Моя жизнь

Читать онлайн Моя жизнь бесплатно

© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2009

© Художественное оформление, ЗАО «Центрполиграф», 2009

Предисловие

Признаюсь, что, когда мне впервые предложили написать книгу, я испытала ужас при одной мысли об этом. И не потому, что моя жизнь менее интересная, чем какой-нибудь роман, или не так богата приключениями, как фильм; если ее хорошо изложить, она может стать значительным событием. Но вот в этом-то и загвоздка – нужно как следует написать!

Мне потребовались годы напряженных усилий, тяжелой работы, тщательных поисков, чтобы научиться делать один простейший жест. И я достаточно много знала об искусстве письма, чтобы понять – у меня уйдет столько же лет напряженного труда на то, чтобы написать одно простое, красивое предложение. Как часто я заявляла, что один человек может добраться до экватора, совершить невероятные подвиги, охотясь на львов и тигров, и попытаться написать обо всем этом, но потерпит неудачу, в то время как другой, никогда не покидавший своей веранды, может так рассказать об охоте на тигров в джунглях, что заставит читателей ощутить, будто он действительно там побывал. Так что они станут сопереживать его трудностям, вместе с ним испытывать опасения, почувствуют запах львов и с ужасом услышат приближение гремучей змеи. Похоже, не существует ничего, кроме того, что живет в нашем воображении, и все те необыкновенные события, которые произошли со мной, могут утратить интерес, потому что я не обладаю пером Сервантеса или по крайней мере Казановы.

И еще одно. Можем ли мы написать правду о себе? Разве мы знаем ее? Существует представление о нас наших друзей, наше представление о себе и представление о нас нашего возлюбленного. А также представление о нас наших врагов, и все эти мнения различны. У меня есть все основания знать это – вместе с утренним кофе мне подавали газеты с критическими статьями, где провозглашалось, будто я прекрасна, словно богиня, и гениальна, но не успевала довольная улыбка сбежать с моих губ, как я брала следующую газету и читала, что у меня совершенно нет таланта, я плохо сложена и вообще настоящая гарпия.

Вскоре я перестала читать критические статьи о своей работе. Я не могла рассчитывать только на положительные отзывы, а отрицательные производили слишком гнетущее, раздражающее, а порой просто убийственное впечатление. В Берлине один критик просто преследовал меня оскорбительными выпадами. Среди всего прочего он заявил, будто я абсолютно немузыкальна. Однажды я прислала ему приглашение, желая убедить его в том, что он ошибается. Он пришел, и, пока сидел напротив за чайным столиком, а я произносила перед ним полуторачасовую речь, посвященную моим теориям зримого движения, создаваемого под музыку, я заметила, что он выглядит чрезвычайно скучным и вялым, но каков же был мой ужас, когда он извлек из кармана слуховую трубку и сообщил мне, что он почти глухой и даже с этим прибором едва слышит оркестр, хотя и сидит в первом ряду партера! И из-за его мнения я не спала по ночам!

Так что, если другие, рассматривая нас с разных точек зрения, видят в нас разные личности, как же нам самим отыскать в себе еще одну личность, о которой написать в этой книге? Будет ли это целомудренная Мадонна или Мессалина, Магдалина или синий чулок? Где мне найти героиню всех этих приключений? Мне кажется, что она не одна, их сотни, и моя душа взмывала ввысь, но ни одна из них не оказывала на меня ни малейшего воздействия.

Верно сказано: чтобы хорошо написать о чем-то, писатель не должен иметь опыта в данном вопросе. Чем больше ты пишешь о знакомом предмете, тем труднее найти слова. Воспоминания в меньшей мере реальны, чем мечты. И действительно, многие мои мечты кажутся более живыми и яркими, чем настоящие воспоминания. Жизнь есть сон, и это хорошо, иначе кто мог бы пережить свой печальный опыт, некоторые трагические события. Например, гибель «Лузитании». Подобное событие должно было навсегда оставить выражение ужаса на лицах прошедших через это мужчин и женщин, тогда как мы повсюду встречаем их улыбающимися и счастливыми. Только в романах люди претерпевают внезапные метаморфозы. В реальной жизни даже самый ужасный опыт не может изменить основные черты характера. Посмотрите на всех этих русских князей, потерявших все, чем владели, тем не менее их можно встретить каждый вечер на Монмартре, весело ужинающих с хористками точно так же, как это было до войны.

Любой человек, женщина или мужчина, который написал бы правду о своей жизни, создал бы великую книгу. Но никто не осмеливается написать правду о своей жизни. Жан-Жак Руссо принес эту величайшую жертву во имя человечества, сняв покровы со своей души и раскрыв свои самые сокровенные поступки и мысли. Результат – великая книга. Уолт Уитмен открыл свою правду Америке. Одно время его книга находилась под запретом как «безнравственная». Подобное определение кажется нам теперь нелепым. Ни одна женщина еще не рассказала подлинную правду о своей жизни. Автобиографии знаменитых женщин в большинстве случаев представляют собой ряд рассказов о внешней стороне бытия, незначительные детали и анекдоты, не дающие представления об их реальной жизни, но они хранят странное молчание о великих моментах радости или боли.

Мое же искусство как раз представляет собой попытку выразить правду моего существа с помощью жеста и движения. Долгие годы ушли у меня на поиски абсолютно верного движения. Слова имеют иное значение. Перед лицом публики, валом валившей на мои представления, у меня не было сомнений. Я отдавала им самые тайные импульсы своей души, я танцевала свою жизнь. Ребенком я выражала в танце спонтанную радость познания. В юности с радостью изображала приход к первому осознанию трагических подводных течений, осознание безжалостной жестокости и сокрушительного движения жизни вперед.

Когда мне было шестнадцать лет, я танцевала перед публикой без музыки. В конце кто-то из зрителей закричал: «Это смерть и девушка!» И с тех пор танец так и называли – «Смерть и девушка». Но это не входило в мои намерения, я всего лишь пыталась выразить свое первое представление о внутренней трагедии, таящейся за внешними проявлениями радости. По моему мнению, танец следовало назвать «Жизнь и девушка».

Затем я в танце отражала борьбу с этой самой жизнью, которую публика назвала смертью, и отвоевывала у нее свои эфемерные радости.

Нет ничего более отдаленного от реальной правды, чем герой или героиня стандартного фильма или романа. Щедро наделенные добродетелями, они не могут совершить неверный поступок. Благородство, отвага, сила духа и т. д. и т. д. для него. Чистота, кроткий нрав и т. д. для нее. Все отрицательные качества и грехи предназначены негодяю или дурной женщине, в то время как в реальной жизни, как мы знаем, нет людей полностью плохих или полностью хороших. Мы можем и не нарушать десять заповедей, но, безусловно, все мы на это способны. В нас затаился нарушитель законов, готовый при первой же возможности выскочить на свободу. Добродетельные люди – это всего лишь те, кто не подвергается значительным соблазнам потому, что пребывает в растительном состоянии, или потому, что их цели настолько сосредоточены в одном направлении, что просто нет времени посмотреть вокруг.

Однажды я видела замечательный фильм, который назывался «Железная дорога». Его тема такова: жизнь людей сравнивается с паровозом, бегущим по определенной колее. А если паровоз сойдет с колеи или встретит непреодолимое препятствие, произойдет катастрофа. Счастливы те машинисты, которые, увидев перед собой крутой склон, не испытывают дьявольского искушения сойти с тормозов и броситься навстречу разрушению.

Иногда меня спрашивают, считаю ли я, что любовь выше, чем искусство, и я отвечаю, что не могу разделить их, так как художник – единственный возлюбленный, только он обладает способностью видеть красоту в чистом виде, а любовь – это видение души, когда она дает возможность смотреть на бессмертную красоту.

