходил из дома 123 на Севастопольском бульваре и проходил пассажем Прадо, который выводил меня на улицу Сен-Дени. Там я встречался с несколькими приятелями из класса, которые ждали меня на улице. С восьми утра на тротуарах полно было женщин, которые выстраивались у своих дверей. Дамы были в шелковых цветастых платьях, и мне казалось, они из цирка. У них были слишком яркий макияж и слишком красная помада. Может, это уличные клоунессы? Признаться, я не совсем понимал, ведь было довольно рано для спектакля. Приятели быстро мне все объяснили. Они были явно в курсе, и большинство рассказывали мне о своих матерях. Я жил в единственном квартале Парижа, где выражение «сукин сын» было не оскорблением, но титулом. Как ни странно, остальные мальчишки были сыновьями копов. Такое положение дел служило поводом к постоянным взаимным оскорблениям. Уличным женщинам я очень нравился, возможно, из-за моей непохожести на остальных. Когда я шел мимо, они трепали меня по светлым волосам со словами: «Какой хорошенький!»

Признаюсь, я не оставался безучастным к этим знакам внимания и всякий раз испытывал маленькую радость, когда проходил мимо этих дам, чьи яркие наряды шокировали мое воображение. Они громко разговаривали, иногда пели, развлекали клиентов забавными танцами. Ничего общего с сегодняшним днем, когда подлые сутенеры вышвыривают на улицу самых обездоленных женщин на земле.

* * *

В школьном дворе обычно играли в клеща. Я так и не понял, откуда произошло название, но сама игра состояла в том, чтобы бросить об стену монету, чтобы она упала как можно ближе к стене. Тот, чья монета окажется ближе всех к стене, забирал монеты остальных. Единственная монета, которая оказывалась в моем распоряжении, – двадцать сантимов, которые мама платила мне всякий раз, когда я выносил помойку. То есть у меня не было необходимых средств, чтобы участвовать в игре, поэтому я мог только наблюдать, как играли другие.

Немного дальше, во дворе, некоторые играли в кости – конечно, те, у кого они были. Зато у всех было по несколько маленьких шариков, и мы ими тайно обменивались, как сокровищами.

Самой популярной игрой был «Бен-Гур»[10]. Этот фильм вышел на экраны уже несколько лет назад, но оказал сильное воздействие на умы. Игра состояла в том, чтобы, разделившись на тройки, взяться за руки и как можно быстрее обежать вокруг четырех деревьев, росших по дворе. Два сильных мальчишки искали третьего, который был бы направляющим. Я робко предложил себя и после испытательного забега был принят в игру. Мальчишки держались за руки, а я бежал сзади, крепко вцепившись в их брючные ремни. Такие сцепки участвовали в отборочных турах, за раз бежали по три тройки. И только та тройка, что пришла первой, могла участвовать в следующем туре. Очень скоро мы вышли в финал и должны были состязаться с еще одной тройкой победителей. Их сцепка была впечатляющей, и коренным у них был Глюк. Это был негр-здоровяк бешеного нрава. Он уже дважды оставался на второй год и поэтому был на три головы выше остальных. Не было дня, чтобы Глюк хотя бы раз не подрался. Пристяжного у них звали Пьерро, это был маленький магазинный воришка, который много тренировался в школе. Что касается возницы, то его все звали Бен-Гуром. По-настоящему его звали Бен Саид, и у его семьи был магазин одежды на улице Абукир. Двумя моими лошадьми были два брата, довольно скромных, но с ладно скроенными телами, будто созданными для спорта.

Все классы прижались к стене, наблюдая за финалом. Даже несколько воспитателей, заинтересовавшись, пришли посмотреть на игру. Через пять кругов должен был победить сильнейший! Бен-Гур с самого начала вырвался вперед, и Глюк безостановочно вопил, чтобы сбить нас с толку. Но Бен-Гур слишком быстро стартанул, на последнем круге мне удалось срезать на повороте, и мы победно пересекли финишную черту под гром аплодисментов. Все ошалели от радости, что мы победили Глюка, этого дылду, который весь год над всеми измывался. А в углу плакал Бен-Гур, который снова стал Бен Саидом.

Я вернулся домой с наградой, великолепным фингалом, которым Глюк пожелал удостоить меня персонально. Мама, осмотрев мой синяк, ограничилась нравоучением:

– В следующий раз, когда поймешь, что этого не избежать, ударь первым и как можно сильнее!

Гораздо позднее я понял, что она хотела, чтобы я сделал то, на что у нее не хватало смелости с моим отцом. Он был слишком силен, поэтому, вместо того чтобы защищаться, она научилась молча сносить его удары.

Но тогда ее совет меня удивил. Однако маму нужно слушаться, поэтому на следующий день, пройдя через школьный двор, я направился прямиком к Глюку и изо всех моих сил заехал ему кулаком в лицо.

Вечером я бегом вернулся домой в страшном волнении, чтобы сообщить свои новости.

– Мама, я сделал, как ты сказала! – гордо заявил я.

Мама ласково взяла меня за подбородок и повернула к себе мое лицо, чтобы лучше видеть синяк, украсивший второй глаз.

– Молодец, мой мальчик, – сказала она с нежной улыбкой.

Школьная столовая[11] была для меня травмирующим опытом, поскольку я там ничего не понимал. Все было в паштете, пюре или каше. Рыба была квадратная и вся во фритюре, а рубленое мясо напоминало мне Сократову блевотину. В первый день я насобирал образцы каждого вида пищи и положил их в ранец, чтобы мама мне все объяснила. В этой столовой все было невкусным, даже хлеб, даже вода, в которую добавляли вещество под названием антезит, якобы придававшее ей лакричный вкус. На самом деле ее вкус скорее напоминал вкус дезинфицирующего средства, для чего, вероятно, его и добавляли, настолько тухлой была городская вода. Чтобы попить нормальной воды, проще было брать ее из бачков в туалете, единственном месте, где вода была свежей и чистой.

Но внезапно, в разгар учебного года, все изменилось. В моей жизни вновь появилась Ивонна, бабушка по матери. Она воспитывала свою вторую дочь, Мюриэль, которая была немногим старше меня. Мать исчезла из моей жизни, а я стал жить с этими двумя женщинами, которых едва знал. Они обитали в Аньере.

Квартира располагалась на седьмом, последнем этаже, без лифта. Спальня была в конце коридора, слева, а гостиная, кухня и ванная – справа. Я понятия не имел, что я там делаю, так же, как не знал, где моя мать. Впрочем, и где мой отец. Как обычно, никто не удосужился мне что-либо объяснить.

Я оказался в государственной школе Аньера. Двор там был очень большой, все здания одноэтажными, а атмосфера более провинциальная. Никаких «сукиных сынов» не наблюдалось, только сыновья рабочих и чиновников. Старшая учительница спросила меня, чем занимаются мои родители, и я не cмог ей ответить. В самом деле, кто они, дайверы? Пираты? Акробаты?

– Они работают на почте, – ответил я, чтобы не терять спокойствия.

У меня до сих пор сохранилась в памяти довольная, умиротворенная улыбка, которой она меня удостоила.

Несмотря ни на что, моя новая жизнь постепенно вошла в колею. Я выходил из школы в четыре часа и, как меня просили, заворачивал к бакалейщику за углом, чтобы купить шесть литров пива «Префонтейн», которым бабушка накачивалась по вечерам. Готовила еду Мюриэль, под вопли своей матери, которая слонялась по квартире, как слепая. Утром ее частенько можно было видеть на полу в гостиной, уснувшей прямо в блевотине. И мне нужно было не шуметь, когда я пил шоколад, прежде чем убежать в школу.

В моем классе была хорошенькая девочка, улыбка и глаза которой меня ослепляли, однако я не мог к ней приблизиться, потому что она была неразлучна со своей подружкой. В любом случае я был слишком застенчив, чтобы что-либо предпринять. Мой приятель предложил мне ей написать и сам вызвался передать записку. Сказано – сделано.

Я вырвал из тетради листок и написал ей волшебные слова: «Я тебя люблю». На переменке приятель отнес девочкам мое нежное признание.

Издали он показал на меня пальцем, и я почувствовал, что краснею. Мой приятель вернулся, и мы с бьющимся сердцем наблюдали, как девочки развернули листок. Они заулыбались, а потом засмеялись, как только девочки умеют это делать. После чего моя возлюбленная достала ручку и написала на моем листочке ответ. Мое сердце бешено заколотилось, я воспринял как свою первую победу уже то, что она написала ответ. Ее подружка выступила в роли посыльной и отнесла листочек нам. Я развернул его дрожащими руками. Ответа там не было. Она просто исправила мои орфографические ошибки. Приятель похлопал меня по плечу и удалился, у него не было ни малейшего желания разделять со мной мой позор.

В тот день я понял, что приблизиться к женщине сложнее, чем к осьминогу.

Пришла весна, и в тупике за нашим домом расцвела глициния. Мюриэль была ко мне добра. Она учила меня кататься на велосипеде. Своего у нее не было, она брала велик у сына консьержки, который регулярно ей его давал в обмен на поцелуй.

Однажды Мюриэль отвела меня в дальний конец коридора, где была комната горничной. Там стояла маленькая кровать, а на стенах висели романтические фотографии, что-то вроде постеров, которые печатали на центральном развороте в иллюстрированном еженедельнике «Вдвоем».

– Это комната твоей матери, – сказала Мюриэль с легкой грустью в голосе.

Моя мать прожила в ней несколько месяцев, прежде чем сбежала навсегда. Мюриэль была огорчена тем, что потеряла сестру, но рада, что у нее имелся маленький племянник, и мое присутствие ее немного утешало.

Время от времени я сталкивался с нашей соседкой по лестничной площадке. Ей было, видимо, лет семьдесят. Она всегда была в шелковом пеньюаре и шлепанцах, все время вспоминала Сайгон, где когда-то работала. Во рту у нее была длинная курительная трубка, а на голове – бигуди. Ее профессия не вызывала никакого сомнения, как и то, что ее карьера завершилась здесь, в Аньере. Вход в ее гостиную скрывала жемчужная занавеска, откуда всегда пахло благовониями. У нее был телевизор, и по четвергам она разрешала нам с Мюриэль смотреть детские передачи.

Пока моя бабушка, напившись, слонялась по коридору, мы стучались в ее дверь. Соседка всегда оставалась спокойной. Обычно она доставала бутылку с крепким спиртным, возможно, привезенным из Сайгона, – что-то вроде яблочной водки, кальвадоса. Наполнив стаканчик, она протягивала его бабушке. Напиток оказывал мгновенное действие, и Ивонна на несколько часов проваливалась в сон.

Однажды ночью соседка пришла, чтобы разбудить нас и пригласить к себе. По телевизору показывали, как человек собирался высадиться на Луне, которая как раз светила нам в окно. Моя пьяная бабушка была уже на Марсе. Момент был ярким, но это меня не особенно впечатлило. В моем мире я уже исследовал всю Вселенную, и меня удивляло лишь, что по Луне только ходят.

Потом, однажды, мама объявилась вновь, так же неожиданно, как исчезла, и мы вернулись в Париж.

– 4 –

Мое пребывание в Аньере длилось всего несколько месяцев. Позднее я узнал, что мама была беременна. Отец хотел сохранить ребенка, а она – от него избавиться. Мама и так уже настрадалась с выкидышем, и ей не хотелось этот опыт повторять. Как обычно, спор закончился рукоприкладством, и мама оказалась в больнице с переломанными ребрами, изуродованным лицом и вспоротым животом. Вопрос о том, чтобы сохранить ребенка, больше не стоял.

После своего пребывания в Аньере я пообещал себе две вещи: никогда не поднимать руку на женщину и никогда не прикасаться к алкоголю. Сейчас мне шестьдесят, и я свое слово сдержал.

* * *

Мы вернулись на Севастопольский бульвар и жили в комнате площадью восемь квадратных метров. Ничего общего с огромной квартирой дедушки и бабушки на втором этаже. Наша комната для горничной располагалась на седьмом, последнем. У комнаты было два окна, на высоте моего роста. Они выходили на север, и крошечный балкон служил нам холодильником. Вдали, между двух зданий, можно было видеть краешек Эйфелевой башни.

Направо был оштукатуренный камин, увенчанный красивой дубовой балкой с глубокими бороздами; в своих воображаемых приключениях я часто укрывал за ней индейцев.

