Читать онлайн Безбилетный пассажир бесплатно
- Все книги автора: Георгий Данелия
Между прочим
Когда я сдавал фильм «Не горюй!» художественному совету «Мосфильма», мне велели написать, что действие происходит в прошлом веке, а не сейчас.
– Зачем? Это и так видно.
– Для заграницы. Там не поймут.
Писать такой титр не хотелось, и я уговорил Михаила Ильича Ромма, голос которого очень любил, сказать это за кадром.
«Было это в конце прошлого столетия в солнечном черепичном городке. А может, этого и не было… Нет, пожалуй, все-таки, было», – звучит теперь в начале фильма голос моего учителя.
Вот и об этих записках мне хочется сказать примерно так же: то, что написано в этой книге, было со мной в прошлом столетии. А может, этого и не было…
Дороги, которые мы выбираем
– Надо отдать его во ВГИК, – сказал отец, когда я окончил школу.
– Почему во ВГИК? – спросила мама.
– А куда его, дурака, еще девать?
Отец мой, метростроевец, считал работу в кино несерьезным занятием и предложил ВГИК, как крайний вариант.
– Там хотя бы блат есть, – добавил он.
Блат действительно был. Мама работала на «Мосфильме» вторым режиссером и знала многих мастеров ВГИКа, а муж ее сестры, знаменитой актрисы Верико Анджапаридзе, кинорежиссер Михаил Чиаурели снимал фильмы о Сталине и был тогда одним из самых влиятельных деятелей кино. Но поступать во ВГИК я отказался – блат был чересчур явным. И к тому же никакой тяги к режиссуре у меня не было – как, впрочем, и ни к чему другому. Кроме джаза. О джазе расскажу потом.
– Но в какой-нибудь институт поступать надо обязательно, – сказала мама. – А то тебя в армию заберут.
В армию мне не хотелось. Мой приятель Женя Матвеев собирался в архитектурный, и я решил идти с ним – за компанию.
Цветок на окне
В Московском архитектурном я учился без особых провалов и достижений. Но рад, что окончил Архитектурный – мне там было интересно. Лекции читали замечательные профессора, и было много симпатичных, талантливых ребят.
В нашей группе было два мастера – Юрий Николаевич Шевердяев и Михаил Федорович Оленев. Шевердяев – элегантный, спортивный, ведущий архитектор (по его проекту построен кинотеатр «Пушкинский», где прошли все премьеры моих фильмов) – был очень занят и появлялся у нас нечасто. А Оленев – скромный, похожий на сельского учителя – был все время с нами.
Михаил Федорович Оленев был очень болен, и мы старались не задерживать его долго у своих подрамников, чтобы он не уставал. Но он все равно каждый раз засиживался с нами допоздна – увлекался. Он накладывал на чертеж кальку, брал свой любимый мягкий цанговый карандаш «Кохинор 6В», думал, а потом по кальке правил проект… А потом рисовал возле здания для масштаба что-нибудь забавное: бородатого старика на самокате, пожарника на качелях, афишную тумбу, на которую задрала ногу собачка… Мне, когда я проектировал южный вокзал, он нарисовал шарманщика на перроне, а в небе – глазастый вертолет, с которого спрыгнул парашютист в железнодорожной форме…
…Михаил Федорович умер. Гроб стоял в институте, в большой пустой комнате. Ночью мы с моими друзьями Олегом Жагаром и Димой Жабицким, как это положено, дежурили у гроба. На стене висела картина Михаила Федоровича: открытое окно, на подоконнике глиняный горшок, в горшке – цветок, за окном ровное небо. Все скупо и просто… Но там, за окном, было столько воздуха и столько радости, что я заплакал.
Перст судьбы
После Архитектурного по распределению я попал в ГИПРОГОР (Институт проектирования городов), в мастерскую перспективной планировки. Мы решали, как должны развиваться города страны в течение ближайших двадцати пяти лет. Но пока мы в Москве чертили – они на месте строили. Мы не знали, что они строят – а им плевать было на то, что мы чертим.
Поначалу я был полон энтузиазма, засиживался на работе по вечерам, и порученную мне работу выполнил на месяц раньше срока. Ожидая похвалы, представил чертеж главному архитектору. Тот взял черный карандаш и начал чиркать прямо по чертежу: «Тут надо так. А это надо вот так». Мог бы хоть кальку подложить… Стереть его чертов карандаш мне не удалось, и пришлось чертить все заново. Через неделю принес со всеми исправлениями, а он опять чиркает: «Здесь надо так. А здесь – так…»
Михаил Федорович Оленев.
Снова переделываю – опять не то.
В курилке мне объяснили:
– Когда срок сдачи?
– Пятнадцатого.
– Сдай проект тринадцатого, и все получат премию. А будем сдавать за месяц до срока, на месяц сократят сроки. Понял?
Я понял.
Приходил на работу к девяти, отмечался и шел курить. Потом – в мастерскую, что-то чертил для приличия (под бесконечный рассказ чертежницы Зины о подлостях соседки Люси) и шел курить. Потом играл в морской бой с экономистом Маргулисом (под рассказ Зины о Люсе), слонялся по мастерской, потом еще чуть-чуть чертил (под Зину о Люсе)… И шел курить.