Пожалуй, одной из самых замечательных личностей нашего времени можно назвать Габриеле Д’Аннунцио, хотя он невысок и его едва ли можно назвать красивым, за исключением тех минут, когда его лицо загорается внутренним светом. Но, обращаясь к женщине, которую любит, он преображается и становится подобен самому Фебу-Аполлону, он завоевал любовь величайших и красивейших женщин нашего времени. Когда Д’Аннунцио любит женщину, он помогает ее душе подняться над нашей землей в божественный край, где пребывает в сиянии Беатриче, он превращает каждую женщину в часть божественной субстанции. Он возносит ее настолько высоко, что она сама начинает верить, будто пребывает рядом с Беатриче, которую Данте воспел в своих бессмертных строфах. В Париже была эпоха, когда культ Д’Аннунцио достиг такой высоты, что в него были влюблены все самые знаменитые красавицы. В эту пору он накидывал на всех фавориток по очереди сияющую вуаль. Она возносилась над головами простых смертных и передвигалась, окруженная необычным сиянием. Но стоило капризу поэта окончиться, вуаль исчезала, сияние тускнело, и женщина снова превращалась в обычную глину. Она сама не знала, что с ней произошло, только ощущала, что внезапно опустилась на землю, и, оглядываясь назад, на происшедшее с ней превращение, когда ей поклонялся Д’Аннунцио, она понимала, что уже никогда в жизни не встретит такого гениального возлюбленного. Оплакивая свою судьбу, она становилась все более и более унылой, и люди, глядя на нее, говорили: «Как Д’Аннунцио мог любить эту заурядную женщину с красными глазами?» – столь великим возлюбленным был Габриеле Д’Аннунцио, что мог на время придать обычной смертной божественные черты.

Только одна женщина в жизни поэта выдержала это испытание. Она и сама по себе являлась воплощением божественной Беатриче, и Д’Аннунцио не было необходимости набрасывать на нее свою вуаль. Я всегда считала, что Элеонора Дузе была настоящей Беатриче Данте, воплотившейся в наши дни, так что перед ней Д’Аннунцио мог только пасть на колени и поклоняться ей, и это стало единственным смыслом его жизни. В других женщинах он находил всего лишь материал, который сам преобразовывал, и только Элеонора парила над ним, даря ему божественное вдохновение.

Как мало людей знает о силе утонченной лести! Слушать, как тебя восхваляют с волшебной силой, характерной для Д’Аннунцио, – это, наверное, напоминает ощущения Евы, когда она услышала голос змея в раю. Д’Аннунцио мог заставить любимую женщину ощутить, будто она – центр вселенной. Я помню свою замечательную прогулку с ним в Форе. Мы остановились, и воцарилась тишина. Затем Д’Аннунцио воскликнул: «О, Айседора, только с вами можно оставаться один на один с Природой! Все остальные женщины разрушают пейзаж, и только вы становитесь частью его». (Может ли хоть одна женщина устоять против подобного почитания?) «Вы часть деревьев, неба, вы высшее божество Природы».

Таков был гений Д’Аннунцио. Он заставлял каждую женщину почувствовать себя богиней в своей сфере.

Лежа здесь, в своей постели в Негреско, я пытаюсь проанализировать то, что люди называют памятью. Я ощущаю жар средиземноморского солнца, слышу голоса детей, играющих в соседнем парке, ощущаю тепло своего тела. Я смотрю вниз на свои обнаженные ноги, вытягивая их. Мягкость моей груди, мои руки, которые никогда не бывают в состоянии покоя, но постоянно раскачиваются мягкими волнообразными движениями, и я понимаю, как устала за эти двенадцать лет. Эта грудь таит в себе никогда не прекращающуюся боль, эти руки, лежащие передо мной, отмечены скорбью, и, когда я одна, эти глаза редко бывают сухими. Слезы струятся уже двенадцать лет с того самого дня, когда, лежа на другой кушетке, я была внезапно разбужена громким криком. Повернувшись, увидела Л., похожего на раненого: «Дети погибли!»

Помню, как меня охватило какое-то странное болезненное состояние, и только в горле что-то горело, словно я проглотила раскаленные угли. Но я не могла осознать происшедшего. Я заговорила с ним очень мягко, попыталась успокоить его; сказала, что этого не может быть. Затем пришли другие, но я не могла представить, что произошло. Вошел мужчина с темной бородкой. Мне сказали, что это врач. «Это неправда, – произнес он. – Я спасу их».

Я поверила ему. Хотела пойти с ним, но меня удержали. Теперь я знаю – они так поступили, потому что не хотели, чтобы я узнала о том, что надежды нет. Все боялись, что я сойду с ума от потрясения, но я пребывала в состоянии экзальтации, видела, что все вокруг плачут, но сама не плакала, напротив, испытывала огромное желание утешить каждого. Теперь, оглядываясь назад, мне трудно понять странное состояние моей души. Означало ли это, что на меня снизошло ясновидение, и я знала, что смерти не существует и две эти маленькие холодные восковые фигурки были не моими детьми, а всего лишь их старой одеждой и что души моих детей продолжали жить в сиянии, оставаясь вечно живыми? Только дважды издается материнский нечеловеческий крик – при рождении и при смерти, ибо, почувствовав в своих ладонях эти маленькие холодные ручки, которые уже никогда не ответят на мое пожатие, я услыхала свой крик, точно такой же, как при их рождении. Почему такой же – ведь один крик величайшей радости, другой – горя? Не знаю почему, но только знаю, что они одинаковые. Возможно, во всей вселенной существует один крик, включающий в себя скорбь, радость, исступленный восторг и сильнейшую боль, – материнский крик сотворения.

Глава 1

Характер ребенка определяется еще в утробе матери. До моего рождения моя мать оказалась в трагическом положении и испытывала огромные душевные мучения. Она не могла есть ничего, кроме замороженных устриц и охлажденного шампанского со льдом. Если у меня спрашивают, когда я начала танцевать, я отвечаю: «В утробе матери, возможно, из-за шампанского и устриц – пищи Афродиты».

Мама в то время переживала такие трагические потрясения, что часто говорила: «Этот ребенок, который вот-вот родится, не будет нормальным». Она ожидала какого-то монстра. И действительно, с первого мгновения появления на свет я принялась так неистово размахивать руками и ногами, что мама воскликнула: «Видите, я была права, этот ребенок – маньяк!» Но позже, когда меня помещали в ходунки в центре стола, я забавляла всю семью и друзей, танцуя под любую музыку.

Мое первое воспоминание связано с пожаром. Помню, как меня выбросили из окна верхнего этажа прямо в руки к полицейскому. Мне, наверное, было года два или три, но я отчетливо помню чувство успокоения, охватившее меня среди всей этой суматохи – криков и пламени, уверенности, веявшей от полицейского, когда я обхватила ручонками его шею. Похоже, он был ирландцем. Я слышала, как мама, обезумев, кричала: «Мои мальчики, мои мальчики!» – и видела, как толпа удерживала ее, чтобы она не вбежала в здание, где, по ее мнению, остались двое моих братьев. Позже, помнится, обоих мальчиков нашли сидящими на полу бара, надевающими ботинки и чулки, а затем мы ехали куда-то в карете, а потом я сидела на прилавке, попивая горячий шоколад.

Я родилась у моря и заметила, что все значительные события моей жизни также происходили у моря. Моя первая идея движения, танца, безусловно, берет начало от ритма волн. Я родилась под звездой Афродиты. Афродита тоже родилась из моря, и, когда ее звезда восходит, события складываются для меня благоприятно. В эти периоды жизнь протекает легко, и я способна творить. Я также обратила внимание на то, что вслед за исчезновением этой звезды в мою жизнь приходит какое-нибудь несчастье. Такая наука, как астрология, сегодня, возможно, не так важна, как во времена древних египтян и халдеев, но, безусловно, наша психическая жизнь находится под влиянием планет, и, если бы родители понимали это, они стали бы изучать звезды, чтобы создать самых прекрасных детей.