За ширмой слева скрывалась кухня, которой служила электрическая плита, установленная на деревянной доске. Над ней была небольшая антресоль, похожая на кепку, венчавшую кухню. Там стояла моя кровать. Я забирался туда по деревянной лестнице. Мама повесила занавеску, которую я мог задернуть, чтобы свет мне не мешал.

У нас не было ванной. Вода была на лестнице, а туалет по-турецки – с дыркой – в самом конце длинного коридора. Всякий раз, когда шел в туалет, я испытывал смятение: в коридоре было темно и грязно, и никого из соседей я не знал. В доме слышался какой-то странный шум, и я всегда боялся неприятных встреч: с крысами или волками… Вода на лестнице была только холодная. Чтобы умыться, нужно было наполнить кастрюлю водой и поставить ее греться.

Теперь у меня были два плюшевых медведя, большой и маленький. Большого звали Бадижон. У него на спине была деревянная дощечка, на которую я мог повесить себе одежду на завтра. Мне подарили его на Рождество – бабушка Маргарита, полагаю. Второго звали Пушок.

Я не знаю, где был в это время мой отец. Вечером я должен был переодеться в пижаму к ужину. Бифштекс рубленый с яйцом и немного пюре. Таким был мой ужин каждые два дня. После ужина мне разрешалось смотреть по маленькому старому черно-белому телевизору вечернюю передачу для малышей. Николя и Примпренелю повезло, что их было двое[12]. Звук был отвратительный, но я никогда не забуду песенку, что звучала в титрах, и звезды, которые продавец песка бросал в меня каждый вечер.

Мы жили почти в нищете, но это вовсе не доставляло мне страданий. Я обладал совсем немногим, но у меня было главное: мама. Это мои первые связанные с ней настоящие воспоминания, о ее повседневном присутствии. Она была дома по утрам во время завтрака и по вечерам во время ужина. Для меня это была почти новая жизнь, начало нормальной жизни. Если бы рядом был еще и отец, это была бы роскошь, о которой я даже не мечтал.

Мама не была особенно ласковой или заботливой, но она была рядом. Ее присутствие делало мою жизнь более приятной. Жила она мелкой работой. Рисовала какие-то шмотки для оптового торговца с улицы Сен-Дени и время от времени рекламировала одежду или была хостес в салоне кожаных изделий или автофургоне. Иногда находилась работа в салонах Франкфурта или Мюнхена. И тогда она отсутствовала целую неделю. Так я научился жарить себе яичницу.

В школе у меня было совсем немного товарищей. Это были исключительно «сукины дети», в буквальном смысле слова. И думали они всегда о какой-то фигне. О том, чтобы курить на задворках, воровать на стройках и драться, чем выказывали очевидную склонность к преступлениям. Тогда много говорили о «банде из Каира». Это не имело никакого отношения к Египту: речь шла о банде разбойников, лютовавших на улице Каир. Все мальчишки говорили только об их подвигах и мечтали на них походить. В сквере Гэте-Лирик, прямо напротив моего дома, мальчишки начали делать себе наколки с помощью стопорных ножей. Малабарскую татуировку постепенно сменили настоящие воинственные лозунги, смысла которых никто не понимал. Менее безрассудные делали себе ложные шрамы с помощью двух кусков кожи, склеенных крепким клеем, на которых потом рисовали швы.

В их портфелях валялись черно-белые порнофото, скрытые от матери деньги шли на покупку курева, выпивки и карамелек. Некоторые парнишки за несколько банкнот даже позволяли себя щупать старым господам, прямо там же, где промышляли их матери. Ничего из этого меня не интересовало. Однако я испытывал непреодолимое желание как-то скрасить одиночество, но что поделать, у меня ничего не получалось. Я тосковал по своей соленой коже, по загрубевшим ступням, и мне страшно не хватало моего осьминога – его присутствия, его привязанности, его дружбы. Мне никогда не было хорошо в шайке подростков. Жизнь уже сделала из меня одиночку.

В то время мною двигал лишь инстинкт самосохранения. Даже если выживание было изнанкой жизни. Я ждал следующего дня, лучших дней, знака, какого-то потрясения. И, наконец, однажды это случилось.

У нас был старый электрофон и три диска: Рэй Чарльз, Петула Кларк и Сальваторе Адамо. Я любил ставить пластинки. Не столько ради музыки, сколько из удовольствия манипулировать рукой и аккуратно опускать на винил головку звукоснимателя. Это рождало во мне чувство ответственности.

Однажды мать принесла домой новый диск на 33 оборота. Это был первый альбом молодого мексиканского гитариста, которого звали Карлос Сантана. Обложка представляла собой черно-белый рисунок, на котором была изображена голова льва, но, если смотреть внимательно, можно было обнаружить, что лев состоял из множества молодых чернокожих женщин. Картинка в картинке. То, что мы замечаем, не обязательно представляет собой то, что мы видим. Одно прочтение может скрывать другое, и вселенная одним махом распадается на две части: на тех, кто увидел льва, и тех, кто увидел женщин. Даже лучше: на тех, кто сам увидел женщин, и тех, кому их надо показать.

У меня было ощущение, будто я только что одним махом получил доступ к неизвестной части моего мозга. Той части, которой никогда не пользовался, во всяком случае сознательно.

Я поставил пластинку. Звуки джунглей и животных, которые постепенно преображаются, становятся ритмом, а затем и музыкой. Гитара вступает в джунгли как животное, как очевидность. Через несколько минут я обрел язык. Тот, который превращает буквы в слова, звуки – в музыку. Тот, который преобразует математику в образы, а образы – в эмоции. Я познал новый мир. Параллельный и бесконечный. Мир творчества. И уже скоро должен был научиться говорить.

1968

Мы вернулись в Валлуар. Отец открыл там ночное заведение. Соединив работу и удовольствие, он сэкономил на транспорте. Мама нашла небольшое помещение внизу, в Сетазе, и открыла блинную. Тетя Бельзик научила ее печь блины по рецепту своей матери, который та получила от бабушки. Бретонцы, они все такие. Я вновь стал ходить в школу в Валлуаре. Мой учитель изменился, но я – нет: все такой же отстой. Тогда я спрашивал себя, как это местные мальчишки могут так хорошо учиться в школе, целыми днями катаясь на лыжах? Оглядываясь сегодня назад, я полагаю: так получалось потому, что у них была семья и заботливые родители.

В отличие от меня. Когда я уходил в школу, отец возвращался из своего ночного заведения, а когда возвращался из школы, мама уходила в блинную. Я был предоставлен самому себе. Свое свободное время я посвящал лыжам и делал значительные успехи. Очень скоро я смог прикрепить к своему свитеру бронзовую «серну».

Мы жили в полуэтажной квартире, и наше окно выходило на реку. Ее не было видно, она лишь угадывалась под сугробами, но ее было слышно, как слышно сердце, что стучит в груди. Каждый вечер ее приглушенный шум убаюкивал меня.

В тот год в городе выпало больше метра снега, и снегоуборочные машины сгружали снег в стороны, так что на улицах образовались высокие снежные стены. С несколькими приятелями я отправился на охоту за сосульками, что свисали с крыш и балконов. Некоторые были столь тяжелы, что одному не унести.

Выше по улице был книжный магазин «Рапэн», в котором также продавали табачные изделия и сувениры. Было невозможно не зайти туда хотя бы дважды за день, там было на что посмотреть. Дочку хозяина звали Мартиной: пятнадцать лет, прекрасные голубые глаза, такие же голубые, как и волосы. Мой отец хорошо ее знал, так как почти каждый вечер она сбегала из дома, вылезая в окно туалета, чтобы попасть в его ночной клуб. Она была городским панком, бунтарем. Я часто видел на улице эту маленькую головку с голубыми волосами, но ни разу не осмелился к ней подойти.

* * *

Кэти с семьей приехала на каникулы в Валлуар, и мой отец все чаще проводил с ней время. Иногда я замечал ее в глубине бара. У нее была красивая улыбка и хрупкая фигурка. Я совершенно не понимал идиллии, которой жил мой отец. Для меня девушка была просто частью банды, с которой он проводил время. И все же, хоть я и не был способен тогда облечь свои чувства в слова, я явственно ощущал, что отношения между отцом и матерью рушились окончательно.

Рене Пернелль, еще один человек из окружения отца, тоже открыл ночное заведение, которое называлось «Игла». Оно стало конкурентом «Овчарне» моего отца. Наконец открылся и третий ночной клуб, на въезде в город, «400 выстрелов». Один из собственников жил прямо над нами. Его звали Франсуа. Молодой, красивый и мрачный, он обладал шармом инспектора Гарри[13]. Это отличало его от моего отца, который был своего рода «Конаном-варваром». Моя мать не поддавалась обаянию нового жильца, ей было достаточно одного владельца ночного клуба в ее жизни, чтобы иметь дело с еще одним. Тем не менее они часто пересекались, и между ними в конце концов завязался диалог.

Франсуа был всего лишь одним из совладельцев ночного клуба, просто ради того, чтобы не отставать от приятелей. Это не было его призванием. Он был автогонщиком. И происходил из буржуазной семьи, как и Кэти.

Оба мои родителя, израненные и уставшие, явно стремились к лучшей, более спокойной семейной жизни; к созданию новой семьи, в которой конкретно мне места не нашлось.

Мой отец ошивался в баре с Кэти, Франсуа ел блины у моей матери, ну а я изнывал от тоски на уроках. Напряжение все росло.

Каждую ночь все три ночных клуба посылали людей расклеивать свои афиши прямо на афиши конкурентов. «Игла» продавала билеты на вечеринку «Лови удачу», «Овчарня» зазывала на кабаре, а «400 выстрелов» объявили о «пенной вечеринке». Клубы объявили друг другу войну. Настоящий вестерн. «Хороший, плохой, злой»[14]или скорее «Отец, любовник и кузен». Полагаю, что именно с того времени мне не нравятся ни ночные клубы, ни вестерны.

Однажды вечером отец устроил «пиратскую» вечеринку и по случаю переоделся. На нем были сорочка с жабо, бандана, черная повязка на глазу и красный матерчатый пояс, за который он заткнул пластмассовую саблю. Шварценеггер в роли Джека Воробья.

Конкуренты несли убытки, потому что в «Игле» в тот вечер не было никаких событий, а в «400 выстрелах» устроили простую вечеринку с блинами. Вся публика с бульвара собралась в клубе у отца.

Когда вечер был в самом разгаре, алкоголь лился рекой и был полный успех, к отцу подошел один из клиентов, чтобы его поздравить.

– Слушай, у тебя просто бешеный успех, у твоей пиратской вечеринки! – гаркнул он, перекрикивая музыку.

– Спасибо, – ответил отец.

Клиенту следовало на том и остановиться, но такова уж человеческая природа: он не смог удержаться и добавил:

– С другой стороны, как так получилось, что твоя жена напекла блинов для конкурентов?

Мой отец из тех, у кого кровь вскипает практически мгновенно. Таким было все его поколение. Он оставил «Овчарню» и прямо в костюме пирата отправился по заснеженному городу в «400 выстрелов». Оказавшись перед клубом, он для начала одним ударом вырубил вышибалу. Войдя в заведение, отец наткнулся на трех партнеров-совладельцев. О голову первого он разбил бутылку, а второму прямым в челюсть он эту челюсть сломал. Моя мать в дальнем конце зала со сковородкой в каждой руке, оцепенев, смотрела, как к ней приближалось это цунами.

Франсуа, увидев двух своих поверженных партнеров и прислушавшись к голосу своего мужества, скрылся через заднюю дверь. Отец, достигнув стойки, одним жестом смахнул с нее блины и наградил мою мать мощной оплеухой.

Так закончилась блинная вечеринка. Музыка смолкла, и посетители спешно покинули заведение. Мать сопротивлялась, оскорбляла отца и отказывалась следовать за ним, но ему было плевать. Он схватил ее за волосы, выволок на снег и потащил обратно в «Овчарню».

Им пора было расстаться.

* * *

Но напряжение ощущалось не только между ними.

Оно было во всей стране. Это был 1968 год. С наступлением весны вспыхнул весь Париж, и мать увезла меня на несколько недель в деревню, к друзьям, чтобы избежать беспорядков. У меня не осталось никаких воспоминаний ни об этом месте, ни об этих друзьях. Я помню только начало того учебного года.