Между прочим. Ставлю в известность: здесь и далее имена и фамилии действующих лиц не всегда достоверные.
И так до без четверти час. Ровно без четверти приходил Олег Жагар, который работал в соседней мастерской. Мы съедали бутерброды, запивали чаем и ровно в час – за проходную. Гулять.
В тот судьбоносный день идем, гуляем – видим: под забором лежит пьяный. Нестандартный: в макинтоше, берете, очках и галстуке. И при часах. Могли бы и мимо пройти, но – не прошли.
– Надо разбудить, – решил Олег, – разденут этого интеллигента. Эй, коллега!
Интеллигент открыл глаза, сел, огляделся, соображая, где он, и тупо уставился на нас.
– Домой иди, пока в вытрезвитель не забрали, – предложил Олег.
– Я не пьян, – прохрипел интеллигент, – я отдыхаю…
Он вытащил из кармана скомканную газету, расправил ее, снова лег и сделал вид, что читает.
Если бы тогда этот тип не попался нам на глаза, может быть, моя жизнь на следующие полвека сложилась бы иначе. Не было бы бесконечных бессонных ночей и сердечных приступов, не выкуривал бы три пачки сигарет в день, не увидел бы полярное сияние в Арктике и миражи в Каракумах, внучки не хвастались бы тем, что они мои внучки, композитор Гия Канчели не подарил бы мне заграничную курточку из чистого хлопка и не писал бы я сейчас эту дурацкую книжку.
Дело в том, что пьяный читал «Советскую культуру», а там был заголовок: «Мосфильм» объявляет набор на режиссерские курсы».
Я купил газету и узнал, что при «Мосфильме» решили организовать высшие режиссерские курсы. На эти курсы будут принимать людей смежных профессий – художников, писателей, театральных режиссеров, музыкантов… и архитекторов. Стипендия – сто тридцать рублей! А у меня в ГИПРОГОРе зарплата – девяносто.
– Ну какой из тебя режиссер? – рассуждала вечером мама. – Ты же видел режиссеров. Знаешь, какие они.
Режиссеров я видел, и очень многих. До войны мы жили в бараке в Уланском переулке. Жили роскошно: у нас была большая комната (21 кв.м.) и отдельный вход. Когда из Тбилиси приезжали Верико и Чиаурели, они привозили вино, всякую снедь и звали к нам своих гостей. Мама готовила вкусную грузинскую еду, и у нас побывали и Эйзенштейн, и Пудовкин, и Довженко, и Рошаль, и многие другие классики. Все они были яркие, колоритные личности и излагали свои мысли образно, красиво и очень складно.
Когда мне было лет пять, мамина подруга Аллочка на ночь вместо сказок рассказывала мне историю Римской империи. Когда мы добрались до Цицерона, я представлял его себе в виде Григория Львовича Рошаля (Рошаль у нас бывал чаще других) – в берете, очках, при бабочке, но в тоге.
Мама была права – мне до Цицерона далеко. Я до сих пор даже короткий тост складно произнести не могу. А еще грузин.
Я объяснил маме, что не собираюсь быть режиссером-постановщиком. Хочу стать вторым режиссером, как она, и не хочу до гробовой доски слушать про Зинину соседку Люсю. И что стипендия на курсах сто тридцать рублей.
– Давай попробуем, – согласилась мама. – Но сейчас это будет очень сложно.
Времена изменились. Чиаурели за пропаганду культа личности услали в Свердловск. Директором «Мосфильма» стал такой же любимец Сталина, лауреат шести сталинских премий Иван Пырьев. Если Пырьев узнает, что я племянник ненавистного конкурента Чиаурели, то он меня и близко к курсам не подпустит. Так что чем меньше людей будет знать, что Георгий Данелия – сын Мэри Анджапаридзе, тем лучше.
Я и мои сокурсники. 1949 год. Справа на лево: Жагар, Жабицкий, я, Сорокина, Лебедев, Алексеев.
Мама позвонила кинорежиссеру Михаилу Калатозову, которого знала еще по Тбилиси, сказала, что сын собирается поступать на режиссерские курсы, и попросила посмотреть, есть ли у него какие-нибудь шансы.
На следующий день в курилке Олег Жагар меня консультировал. В отличие от мамы он мое решение сразу одобрил:
– Раз в башке щелкнуло, то валяй. Чтобы потом не жалеть.
Жагар, фронтовик-разведчик, на десять лет старше меня, был эрудированным и умным человеком, и я с ним считался.
– Давай подумаем, что Калатозову говорить… Он обязательно спросит, почему ты решил поменять профессию? А ты?
– Скажу: потому что здесь тоска зеленая.
– Ни в коем случае! Говори, что с детства мечтаешь быть кинорежиссером, что это твое призвание. Что любишь литературу, музыку, живопись, театр, а кино – искусство синтетическое и все это аккумулирует. Ну, живопись и литературу ты более или менее знаешь… Как с музыкой?