Мне также кажется, что большое значение в жизни ребенка имеет то, где он родился – у моря или в горах. Море всегда влекло меня, в то время как в горах у меня возникает смутное чувство дискомфорта и желание улететь. Горы вызывают у меня ощущение, будто я пленница земли. Когда я смотрю на их вершины, они не порождают во мне восхищения, как обычно у туристов, но лишь желание взмыть над ними и скрыться. Моя жизнь и мое искусство рождены морем. Мне следует благодарить судьбу за то, что во времена нашей юности мама была бедна. Она не могла позволить заводить для своих детей ни слуг, ни гувернанток, – благодаря этому ребенком я могла вести жизнь близкую к природе и всегда пользовалась такой возможностью. Моя мать, будучи музыкантшей, зарабатывала на жизнь уроками музыки, поскольку она давала уроки ученикам у них на дому, ее целыми днями до позднего вечера не бывало дома. Когда мне удавалось бежать из школьной темницы, я чувствовала себя свободной – могла блуждать у моря и предаваться своим мечтам. Как я жалела нарядных детей, которых постоянно опекали и защищали няни и гувернантки! Что у них за жизнь?! Моя мать была слишком занята, чтобы думать об опасностях, с которыми могли столкнуться ее дети, поэтому мы с братьями с удовольствием бродяжничали, что порой вовлекало нас в приключения, узнав о которых мама, наверное, просто обезумела бы от беспокойства. К счастью, она пребывала в полном неведении. Во всяком случае, к счастью для меня, так как, безусловно, именно этой почти первобытной жизни, не ограниченной какими-то запретами, которую мне позволили вести в детстве, я обязана вдохновением, приведшим к созданию моего танца. Я никогда не была жертвой этих бесконечных «нет», которые так часто отравляют жизнь детям.

Я стала ходить в школу с пяти лет. Думаю, мама немного преувеличила мой возраст. Ей просто необходимо было где-то оставлять меня. Мне кажется, что в ребенке с ранних лет ярко проявляется то, что ему суждено в дальнейшем делать в жизни. Я всегда была танцовщицей и революционеркой. Моя мама, крещенная и воспитанная в ирландской семье, была истинной католичкой до тех пор, пока не обнаружила, что мой отец вовсе не является тем образцом совершенства, которым она его считала. Она развелась с ним и, оставшись с четырьмя детьми, лицом к лицу столкнулась со всеми проблемами, которые только может предоставить жизнь. С этого времени ее вера в католическую религию резко сменилась явным атеизмом, и она стала последовательницей Боба Ингерсолла[1], работы которого часто читала нам.

Помимо всего прочего, она решила, что сентиментальность – чепуха, и, когда я была еще совсем маленькой, открыла нам тайну Санта-Клауса. В результате, когда в школе праздновали Рождество и учительница стала раздавать нам конфеты и пирожные со словами: «Посмотрите, дети, что принес вам Санта-Клаус», я встала и решительно заявила: «Я вам не верю, никакого Санта-Клауса нет». Учительница рассердилась и сказала: «Конфеты только для тех девочек, которые верят в Санта-Клауса». – «Тогда не нужно мне ваших конфет», – заявила я. Учительница вышла из себя и, чтобы примерно наказать, велела мне выйти вперед и сесть на пол. Я вышла и, повернувшись лицом к классу, произнесла одну из своих знаменитых речей. «Я не верю ни в какую ложь! – воскликнула я. – Мама сказала мне, что она слишком бедна, чтобы играть роль Санта-Клауса, только богатые матери могут прикидываться Санта-Клаусами и делать подарки».

Тогда учительница схватила меня и попыталась усадить на пол, но я напрягла ноги и ухватилась за нее. В результате всех усилий она добилась только того, что мои каблуки ударяли по паркету. Потерпев неудачу, она поставила меня в угол. Но, даже стоя в углу, я, повернув голову, через плечо кричала: «Санта-Клауса нет, Санта-Клауса нет!» – до тех пор, пока учительница не отослала меня домой. Я шла и всю дорогу восклицала: «Санта-Клауса нет!» Но я так никогда и не оправилась от обиды из-за совершенной несправедливости – ведь меня наказали и лишили конфеты за то, что я сказала правду. Когда я рассказала обо всем матери и спросила: «Разве я не права? Ведь Санта-Клауса нет?» – она ответила: «Нет ни Санта-Клауса, ни Бога, только собственная сила духа может помочь тебе». И этим вечером я уселась на коврике у ее ног, а она читала нам лекции Боба Ингерсолла.

Мне кажется, что общее образование, которое ребенок получает в школе, абсолютно бесполезно. Помню, меня в классе считали или удивительно умной первой ученицей, или же безнадежно глупой, плетущейся в хвосте класса. Все зависело от капризов памяти и от того, потрудилась ли я запомнить, что нам задано выучить, или нет. И независимо от того, ходила ли я в первых ученицах или в последних, для меня это было скучным времяпрепровождением, и я постоянно смотрела на часы в ожидании, когда же наконец стрелка укажет на три и мы будем свободны. Мое настоящее образование происходило по вечерам, когда мать играла нам Бетховена, Шумана, Шуберта, Моцарта, Шопена или читала вслух из Шекспира, Шелли, Китса или Бернса.

Эти часы были полны для нас очарования. Мама в основном читала стихи наизусть, и я, подражая ей, однажды на школьном празднике в шестилетнем возрасте наэлектризовала аудиторию, продекламировав Уильяма Литла «Антоний Клеопатре»:

  • Я умираю, Египет, умираю!
  • Стремительно отливает алый поток жизни.

В другой раз, когда учительница потребовала, чтобы каждый ученик написал историю своей жизни, мой рассказ строился приблизительно таким образом:

«Когда мне было пять лет, у нас был домик на Двадцать третьей улице. Так как нам не удалось заплатить квартирную плату, мы не смогли оставаться там и переехали на Семнадцатую улицу, а вскоре, поскольку денег было мало, хозяин нам отказал, так что нам пришлось перебраться на Двадцать вторую улицу, где нам не дали спокойно жить, и мы переехали на Десятую».

Рассказ протекал подобным образом с несметным количеством переездов. Когда я встала и прочла это в школе, учительница ужасно рассердилась. Она решила, что я хочу поиздеваться, и отправила меня к директору, который послал за моей матерью. Когда моя бедная мама прочла сочинение, она разразилась слезами и поклялась, что все это чистая правда. Таков был наш кочевой быт.

Надеюсь, что школы изменились со времени моего детства. Мои воспоминания об обучении в общедоступных школах изобилуют проявлениями грубого непонимания детей. Я отчетливо помню свои страдания, когда пыталась сидеть прямо на жесткой скамье, с пустым желудком и холодными ногами в мокрых башмаках. Учительница казалась мне каким-то бесчеловечным чудовищем, призванным мучить нас. Но дети никогда не расскажут о своих мучениях.

Не могу припомнить, чтобы страдала от своей бедности дома, где мы воспринимали ее как нечто само собой разумеющееся, страдала я только в школе. Для гордого и чувствительного ребенка система общедоступных школ, как ее помню, была столь же унизительной, как каторжная тюрьма. Я всегда восставала против нее.

Когда мне было лет шесть, мама однажды, придя домой, обнаружила, что я собрала полдюжины соседских детей, таких маленьких, что они еще не умели ходить, усадила их перед собой на пол и учила размахивать руками. Она спросила, чем мы занимаемся, и я объяснила ей, что это моя школа танца. Ее это позабавило, и, сев за фортепьяно, она принялась аккомпанировать мне. Школа продолжала действовать и стала весьма популярной. Позже маленькие соседские девочки продолжали приходить, и их родители понемногу платили мне за обучение. Это было началом того, что впоследствии оказалось весьма прибыльным занятием.

Когда мне исполнилось десять лет, классы стали очень большими, и я заявила маме, что мне бесполезно ходить в школу – это пустая трата времени, в то время как я могла бы зарабатывать деньги, что считала наиболее важным делом.

Я стала высоко зачесывать волосы и заявила, будто мне шестнадцать лет. Так как я была довольно высокой для своих лет, все мне верили. Моя сестра Элизабет, воспитывавшаяся у нашей бабушки, позже переехала к нам и стала тоже преподавать в этих классах. Наши занятия пользовались спросом, и мы преподавали во многих домах состоятельных жителей Сан-Франциско.