Я пошел в шестой класс[15], в лицей Тюрго на улице Тюрбиго.

В первый школьный день я добрался до школы пешком от Севастопольского бульвара до улицы Тюрбиго. Практически на каждом углу дежурил автомобиль национальной полиции. Понятно, что никто не удосужился объяснить мне, почему перед лицеем было больше полиции, чем лицейских преподов. Так что я вполне доверился слогану, который кричали студенты, подняв в воздух кулаки: «Свобода самовыражения!»

Признаюсь, моя маленькая детская голова не понимала этого демарша. Они громко и свободно, в полный голос кричали. В чем же тогда их проблема?

Возвращение в школу было бурным. Ученики отказались идти на занятия и перекрыли бульвар. Полиция его разблокировала, лицеисты укрылись в здании лицея и, как только полицейские удалились, снова вышли на бульвар. Это длилось два месяца. Заниматься было практически невозможно. Несколько раз лицеисты из выпускного прорывались в мой класс, чтобы выбросить из окна наши парты и стулья на головы бедным полицейским. В столовой между тарелками нередко можно было видеть булыжник.

В следующем месяце появился новый слоган: «Долой привилегированных!» Это еще больше меня смутило. Все детство я провел босиком, в местечке, где школа была в двух часах езды на лодке, где рыбаки вставали в три утра, чтобы кормить семью, где некоторые пастухи жили в сарае вместе с козами, где даже не было дорог. Мне представлялось, что сами парижане в своих вельветовых брюках-клеш и мокасинах с кисточками и были привилегированными. Но заставить их внимать доводам рассудка представлялось невозможным. Однажды они перерезали тросы лифта, перевозившего этих привилегированных преподов. До сих пор помню оглушительный шум кабины, падавшей с верхних этажей. Удар был такой силы, что нижнюю дверь снесло, и лифт оказался прямо во дворе.

Обычно окончание занятий сопровождалось не звонком, а гранатой со слезоточивым газом. Как только мы видели, что она катится по двору, мы понимали, что пора возвращаться домой.

К сожалению, ребенок ко всему привыкает.

Подразделения полиции стали частью пейзажа, насилие вошло в привычку, преподаватели увольнялись один за другим, кроме преподавательницы французского, активно участвовавшей в восстании, которая велела мне возвращаться домой, чтобы прочитать «Красное и черное» Стендаля.

Она предоставила мне выбор между этой книгой и романом Эмиля Золя «Западня», одно название которого показалось мне обещающим заведомую скуку. В моем дневнике не осталось никаких записей. «Мы все равны!» – кричали во дворе студенты, пока учителя не отказались от своих красных ручек, которыми исправляли ошибки. Мое образование застыло в режиме ожидания.

Мне неизвестно, где в это время был мой отец. Знаю только, что у них с Кэти все было хорошо.

* * *

Я снова жил с матерью, на наших восьми квадратных метрах на Севастопольском бульваре. Чуть выше, на углу бульвара, был магазин «Призюник». Можно было срезать там путь, чтобы выйти на другой бульвар. Рядом с «Призюник» был знаменитый книжный магазин «Жибер Жён», который мы называли «Жильбер Жён», что много говорит о том, насколько хорошо мы умели читать. Таким же образом президент США Франклин Д. Рузвельт, в честь которого названа станция метро, оказался переименованным во Франклина Друзвельта.

Я отправился в «Жибер Жён» на поиски книги Стендаля, которую велела прочесть моя преподавательница. Увы, я позабыл, какие именно цвета упоминались в названии, и вяло бродил между полок. Несколько парней, сидя на полу, читали книги странного формата. Так я наткнулся на мир комиксов, и моя жизнь перевернулась. Я открыл миры Астерикса, Тинтина, Спиру и Фантазио, Бака Дэнни, Мишеля Вальяна, Джо и Зетта, Танги и Лавердюра, Лаки Люка – Одинокого Ковбоя и Умпа-Па – Краснокожего.

У меня было такое ощущение, будто дома только что установили цветной телек с двумя сотнями бесплатных каналов. В этих маленьких домиках было столько дверей, и они открывались в иные миры. Я наконец-то мог решительно оставить этот мир, в котором ничего не понимал. А там человек мог перемещаться быстрее тени и противостоять захватчику при помощи магического зелья. Он мог разделить свои приключения с маленьким белым песиком и вспыльчивым капитаном или спасти марсупилами[16] от когтей ужасного администратора цирка. Все эти рисовальщики – гении, а их воображаемые миры спасли мне жизнь. Как и «свобода самовыражения», которая важна не сама по себе: это то, что берут, чтобы отдавать. В тот день я понял, что пройдет время, прежде чем я прочту «Красное и черное» или «Западню».

Мама регулярно водила меня в бассейн на улицу Тильзит. Администратор был другом нашей семьи, отцом Тома, архитектора, входившего в ближайшее окружение моего отца.

Бассейн, выложенный мозаикой, находился в подвальном помещении и был двадцати пяти метров в длину. Я всегда ходил туда охотно, потому что мог восстановить контакт с водой, которого мне так не хватало, но всякий раз, придя туда, испытывал разочарование. Там пахло хлоркой, и вода была как пленница. И хотя мозаика была приятной на ощупь, я не узнавал своих ощущений, с которыми прожил все те годы в Порече и на Иосе. Бассейн так же смахивал на море, как панированные рыбные котлеты на рыбу. Но я не отказывался от этого удовольствия и плескался в бассейне, как лосось, идущий на нерест.

Посмотрев на меня, тренер стал настаивать на том, чтобы мать отвела меня к нему в клуб. Я не особенно вникал, в чем было дело, но согласился, когда мне сказали, что в клубе бассейн в два раза больше.

В следующее воскресенье я записался на участие в соревнованиях взамен заболевшего. Мне объяснили, как следует стартовать, и велели оставаться в своей дорожке; я плыл пятьдесят метров вольным стилем. Никто ведь не знал, что восемь лет я провел среди рыб. Я далеко опередил всех участников, и у моего тренера от удивления отвисла челюсть.

В следующее воскресенье он записал меня на участие во всех видах соревнований, во все заплывы. Я загреб все медали и уже читал в глазах других парней растущую ненависть.

Мама подбадривала меня в бассейне на улице Тильзит. Может быть, она видела во мне будущего чемпиона и возможность выбраться из нищеты. Но по-настоящему я не был замотивирован. Я все попробовал, и мне было уже нечего изучать. Я был больше склонен читать свои комиксы, чем барахтаться в бассейне. Тогда матери пришла в голову гениальная идея:

– Каждый раз, когда ты побьешь свой рекорд, я буду покупать тебе комиксы.

Так я собрал полный комплект Астерикса, Тинтина, Лаки Люка и Спиру. Понятно, что я мог побить свой рекорд разом на несколько секунд, но я управлял процессом, чтобы получить максимум альбомов.

Менее чем за год у меня собрались все серии моих любимых комиксов. Пришло время остановиться. Щелчок произошел в тот день, когда тренер привязал к моим ногам буй и предложил мне проплыть с ним километр. В бассейне. Без осьминога и мурены. Чего ради?

На первом этаже моего дома был парфюмерный магазин. Владелец регулярно выбрасывал маленькие флаконы-пробники в моем дворе, у помойки. На всех этих флаконах была надпись «Подделка», и я решил, что это марка духов. Флаконы были столь интересной формы, что я начал их собирать. За неимением возможности посещать музеи я устроил что-то в таком роде у себя дома.

Прямо перед парадным входом в дом 123 был газетный киоск. Каждый четверг я ждал выхода «Газеты Спиру», моего любимого журнала, моего телевизора.

Однажды мне в руки попал другой журнал. Это не была новинка, но я никогда прежде его не замечал. Журнал назывался «Пилот». Стиль, сами истории и рисунки были скорее для взрослых, но меня там особенно привлекли два героя: Валериан и Лорелин, пространственно-временные агенты. Уже одно заглавие было приглашением к путешествию. Покинуть эту планету, открывать удаленные и прекрасные миры, открыться чему-то новому, выходящему за пределы обыденного… Мои восемь квадратных метров превратились в бесконечность, а Лорелин стала первой женщиной, в которую я влюбился. Крестьянка в XI веке, перенесенная в век XXV, она была умна, непосредственна, бесшабашна и обладала природной красотой, без комплексов. Это она правила бал. Валериан лишь следовал за ней, ошеломленный живостью своей спутницы. Эта женщина мне нравилась, и я с нетерпением ждал четверга. Едва «Пилот» появлялся в киоске, я покупал свежий номер и на всех парах несся на cедьмой этаж, в нашу комнатку для прислуги.

Там я аккуратно откладывал журнал в сторону, делал мои домашние задания, потом устраивался поудобнее, чтобы насладиться чтением. Я перелистывал страницы медленно и осторожно, чтобы продлить удовольствие. Вспоминая об этом, я понимаю, что то была кульминация недели, моя отдушина. Несколько часов, проведенных в космосе, помогали мне выдержать целую неделю на земле. Но не только Валериан привлекал меня в «Пилоте»: я открыл там также Готлиба и его очищающий юмор. Ему я обязан своими первыми приступами бешеного смеха. Там был также и воображаемый мир Филемона[17], потерявшегося на «А» в Атлантике, а также Астерикс и Обеликс, ни одного приключения которых я не пропускал. Но я не мог остановить полет моей фантазии, и приключения героев частенько выходили за пределы пузырей, в которых они были заключены.

Мама наконец решилась отвести меня в кино, и мы пошли в зал по соседству, чтобы открыть для себя «Книгу джунглей» некоего Уолта Диснея[18]. Это был мой первый шок от кино. Цвет, музыка, ритм, юмор, изобретательность: все это меня потрясло. Особенно история маленького девятилетнего мальчика, брошенного родителями и спасенного животными. Уолт снял этот фильм для меня, это очевидно.

На выходе из зала я молчал. А когда пришел домой, лег и расплакался. И так было целую неделю. Я спал на полу, и мне хотелось, чтобы за мной пришли пантера и медведь. И невозможно было забыть крупный план с глазами этой маленькой восхитительной индианки. В мгновение ока она воплотила собой саму женственность, о существовании которой я еще не знал.

Возвращение к обычной жизни было долгим и мучительным.

* * *

Париж постепенно успокаивался, и учебный год незаметно подошел к концу. В то лето не было ни Пореча, ни Греции. Итак, мои родители разошлись навсегда. На самом деле они развелись уже давно, но не удосужились мне об этом сообщить.

Если Франсуа, любовник моей матери, еще не проявился, то Кэти уже стала существенной частью жизни моего отца. Он взял меня с собой на пару недель отпуска в Сен-Тропе.

Отец все время проводил со своей бандой, а Кэти – с сестрой и подружками. Соответственно, мне было сложно разобраться в ситуации. Я не знал, кем доводится Кэти отцу, хорошей подружкой или кем-то еще. Отец глушил рыбу, а Кэти, как могла, меня избегала. Она была очень молода и не знала, как себя со мной вести. Когда смотрела на меня, она видела только мою мать.

Я не вполне понял, что это были за каникулы. Сен-Тропе – большой город с пляжем. В моем понимании одно с другим несовместимо.

Друзья отца вели разгульную жизнь и вставали в полдень – в тот час, когда я уже собирался поджарить свой утренний улов. В его банде была и Нани, лучшая подруга моей матери, которой хватило одного лета, чтобы стать лучшей подругой Кэти. У матери эта травма осталась на всю жизнь.

Моя досада была, конечно, заметной, поэтому отец неожиданно взял меня с собой покататься верхом. Конным клубом служила квадратная лужайка у самой дороги, напротив торгового центра. Приманка для туристов, одним словом.

Мне привели лошадь, которая напоминала мула, брошенного ярмарочным артистом. Я поставил ногу в стремя и сел в плохо закрепленное седло, которое тут же сползло, и я сломал руку, упав на камень. Конечно, я закричал. Лошадь испугалась и ударила меня копытом по той же руке. Локоть у меня стал сгибаться в противоположную сторону. Я даже не мог вытянуть руку. Джеки подбежал и резким движением вправил мне локоть.

Вторая неделя отдыха с отцом проходила в больнице. Рука была сломана в трех местах, и я был в гипсе от плеча до запястья.