– Не ахти… Мелодии помню, могу даже напеть, но что чье…
– А ты там не пой. Говори, что твой любимый композитор Бетховен, «Героическая симфония». «Героическая» – верняк. Ну, и Прокофьев. Да, а в литературе не забудь «Не хлебом единым» Дудинцева. Сейчас это модно.
…В субботу я пошел к Калатозову. Михаил Константинович – высокий вальяжный шестидесятилетний грузин с бархатными карими глазами – усадил меня в кресло, сам сел напротив.
– Решили поменять профессию? Зачем? Архитектор – замечательная специальность.
Вот он, этот цыганский хор. Цыганка – Джемс Жабицкий, цыган – я.
Он был со мной на «вы», хотя знал меня с детства: я дружил с его сыном Тито.
– Я люблю живопись, литературу, музыку и театр. А кино – искусство синтетическое и все это аккумулирует.
Калатозов одобрительно покивал.
– В самодеятельности спектакли ставили?
– Нет.
– Играли?
– В спектаклях? Нет, в спектаклях не играл.
– А где?
– В капустнике, в цыганском хоре пел. В институте.
Пауза.
– Фотографией увлекаетесь?
– Нет.
– Пишете? Рассказы, заметки…
– Нет.
– Стихи?
– Сейчас уже нет.
– А когда?
– В детстве сочинял какую-то бестолочь… Но мама очень гордилась.
– Ну-ну, – заинтересовался Калатозов, – прочтите.
– Да не стоит…
– Прочтите, прочтите.
И я прочел:
- Во мгле печальной на горе стоит Чапаев бледный.
- Погиб Чапаев в той реке, погиб он, незабвенный.
- Врагу за это отомщу и силу нашу покажу,
- И выскочат из Троя четыреста героев.
– Трой – это троянский конь, – объяснил я. – Мне тогда мамина подруга Аллочка про него рассказала.
«Господи, что я несу!»
– М-да… – Калатозов тяжело вздохнул. – А Чапаева Бабочкин сыграл неплохо…
Пауза.
– Вы сказали, любите музыку… – наконец, спросил Калатозов. – Сами музицируете?
– Немного.
– На фортепьяно?
– На барабане.
Пауза затянулась. Всемирно известный режиссер сложил руки на груди и задумался, а я с тоской смотрел по сторонам. В этой комнате мне все было знакомо: и фотография, где Калатозов снят с Чаплином (во время войны Михаил Константинович был представителем Экспортфильма в США). И тахта, покрытая шотландским пледом, и картина над тахтой – красивая молодая женщина в кресле. Женщина с картины смотрела на меня с сочувствием. Я легонько подмигнул ей: не переживай, родная. Я все понял, сейчас уйду.
– Иностранный язык знаете? – наконец придумал еще один вопрос Калатозов.
– Нет.
– Вы молодой. Надо выучить.
Я встал.
– Обязательно выучу. Я пойду, Михаил Константинович. Извините. Спасибо.
Калатозов тоже поднялся.
– Я провожу.
Он вышел со мной на лестничную площадку и нажал кнопку вызова. Загудел лифт и, не доехав до нас, остановился – перехватили.
– Парфеноны и Колизеи стоят тысячелетия. А кино что – целлулоид, пленка. Зыбкий материал. – Калатозов вздохнул.
– Ой, Михаил Константинович, – вспомнил я, – извините, я у вас на столе папку оставил!..
То, что сохранилось от раскадровки рассказа А. Чехова “Хамелеон”.
…Через десять минут Калатозов внимательно изучал содержимое папки, а я в кресле напротив напряженно ждал приговора.
Последние дни я, готовясь к визиту, с утра до вечера рисовал жанровые картинки и сделал, как мне казалось, забавную раскадровку чеховского «Хамелеона».
Досмотрев, Калатозов закрыл папку, откинулся в кресле, сложил руки на груди и задумался.
«Не понравилось», – понял я и стал непослушными от перенапряжения пальцами завязывать тесемки на папке. Тесемки не поддавались.
– Дайте мне, – Калатозов отобрал у меня папку и сделал аккуратные бантики: – Это вы сдайте в четыреста двенадцатую комнату на «Мосфильме». Узнайте, что там еще надо. На экзамене я вас спрошу, почему вы хотите стать режиссером. Ответите, как сегодня мне. Маме привет.
– Спасибо, Михаил Константинович!
В дверях он меня спросил:
– А почему вы мне эти рисунки сразу не показали?
– А вы не спросили, рисую я или нет.
Ы-Фынь
Прошло два месяца. За это время я сдал в приемную комиссию рисунки и все, что было положено, и с «Мосфильма» ко мне на дом пришла бумага, что я допущен к собеседованию.
А в ГИПРОГОР вслед за ней пришла другая бумага: официальное приглашение в Китай.
Месяцев шесть тому назад в ГИПРОГОРе появилась китаянка, которую прислали к нам на практику. Звали ее Ы-Фынь. На вид ей можно было дать то двадцать пять, то сорок – в зависимости от освещения. Сначала ее водил по институту сам директор института, потом ею занялся главный архитектор. Главный архитектор перепоручил ее начальнику нашей мастерской, а через неделю китаянку сплавили мне, как самому молодому.
– Чему она у меня может научиться, я сам еще учусь! – пытался увильнуть я.