Глава 2

Поскольку моя мать развелась с отцом, когда я еще была грудным младенцем, я никогда его не видела и как-то спросила одну из тетушек, был ли у меня когда-нибудь отец. Она ответила: «Твой отец был дьяволом, разрушившим жизнь твоей матери». После этого я всегда представляла его себе дьяволом с рогами и хвостом, каким его изображают в книжках, и, когда другие дети в школе рассказывали о своих отцах, я хранила молчание.

Когда мне было семь лет, мы жили в двух пустых комнатах на третьем этаже. Однажды я услыхала звонок у парадной двери и, выйдя в вестибюль, увидела привлекательного господина в высокой шляпе, который спросил:

– Не можешь ли ты мне показать квартиру миссис Дункан?

– Я младшая дочь миссис Дункан, – сказала я.

– Так это моя маленькая принцесса Мопс? – спросил странный господин. (Так он называл меня, когда я была совсем крошкой.)

Он внезапно прижал меня к себе и принялся покрывать мое лицо слезами и поцелуями. Я была чрезвычайно изумлена подобными поступками и спросила у него, кто он. И в ответ услыхала:

– Я твой отец.

Меня обрадовало подобное известие, и я поспешила в комнату, чтобы поделиться новостью с домашними.

– Там человек, который говорит, будто он мой отец.

Мама побледнела, вид у нее был взволнованный. Она встала и, выйдя в соседнюю комнату, заперла за собой дверь. Один из братьев спрятался под кровать, другой залез в буфет, а с сестрой произошел истерический припадок.

– Скажи ему, пусть уходит, скажи ему, пусть уходит! – кричала она.

Я сильно удивилась, но, будучи девочкой вежливой, вернулась в вестибюль и сказала:

– Все нездоровы и не могут вас сегодня принять.

При этих словах незнакомец взял меня за руку и попросил прогуляться с ним.

Мы спустились по лестнице и вышли на улицу. Я семенила рядом с ним, пребывая в состоянии зачарованного замешательства при мысли, что этот красивый господин – мой отец и у него нет ни рогов, ни хвоста, каким я его всегда представляла.

Он привел меня в кафе и накормил до отвала мороженым и пирожными. Я вернулась домой взволнованная, но нашла своих домашних в состоянии глубокого уныния.

– Он совершенно очаровательный человек, придет завтра и снова угостит меня мороженым, – заявила я им.

Но мои родные отказались встречаться с ним, и какое-то время спустя он вернулся к своей новой семье в Лос-Анджелес. После этого я не видела своего отца несколько лет, затем он снова объявился. На этот раз мать смягчилась и согласилась встретиться с ним, а он подарил нам прекрасный дом с большими комнатами для танцев, теннисным кортом, амбаром и ветряной мельницей. Он смог это сделать, потому что нажил свое четвертое состояние. Он уже трижды наживал состояния и терял все. Это четвертое состояние тоже со временем растаяло, а вместе с ним испарилось дом и все прочее. Но несколько лет мы прожили в нем, и он послужил нам спокойной гаванью между двумя штормовыми путешествиями. До крушения я время от времени видела отца, постепенно узнала, что он поэт, и научилась отдавать ему должное. Среди его стихотворений было одно, которое в какой-то мере явилось пророческим предсказанием моей творческой судьбы.

Я рассказываю кое-что из истории моего отца, потому что эти ранние впечатления наложили огромный отпечаток на мою дальнейшую жизнь. С одной стороны, я питала воображение сентиментальными романами, в то время как с другой – перед моими глазами был практический пример семейной жизни. Все мое детство, казалось, прошло под черной тенью этого таинственного отца, о котором никто никогда не говорил, а ужасное слово «развод» запечатлелось на чувствительной пластинке моей памяти. Поскольку я не могла ни к кому обратиться за объяснением подобных вещей, попыталась обдумать их сама. Большинство прочитанных мною романов заканчивалось браком и тем благословенным состоянием, о котором больше не было оснований писать. Но в некоторых из этих книг, особенно в «Адаме Биде» Джорджа Элиота, речь шла о девушке, которая не вышла замуж, о нежеланном ребенке и об ужасном бесчестье, обрушившемся на голову несчастной матери. Меня потрясла несправедливость подобного положения вещей для женщины, и, сопоставив это с историей моих отца и матери, я раз и навсегда решила посвятить свою жизнь борьбе против брака за эмансипацию женщин и за право иметь ребенка или нескольких детей по собственному желанию, стала защищать их права и достоинство. Подобные идеи у небольшой двенадцатилетней девочки могут показаться странными, но жизненные обстоятельства сделали меня не по годам развитой. Я ознакомилась с брачным законодательством и с возмущением узнала о рабском положении женщин. Я стала пристально всматриваться в лица замужних женщин, подруг моей матери, и почувствовала, что на каждой из них лежит печать зеленоглазого чудовища и клеймо рабыни. И тогда я поклялась, что никогда не унижусь до подобного положения. И эту клятву я всегда выполняла, даже когда столкнулась с отчуждением матери и непониманием всего мира. Одно из положительных деяний советского правительства – упразднение брака. У них два человека расписываются в книге, и под подписью значится: «Эта подпись не возлагает никакой ответственности ни на одну из сторон и может быть аннулирована по желанию каждой из них». Подобный брак – единственное соглашение, на которое может пойти свободомыслящая женщина, и единственная форма брака, под которой я когда-либо подписывалась.

Сейчас, полагаю, мои идеи в большей или меньшей степени разделяет любая женщина, наделенная свободным духом, но двадцать лет назад мой отказ выходить замуж и личный пример, доказывающий право женщины рожать детей вне брака, вызвал полное непонимание. Многое изменилось, и в наших умах произошла столь значительная революция, что сегодня, думаю, каждая интеллигентная женщина согласится со мной, что этическая сторона брачного кодекса совершенно для нее неприемлема. И если, невзирая на все сказанное, интеллигентные женщины продолжают выходить замуж, это происходит потому, что им не хватает мужества отстаивать свои убеждения, и если вы прочтете список разводов за последние десять лет, то поймете, что я говорю правду. Многие женщины, перед которыми я проповедовала доктрину свободы, слабо возражали: «Но кто же тогда станет содержать детей?» По-моему, если брачная церемония необходима как своего рода защита, призванная обеспечить поддержку детей по принуждению, значит, вы выходите замуж за человека, который, как вы подозреваете, при определенных условиях откажется обеспечивать своих детей, а это довольно низкое предположение. Значит, вы выходите замуж за мужчину, которого заранее подозреваете в непорядочности. Но я не такого невысокого мнения о мужчинах, чтобы полагать, будто большинство из них столь низкие человеческие экземпляры.

Благодаря матери вся наша жизнь в детстве была пронизана музыкой и поэзией. Вечерами она нередко садилась за пианино и играла часами, у нас не было установленного времени, когда следовало вставать или ложиться спать, и вообще наша жизнь не подчинялась какой-либо дисциплине. Напротив, думаю, мама забывала о нас, погрузившись в свою музыку или декламацию поэзии, и не обращала внимания на то, что происходило вокруг. Одна из ее сестер, наша тетя Огаста, была тоже потрясающе талантливой. Часто навещая нас, она участвовала в домашних театральных постановках. Она была необыкновенно красивой, с черными глазами и угольно-черными волосами. Я помню ее одетой в короткие черные бархатные штаны Гамлета. Обладая прекрасным голосом, она могла бы сделать блестящую карьеру в качестве певицы, если бы ее отец с матерью не смотрели на все, связанное с театром, как на дьявольские происки. Теперь я понимаю, что вся ее жизнь оказалась разрушенной из-за того, чему теперь трудно найти объяснение – из-за пуританского духа Америки. Первые поселенцы Америки привезли с собой это психическое состояние, которое так никогда и не было утрачено. И сила их характера в полной мере проявилась в этой первобытной стране, где им приходилось смирять индейцев и приручать диких животных. Но точно так же они пытались смирять и самих себя, что порой приводило к катастрофическим последствиям.