Больше я никогда в жизни не садился верхом на лошадь.

– 5 –

1969

Как и у всех остальных учеников, мое обучение в школе в Тюрго было аннулировано, и мне предложили вновь пойти в шестой класс. У мамы было свое мнение на этот счет. Мы переехали в Сен-Мор-де-Фоссе, и мне нашли место в пятом классе частной школы. На полном пансионе.

Мама нашла нам маленькую двухкомнатную квартирку недалеко от вокзала, но также недалеко от Франсуа, семейству которого принадлежал большой дом на берегу Марны, правого притока Сены. Меня отдали на полный пансион, хотя от дома до школы было двадцать минут пешком. Смысл этого решения от меня ускользает.

Мой новый лицей был гораздо скромнее, чем Тюрго. Маленький дворик, окруженный одноэтажными зданиями. Я был все таким же плохим учеником, но это было уже не так заметно, поскольку за обучение в нем заплатили родители всех двоечников Иль-де-Франс. Все преподы были страшно скучными, кроме преподавательницы французского, хорошенькой брюнетки, пышнотелой, лет тридцати, которая всегда ходила в юбке и чулках. У нее была привычка, чтобы привлечь внимание учеников, сидеть на столе, поставив ноги на стул, позволяя всем видеть ее белье. Некоторые старшеклассники хвастали, что они с ней перепихнулись.

На киноафишах был «Механический апельсин», а во всех разговорах – секс. Во дворе я держал ушки на макушке, чтобы понять, о чем речь, а училка проходила мимо в юбке с расстегнутыми пуговицами и на высоченных каблуках. Глубокое декольте уже в апреле открывало нашим взорам кружева ее бюстгальтера. Это мое первое воспоминание о выставляемой напоказ сексуальности. Конечно, я видел сотни девушек в купальниках на пляже в Порече, но никогда не воспринимал и даже не ощущал в этом ничего сексуального. Эта преподавательница, элегантная и чувственная, что-то во мне пробудила. У меня не было никакого представления о том, как это бывает, но теперь я знал, что есть целый мир, который мне предстоит открыть.

На полном пансионе были человек тридцать, мы жили по трое в одной комнате. Среди нас было много иностранцев, сыновья дипломатов, которые застряли здесь на год или два. Судя по мокасинам с кисточками, некоторые были из богатых семей.

На нижнем этаже был черно-белый телевизор. Если опустить в щель монету в один франк, телевизор включался на пять минут.

Я помню один футбольный матч, «Сент-Этьен» против мюнхенской «Баварии», когда мы по очереди стояли на стуле с монеткой наготове, чтобы не упустить ни одной секунды матча. Понятно, что в решающий момент экран телевизора потух, и все так завопили, что дежурный по комнате опрокинул стул на пол. Одним махом мы погрузились во тьму, и в комнате возник дикий беспорядок. Когда же телик опять заработал, немцы, воспользовавшись моментом, забили нам гол. Так обычно и бывает.

По средам делать было особо нечего[19], и я занимался на стадионе «Шерон», прямо напротив лицея. Там один парень тренировался в прыжках в высоту. Он прыгал как-то смешно, можно сказать, наоборот.

– Это называется фосбери-флоп[20], – сказал мне парень, который готовился к чемпионату Франции. – Хочешь попробовать?

Парень был увлечен, и ему доставляло удовольствие передавать мне свое искусство. Взять бы с него пример моим учителям. Так каждую среду я стал прыгать в высоту, не записываясь в секцию, никак не оформив это юридически, просто я и он. Однако телосложение дровосека сделало для меня недоступной эту науку, и тем не менее благодаря удачно выбранному моменту и энтузиазму моего нового приятеля я одолел планку в 1,65 метра – в то время это было выше моего собственного роста.

По выходным я часто ездил к бабушке Маргарите. Вначале я заходил за ней в магазин. Она работала старшей продавщицей в магазине одежды на авеню Бурдонне. Собственницей магазина была старая буржуазка, согнувшаяся под тяжестью своих украшений. Она до такой степени не доверяла банкам, что предпочитала все ценности носить на себе. Лицо у нее было гладкое и очень сильно напудренное. Зато возраст выдавали руки, похожие на кору старого дуба. Мне казалось, что ей приставили чьи-то чужие руки, столь вопиющей была разница с лицом.

Маргарита мне тогда объяснила, что владелица магазина – аристократка, что я не могу вульгарно пожимать ей руку в знак приветствия. И научила меня целовать даме ручку. Потом она показала, как правильно вести себя за столом, как выбирать столовые приборы и вытирать рот, прежде чем начать говорить. Много лет она учила меня хорошим манерам и всему тому, что с ними связано. Она дала мне то, что отказывался воспринять мой отец. Любого другого пацана наверняка бесили бы все эти церемонии ушедшей эпохи, но мне нравилось. Во мне была эмоциональная дыра, и я был согласен на то, чтобы в нее бросали все что угодно.

И если позднее мне удавалось что-то из себя изобразить на официальных ужинах, я обязан этим Маргарите.

Единственная проблема заключалась в том, что, целуя по пятницам руку старухи, я испытывал отвращение. У нее были не руки, а сплетение вен, сросшихся с перстнями, а от ее пальцев пахло формалином. Поэтому я вставал напротив магазина и ждал. Как только бабушка направлялась в глубину лавки, я подбегал и пожимал старушке-владелице ее куриную лапку. Но однажды я заметил грусть во взгляде старой женщины и понял, что поцелуй этого маленького блондина был для нее моментом нежности, который ей нравился и которого она, возможно, каждую пятницу ждала. В ее взгляде читалось одиночество, столь похожее на мое. С того дня я решил расстараться и каждую пятницу награждать ее красивейшим из поцелуев. Взамен она одаривала меня самой нежной улыбкой. Улыбкой ребенка.

После закрытия магазина мы садились в автобус, который вез нас до Гаренн-Коломб. Сидеть в автобусе – это была роскошь. Сиденья были удобными, а в большие окна можно было наблюдать жизнь какой она была, толкотню спешивших людей, торговые улицы, охваченные суетой, деревья, похожие на огромные зеленые шары, которые зима каждый год лишала цвета. На Рождество Париж так украшают, что он становится похож на парк развлечений. В это время бабушка водила меня в «Прентам» и «Галери Лафайетт»[21] глазеть на витрины. Каждая витрина была зрелищем, которым я мог любоваться часами. Особенно мне запомнилась одна, посвященная выходившему в 1968 году фильму «2001 год: Космическая одиссея»[22]. Увидев ее, я стал доставать маму, пока она не повела меня в кино.

– Этот фильм тебе не по возрасту, ты ничего не поймешь! – возражала она.

Но мне было плевать. Я не хотел ничего понимать, я хотел чувствовать.

Мы остановили выбор на кинотеатре «Империя» на авеню Ваграм, сегодня его больше нет. Войдя в зал на две тысячи мест, заполненный до отказа, мы сели посередине, перед гигантским экраном. Фильм стал для меня абсолютным шоком. Даже сегодня я живо это помню.

– Ну, ты хоть что-нибудь понял? – спросила на выходе мама.

– Все! – бойко ответил я.

Главное – я понял, что жизнь много объемнее той, что мне предлагали. Я еще не знал, что такое творчество, но ощутил себя растением, которое вдруг узнало, что такое дождь. Я почувствовал, что расту. Взрослею.

* * *

Квартира Маргариты была совсем небольшой. Ванная комната прямо напротив входной двери, справа спальня, слева гостиная, через которую можно было пройти на крошечную кухню. Окно гостиной выходило на улицу, а окно спальни – в сад, где я играл с приходом весны. У нее был для меня небольшой сундучок с игрушками, в основном с отлитыми из свинца солдатиками и пластмассовыми рыцарями. Солдатики выцвели от времени, они несомненно принадлежали моему отцу. Остальные игрушки были тоже подержанные, ни одной новой. Еще я унаследовал шкатулку с военными наградами деда. В игре они служили мне украшением или сокровищем, которое следовало отыскать. Маргарита регулярно дарила мне по маленькой машинке «Мажоретт», которые мы покупали по сниженной цене на воскресном рынке. Линии персидского ковра, расстеленного в гостиной, представляли собой отличные дорожки для машинок, и я мог часами играть, растянувшись на полу, убаюкиваемый шумом и запахами, доносившимися с кухни.

Маргарита хорошо готовила. От нее я узнал рецепты многих блюд. Особенно ей удавались ростбиф с жареной картошкой и креветки, которые она подавала на закуску.

По вечерам она готовила мне постель из трех диванных подушек, и я засыпал, глядя на стены, увешанные картинами моего деда. Их были десятки. Он писал маслом и акварелью: подлесок, старые дома, наверняка принадлежавшие семье, портреты людей, обладавших некими общими чертами, с глазами, израненными одиночеством. Была даже картина с моим изображением, и мои глаза на портрете были такими же, как у других.

Выходные у Маргариты – это как вдох, как глоток горного воздуха. Она занималась только мной и более ничем, и, Господи, как же это было хорошо!

Вечером в воскресенье за мной приходила мама. Мы пили чай в ожидании, пока Франсуа просигналит с улицы, давая понять, что пора выходить. Его темно-синий «Рено 16» издавал странный звук, словно он ездил не на бензине, а на кислоте. Франсуа вел машину как профессионал, то есть очень быстро, но сдержанно и невероятно плавно. Он словно вырисовывал несуществующие кривые, игнорируя дорожную разметку в пользу формы самой дороги. Как и все хорошие водители, за рулем он не разговаривал. Дорога, которой я любовался, когда ехал в автобусе, на обратном пути превращалась в череду разноцветных полос, которые проносились мимо, словно в поезде. Путь от Гаренн-Коломб до Сен-Мор занимал всего несколько минут. Бешеный «Рено» останавливался на парковке перед моим лицеем, и мать целовала меня, прощаясь на неделю. Я присоединялся к сыновьям дипломатов, проводившим уикенд, засовывая в щель монеты. Родители этих мальчишек жили слишком далеко, и у них не было Маргариты, которая взяла бы их на выходные.

Как раз в это время отец снова женился. Я не особенно огорчился, что меня не пригласили на свадьбу, так как даже не был в курсе происходящего. Я узнал об этом через несколько месяцев, перелистывая фотоальбом в его новой семье. Я также узнал, что он открыл ночной клуб в Париже, «Wonder» (чудо). Видимо, из ностальгии по пиратским временам.

1972

Франсуа перестал шоферить и стал жить с моей матерью. Его брат, инженер, уехал в Южную Америку конструировать спутники, на три года оставив нам свой дом. Это был небольшой дом на опушке леса, еще довольно новая недвижимость, построенная на окраине деревни Лезиньи, в департаменте Сена-и-Марна. Наш дом был разделен на две одинаковые части, как дуплекс, и нашими соседями были Блашеры, которые оба работали в «Эйр Франс».

У меня была собственная комната, окно которой выходило на лес. С пансионом было покончено. Мама нашла мне место в колледже среднего образования[23] прямо за углом, это был комплекс похожих на сборные коробки зданий посреди поля, где паслись коровы.

Я пошел в четвертый класс, но уровень моих знаний был столь низким, что уже в первые недели мне объявили, что я останусь на второй год. Понятное дело, чтобы меня мотивировать. При этом я не успевал по всем предметам.

– Вы – единственный из всех, кого я знаю, кто способен сделать больше орфографических ошибок, чем слов в предложении! – доставал меня учитель французского, убежденный, что его шутка, вызвавшая всеобщее веселье, – лучший способ приобщить к занятиям нового ученика.

Математика была выше моего понимания, история вызывала у меня скуку, а география Германии оставила меня совершенно равнодушным. При этом я отлично ладил с нашим преподавателем физкультуры. Он мог учить меня чему угодно, и я всегда готов был первым стартовать. Ему следовало научить меня сдерживать свои силы и энергию, поскольку я слишком часто ломал ноги и руки своим товарищам, и это портило школьную статистику.

У меня были хорошие данные для гандбола, и я очень быстро делал успехи. Но, увы, во время товарищеского матча преподавателей против учеников я выбил плечо преподу по математике, и меня на год удалили с поля. Тогда учитель физкультуры поставил меня играть в волейбол, единственный вид спорта, где не нужно сближаться с противником. И эта игра стала моим любимым командным видом спорта вплоть до сегодняшнего дня.