– Пусть делает то же, что и ты.
– Трудно будет ей без тренировки курить на лестнице с девяти до шести.
– Кончай острить. Это комсомольское задание.
Ну, раз комсомольское… Я подумал и поручил Ы-Фынь перечертить детальный план города Красноуфимска, схемой расселения которого занимался в то время. Думал, со всеми коммуникациями и сараями ей месяца на два работы хватит.
Она предъявила мне чертеж через десять дней. Глаза у нее были красные, а план начерчен хоть неумело, но аккуратно и досконально. Тогда я дал ей план другого города, в три раза больше. И еще – взял из красного уголка гипсовую голову Диадумена, принес из дома подрамник, ватман и показал, как надо рисовать. Днем Ы-Фынь чертила, а вечером, после работы, рисовала. Диадумен в ее исполнении смахивал на китайца.
Через некоторое время я должен был ехать в командировку. Я сказал своей подопечной, что уезжаю в Красноуфимск, а с ней будет заниматься старший архитектор Нелли Зурабовна.
– Нет. Я ехать с тобой, – заявила Ы-Фынь. – Я тоже чертила Красноуфимска.
Я доложил начальству, что китаянка намылилась ехать со мной.
– Нельзя. Это закрытый объект.
– Так ей и сказать?
– Нет. Ей скажи, что там русский мороз, дом приезжих и нужник во дворе!
Так я ей и сказал. Ы-Фынь строго посмотрела на меня:
– Я мороз не боюсь! И нужник не боюсь! Я три года командира партизанского отряда!
Командира не командира, но уехал я без нее (об этой поездке расскажу отдельно).
А потом был ХХ съезд, где Хрущев разоблачил культ личности. В газетах еще ничего не появилось, но все уже что-то слышали.
С утра в мастерской никто не работал. Пока еще полушепотом делились услышанным: оказывается, Сталин был параноик. Провокатор. Агент царской охранки. Еврей. Японский шпион… Кто-то вяло не соглашался: «Сталин ничего не знал о репрессиях. Он ошибался…»
Ы-Фынь сидела неподвижно, уставившись в одну точку. Слушала, слушала, и вдруг что есть силы грохнула кулаками по столу и крикнула:
– Мао Цзэдунь никогда не ошибаться! Никогда! – и убежала.
Несколько дней она не появлялась. Потом явилась как ни в чем не бывало, и все пошло по-прежнему: днем чертим, вечером рисуем.
В общем, я к ней привык. Она мне была симпатична: вежливая, скромная и очень обязательная. Она ко мне тоже привыкла и приглашала в гости:
– Георгия, приходи ко мне дома. Будем пить чай, веселиться и фотографироваться.
А я, на всякий случай, не иду, – китайцы хоть и наши друзья, но все-таки иностранцы. А тогда к иностранцам в гости ходить очень не рекомендовалось.
Вызывают меня в комитет комсомола:
– Данелия, тебя твоя китайка чай пить приглашает. Почему не идешь?
Уже настучал кто-то.
На следующий вечер после работы я купил букетик цветов и поехал к Ы-Фынь. Жила она в однокомнатной квартире с казенной мебелью. Мы выпили чаю со сластями из гастронома, она рассказала анекдот про Трумена, я – про грузина и армянина, посмеялись. Потом она взяла фотоаппарат, мы вышли на улицу, она сфотографировала меня, я – ее, попросили прохожего, он сфотографировал нас вместе. И разошлись, точно выполнив программу: выпили чай, повеселились, сфотографировались.
Так Ы-Фынь проработала у нас полгода, и ей пора было уезжать. Мы собрали деньги, купили ей в подарок электрический самовар и устроили в мастерской прощальный сабантуй. После сабантуя Ы-Фынь попросила, чтобы я ее проводил, и по дороге, в метро, спросила, не хочу ли я поехать в Китай. Работать. На три года. Могу взять с собой жену и дочку.
– Спроси семья. Утром позвони. В семь. В восемь меня посольство везти аэропорт.
– Хорошо, позвоню. А кем я там буду работать?
– Будешь моя советника.
– А ты кто?
– Министра строительства.
– ?!!
Дома я посоветовался и на следующий день ровно в семь утра позвонил Ы-Фынь и сказал, что согласен.
На работе, когда я сообщил, что Ы-Фынь министр строительства Китая, все решили, что я шучу. Но начальник мастерской занервничал и успокоился только когда позвонил в Госстрой и выяснил, что министр строительства Китая – мужчина.
А через две недели из Китая пришла бумага – официальное приглашение на Данелия Георгия Николаевича.
– Может, она замминистра? – снова заволновался начальник мастерской. – Или министр какой-нибудь провинции?..
Я до сих пор не знаю, кем была Ы-Фынь, но тогда решил: не попадаю на курсы – еду в Китай.
Экзамены
– Подождите в комнате отдыха актеров, – сказала секретарша, когда я назвал свою фамилию. – Вас вызовут.