С раннего детства моя тетя Огаста была подавлена этим пуританским духом. Ее красота, непосредственность, восхитительный голос – все было уничтожено. Что заставляло людей в те времена восклицать: «Я предпочел бы видеть свою дочь мертвой, чем выступающей на сцене»? Почти невозможно понять подобные настроения в наши дни, когда знаменитых актеров и актрис принимают в самом избранном обществе.

Думаю, благодаря своей ирландской крови мы, дети, всегда восставали против пуританской тирании.

Переехав в большой дом, подаренный нам отцом, мой брат Огастин первым делом организовал театр в амбаре. Помню, он вырезал кусок из мехового ковра в гостиной, чтобы сделать бороду Рип Ван Винкля, образ которого воплотил столь реалистично, что я разразилась слезами, наблюдая за ним из ложи среди публики. Все мы были чрезвычайно эмоциональными и не подчинялись давлению.

Маленький театрик понемногу разрастался и постепенно приобрел известность в округе. Впоследствии у нас возникла мысль устроить турне по побережью. Я танцевала, Огастин декламировал стихи, а затем мы все разыгрывали комедию, в которой Элизабет и Реймонд тоже принимали участие. Хотя тогда мне было всего лишь двенадцать лет, да и остальные не достигли еще двадцати, эти поездки по побережью в Санта-Клару, Санта-Розу, Санта-Барбару и так далее были весьма успешными.

Доминирующим мотивом моего детства стал постоянный дух мятежа против узости общества, в котором мы жили, против ограниченности жизни и все возрастающее желание бежать на восток, где, как мне казалось, не было такой косности. Как часто я произносила речи перед членами своей семьи и родственниками, всегда заканчивая их словами: «Мы должны уехать отсюда. Здесь мы никогда не сможем чего-либо добиться».

Я была самой смелой из всей семьи и, когда дома было абсолютно нечего есть, добровольно отправлялась к мяснику и хитростью выманивала у него бараньи котлеты в долг. Меня посылали и к булочнику, чтобы убедить его продолжать отпускать нам товары в кредит. Я получала истинное наслаждение от этих авантюрных приключений, особенно если мне сопутствовал успех, а он мне часто сопутствовал. По пути домой я обычно всю дорогу танцевала от радости, неся добычу и ощущая себя разбойником с большой дороги. И это было для меня хорошим образованием, так как, научившись обхаживать свирепых мясников, я приобрела опыт, сделавший для меня возможным впоследствии смело встречать лицом к лицу столь же свирепых импресарио.

Помню, как однажды, когда была еще маленькой девочкой, я нашла мать плачущей над вещицами, которые она связала на продажу, но которые у нее не приняли в магазине. Я забрала у нее корзинку и, надев на голову одну из вязаных шапочек, а на руки – перчатки, отправилась от двери к двери, предлагая их на продажу. Я продала их все и принесла домой в два раза больше денег, чем мама получила бы за них в магазине.

Когда я слышу, как отцы семейств утверждают, будто они работают для того, чтобы оставить побольше денег своим детям, мне интересно, понимают ли они, что, поступая подобным образом, обедняют жизнь своих детей, лишают их авантюрного духа приключений, так как каждый лишний доллар, оставленный детям, делает их слабее. Самое лучшее наследство, которое вы можете оставить своему ребенку, – позволить ему идти своим путем, встать полностью на собственные ноги. Преподавательская деятельность приводила нас с сестрой в самые богатые дома Сан-Франциско, но я не завидовала этим богатым детям, напротив, я жалела их. Меня изумляла ничтожность и глупость их жизни, и по сравнению с этими детьми миллионеров я казалась себе в тысячу раз богаче во всем, что делало жизнь стоящей.

Наша преподавательская слава возрастала. Мы называли свое обучение новой системой танца, хотя в действительности никакой системы у нас не было. Я следовала полету своей фантазии и импровизировала, обучая любому красивому движению, приходившему мне в голову. Один из моих первых танцев был основан на стихотворении Лонгфелло «Из лука ввысь взвилась стрела…»[2]. Я обычно читала стихотворение и учила детей передавать его значение жестами и движениями. По вечерам мама играла нам, а я сочиняла танцы. Одна милая пожилая дама, друг нашей семьи, жившая прежде в Вене, а теперь часто приходившая к нам по вечерам, сказала, будто я напоминаю ей Фанни Эльслер. Она рассказывала нам о триумфах балерины и предрекала: «Айседора станет второй Фанни Эльслер» – и этим пробуждала во мне честолюбивые мечты. Она посоветовала матери отвести меня к знаменитому преподавателю балета в Сан-Франциско, но его уроки не доставляли мне удовольствия. Когда преподаватель велел мне встать на носки, я спросила его: «Зачем?» Он ответил: «Потому что это красиво», а я возразила, что это безобразно и противоречит человеческой природе. После третьего урока я оставила его классы и никогда уже не возвращалась. Эта неуклюжая и заурядная гимнастика, которую он называл танцем, только разрушала мою мечту. Я же мечтала о совершенно ином танце. Еще в точности не зная, каким он будет, я пробиралась ощупью по направлению к невидимому миру, в который, как предполагала, я смогла бы зайти, если бы нашла ключ. Мое искусство уже жило во мне, когда я была маленькой девочкой, и благодаря героическому и безрассудно смелому духу моей матери оно не было подавлено. Я полагаю, что бы ни собирался ребенок делать в жизни, следует начинать в раннем детстве. Интересно, многие ли родители понимают, что при помощи так называемого образования, которое они дают детям, они только загоняют их в рамки заурядности, лишая возможности совершить нечто прекрасное или оригинальное. Но пожалуй, так и должно быть, иначе кто бы нам поставлял тысячи торговых и банковских служащих, столь необходимых для организованной цивилизованной жизни.

У моей матери было четверо детей. Возможно, с помощью системы принуждения и образования она смогла бы превратить нас в практичных граждан, и порой она сокрушалась: «Почему все четверо непременно должны стать артистами, и ни один – практичным человеком?» Но именно ее прекрасная и неутомимая душа сделала из нас артистов. Моя мать была равнодушна к материальным ценностям и нас научила с презрением и насмешкой относиться ко всяческим видам собственности, таким, как дома, мебель и прочие вещи. Следуя ее примеру, я никогда в жизни не носила драгоценностей. Она учила нас, что подобные вещи являются всего лишь помехой.

Оставив школу, я стала страстной читательницей. В Окленде, где мы тогда жили, была публичная библиотека; на каком расстоянии от библиотеки мы ни находились бы, я бежала, пританцовывала или скакала всю дорогу туда и обратно. Библиотекарем там была удивительная и прекрасная женщина, калифорнийская поэтесса Айна Кулбрит. Она всячески поощряла мое стремление к чтению, и, кажется, ей доставляло удовольствие, когда я просила хорошие книги. У нее были прекрасные глаза, пылавшие огнем и страстью. Впоследствии я узнала, что мой отец когда-то был безумно влюблен в нее. Она, очевидно, являлась величайшей страстью его жизни. И похоже, невидимая нить обстоятельств привела меня к ней.

Тогда я прочла все книги Диккенса, Теккерея, Шекспира и, кроме того, тысячи романов, хороших и плохих, вдохновенных творений и хлама – я поглощала все. Обычно я просиживала ночи напролет, читая до зари при свете огарков свечи, которые собирала целый день. Я также начала писать роман и издавать газету, которую писала полностью сама: редакционные статьи, местные новости и новеллы. Кроме того, я вела дневник, для которого изобрела собственный тайный язык, так как у меня появилась большая тайна – я влюбилась.