В моем классе была девочка, которая мне очень нравилась. Она была выше меня, у нее были глаза сома и улыбка дельфина. Она не была особенно красива, но обладала тем, чего не было у других. В ней было очарование. Ее звали Натали.

В школе мне было так же комфортно, как бегемоту в «Рено Твинго»[24], и Натали это забавляло. Я на самом деле веселил ее, и мне было приятно, что она на меня смотрела. Натали жила в двух кварталах от моего дома. Мы начали встречаться по средам, а потом и во все дни недели. У нее была шумная, но сплоченная семья. Они то смеялись, то пререкались, то вопили. Мне трудно было поверить, что такой и должна быть семья, что в ней все бурлит, что все общаются меж собой, что здесь все на эмоциях.

У меня дома Франсуа вечно корчил важную рожу, и ему всегда было не о чем со мной говорить. Всегда. Он был увлечен автомобилями, и ничто другое в его глазах не имело значения.

Он всегда смотрел на меня, как на забавную зверушку. Так собака смотрит на рыбу сквозь толщу воды.

Утром он никогда меня не целовал, только вяло жал мне руку кончиками пальцев. Он никогда не проявлял эмоций, даже по отношению к моей матери, но пока он не начал набрасываться на нее с кулаками, все шло нормально.

За несколько лет до этого Франсуа выступал на гонках на автомобиле ГРАК[25], в то время популярном. Он был отличным гонщиком, возможно, одним из самых одаренных в своем поколении. Как-то ему предложили выступать за одну крупную фирму, но он отказался, из верности ГРАК. К сожалению, с новой моделью у него не заладилось, и он весь сезон с ней бился как рыба об лед. Поэтому в итоге отказался от гонок и основал небольшую фирму, которая производила наушники.

Его фирма называлась ГПА. Дела шли неплохо, и вскоре он открыл завод в окрестностях Лезиньи. Он уставал как собака, и мы его вообще не видели. Возможно, поэтому мама решила завести собаку. Пса звали Джерри. Это был бассет-хаунд: метр в длину и 10 сантиметров в высоту. Настоящий болид «Формулы-1». Ничего общего с авантюристом Сократом. Джерри любил только ковер. Естественно, я с ним возился как с плюшевой игрушкой.

На протяжении двух первых триместров я практически не видел отца. Понятно, что распорядок дня владельца ночного клуба не имел ничего общего с моим школьным.

Но, как обычно, все изменилось в одно мгновение. Отец закрыл свое заведение и вновь поступил на работу в «Клуб Мед». Планировалось, что он поедет в Агадир в Марокко, в качестве главного спортивного инструктора. Для отца такая перемена означала, что он вновь в строю. Время глупостей закончилось. У него была настоящая работа, с зарплатной ведомостью и всем прочим. И даже если его работа заключалась в том, чтобы изображать зуава[26] в майке и шлепанцах, по его ощущениям, это было начало нормальной жизни. Причину таких перемен несложно угадать: Кэти была беременна. Отец порушил свою первую семью, и жизнь дала ему еще один шанс.

Все принялись мне объяснять, каждый в своем духе, что такое единокровная сестра, то есть наполовину сестра. Но мне было плевать. Для меня половина не имела значения. Это будет моя сестра, и точка.

В первый раз я увидел Жюли в огромной квартире родителей Кэти, в Нейи. Как почти все младенцы, она была некрасивой, это было первое, что я сказал. Члены семьи тут же оскорбились и стали настраивать Кэти против меня.

– Не позволяй ему слишком близко подходить к малышке, дети от первого брака могут быть ревнивы и жестоки, – услышал я в коридоре.

Тем не менее я уже любил мою сестру и с первого дня поклялся ей, что она никогда не узнает одиночества, от которого сам я столько страдал.

Теперь у меня была сестра, но я не имел представления, как мне относиться к этой благой вести. Я не знал, каково мое положение в этой заново образованной неродной семье.

Вечером за столом я рассказал о первой встрече с сестренкой матери и Франсуа. Несложно было заметить, что за моим чрезмерно взволнованным рассказом скрывалось легкое замешательство, но я не дождался от них ни отклика, ни помощи.

Разберись-ка с этим сам в свои двенадцать лет.

Вскоре наступило лето, и я присоединился к отцу в Агадире на все время каникул. Деревня была фешенебельной, с огромным бассейном. Рядом море с километровым пляжем и искусственным каменным заграждением, призванным разбивать волны и защищать купальщиков. Впервые я встретился с Атлантическим океаном. У него не было ничего общего со Средиземноморьем. Волны были мощнее, шум – громче, а ритм прибоя медленнее. Средиземное море – как женщина, озорная, переменчивая, сладострастная и очаровательная. Вода в нем кристально чистая, сквозь нее видно дно. Атлантический океан – матрона, могущественная и властная. Я боялся, что она на меня осерчает. Вода была такой мутной, что не разглядеть даже рук. Это означало, что лето мне придется провести у бассейна.

Кэти по-прежнему было со мной некомфортно. Жюли одаривала меня своими первыми улыбками, а отец был занят. Время от времени мы сталкивались с ним в деревне. У меня было право на одну его улыбку и легкое похлопывание по плечу, которые можно было принять за знак приязни. И все же я смотрел на него как на бога. Он был большим, красивым и сильным. Его очаровательная улыбка и голубые глаза производили впечатление на всех, в том числе на меня. Он был популярен, и вся деревня находилась под его обаянием. Мне хотелось, чтобы он был просто моим папой, но я должен был смириться с тем, что бог принадлежит всем.

Все лето я занимался спортом. Основательно. К несчастью, во время матча по водному поло я выбил плечо одному туристу, который вовсе не за тем приехал на отдых. Меня вновь отстранили от всех соревнований. Даже от игры в петанк[27]. Тогда я занялся серфингом. Ощущения приятные, но вода была слишком мутной, и это портило мне удовольствие. Воду я люблю голубую, глубокую и прозрачную, такую, как в Порече и на Иосе.

Дни летели за днями, без проблем и треволнений. Но и без ответа на вопросы, которые я себе задавал. Когда лето подошло к концу, я вернулся в Лезиньи, чтобы, как и предполагалось, вновь пойти в четвертый класс.

* * *

Преимущества второгодника заключались в том, что я больше не был двоечником – во всяком случае, в первые недели, так как остальные очень быстро меня догнали.

Натали была в третьем, и я прекрасно понимал, что она училась гораздо лучше меня. Мне было чуть ли не стыдно с ней появляться, и я боялся, что ей со мной неловко.

Но ей было совершенно все равно, и мы продолжали встречаться и даже флиртовать. В остальном ничего существенного не происходило, и я был в ожидании. Я ощущал, что во мне бродили какие-то мысли и идеи, но был неспособен их ни сформулировать, ни даже понять. Это невозможно было не заметить, как нос на лице: мне было неловко в жизни, которую мне навязывали, но никто из взрослых, что меня окружали, этого не замечал и этим не заморачивался. Тем хуже. Я останусь жить с камнем на душе в надежде, что время его с моей души снимет. Что это пройдет, как грипп.

Мой отец и его маленькая семья зимний сезон провели в Лейcене, семейном горнолыжном курорте в самом сердце Швейцарии. Том самом, посреди леса, где старые шале сгрудились вокруг отеля в стиле рококо. Снега нападало столько, что шале придавило к земле, и они почернели от холода. Сотни сосулек свисали с крыш, как бахрома.

Я присоединился к отцу в зимние каникулы. Рождество – самое трудное время для тех, кто в эти дни работает, и я его почти не видел. В Новый год было то же самое. Отцу пришлось обниматься с четырьмя сотнями человек, прежде чем он добрался до меня. И так повторялось каждую зиму.

На самом верху у «Клуба» был высокогорный ресторан, так как место, где катались лыжники, было довольно далеко от отеля. Я останавливался там в полдень, прежде чем вновь начать спуск. У администратора шале была дочь, которая тоже приезжала на каникулы к отцу. Светлые волосы, подстриженные в каре, голубые, как на акварели, глаза и тело, с каким позируют для журналов. Ее звали Винни. Ей было шестнадцать – всего на два года старше меня, но мне казалось, что на два века. Я был еще ребенком, а она – уже юной женщиной. Я тупо влюбился, но был неспособен сказать об этом и делал все, чтобы это скрыть. Наверное, я был похож на слона, который прячется за фонарным столбом. Винни была умна, и это кино ее забавляло. Ее родители тоже развелись, и ее эмоциональная опустошенность была еще глубже, чем моя. И потому, из солидарности, она впустила меня в свой мир. Я смотрел, как она красилась, она спрашивала мое мнение о своих нарядах. Когда бывала в городе, она курила длинные тонкие коричневые сигареты. Говорила быстро, все время меняла тему и внезапно смеялась. Настоящая парижанка. Иногда она брала меня под руку. Ненадолго. Винни не собиралась флиртовать с сосунком. Ее добычей были молодые люди постарше. К тому же у нее был парень. Она познакомилась с ним в начале каникул. Парню был двадцать один год, и у него была машина. Длинные каштановые волосы ниспадали на толстый красный шарф. Прямо Бернар-Анри Леви[28] в молодые годы. Я бесился от ревности.

Однажды Винни решила покататься с ним на лыжах. Катался парень дерьмово, и пока они спускались, я успевал спуститься трижды. Каждый раз, проезжая мимо, я останавливался, поднимая целый сноп снега, который залеплял ему лицо.

Вечером Винни присоединилась ко мне в баре. Она объяснила с милой улыбкой, что ревность в таких делах ничего не решает, что она очень меня любит, но я еще слишком юн. Потом сказала что-то едкое о своем кретине-бойфренде и заверила меня в своей вечной преданности. Слушая ее, я кивал, как пластмассовый пес на заднем сиденье машины. Винни явно была уже совсем взрослой, и пусть она не стала моей девушкой, зато я обрел подругу.

Возвращение в школу Лезиньи было трудным. Снег там был грязным и подтаявшим. Общим с Лейсеном был только холод. В те времена не было ни сотовых, ни интернета, и Франсуа выходил из себя всякий раз, когда я хватался за телефон, потому что это стоило денег.

Поэтому я писал письма, которые шли до адресата две недели, так что память о Винни постепенно угасла…

В третьем триместре я сблизился с Натали. Это была просто девчонка, и мы с ней забавлялись, как два приятеля. Я называл ее Полиной, она меня – Полен. Мы стали неразлучны. Конечно, мы тискались и учились целоваться. К продолжению она не была готова. Это хорошо, потому что я – тоже. Но мы пообещали друг другу, что настанет день, когда мы сделаем это вместе.

Учебный год закончился вяло. Все ученики давно превзошли мой уровень, и я не попал в число тех, у кого был приличный результат. Но это не страшно, никто на мои оценки даже не смотрел.

В то лето моего отца перевели в «Русалку», в Болгарию. И я, как обычно, приехал к нему.

Деревня находилась на берегу Черного моря и смутно напоминала Пореч. Но без Сократа мне было неинтересно, и я проводил лето, просто наблюдая, как оно проходит. На самом деле, я скучал по Натали, и мне не терпелось ее снова увидеть.

Вернувшись в Лезиньи, я помчался к ней домой. Загорелая Полина оказалась еще прелестнее, чем в моих воспоминаниях, но что-то в ней изменилось. В ее взгляде сквозила зрелость. Она проглядывала сквозь ее улыбку, слышалась в ее словах. Я опасался худшего, и она в конце концов призналась, что переспала с красивым блондином, которого встретила в сосновой роще. Мое сердце было разбито, хоть я и виду не показал. Я утратил свой статус любовника и обрел статус друга. Учебный год обещал быть по-настоящему скверным.

Мне больше не нужна была эта планета. Решено, я стану космонавтом. Мой сосед Жан-Клод Блашер, пилот самолета в «Эйр Франс», регулярно привозил мне маленькие пороховые двигатели, которые можно было купить только в Нью-Йорке. Ожидая переезда на мыс Канаверал, я решил конструировать собственные ракеты. Я собирал втулки фирмы «Сопалин» от бумажных полотенец, которые служили корпусом, и прикреплял к ним хвостовые крылья из бальсы. Парашют я вырезал из пакетов для мусора, а затем сшил его вручную. Все мое детство я играл во что попало, и это дало мне преимущество: я обрел способность строить все, что хотел, из того, что под рукой. Все выходные я проводил на промерзлом свекольном поле, запуская мои ракеты.