В комнате актеров сидели, ходили, курили, стояли, прислонившись к стене, человек двадцать абитуриентов. В основном это были театральные режиссеры – некоторых я узнал. Обсуждался только что вышедший на экраны бельгийский фильм «Чайки умирают в гавани». Говорили они очень складно, красиво и непонятно. Ссылались на источники, про которые я не слышал, употребляли термины, которых я не знал. Я даже не понял, хвалят они фильм или ругают.
«Куда ты лезешь, Данелия? – сказал мне внутренний голос. – В Китай, брат, в Китай!»
Но тут меня вызвали.
Большая комната была освещена неоновыми лампами, излучающими холодный синий свет (неоновые лампы только-только появились, и я их увидел впервые).
В первом ряду за длинным столом сидели ведущие мастера советского кино: Пырьев, Довженко, Ромм, Юткевич, Калатозов, Рошаль, Александров, Трауберг, Дзиган, Зархи. Во втором ряду – просто мастера советского кино: Арнштам, Роом, Столпер, Птушко, Юдин, Барнет, Пронин, Швейцер… А в глубине у стены стояла «шушера»: Самсонов, Басов, Гайдай, Рязанов, Азаров, Чулюкин, Карелов, Алов с Наумовым и другие. Всего экзаменаторов было человек пятьдесят. И все синие от неонового света.
Посередине комнаты стоял круглый столик и стул. На столике – графин с водой и стакан.
– Садитесь, Данелия, – доброжелательно сказал Рошаль.
Я сел и уставился на Пырьева, который листал мои рисунки.
– Георгий Николаевич, почему вы решили поменять профессию? – спросил Калатозов, как договорились.
А я вдруг понимаю, что ни слова сказать не могу. Все забыл. То ли культурный шок, полученный в предбаннике, меня подкосил, то ли количество и цвет экзаменаторов.
– Выпейте воды, – предложил Рошаль.
Я налил воды в стакан, выпил.
– Ну, так почему вы решили стать режиссером? – мягко повторил свой вопрос Калатозов. – Ведь архитектор – тоже интересная профессия.
– Да, – согласился я, – Парфеноны и Колизеи стоят века, – с ужасом понял, что говорю что-то не то, и замолк.
«В Китай! В Китай!!» – напомнил внутренний голос.
– Скажите, а вы любите литературу, музыку? – подсказывает Калатозов.
– Да… – наконец вспомнил я, – а кино искусство синтетическое. А я люблю и театр, и литературу, и живопись и музыку. А кино все аккумулирует.
– А почему бы вам не поступить в Суриковское? – спросил Довженко, которому Пырьев передавал рисунки. – Вы неплохо рисуете.
– Потому, что кино искусство синтетическое, – пошел я по второму кругу. – А я театр люблю, и литературу, и музыку. «Апассионату» Бетховена, и «Героическую», и Прокофьева люблю, и Дудинцева, и Утесова…
Дальше толком ничего не помню. Что-то меня спрашивали… Что-то я отвечал…
А вечером, когда мы с женой уже строили китайские планы, со студии позвонила счастливая мама. В коридоре «Мосфильма» она встретила Самсона Самсонова и как бы мимоходом спросила:
– Ну, что там на экзаменах? Были способные?
– Было несколько. Кстати, и одного грузинчика приняли. Нам с Иваном (имелся в виду Пырьев) его рисунки понравились.
Цыганочка
В результате на курсы взяли четырнадцать человек. Из четырнадцати десять были театральными режиссерами, а четверо нет: инженер, психолог и мы с Егором Щукиным – архитекторы.
Театральные режиссеры говорили, что абсурдно учить нас всех по одной программе. Это все равно, что учить одному и тому же человека, который играет Листа, и человека, который еще не умеет сыграть гаммы. Может быть, они были правы. Все, что касалось работы с актерами, мизансцен и теории Станиславского, они, конечно, знали лучше. Но что касается кино…
Я с детства околачивался на съемочных площадках – каждое лето мама брала меня с собой в экспедиции. И в массовках снимался – и когда был ребенком, и потом, когда учился в школе, и когда учился в архитектурном. А в фильме «Георгий Саакадзе» даже сыграл в эпизоде – с репликами! Мне тогда было десять лет. Поэтому как снимается кино на практике, какое это муторное занятие, думаю, я знал лучше, чем они.
“Мексиканец”, массовка. В центре – я!
“Незабываемый девятнадцатый”. Массовка. В центре – Названов, а слева – я!
Раз уж упомянул фильм «Георгий Саакадзе», расскажу, чем он мне запомнился. Когда фильм в 43-м вышел на экраны в Москве, я повел весь двор смотреть на меня в кино. А меня там не было: оказалось, что мой эпизод вырезали. Сняли, похвалили и вырезали. А мама не решилась мне об этом сказать.
Но съемочной группе «Георгия Саакадзе», думаю, я запомнился совсем другим эпизодом. Недалеко от Тбилиси снимали батальную сцену: сражение грузин с турками. Детей в армию не брали, но, используя родственные связи, я выклянчил форму, шлем и меч. И даже коня! Но, пока я бегал по инстанциям, грузинская амуниция уже кончилась, и мне пришлось стать турком.