Помимо детских классов, мы с сестрой принимали учеников постарше, которых она обучала так называемым «светским танцам» – вальсу, мазурке, польке и т. д. И среди этих учеников было два молодых человека, один врач, другой аптекарь. Последний был изумительно красив и носил восхитительное имя Вернон. Мне было тогда одиннадцать лет, но выглядела я старше, так как зачесывала волосы вверх и носила длинные платья. Я записала в свой дневник, что безумно, страстно влюблена, и верила, будто так и есть. Догадывался ли Вернон об этом, мне неведомо. Тогда я была слишком застенчива, чтобы открыть свою страсть. Мы ходили на балы и танцы, где он танцевал почти все время со мной, а потом я сидела до зари, делясь со своим дневником потрясающими волнениями, которые испытала, «паря», как я выражалась, в его объятиях. Днем он работал в аптеке на главной улице, и я преодолевала порой по нескольку миль только для того, чтобы пройти мимо аптеки. Иногда мне удавалось собраться с духом, чтобы зайти и сказать: «Здравствуйте». Я также разузнала, где он снимает комнату, и часто убегала из дому по вечерам, чтобы посмотреть на свет в его окне. Эта страсть продолжалась два года, и мне казалось, будто я ужасно страдаю. В конце второго года он объявил о своей предстоящей женитьбе на молоденькой девушке из оклендского общества. Я излила свое отчаяние на страницы дневника. Помню день его свадьбы и чувства, которые испытала, когда увидела его идущим к алтарю с некрасивой девушкой в белой вуали. После этого я не видела его.

В последний раз, когда я танцевала в Сан-Франциско, в мою гримерную вошел мужчина с белыми как снег волосами, но моложавый и очень красивый. Я тотчас же узнала его. Это был Вернон. Я подумала, что по прошествии стольких лет могу рассказать ему о своей юношеской страстной любви. Я полагала, что это позабавит его, но он ужасно испугался и принялся говорить о своей жене, той некрасивой девушке, которая, оказывается, была еще жива и которую он по-прежнему любил. Какой простой может быть жизнь некоторых людей!

Это была моя первая любовь. Я была безумно влюблена и, полагаю, с тех пор никогда не переставала пребывать в состоянии подобной влюбленности. В настоящее время я постепенно выздоравливаю от последнего приступа, который оказался неистовым и бедственным. Я, если можно так выразиться, нахожусь в состоянии некоего выздоровительного антракта перед финальным актом. А может, представление окончено? Я могла бы опубликовать свою фотографию и спросить читателей, что они думают по этому поводу.

Глава 3

Под влиянием прочитанных книг я решила покинуть Сан-Франциско и уехать за границу. У меня возникла идея поехать с какой-нибудь большой театральной труппой. Как-то раз я отправилась к импресарио такой труппы, выступавшей с недельными гастролями в Сан-Франциско, и попросила позволения протанцевать перед ним. Испытание состоялось утром на большой темной пустой сцене. Моя мать аккомпанировала мне. Я танцевала в короткой белой тунике под фрагменты «Песен без слов» Мендельсона. Когда музыка смолкла, директор некоторое время хранил молчание, а затем, повернувшись к маме, сказал:

– Такое непригодно для театра, скорее подойдет для церкви. Я вам советую забрать свою девочку домой.

Разочарованная, но не убежденная, я стала строить новые планы отъезда. Я созвала семью на совет и в часовой речи постаралась убедить их, что жить в Сан-Франциско невозможно. Мама была немного ошеломлена, но готова следовать за мной куда угодно; и мы вдвоем выехали первыми, купив два билета до Чикаго. Сестра и братья оставались пока в Сан-Франциско, они должны были последовать за нами, когда я разбогатею и смогу обеспечивать семью.

Когда жарким июньским днем мы прибыли в Чикаго, с нами был маленький дорожный сундучок, кое-какие старомодные драгоценности моей бабушки и двадцать пять долларов. Я надеялась, что сразу же получу ангажемент и все будет чрезвычайно легко и просто. Но не тут-то было. Захватив свою короткую греческую тунику, я посетила всех импресарио, одного за другим, танцуя перед ними, но их мнения всегда совпадали с мнением первого. «Это восхитительно, – говорили они, – но не для театра».

Проходили недели, и наши деньги закончились, заклад бабушкиных драгоценностей дал нам немного. Произошло неизбежное – мы не смогли внести плату за комнату, все наши пожитки удержали, а мы однажды оказались на улице без гроша в кармане.

У меня на платье еще оставался воротничок из настоящего кружева, и весь тот день я бродила под лучами палящего солнца, стараясь продать этот кружевной воротничок. Наконец к вечеру мне это удалось. (Кажется, я продала его за десять долларов.) Это было очень красивое ирландское кружево, и я выручила за него достаточно денег, чтобы заплатить за комнату. На оставшиеся деньги я решила купить коробку помидоров, и в течение недели мы питались лишь этими помидорами без хлеба и соли. Моя бедная мать настолько ослабела, что не могла даже садиться. А я вставала рано утром и отправлялась в путь, пытаясь встречаться с различными импресарио, но, наконец, решила взяться за любую работу, какую только смогу найти, и обратилась в бюро найма.

– Что вы умеете делать? – спросила меня женщина, сидевшая за конторкой.

– Все, – ответила я.

– Надо же, а выглядите так, словно ничего не умеете делать!

В отчаянии я однажды обратилась к директору «Мейсоник темпл руф гарден». С большой сигарой во рту, надвинув шляпу на один глаз, он с надменным видом наблюдал, как я ношусь взад и вперед под звуки «Весенней песни» Мендельсона.

– Что ж, вы очень хорошенькая и грациозная, – заявил он, – и, если бы вы заменили все это на что-нибудь более энергичное, с перцем, я бы нанял вас.

Я подумала о моей бедной матери, теряющей дома последние силы, доедая остатки помидоров, и спросила, что он подразумевает под «перцем».

– Ну, – протянул он, – совсем не то, что вы танцуете. Что-нибудь с юбками, оборками и вскидыванием ног. Сначала вы можете исполнить греческую вещицу, а затем что-нибудь с оборками и прыжками, получится интересная перемена.

Но где мне было взять оборки? Я понимала, что просить в долг или аванс бесполезно, и лишь сказала, что вернусь на следующий день с оборками, прыжками и перцем. Я вышла. Был жаркий день – обычная чикагская погода. Я брела по улице, усталая, чуть не падающая в обморок от голода, когда увидела перед собой один из больших магазинов Маршалла Филда. Я зашла и спросила управляющего. Меня провели в контору, и я увидела сидящего за письменным столом молодого человека. Он казался доброжелательным, и я объяснила ему, что мне к завтрашнему утру нужна юбка с оборками и, если он предоставит мне кредит, я с легкостью расплачусь с ним из ангажемента. Сама не знаю, что побудило этого молодого человека согласиться исполнить мою просьбу, но тем не менее он сделал это.

Спустя годы я встретила его уже как мультимиллионера мистера Гордона Селфриджа. Я купила материал: белый и красный для юбок и кружевные оборки – и, вернувшись домой со свертком под мышкой, нашла свою мать почти при последнем издыхании. Но она мужественно села в постели и принялась шить мне костюм. Она проработала всю ночь и к утру пришила последнюю оборку. С этим костюмом я вернулась к директору «руф гарден». Оркестр был готов к просмотру.

– Какую музыку? – спросил директор.

Я не продумала это, но попросила «Вашингтонскую почту», которая была тогда очень популярна. Музыка заиграла, и я старалась изо всех сил, импровизируя перед директором танец с перцем. Он был очень доволен, вынул сигару изо рта и сказал:

– Превосходно! Можете завтра же вечером начинать, а я выпущу специальный анонс.

Он заплатил мне пятьдесят долларов за неделю и был настолько любезен, что выдал их мне авансом.

Я имела большой успех, выступая под вымышленным именем в этом крытом саду, но все это внушало мне отвращение, и, когда в конце недели он предложил мне продлить ангажемент или даже организовать турне, я отказалась. Мы были спасены от голодной смерти, и я не хотела больше забавлять публику тем, что противоречило моим идеалам. Это был первый и последний раз, когда я поступила подобным образом. Я считаю, что то лето было одним из самых тяжелых в моей жизни, и с тех пор каждый раз, как я приезжала в Чикаго, вид его улиц вызывал во мне отвратительное ощущение голода.

Но во время всех этих ужасных испытаний моя мужественная мама ни разу не предлагала мне вернуться домой.