В лицее прошел об этом слух, и мои странные летающие ракеты стали привлекать внимание. Даже мама всполошилась. Ракеты становились все более совершенными, и теперь у них были двойные двигатели. Мои ракеты летали дальше, чем на километр – такой перформанс не мог устраивать пилотов рейсовых самолетов, и в один прекрасный день на свекольном поле высадились полицейские. Служба безопасности аэропорта Руасси якобы начала расследование, и меня попросили прекратить заниматься всякой ерундой. Правда так было или нет – я никогда не узнаю. Как бы то ни было, воздушное пространство оказалось для меня закрыто, и я был обречен оставаться на земле. Но это неважно, я все равно решил сбежать и поехать открывать Австралию. Это было самое удаленное место от Лезиньи и его свекольного поля. К тому же мой план сподвиг меня между делом немного подучить географию.

Я самым тщательным образом изучил страну и принялся обдумывать идеальный маршрут. Приятель-одноклассник принял участие в моей авантюре, и днем мы обсуждали наш план в школьной столовой. Мы, должно быть, напоминали парней из неблагополучных семей, готовящих ограбление. Я решил объехать Австралию на единственном виде транспорта, которым располагал: на моем мопеде. Поэтому я засел за математику, поскольку мне нужно было вычислить расход топлива и стоимость поездки в австралийских долларах. По моим подсчетам, экспедиция должна была состояться через семьдесят дней летних каникул, и я даже выяснил, сколько будет стоить провоз наших мопедов в трюме корабля. По воскресеньям мне случалось косить газон, чтобы заработать на карманные расходы: 20 франков в день.

Нам надо было скосить больше тысячи газонов, чтобы накопить денег на поездку. Значит, придется и в самом деле кого-то ограбить – или найти спонсоров. Поскольку Франсуа предпочел бы, чтобы я уехал как можно дальше, мне представлялось вполне вероятным, что его наушники могли бы меня спонсировать. Я был убежден, что, если пообещаю ему никогда не возвращаться, он даст мне даже больше, чем я намеревался попросить. Но внезапно, прямо посреди столовой, мой товарищ меня предал.

– Ты что, серьезно?! Ты правда решил, что мы прокатимся по Австралии на наших мопедах? – воскликнул он со смехом.

Я даже не понял вопроса, потому что вечерами вычеркивал в календаре каждый прожитый день, неуклонно приближаясь к намеченной дате. Приятель пожал плечами и оставил меня наедине с десертом.

– Ты просто полный псих! – бросил он, присоединяясь к группке лицеистов, беседовавших о футболе.

Так, прямо посреди лицейской столовой, умерла моя мечта об Австралии. Значит, летом я, как обычно, поеду в «Клуб».

Моего отца назначили управляющим туристской деревни и отправили праздновать это новое назначение в Эль Хосейма, в Марокко. Это было возвращением на Средиземное море, только там оно было совсем другим.

Пляж был бесконечным, и совсем без скал. Только напротив деревни возвышалась испанская крепость, прилепившаяся к обломку скалы. Это был военный действующий форт. К нему запрещено было даже приближаться. Туристская деревня представляла собой множество мелких соломенных домиков, разбросанных по обширному сосновому лесу. Это было довольно красиво, почти роскошно. Отец всерьез отнесся к своим новым обязанностям и горбатился, как мог. Я видел его еще меньше, чем всегда. Кэти работала в магазине, а Жюли начала барахтаться в огромном бассейне в розовой плавательной жилетке на крепком тельце. Лето обещало быть похожим на все предыдущие, и тут произошли два события. Два события, изменившие мою жизнь.

Первое имело отношение к Тому, архитектору. Он мне всегда очень нравился, так как он единственный говорил со мной как со взрослым.

Весь сезон он работал декоратором. Этот парень был одинок и непохож на остальных, тех, кто окружал моего отца. Вместо того чтобы слоняться по деревне, я кончил тем, что забрел к нему. Он собирался рисовать. Его соломенная хижина смахивала на тщательно продуманный маленький музей. Том был настоящим маньяком, и тем не менее он позволял мне листать свои фотоальбомы. Это были Лартиг, Картье-Брессон, Робер Дуано, а также Хельмут Ньютон, Бурден и Гамильтон. Разнообразие форм, постановка света, женские тела, часто обнаженные. Я краснел на каждой странице, но Том меня не подначивал. Он сидел рядом и объяснял.

Там, где я был неспособен видеть что-либо помимо обнаженного тела, он показывал мне изгибы и контрасты, перекликающиеся линии, переплетающиеся геометрические фигуры. И тогда нагота исчезала, а оставались форма, математика и поэзия. Фотография переставала быть плоским изображением, но была тварным миром, который мне предстояло открыть. С того дня я никогда больше не смотрел на мир как прежде.

Отныне я целыми днями докучал Тому в его жилище, но ему, похоже, это нравилось. Позднее я узнал, что он все это время испытывал склонность к моей матери, хотя никогда в том не признавался, чтобы не провоцировать моего отца с его бицепсами. Так что, возможно, приязнь, которую он ко мне испытывал, предназначалась моей матери.

У Тома в хижине был еще электрофон и куча пластинок на 33 оборота. Обложки были часто сами по себе произведениями искусства. Обычно я выбирал «Bitches Brew»[29]Майлса Дейвиса. Музыка заполняла хижину, и мой мозг закипал. Я ничего не понимал, но чувствовал просто бешеную энергию. Том воспитывал мой слух, заставляя следить за бас-гитарой, которая отвечала ударным, показывал, как труба подстраивается под клавишные и как все эти звуки соединяются, образуя сложную форму и рождая эмоцию. Это была та же структура, какую я обнаружил в фотографиях. В самом деле, форма является частью всякого творения, каким бы оно ни было. Том понятия не имел, что перевернул мою жизнь. Я только что выучился новому языку и тут же решил, что этот язык будет в моем мире официальным и в известном смысле родным.

– 6 –

Возвращение в школу было мучительным. Я пошел в третий класс. Меня никто и ничто не интересовало. Программа обучения представлялась мне такой же скучной, как и в предыдущем году. Тогда я решил составить для себя параллельную программу. Каждую неделю я покупал себе журнал «Фотография» и читал его до изнеможения. По средам я отправлялся в Париж, чтобы зайти в «Лидо Мюзик», большой музыкальный магазин, специализировавшийся на импортных пластинках.

В хижине Тома, вытерев пыль с задней стороны обложек, я обнаружил имена музыкантов, которые играли с Майлзом Дейвисом. Очень скоро я заметил, что все эти музыканты связаны, как ветви гигантского генеалогического древа. Стэнли Кларк привел меня к Чику Кориа, который направил меня к Кейту Джарретту, а затем к Херби Хэнкоку. В то время меня особенно впечатлили три альбома: первый альбом Стэнли Кларка, «Spectrum» Билли Кобэма, но особенно «Weather Report»[30], дебютный альбом одноименной группы.

Я стоял в магазине с прилипшими к ушам наушниками, проводил часы, заряжаясь музыкой на всю неделю. Каждую среду я возвращался из «Лидо» с альбомом и каждое воскресенье стриг по три газона, чтобы иметь возможность заплатить за следующий.

Правда, у нас не было стереосистемы. Франсуа музыку не любил, он любил только гул двигателя. Поэтому каждый вечер, выполнив домашние задания, я удирал к соседу. У Жан-Клода была стереосистема, которую он прятал под лестницей. Он разрешил мне пользоваться ею на том условии, что я буду бережно с ней обращаться. Жан-Клод был настоящим маньяком. Мне следовало сложить антистатическую тряпку, которой она была накрыта, поднять пластмассовую крышку, но главное – не трогать головку звукоснимателя. Я как раз только что купил дебютный альбом «Махавишну Оркестра», Джон Маклафлин – гитара и Жан-Люк Понти – скрипка. Звук заполнил комнату. Но это длилось секунд тридцать, так как Жан-Клод прервал концерт. Он достал из упаковки профессиональные наушники и протянул их мне. Жан-Клод хотел быть хорошим, но у него не было никакого желания слушать мою зулусскую музыку. Я надел наушники, и музыка снова наполнила меня, как чувства наполняет энергия любви.

Каждый вечер я приходил за своей дозой. Вместо того чтобы вопить от отчаяния я затыкал себе уши чужими воплями.

Но у меня была одна техническая проблема: слишком короткий провод у наушников. Мне приходилось протягивать его через решетку лестницы, чтобы можно было слушать музыку, сидя на ступенях и прислонясь головой к перилам. Это не очень удобно, но мне было плевать. Если бы понадобилось, я бы остался стоять на одной ноге.

Хотя Лезиньи расположен далековато от Парижа, я продолжал время от времени проведывать Маргариту, бабушку по отцу. Магазин, где она работала, переживал не лучшие времена. Надо сказать, что образцы выставленной в витрине одежды были старомодны. Хозяйке пришлось продать значительную часть магазина, и те, кого не сократили, ютились в оставшейся меньшей части. Старая дама скукожилась в дальнем углу своего крошечного магазина и как будто ждала смерти. Я прикладывался к ручке, и всякий раз это приводило ее в восторг.

Моя бабушка работала в подвале, оборудованном под ателье. Там оставалось всего трое сотрудников. Остальную часть магазина теперь занимал банк. Дальше по улице был небольшой магазин, которого я прежде не замечал. Там продавали пластинки и проигрыватели и специализировались на джазе. Стоит ли говорить, что я, как пчела, припал к этому горшочку меда. Все мои новые герои были там. Значит, мне придется стричь газоны и по субботам, если я хочу это слушать.

Менеджер дал мне маленькую карточку. Каждый раз, когда я покупал альбом, он пробивал мою карточку, как в метро. Купив десять альбомов, я мог получить один бесплатно. Мне помнится, что весь первый триместр я косил газоны. Все деньги, которые мне давали бабушки на Рождество, шли на пополнение моей коллекции. Теперь у меня было штук двадцать альбомов, и мне по-прежнему нечего было слушать. Пока наконец не вмешалась моя мать.

– Зачем ты тогда покупаешь все эти пластинки, если тебе нечего слушать? – спросила она с недоумением.

Мне хотелось заорать, крикнуть, что у мальчишки, который тратит все свои деньги на диски и не может их слушать, имеется некое неосознанное стремление к творчеству, которое следовало бы поощрять людям, считающим себя его родителями. Но слова застряли у меня в горле, и я ответил, заикаясь:

– Я… я слушаю их у Жан-Клода.

Мать посмотрела на меня, как курица на морского гребешка. Я только что сказал ей, что один плюс один равно трем. Она пожала плечами и вернулась к себе на кухню, а я, немного опечаленный, схватил свои диски и отправился к Жан-Клоду, принимать свою дозу.

Пришлось ждать почти два года, в течение которых моя коллекция составила уже восемьдесят альбомов, пока мой месседж был наконец услышан. Два года. Надо ли говорить, что список моих пожеланий на Рождество был кратким: в том году я просил только об одном – о стереосистеме.

И наконец ее получил. Простую, среднего качества и дешевую. Плевать, мне нужно было иметь возможность каждый вечер рвать себе барабанные перепонки. Зато слушать музыку в гостиной меня попросили в наушниках, будто музыка Кита Джарретта сродни сквернословию.

У Кэти снова округлился живот. Я обнаружил это в зимние каникулы. Отец проводил сезон в Кортине д’Ампеццо в Италии. Там имеется грандиозная горнолыжная база, где даже проводят чемпионаты мира. Ничего общего в Валлуаром. Здесь мы катались вместе с великими спортсменами. Это подвигло меня к развитию, и в итоге от чемпиона по слалому меня отделяли всего две секунды.

Время от времени отец брал меня с собой кататься. Мы всегда шли вне трассы. Он обожал приключения, ему нравилось обходить ели, заросли, нравилось поднимать снежную пыль. Он отлично катался в любой местности. Каждое воскресенье мы соревновались в слаломе, но его невозможно было победить. Мне следовало дождаться февральских каникул, чтобы попробовать еще раз.