Лошадьми фильм обеспечивал кавалерийский полк, но их не хватало, поэтому турецкую конницу добирали где возможно: и на конзаводе, и у местных крестьян, и даже в цыганском таборе. Мне досталась «цыганочка». Позже, когда я увидел иллюстрации к «Дон-Кихоту», я понял, что Росинанта рисовали именно с нее. Но Росинант был флегматик, а моя цыганочка все время скалила зубы, косила красным глазом и подрыгивала ногами: чего стоим? Чего время теряем?
Пока седлали мою цыганочку, шли бесконечные репетиции: турецкая конница отступала, грузинская наступала. Чтобы войска не смешались, синхронизировали все с точностью до секунды.
Наконец, мой конь был оседлан, и я обходным путем – чтобы мама не увидела – въехал к туркам и затесался поглубже.
– Приготовились к съемке! – скомандовал Михаил Чиаурели. – Камера! Пошли турки!
Мы, турки, поскакали.
– Грузины!
Поскакали и грузины. Впереди грузинского войска – Георгий Саакадзе на белом арабском скакуне.
Я был счастлив. Моя цыганочка шла хорошим галопом и ничуть не уступала другим лошадям.
Но перед камерой, в самом центре кадра, вдруг остановилась и стала выпендриваться. Она взбрыкивала и, пытаясь меня сбросить, чуть не стойку делала на передних ногах. А я висел у нее на шее, вцепившись в гриву, шлем съехал на брови, сабля оказалась на спине и била по голове.
– Что за кретин там в кадре?!! – раздался истошный крик оператора.
– Стоп! – закричал в рупор Чиаурели. – Грузины, стойте! Остановитесь!
Но остановить грузинское войско было уже невозможно: прямо на меня несся Георгий Саакадзе. Перед моей выпендривающейся цыганочкой его араб вдруг резко затормозил, и великий полководец вылетел из седла.
Что было потом, пропускаем. Почти месяц меня и близко к съемкам не подпускали…
Лишние подробности
На курсовую работу нам выделили по 300 метров пленки и по одному съемочному дню на каждого. На лекциях я сидел за одним столиком с Шухратом Аббасовым. Нам было комфортно друг с другом – я неречист, и он молчун, и мы решили объединиться и совместно снять отрывок из «Золотого теленка» Ильфа и Петрова: как Варвара уходит от Васисуалия Лоханкина на двоих – 600 м пленки и два съемочных дня.
Написали сценарий, прохронометрировали – получилось 756 метров. А у нас 600. Пятьдесят процентов уйдет на хлопушки, захлесты и технический брак – это минимум. Пришлось сокращать 256 метров – вычеркивать дорогие нашему сердцу реплики. С трудом втиснулись в 300 м (10 минут). Но снимать мы должны были только по одному дублю.
На актеров денег не было, и мы пригласили студентов Школы-студии МХАТ Галю Волчек и ее мужа Женю Евстигнеева. Конечно, мы хотели кого-нибудь поопытнее, но у этих было большое преимущество – они были бесплатными.
Снимать мы должны были в какой-нибудь готовой декорации, построенной для другого фильма. Но на момент съемок в павильонах «Мосфильма» стояли либо избы, либо дворцовые залы и нам пришлось сделать выгородку комнаты Лоханкина в коллекторе (зале для складирования). Мы сами притащили и поставили две стенки, сами принесли мебель и реквизит. И начали снимать. Оператором нам назначили женщину средних лет – Соню Хижняк.
Первый день прошел очень успешно – сняли 140 полезных метров, потратили 287. Второй день не задался. Начали снимать – забарахлила камера, – «салат». Перезарядились – снова брак – соринка. Снимаем крупный план Гали Волчек – в коллектор въехал грузовик, звукооператор требует переснять. Второй дубль у Гали получился хуже, чем тот испорченный. Галя настаивает: еще один. А пленка идет. В итоге к концу смены на последний кадр осталось всего девять метров – ровно на один дубль. Снимали не по порядку, а так, как было удобно по свету, и последним оказался кадр из середины: Лоханкин живо вскочил с дивана, подбежал к столу, с криком «Спасите!» порвал карточку и снова улегся на диван.
Проверяли на мне: Шухрат стоял с хронометром, а я вскакивал с дивана, рвал карточку и ложился обратно.
– Семь метров, – сказал Шухрат. – Женя, запомнили? Сделайте все точно так.
– Давайте снимать, – Евстигнеев лег на диван.
Я перекрестился и скомандовал:
– Мотор!
Евстигнеев встал, медленно подошел к столу, порвал карточку, вернулся, лег на диван и пробормотал: «Спасите»… И пленка кончилась.
Погубил фильм, зараза!
– Съемка окончена, спасибо всем, – сказал невозмутимый, как индеец, Аббасов, – пошли, Гия!
И мы, не попрощавшись, ушли из павильона.
Долго шли молча.
– А, может, это не так уж плохо? – наконец, сказал Шухрат.
Я свирепо посмотрел на него. Шухрат поднял руки:
– Молчу.
Шухрат оказался прав – когда в первый раз показывали отрывок, больше всего смеялись именно в этом месте. А Ромм потом даже похвалил эту евстигнеевскую импровизацию:
– Хорошо придумали, сделали от обратного. Молодцы!