Однажды кто-то дал мне рекомендательную карточку к журналистке по имени Амбер, которая была помощницей редактора одной крупной чикагской газеты. Я отправилась к ней. Она оказалась высокой, очень худой рыжеволосой женщиной лет пятидесяти пяти. Я изложила ей свои идеи по поводу танца, она весьма доброжелательно выслушала меня и пригласила нас с матерью прийти в «Богемию», где, как она утверждала, мы встретим художников и литераторов. В тот же вечер мы отправились в клуб. Он находился наверху высокого здания и состоял из нескольких простых, никак не украшенных комнат, обставленных столами и стульями, переполненных самыми необыкновенными людьми, которых я когда-либо встречала. Среди них находилась Амбер, выкрикивавшая громким, похожим на мужской голосом:

– Все добрые богемцы, собирайтесь! Все добрые богемцы, собирайтесь!

И каждый раз, как она призывала богемцев собираться, они поднимали свои пивные кружки и отвечали одобрительными возгласами и песнями.

И посреди всего этого бедлама выступила я со своим религиозным танцем. Богемцы пришли в замешательство. Они не знали, как его воспринимать. Но, несмотря на это, они сочли меня милой девчушкой и пригласили приходить каждый вечер и присоединяться к добрым богемцам.

Богемцы представляли собой самую удивительную группу людей – поэтов, художников и актеров различных национальностей. Казалось, у них была только одна общая черта – ни у кого из них не было ни цента. И я подозреваю, что многим богемцам просто нечего было бы есть, так же как и нам с мамой, если бы ни сандвичи и пиво, которые они находили в клубе, поставляемые благодаря щедрости Амбер.

Среди богемцев был поляк, по фамилии Мироцкий, человек лет сорока пяти, с огромной копной рыжих вьющихся волос, рыжей бородой и проницательными голубыми глазами. Обычно он сидел в углу, курил трубку и наблюдал за «дивертисментами» богемцев с чуть иронической улыбкой. Но он единственный из всей толпы, для которой я в те дни танцевала, понимал мои идеалы и мое творчество. Он тоже был очень беден, и все же он часто приглашал нас с мамой в какой-нибудь маленький ресторанчик пообедать или отвозил нас на трамвае за город, чтобы позавтракать в лесу. Он страстно любил золотарник и, когда приходил ко мне, всегда приносил его охапками, красновато-золотистые цветы золотарника теперь всегда ассоциируются для меня с рыжими волосами и бородой Мироцкого…

Он был чрезвычайно странным человеком, поэтом и художником, пытался зарабатывать на жизнь, занимаясь каким-то бизнесом в Чикаго, но ему это не удавалось, и он чуть не умирал здесь с голоду.

В ту пору я была всего лишь молоденькой девушкой, слишком юной, чтобы понять его трагедию или его любовь. Полагаю, что в те искушенные времена никому и в голову не могло прийти, насколько наивными и невинными были американцы. Мои представления о жизни были тогда исключительно лирическими и романтическими. Я еще не испытывала сама и не имела ни малейшего представления о физиологической стороне любви, и только много лет спустя поняла, какую безумную страсть я внушила Мироцкому. Этот мужчина сорока пяти лет или около того влюбился безумно, страстно, как может влюбиться только поляк, в наивную, невинную девочку, какой я тогда была. Мама, очевидно, ни о чем не подозревала и позволяла нам подолгу оставаться наедине. Свидания и долгие прогулки по лесу возымели свое психологическое воздействие. Когда в конце концов он не сумел устоять от соблазна и, поцеловав меня, сделал предложение, я поверила, что это будет единственная и величайшая любовь моей жизни.

Но лето заканчивалось, и у нас совершенно не было денег. Я решила, что надеяться в Чикаго не на что, и мы должны уехать в Нью-Йорк. Но как? Однажды я прочла в газете, что великий Огастин Дейли[3] со своей труппой гастролирует в городе, в качестве звезды выступает Ада Реган[4]. Я решила, что непременно должна увидеть этого великого человека, имевшего репутацию наиболее любящего искусство и самого эстетичного театрального режиссера Америки. Я простояла много дней и вечеров у служебного входа в театр, посылая записки со своим именем и просьбой увидеться с Огастином Дейли. Мне отвечали, что он слишком занят, и предлагали встретиться с его помощником. Но я отказывалась, утверждая, что должна встретиться с самим Огастином Дейли по очень важному делу. Наконец однажды вечером, уже в сумерках, мне позволили предстать перед властелином. Огастин Дейли был необычайно привлекательным человеком, но по отношению к незнакомцам он умел принимать совершенно свирепый вид. Я испугалась, но, собрав все свое мужество, произнесла длинную и экстраординарную речь:

– У меня есть великая идея, которую я хочу изложить перед вами, мистер Дейли, и вы, возможно, единственный человек в этой стране, который способен понять ее. Я открыла танец. Я открыла искусство, которое пребывало в забвении в течение двух тысяч лет. Вы превосходный художник, но вашему театру недостает одного: того, что делало греческий театр великим, и это искусство танца – трагический хор. Без него театр подобен голове и туловищу, лишенным ног, которые бы несли их. Я приношу вам танец. Приношу идею, которая способна революционизировать нашу эпоху в целом. Где я ее почерпнула? У Тихого океана, у колышущихся хвойных лесов Сьерра-Невады. Я увидела идеальную фигуру юной Америки, танцующей на вершине Скалистых гор. Лучший поэт нашей страны Уолт Уитмен. Я открыла танец, достойный поэм Уолта Уитмена. Я воистину духовная дочь Уолта Уитмена. Для детей Америки я создам новый танец, который выразит Америку. Я приношу в ваш театр живую душу, которой ему недоставало, душу танцовщицы. Ведь вы знаете, – продолжала я, пытаясь не обращать внимания на нетерпеливые попытки великого режиссера прервать меня («Вполне достаточно! Вполне достаточно!»), – ведь вы знаете, что у истоков рождения театра был танец, что первый актер был танцовщиком. Он танцевал и пел. Это было рождение трагедии, и до тех пор, пока танцовщик во всем спонтанном величии искусства не вернется в театр, ваш театр не достигнет своей подлинной выразительности!

Похоже, Огастин Дейли просто не знал, что делать с этим странным, худым ребенком, осмелившимся обратиться к нему с подобной горячей речью. Он только бросил:

– У меня есть небольшая роль в пантомиме, которую я ставлю в Нью-Йорке. Можете явиться на репетиции первого октября, и, если вы подойдете, мы вас наймем. Как вас зовут?

– Меня зовут Айседора, – ответила я.

– Айседора. Красивое имя, – заметил он. – Что ж, Айседора, увидимся в Нью-Йорке первого октября.

Охваченная радостью, я бросилась домой к матери.

– Наконец-то меня кто-то оценил, мама, – сообщила я. – Меня нанял великий Огастин Дейли. К первому октября мы должны быть в Нью-Йорке.

– Хорошо, – сказала мама, – но как мы достанем билеты на поезд?

Это был вопрос. Мне в голову пришла идея, и я послала одному из друзей в Сан-Франциско телеграмму следующего содержания: «Триумфальный ангажемент. Огастин Дейли. Должна быть в Нью-Йорке первого октября. Вышлите сто долларов на проезд».

И чудо произошло. Деньги прибыли. Прибыли деньги и вместе с ними моя сестра Элизабет и брат Огастин. Вдохновленные моей телеграммой, они решили, что семейное благосостояние составлено. И все же нам, охваченным безумным волнением и счастливыми ожиданиями, удалось купить билеты на поезд в Нью-Йорк. «Наконец-то мир узнает меня!» – думала я. Если бы я только знала, какие тяжелые времена мне предстоит пережить, прежде чем это осуществится, я, наверное, лишилась бы мужества.

Иван Мироцкий пришел в отчаяние при мысли о разлуке со мной. Но мы поклялись друг другу в вечной любви, и я объяснила ему, как легко нам будет пожениться, когда я добьюсь благосостояния в Нью-Йорке. Не то чтобы я поверила в брак, но в то время я считала это необходимым, чтобы доставить удовольствие маме. Тогда я еще в полной мере не отстаивала свободную любовь, как стала делать впоследствии.