В тот день инструкторы проложили особую трассу для слалома, куда мы оба записались. Мой отец стартовал сразу после тех, кто ее открывал, и показал хорошее время. Но во мне кипели ярость и желание его победить. Это, возможно, был единственный способ доказать ему, что я существую, – заставить на меня смотреть. Я стартовал, по-пиратски оскалившись, и уступил ему лишь полсекунды. Я был совершенно счастлив и поспешил к нему, чтобы насладиться гордостью в глубине его глаз. Гордостью, признанием, любовью, в которых так нуждался и которые желал получить хотя бы по секундомеру. Но отец даже не смотрел на меня: он злился. Он винил снег, холод, плохо закрепленные ворота и немедленно поднялся, чтобы сделать вторую попытку. Но не улучшил свое время из-за неудачного старта. Тогда он поднялся в третий раз и отдал все силы, какие у него были, дойдя до десятых ворот, где рухнул как подкошенный. Короче, я не выиграл, а он проиграл.

Мы добрались до отеля на лыжах. За все время спуска он не сказал мне ни слова. У меня в животе образовался комок. Я был страшно расстроен. Я уже не знал, что мне сделать, чтобы заставить его хотя бы немного любить меня. После ужина я столкнулся с ним практически случайно; его лицо немного смягчилось.

– Ты отлично катался сегодня. И ты меня победил. Это здорово, – сказал он.

И я был вознагражден похлопыванием по плечу, после чего он снова исчез.

Эти несколько слов утешили меня, но боль, которую я испытал, не прошла. В то время живот Кэти сделался еще более круглым. Жюли наверняка радовалась: вскоре у нее появилась сестренка, которую назвали Пегги.

Меня все сильнее увлекала фотография. Я видел в ней дополнение к музыке и архитектуре. Не отдавая себе в том отчета, я уже готов был определить ДНК своего кино. Меня тянуло к фотографии, но фотографировать я не умел. Так как у меня не было фотоаппарата, а чтобы его купить, мне пришлось бы подстричь миллион газонов, я вновь подался к моему соседу Жан-Клоду. Он согласился одолжить мне свой «Кэнон», но правила были еще более строгими, чем для электрофона. Мне следовало обращаться с аппаратом, как лаборант обращается с вирусом. Это было не страшно, к тому же он не требовал, чтобы я надевал медицинские перчатки. У маньяка Жан-Клода фотоаппарат был еще в магазинной упаковке.

Два часа я слушал его наставления, прежде чем он позволил мне уйти. Я явственно ощущал, что у него ком в животе, и, чтобы его успокоить, держал пакет с фотоаппаратом, словно это был нитроглицерин.

Свою первую модель я нашел очень скоро. Это был мой пес Джерри. Эта колбаса с лапами с трудом помещалась в кадр, а поскольку он непрерывно двигался, мне приходилось постоянно наводить на резкость. Но благодаря ему я научился всем основным приемам и даже выработал некий автоматизм.

В журнале «Фотография» прославляли Гамильтона и его юных девушек в цвету. Фотографии были словно смазанными и подернутыми дымкой. Он использовал фильтры, которых я не мог себе позволить, однако подобный эффект дает и немного запотевший объектив. Мне оставалось только найти настоящую модель.

Жизель производила впечатление самой раскрепощенной девушки в лицее. Она дважды оставалась на второй год, а ее гормоны вскружили всем голову. Она привлекала внимание мальчишек блузкой, которая была постоянно расстегнута. Ее обнаженная грудь легко просматривалась в вырезе, и она это знала. Вежливо говоря, нелюдимой она не была. Но мальчишки в школе еще совсем юнцы, и ее гормональная зрелость всех пугала. Так что бедняжка Жизель была разочарована и одинока в своих желаниях.

Работа бы ей точно не повредила. Я показал ей фотографии самых знаменитых фотографов и предложил позировать. Она тут же согласилась с горящими глазами, и я прочел в ее улыбке надежду, что сеанс пройдет не просто так.

В следующую среду она пришла ко мне, я приспособил комнату матери для фотостудии. С серьезным видом я объяснил, какими должны быть первая поза, свет, выражение лица. Не слушая меня, Жизель кивнула и стала раздеваться. Ее желание было очевидным, но это все усложняло, так как я тоже был слишком юн и даже не знал, как такое происходит. Через фотографию я просто хотел самоутвердиться, подтвердить свое существование. Я должен был доказать моим родителям свою значимость, добиться, чтобы они меня заметили. Ничто другое меня не интересовало. Жизель была немного разочарована, но в итоге поняла, что для меня это важно. Она стала слушать мои указания и позволила мне распоряжаться ею перед объективом. Я хотел показать ее такой, какой она была, юной, потерянной, чувственной, брошенной родителями. Постепенно она поняла, что ей не надо играть никакой роли, что она может быть собой, быть естественной, не боясь осуждения. Наконец-то она могла выразить себя, и кто-то мог это засвидетельствовать. Жизель стала покорной и великодушной, и кончилось тем, что по ее прекрасным розовым щекам покатились слезы. На следующий день, в школе, все до единой пуговицы ее блузки оказались застегнутыми.

Школьный год я закончил так же скромно, как и начал, тем не менее, хоть и с трудом, перешел в следующий класс. В следующем году я стану взрослым. Но Натали со мной уже не будет, она поступит в парижский лицей. Это ужасно, когда уже в июне ты знаешь, что начало учебного года будет испорчено.

* * *

Мой отец отлично провел сезон в Эль Хосейме, туристской деревне с непростой репутацией. Поэтому, в знак благодарности, начальство направило его туда на следующий год. Мне не требовалось изучать деревню, я и так знал там все наизусть.

Жюли начала плавать, а Пегги – ходить. Это были две местные звездочки. Я ходил следом и присматривал за ними. Они были еще маленькими, и, поскольку я не видел их весь школьный год, у меня не получалось быть им старшим братом. Я бы предпочел, чтобы мне объяснили, как себя вести, но у отца не было времени, а у Кэти – желания. Я просто смотрел, как они ели, смеялись и бегали. Я смотрел, как они росли. Единственным местом, где я мог общаться с ними, был бассейн. Я проводил там дни напролет. Сестры сразу почувствовали, что вода – моя стихия, и мое присутствие их успокаивало. Я изображал перед ними зуава, дельфина, гиньоля[31]. Я готов был делать что угодно, лишь бы заполучить их улыбки. Вода была единственным местом, где я мог наконец заключить их в свои объятия и отдать им всю мою любовь, которую не умел выразить словами.

В остальное время я чувствовал себя все более одиноким и становился все более угрюмым. Во мне так много всего бурлило, и не с кем было об этом говорить. Я был посреди тысячной толпы отдыхающих в купальниках, которые кричали, смеялись, танцевали и веселились, но не участвовал в этом празднике жизни. Мне казалось, что я – золотая рыбка в аквариуме на стойке ночного клуба. Звук казался мне приглушенным, а изображение немного размытым. Я улавливал лишь крики и жестикуляцию.

Путевки сюда были недорогими, и среди клиентов преобладала молодежь, а потому сангрия лилась рекой и праздник не кончался. И каждый вечер я засыпал под стоны женщин, отдававшихся в домиках по соседству. Но к этому привыкаешь, как к шуму волн.

Я хотел бы найти себе товарища или подругу. Кого-нибудь, с кем можно говорить. Даже того, кто не говорит, это бы тоже сгодилось. Просто присутствие. Хоть чье-нибудь.

В то утро мы отправлялись в небольшой поход, чтобы два дня провести далеко отсюда, далеко от праздника и его шума. Меня пригласили в лодку, большой деревянный каяк, который двигался медленнее волн. Капитан был тем еще моряком. Он думал, что с бородой и в фуражке стал старым морским волком, хотя весь предыдущий год провел в конторе, по хозяйственной части. Лодка вышла из гавани с тридцатью туристами на борту, которые пребывали в таком возбуждении, словно собирались пересечь Атлантику. На самом деле нужно было пройти всего несколько миль. Я сидел впереди, чтобы ничего не слышать, кроме плеска воды, омывавшей деревянный корпус лодки. Море было похоже на тихо колыхавшийся шелк. Его синева была глубокой и таинственной. Одна форма внезапно сменяла другую. Несколько дельфинов играли перед носом лодки. Казалось, они забавлялись струями разрезаемой носом каяка воды. Можно было подумать, что они подтанцовывали. Один дельфин поплыл рядом с лодкой, глядя на меня. Он плавно покачивался, улыбаясь уголками рта. Это было похоже на приглашение. Я бросился на корму предупредить капитана.

– Там дельфины! Если мы притормозим и сделаем круг, они останутся и будут с нами играть! – взволнованно крикнул я.

Но бородач бил плавниками: у него расписание, он не мог его нарушить.

Я вскипел от гнева. Раз на меня смотрят, раз мне улыбаются, раз меня приглашают поиграть, никакой капитан мне не помеха. В мгновение ока я надел ласты и маску и выпрыгнул из лодки, не раздумывая и никого не предупредив.

Я опустил голову под воду. Меня окружала синева, мощная и бесконечная. Под нами было, видимо, несколько сотен метров. Свист и пощелкивание, издававшиеся дельфинами, разносились далеко вокруг. Я их еще не видел, но они меня уже заприметили.

И вдруг объявились, проворные, быстрые, плавные и элегантные, столь же непринужденные, как ласточки на летнем ветру. Я оставался неподвижным, словно плывя по небу, ослепленный кривыми и узорами, которые они передо мной выписывали. Вскоре один из них приблизился, обернулся вокруг и посмотрел на меня своим смеющимся взглядом. Я не знал, он ли внушил мне эту идею, но чувствовал, что мне нужно нырнуть. Я сделал глубокий вдох и погрузился в синеву. В ту же секунду три дельфина приняли вертикальное положение, а затем стали сопровождать меня, словно желая подбодрить. Это было так трогательно, что я опустился еще ниже, ничего не опасаясь.

В это самое время лодка, маневренная, как стиральная машина, развернулась и попыталась меня обнаружить. Я слышал под водой звук приближавшегося дизельного мотора, но продолжал игру с моими новыми друзьями.

Дельфины следили за моими движениями и повторяли их. Они двигались осторожно, в моем темпе, словно не желая меня посрамить. Но я начал уставать, так как мои мышцы «задохнулись». Я почувствовал над собой тень лодки и ухватился за веревочную лестницу, которая опустилась мне на голову. Капитан вопил как резаный у меня над головой, и мне ничего другого не оставалось, как подняться на борт. Развеселившиеся туристы хлопали меня по плечу, но я больше не испытывал нужды в их внимании, так как нашел себе настоящих друзей.

Лагерь мы разбили немного позднее, чем предполагалось. Пляж был небольшим, но находился в глубине хорошо защищенной бухты. Взрослые собрали хворост, чтобы развести на пляже большой костер, так как солнце уже садилось. Я барахтался в бухте, устремив глаза к горизонту, в надежде еще раз увидеть дельфинов. Правда, это было бы чудо… И все же, вопреки всему, чудо cлучилось снова. Я заметил краешек плавника, который тут же исчез. Я немного подождал, чтобы удостовериться, что это не акула, и через несколько секунд услышал короткий и мощный вздох, характерный шум, который тут же узнал. Я бросился в воду и медленно поплыл от берега, через маску всматриваясь в синеву воды. Кажется, дельфин был один, и я чувствовал, что он приближался. Я стал плыть еще осторожнее, чтобы его не встревожить. Я его не видел, но издаваемые им звуки были все ближе, и он как будто кружил вокруг, чтобы меня остановить. Мне не было смысла гнаться за ним. Он приплывет, если сам захочет.

Очень скоро я увидел в синеве силуэт. Это был большой серый дельфин. Он спокойно нарезал вокруг меня круги, часто-часто пощелкивая. Я кувыркнулся, чтобы не упускать его из виду, и он сделал несколько резких движений. Возможно, это был приветственный танец. Я неуклюже попытался ему подражать. Дельфин, замерев, смотрел на меня. Я не знал, огорчен ли он посредственностью моего выступления или покорен моей дерзостью. Как бы то ни было, он приблизился ко мне, и, после долгих колебаний, моя рука коснулась его кожи. Она была нежна, как шелк, и тверда, как дерево, как двести килограммов мышечной массы, заключенных в пустоте. Видимо, моя ласка ему понравилась, так как он повторил свое движение не один раз. Еще он часто поворачивался, чтобы я мог погладить ему живот. Вскоре он сделал так, чтобы его плавник оказался в моей руке, и дал мне понять, что я должен за него ухватиться.