Я посмотрел на Шухрата, Шухрат – на меня, и мы не стали уточнять, чья это идея, – зачем терять время на никому не интересные подробности?
Между прочим. В Ярославле снимали выноску окна к сцене «Афоня просыпается в комнате Кати» (фильм «Афоня»). Снимать надо было в пять утра. Утренний режим – солнце еще не взошло, но уже светает. По задумке там, за окном, должны были возвращаться со свадьбы молодожены. Но в половине пятого выяснилось, что свадебное платье невесты забыли в Москве. Я уже хотел снимать просто пейзаж, но тут оператор Сергей Вронский показал мне на лошадь, которая тащила телегу с бочкой…
– Пусть эта телега проедет, – сказал он.
Сняли лошадь.
Первой на этот кадр обратила внимание жена художника Левана Шенгелия Рита.
– Как ты это потрясающе придумал, – восхищалась она после просмотра на «Мосфильме». – Как это точно!
– Что точно? – осторожно спросил я.
– Лошадь! Он делает предложение – а потом лошадь. Вот и Катя, как эта несчастная лошадь, будет тащить груз омерзительного, пьяного хамства и нищеты всю жизнь! Ведь так?
Я скромно кивнул.
Через год «Афоню» показывали в Лос-Анджелесе в большом кинотеатре. Рядом со мной сидел классик американского и мирового кино, тбилисский армянин Рубен Мамулян. Когда на экране появилась лошадь с бочкой, раздались аплодисменты. После просмотра я его спросил:
– Рубен, а почему аплодировали, когда появилась лошадь?
Он усмехнулся:
– Не думай, что американцы такие тупые, как пишут ваши газеты. Что тут понимать? Он спрашивает «Ты замуж за меня пойдешь?» И сразу – лошадь с повозкой. Замужем за ним она и будет, как эта лошадь. Я угадал?
И я опять не стал уточнять. Кому интересны лишние подробности?
Ким
В ноябре мы с Шухратом были в Краснодаре на практике – на съемках картины Григория Рошаля «Хождение по мукам». Мама работала там вторым режиссером, а директором картины был Виктор Серапионович Циргиладзе, мой старый знакомый: именно он гонялся за мной с палкой на съемках «Георгия Саакадзе» после случая с цыганочкой.
Ну, что я могу рассказать об этой практике? Съемки как съемки, все это я уже видел не раз. Ярко мне запомнилась такая картина: вечер, закат, поле, черный силуэт съемочного крана, на нем – человек… Мне даже захотелось про это снять фильм (у меня в жизни так бывало – картинка, а потом фильм. Вертолет на замке – «Мимино», девушка и парень с зонтиком – «Я шагаю по Москве»).
На практике в Краснодаре. 1956 год. “Хождение по мукам”. В центре в шляпе Шухрат Аббасов. Слева сидит Григорий Львович Рошаль, а справа – я!
“Хождение по мукам”. Григорий Рошаль и я.
С Циргиладзе всегда работал Ким – скромный седой человек с усталым лицом. Мы никак не могли определить его должность. Иногда он носил стул за режиссером, иногда на нем ставили свет, а чаще всего он просто стоял около камеры. Наверное, Ким и сам прекрасно понимал, что без него спокойно могут обойтись, и поэтому очень старался быть полезным.
Снимали сцену «ранение Рощина». Накануне ночью подморозило, и лужи покрылись коркой льда. Николай Гриценко, который играл белого офицера Рощина, предложил эффектный кадр: Рощина ранят, он падает и лицом разбивает ледяную корку. «Снимайте наверняка, – предупредил Гриценко. – Падать буду только один раз».
Настроились, тщательно все проверили.
– Все готовы? – спросил Рошаль?
– Готовы.
– Камера! Начали!
И Гриценко самоотверженно рухнул лицом в лужу. Разбил он щекой лед или не разбил, никто не увидел, потому что тут же с криком «ой, он упал!» в кадр вбежал Ким и стал поднимать Гриценко: «Коля, больно?»
Хорошо, что Гриценко в этой сцене был без сабли, а то разрубил бы Кима на кусочки.
И еще у Кима было одно занятие – когда снимали с крана, если оператор слезал с площадки, туда сажали Кима, чтобы не нарушалось равновесие.
Как-то снимали километрах в тридцати от города в степи. После съемки обратно в Краснодар мы с Шухратом ехали в «газике» с Циргиладзе. На полпути Циргиладзе спохватился:
– Ребята, а где Ким?
Ким всегда ездил с ним.
– Не знаем.
Развернули машину, поехали обратно.
На фоне заходящего солнца чернел силуэт крана. А на верхней площадке крана, сгорбившись, сидел Ким.
– Ты что там делаешь, болванчик?! – истошно заорал Циргиладзе.
Болванчиками Циргиладзе называл всех. Одних в глаза, других (Рошаля, например) за глаза.
– Меня забыли, – виновато объяснил Ким.
До войны Ким был большим начальником в нашем кино. Потом от него ушла жена, он запил и пропал. Объявился во время войны в Тбилиси: жалкий, опустившийся… Его случайно на улице встретил Циргиладзе, узнал – и с тех пор они не расставались.