Глава 4

Мое первое впечатление от Нью-Йорка, что он гораздо красивее и больше связан с искусством, чем Чикаго. К тому же я была рада снова оказаться у моря. Мне всегда было душно в удаленных от моря городах.

Мы остановились в пансионе в одной из боковых улиц, отходящих от Шестой авеню. В этом пансионе собралась довольно странная компания. У них, как и у «богемцев», казалось, была только одна общая черта: никто из них не мог оплатить свои счета, и все они жили под постоянной угрозой выселения.

Однажды утром я явилась к служебному входу театра Дейли и снова предстала перед лицом великого человека. Я попыталась вновь объяснить ему свои идеи, но он казался очень занятым и чем-то обеспокоенным.

– Нам удалось привлечь к участию в постановке величайшую звезду пантомимы из Парижа Джейн Мей, – сказал он. – Есть роль и для вас, если вы можете играть в пантомиме.

Пантомима никогда не казалась мне настоящим искусством. Движения – это лирические и эмоциональные выражения, которые порой не имеют ничего общего со словами, а в пантомиме люди заменяют слова жестами, так что это и не искусство танца, и не искусство актера, а нечто безнадежно бесплодное, находящееся между этими двумя искусствами. Однако мне ничего не оставалось делать, кроме как согласиться принять роль. Я взяла ее домой, чтобы выучить, но вещь в целом показалась мне чрезвычайно глупой и недостойной моих стремлений и идеалов.

Первая же репетиция привела к ужасному разочарованию. Джейн Мей оказалась маленькой женщиной со вспыльчивым нравом, впадавшей в гнев по любому поводу. Когда мне объяснили, что я должна показать на нее, чтобы сказать ТЫ, прижать руку к сердцу, чтобы сказать ЛЮБИШЬ, а затем приняться неистово бить себя по груди, чтобы сказать МЕНЯ, все это показалось мне слишком нелепым. Я не смогла отнестись к этому достаточно серьезно и выполнила настолько плохо, что Джейн Мей возмутилась и заявила мистеру Дейли, что у меня абсолютно нет таланта и я не могу исполнять роль. Услышав ее слова, я поняла, что для нас это означает полностью оказаться во власти безжалостной хозяйки нашего ужасного пансиона. Перед моим мысленным взором предстала картина, как накануне молоденькую танцовщицу кордебалета выставили на улицу, не вернув ей чемодан, вспомнила обо всех испытаниях, которые моей бедной маме пришлось перенести в Чикаго. При мысли об этом слезы подступили к глазам и покатились по щекам. Наверное, у меня был чрезвычайно трагический и несчастный вид, так как на лице мистера Дейли появилось более мягкое выражение. Он потрепал меня по плечу и сказал Джейн Мей:

– Видите, как выразительно она плачет. Она научится.

Но эти репетиции были для меня мукой. Мне велели делать движения, казавшиеся мне в высшей степени вульгарными и глупыми и не имевшие никакой связи с музыкой, под которую исполнялись. Но молодость легко приспосабливается, и мне, наконец, удалось понять настроение роли.

Джейн Мей исполняла роль Пьеро, в спектакле была сцена, где мне предстояло объясняться ему в любви. Под три различных музыкальных такта я должна была приблизиться и трижды поцеловать Пьеро в щеку. На генеральной репетиции я проделала это столь энергично, что оставила отпечаток своих красных губ на белой щеке Пьеро. При этом он превратился в совершенно рассвирепевшую Джейн Мей, влепившую мне пощечину. Прелестное вступление в театральную жизнь!

И все же по мере того, как проходили репетиции, я не могла сдержать восхищения перед удивительной выразительностью этой мимической актрисы. Если бы она не оказалась в плену фальшивых и пустых форм пантомимы, то могла бы стать великой танцовщицей. Но формы были слишком ограниченны. Мне всегда хотелось сказать о пантомиме так: «Если вы хотите говорить, то почему не говорите? К чему все эти жесты, словно в приюте для глухонемых?»

Наступил вечер премьеры. На мне был костюм эпохи Директории из голубого шелка, белый парик и большая соломенная шляпа. Увы, никакой революции в искусстве, которую я пришла явить миру! Я была полностью замаскирована и перестала быть собой. Моя дорогая мамочка сидела в первом ряду и была совершенно сбита с толку. Даже тогда она не предложила возвратиться в Сан-Франциско, но я видела, что она ужасно разочарована. После стольких усилий достигнуть такого жалкого результата!

Во время репетиций этой пантомимы у нас совершенно не было денег. Нас выставили из пансиона, и мы поселились на Сто восьмидесятой улице в двух пустых комнатах, в которых абсолютно ничего не было. По земле я обычно бежала, по тротуару прыгала, а по дереву шла, чтобы путь казался короче. У меня была своя собственная система на этот счет. В театре я не ела, потому что у меня не было денег, так что, когда наступало время ленча, я пряталась в ложе у сцены и спала там от истощения, затем, ничего не съев, приступала к репетициям снова. Таким образом, я репетировала шесть недель до начала спектаклей, а затем неделю выступала, прежде чем получила первую оплату.

После трехнедельных выступлений в Нью-Йорке труппа отправилась на гастроли, давая в каждом месте по одному спектаклю. Я получала пятнадцать долларов в неделю на все свои расходы и половину этой суммы посылала матери на проживание. Когда мы высаживались на станции, я направлялась не в отель, а брала свой чемодан и шла пешком на поиски какого-нибудь дешевого пансиона. Моим пределом было пятьдесят центов в день, включая все; и иногда мне приходилось тащиться по нескольку миль, прежде чем я находила такое жилище. Порой подобные поиски приводили меня к весьма странному соседству. Помню одно место, где мне предоставили комнату без ключа, и обитатели дома, в большинстве своем пьяные, постоянно пытались проникнуть в мою комнату. Я пришла в ужас и, протащив через всю комнату тяжелый шкаф, забаррикадировала им дверь. Но даже после этого не осмелилась лечь спать, всю ночь просидела настороже. Не могу представить себе более богом забытого существования, чем так называемые «гастроли» театральной труппы.

Джейн Мей была неутомима. Она назначала репетиции каждый день, и ничто ее не удовлетворяло.

Я взяла с собой несколько книг и постоянно читала. Каждый день я писала длинные письма Ивану Мирскому, но не думаю, что рассказывала ему в полной мере, насколько я несчастна.

После двухмесячных гастролей пантомима вернулась в Нью-Йорк. В целом это предприятие закончилось для мистера Дейли прискорбным финансовым крахом, и Джейн Мей вернулась в Париж.

Что же было делать мне? Я снова встретилась с мистером Дейли и попыталась заинтересовать его моим искусством. Но он, казалось, оставался совершенно глухим и равнодушным ко всему, что я могла предложить ему.

– Я выпускаю труппу со «Сном в летнюю ночь». Если хотите, можете танцевать в сцене с феями.

Мои идеи заключались в том, чтобы посредством танца выразить человеческие чувства и эмоции, и меня совершенно не интересовали феи. Но я согласилась и предложила станцевать под музыку «Скерцо» Мендельсона в сцене в лесу перед выходом Титании и Оберона.

Когда начался «Сон в летнюю ночь», я была одета в длинную прямую тунику из белого с золотом газа с двумя мишурными крылышками из фольги. Я решительно возражала против крыльев, они казались мне смешными. Я пыталась убедить мистера Дейли, что смогу изобразить крылья, не надевая на себя сделанных из папье-маше, но он упорно стоял на своем. В первый вечер я вышла на сцену танцевать одна, и была счастлива. Наконец-то я стояла одна на большой сцене перед многочисленной публикой и могла танцевать. И я станцевала, да настолько хорошо, что публика невольно разразилась аплодисментами. Я произвела настоящую сенсацию. Зайдя за кулисы, я надеялась найти мистера Дейли довольным и принять его поздравления. Но он кипел от ярости.

– Здесь не мюзик-холл! – метал он громы и молнии. – Неслыханно, чтобы публика аплодировала этому танцу!

Продолжить чтение