Едва я это сделал, как он ускорился и потащил меня за собой. Ему хотелось поиграть. В первый раз встречное сопротивление воды было столь сильным, что я его тут же отпустил, но он за мной вернулся, и тогда я ухватился за плавник обеими руками. Дельфин был столь силен, что тащил меня, как рыба, клюнувшая на приманку, тянет леску с поплавком. Я часто захлебывался водой, и это его смешило.

Я решил погрузиться в синеву, как можно глубже. Но дельфин снова вложил свой плавник мне в руку и поднял меня на поверхность. Он понял, раньше, чем я, что я устал. Я отдыхал на поверхности воды, а он так приблизился ко мне, что в конце концов я его обнял. Сотрясаясь всем телом, я разрыдался. Почему он, который едва меня знает и имеет со мной лишь отдаленное родство, почему только он способен одарить меня нежностью, в которой я нуждаюсь? Неужели он это почувствовал? Или он находился в таком же, как я, эмоциональном состоянии? Я плакал от счастья, что наконец обрел немного любви, и от бессильного гнева по отношению к моей семье и ко всему человеческому роду.

Дельфин еще кружил вокруг меня, но я почему-то видел его все хуже и хуже. Только в это мгновение я вдруг осознал, что уже ночь и я далеко от берега. Я не знал, сколько часов провел в воде, но во мне поднялась паника, поскольку я был изнурен и у меня не было уверенности, что мне хватит сил добраться до берега. Я тихо поплыл по направлению к пляжу, стараясь экономить силы. Дельфин меня сопровождал. Он почувствовал мой страх, я в том уверен, и потому еще раз подставил мне свой плавник и потащил меня к берегу.

Несколько ударов плавниками – и я оказался на разумном расстоянии от пляжа. Дельфин совершил великолепный прыжок, словно прощаясь, и исчез в ночи. Я выбрался на пляж без сил и тут же направился к большому костру, чтобы согреться. Все взрослые были там, они напились сангрии и распевали забавные песенки. Никто не заметил моего отсутствия. Даже капитан, который был слишком занят своими завиральными рассказами о приключениях бывалого моряка. Перспектива однажды стать взрослым меня внезапно ужаснула. Тогда я посмотрел на ставшее черным море и принял для себя два великих решения: я выберу профессию дельфинолога и я никогда не стану взрослым.

* * *

После каникул я вернулся в свою школу в Лезиньи, где паслись коровы.

Дома меня ожидали музыка и пес, который здорово по мне соскучился. Я рассказал о каникулах матери, которая слушала меня вполуха. Это все же было лучше, чем Франсуа, который выходил из комнаты, не дослушав даже первой фразы. Неважно, я уже привык. К тому же воспоминание о встрече с дельфином согревало мое сердце целый год. Для того чтобы его сохранить, я решил узнать о море все. Мама согласилась купить мне «Энциклопедию Кусто», и каждый месяц я получал на почте по одному тому. Едва взяв том в руки, я буквально проглатывал содержимое, и мама была растрогана тем, что я взялся наконец за чтение. «Красное и черное» – не мои цвета. Мне нужна была синева.

Из рекламы я узнал, что в зоологическом саду открылся бассейн с тремя дельфинами. В первую же среду я отправился в Париж.

В бассейне с пластиковым куполом вода была бледно-голубая и ничем не напоминала море, но три дельфина Tursiops truncatus были там. Две самки и молодой самец. Едва я заслышал их крики, как по мне пробежала дрожь. У них были те же грация, отвага, улыбка. Я был среди ангелов. Каждый час там показывали шоу, но я попытался стать своим и подружиться с дрессировщиком. Ему не особенно нравилось, что я ошивался возле бассейна, но, видя меня каждую среду, он в конце концов смирился с моим присутствием. Теперь я мог сунуть руку в воду и погладить их.

Между двумя представлениями я бросал дельфинам мяч, и они тут же возвращали мне его ударом клюва (так называют дельфиний нос). У меня было единственное желание: поплавать вместе с ними, однако дрессировщик был категоричен:

– Если когда-нибудь ты как бы случайно упадешь в воду, предупреждаю: я вышвырну тебя из бассейна на год.

Я воспринял его угрозу всерьез, но продолжал приезжать туда по средам в купальных плавках. На всякий случай.

Оставшуюся часть недели я посвящал фотографии. Жизель в школе уже не было, мне не терпелось заполучить другую модель, и я бродил по лесу среди деревьев, маленьких озер, освещенных солнцем, особенным в каждое время года. Кроме среды, когда снимал дельфинов. Но мама нашла мне новую модель, которую я вскоре мог фотографировать сколько угодно. В тот момент ей было всего два месяца, и она таилась в темноте и тепле, в утробе матери.

Словно в ответ на счастье, которое образовалось у моего отца, мать забеременела. Но ее беременность протекала сложнее, чем у Кэти, и последние пять месяцев ей приходилось лежать – это были последствия побоев, которые нанес ей когда-то мой отец. Так что она лежала, не вставая, буквально круглые сутки. К счастью, Маргарита научила меня стряпать, в противном случае Франсуа пришлось бы все эти пять месяцев голодать. Он мог гонять на машине с закрытыми глазами, но даже с открытыми был не в состоянии сварить себе яйцо.

А прежде чем мама слегла, Франсуа наконец решил на ней жениться.

К этому событию готовились без особого энтузиазма, и в одну прекрасную субботу они направились в мэрию Лезиньи. На свадьбе присутствовали наши соседи Блашеры, родители Франсуа и два-три его друга, которых я не знал. На этот раз меня пригласили, чтобы фотографировать: я убедил Франсуа сэкономить на профессиональном фотографе в обмен на десяток фотопленок.

Свадьба походила на плохую бульварную пьесу, на которой всех вынуждают смеяться. У меня из головы не шло, что бедная мама переживала все это во второй раз.

Никаких воспоминаний о празднике, последовавшем после визита в мэрию, у меня не осталось. В понедельник утром я вернулся в школу.

– Что ты делал в выходные? – спросил меня приятель-одноклассник.

– Ничего… Ах, да! Моя мама вышла замуж, – вяло ответил я.

В мой класс пришла новенькая. Ее звали Ирэн. Это была кудрявая блондинка с прекрасными ясными глазами. Она приехала с Востока, и ее французский был далек от совершенства, из-за чего над ней тут же начали издеваться одноклассники. Но надо признать, что дело было не только в этом: лицо у нее было в прыщах, а одевалась она как пугало. Она носила голубую мини-юбку, жаккардовый шерстяной жакет и красила глаза ярко-зеленой тушью. В довершение ко всему она уже дважды оставалась на второй год. Так она оказалась рядом со мной, на скамье двоечников. Очень скоро Ирэн стала в классе паршивой овцой, и, едва заканчивались занятия, мальчишки принимались ее дразнить, толкать и пытались задрать ей юбку. Но у Ирэн было неоспоримое преимущество: рост метр восемьдесят и склонность к избыточному весу. Украинка раздавала оплеухи с военной точностью. И после того как она отправила нескольких мальчишек в травмпункт, приставания прекратилась.

Мы с ней мало говорили, но я испытывал к ней уважение. Ее одиночество было не таким, как мое, но я ее понимал. На уроках географии она рассказывала мне о своей родной Украине, а на уроках рисования я говорил ей о своей страсти к фотографии. И хотя мы не виделись за пределами лицея, между нами возникла своего рода солидарность, что позволяло нам выживать во враждебном окружении. Ирэн было шестнадцать, и она обладала несоразмерно длинным телом. Глаза у нее были столь ясные, что казались стеклянными. Кожа была очень белой, а щеки – всегда красными. Несмотря на прыщи, которые она скрывала под толстым слоем макияжа, лицо у нее было интересным. Мне очень хотелось ее фотографировать, но я не осмеливался просить ее об этом. У нее были длинные руки, и мне не хотелось нарваться на оплеуху.

На переменке мы часто сидели вместе в глубине двора. Девчонки ее отвергали из-за отсутствия талии и балаганного вида, а я не имел желания играть в футбол и говорить о футболе. Мы не говорили ни о чем существенном, порой вообще ни о чем не говорили. Во всяком случае, кроме дельфинов, мне и говорить было не о чем.

Однажды, когда мы, как обычно, сидели в глубине двора, она сказала:

– Послушай, ты ведь разбираешься в фотографии. В субботу я была с мамой в Париже, и один фотограф с нами заговорил. Он хочет меня фотографировать. – И она протянула мне визитную карточку, которую ей оставил фотограф. – Ты его знаешь?

На плотной карточке было написано:

ГЕЛЬМУТ НЬЮТОН ФОТОГРАФ

Как ни странно, я не был удивлен и спокойно ответил:

– Да, я его знаю. Это хороший фотограф. Можешь к нему пойти.

В следующие выходные у нее был сеанс с Гельмутом, и утром в понедельник я спросил:

– Ну что? Как прошел сеанс, хорошо?

– Да, я заработала 200 франков, – ответила она.

Я попытался задавать ей технические вопросы, чтобы узнать, как работает мастер, но она не придавала этому большого значения, хотя и была под сильным впечатлением от первого сеанса.

Через несколько недель, на той же лавочке в глубине двора, Ирэн вновь сидела рядом со мной, держа между ног папку для рисунков.

– Гельмут дал мне несколько фотографий, я хотела бы знать, что ты об этом думаешь, – просто сказала она, доставая великолепные черно-белые снимки, напечатанные на глянцевой бумаге.

Я долго их рассматривал, один за другим. Стиль мастера можно было узнать с первого взгляда. Изящество, смещение, геометрия, контрастность, современность, которая не выпячивается. Я попытался разгадать эти образы, объяснить их Ирэн, которая слушала меня так, будто я проверял у нее задание по математике. На некоторых фотографиях она была обнажена; не меняя выражения лица, Ирэн позволила мне смотреть на них, и ничто нас не шокировало.

Ню – это такой же материал, как и другие. С ним работают как с деревом, светом и музыкой. В тот день я ощущал себя в своей тарелке, был в ладу с самим собой. Я понимал язык, на котором говорил Ньютон.

С противоположной стороны двора на нас обеспокоенно смотрели три препода. Какие гадости замышляют эти два двоечника? В их взглядах читалось, что они не видели за нами никакого будущего. Мы были уже потеряны для общества, и они чувствовали себя бессильными что-либо изменить. И мне не стоило ничего им объяснять, они наверняка не знали, кто такой Гельмут Ньютон.

Хоть и косил газоны как подорванный, я все еще не мог собрать необходимую сумму, чтобы купить себе собственный фотоаппарат. К счастью, на Рождество мне было на что купить увеличитель и необходимые к нему аксессуары.

Он был самым дешевым в магазине, но идеально подходил для обучения. На нем можно было печатать только черно-белые снимки, зато это позволило мне экономить на печати.

Каждое воскресное утро я реквизировал мамину ванную и проводил часы, проявляя снятые накануне фото. Я делал портреты приятелей, которые продавал их родителям, чтобы окупить расходы. Дела Франсуа, кажется, шли неплохо, и теперь у него был прекрасный «Мерседес», а у матери на кухне было все необходимое. Правда, я не мог воспользоваться их упрочившимся социальным положением, и у меня сохранились привычки бедняка. Я экономил буквально на всем и, несмотря на все усилия, не мог купить себе фотоаппарат даже после 18 марта, моего дня рождения.

В школе настала пора профориентации[32]. На предыдущей неделе мы прошли несколько тестов по механике. Нам нужно было вращать шестеренки и заполнить геометрические формы. Я справился более-менее прилично благодаря тому, что в детстве все делал собственными руками. Консультант по профориентации поздравила меня и гордо сообщила, что может предложить идеальное для меня направление: пойти в автослесари. Признаться, я ее не понял. Я минут десять рассказывал ей о свете, музыке и дельфинах, а она принялась говорить со мной о гараже. Это, конечно, обрадовало бы Франсуа, и у нас с ним наконец появилась бы тема для разговора, но речь шла не об этом. Мне хотелось, чтобы у меня была соль на ногах, а не слесарный инструмент в руках.

Продолжить чтение