Сикильдявка
На диплом я решил снять драму. Остановился на «Русском характере» Алексея Толстого: обожженный танкист приходит на побывку домой, и мать его не узнает.
Моим индивидуальным мастером был Калатозов. Я написал сценарий и отнес ему на утверждение.
– Позвоните завтра в десять, – сказал Калатозов.
Назавтра ровно в десять набираю номер и слышу, как приятный женский голос говорит в трубке: «Калатозова нет дома. Если хотите что-то передать, говорите после сигнала. В вашем распоряжении минута». Тогда об автоответчиках еще никто не слышал. Звоню каждый час – то же самое.
Встречаю в коридоре «Мосфильма» своего друга, дипломанта ВГИКа Тамаза Мелиава.
– Хочешь послушать чудо техники?
Завожу его в комнату, набираю номер и даю трубку:
– Слушай.
«Калатозова нет дома. Если хотите что-то передать, говорите…»
– Эту финтифлюшку он, наверно, из Америки привез, – сказал Тамаз и тут же предложил: – Есть два пятьдесят. Поехали в «Арарат».
– Не могу. Мне к Калатозову надо.
– Оттуда позвоним.
В шикарном, по тем временам, ресторане «Арарат» висели бамбуковые занавески и была зеркальная стена, в которой отражался весь зал.
Конечно, на два пятьдесят следовало идти не в «Арарат», а в пивнушку, но Тамаз, как и его учитель Сергей Юткевич, был эстетом. (К примеру, он никогда не открывал бутылку пива зубами.)
Тамаз долго и степенно выяснял у официанта, какие есть коньяки? И что он порекомендует на горячее? А кто шеф-повар? В итоге заказал: коньяк «три звездочки» сто пятьдесят грамм, кекс две порции и лимон. И велел принести самые маленькие рюмочки. Официант почтительно кивнул и заспешил выполнять заказ.
Было в Тамазе нечто такое, что неотразимо действовало на официантов. Заказ на копейку, а официанты почтительны и угодливы.
На два пятьдесят в «Арарат» я бы ни с кем кроме Тамаза Мелиава не пошел.
Я вышел в холл позвонить Калатозову. Занято! Когда дозвонился – снова женский голос.
Вернулся в зал – за нашим столиком сидят еще двое.
– Познакомься, – говорит Тамаз, – наши друзья из ГДР.
Немцы приподнялись, мы пожали друг другу руки. И немцы уставились в меню (к нам их подсадили потому что мы были самыми трезвыми). Официант принес наш заказ: графинчик с коньяком, два ломтика кекса и две дольки лимона.
– Еще две рюмки! – распорядился Тамаз.
Официант заторопился за рюмками.
Когда появились рюмки, Тамаз встал, разлил коньяк и предложил выпить за великого немца Эрнеста Тельмана. Все встали, Тамаз произнес тост, перечислив заслуги Тельмана перед человечеством. Мы выпили. И тут же Тамаз предложил выпить за соратника Тельмана, верного ленинца Вильгельма Пика. Начал разливать – на одну рюмку не хватило… Тамаз поставил графинчик на стол и задумался. Немцы пошушукались, заказали еще сто пятьдесят. Официант принес. И Тамаз продолжил тост за Вильгельма Пика. Расхваливал его с такими подробностями, словно он с ним в школе учился.
Мы выпили за Вильгельма Пика, и Тамаз предложил выпить за выдающегося деятеля Коммунистической партии Советского Союза Никиту Сергеевича Хрущева. Разлил коньяк – опять на одну рюмку не хватило. Опять Тамаз поставил графин и вздохнул, а немцы опять пошушукались и заказали… И так минут двадцать.
Мы выпили за «миру мир», за «солидарность со странами третьего мира», за кубинскую революцию и Фиделя Кастро (отдельно), за Николае Чаушеску и в его лице – за лидеров всех стран социалистического лагеря…
А после того, как мы выпили за женщин – за Надежду Крупскую, Розу Люксембург, Клару Цеткин и Екатерину Фурцеву – немцы, так и не присев, заплатили за то, что они заказывали, попрощались и, покачиваясь, пошли на выход. Но перепутали направление и врезались в зеркало – в то место, где отражалась дверь.
– Пора и нам, – Тамаз посмотрел на часы. Он собирался ехать на вокзал встречать Вахтанга Абрамашвили, который вез бочонок вина, и позвал меня с собой.
– Не могу. Мне к Калатозову надо.
– Надоел ты со своим Калатозовым!
Позвонили из вестибюля. «Калатозова нет дома. Если хотите что-то передать…» – заговорил автоответчик.
– Передайте ему, что он сикильдявка, – пропищал Тамаз в трубку противным высоким голосом.
– Ты что, с ума сошел? Ты что натворил?! Он теперь решит, что это я!
– Я женским голосом говорил, он подумает, что это пошутила поклонница.
Вахтанга мы встретили, бочонок он привез…
…На следующий день я опять не смог дозвониться до Калатозова и решил поехать без звонка. Калатозов оказался дома.
Сценарий он забраковал:
– Фальшиво. Мать не может не узнать сына, она сердцем чувствует.
Зазвонил телефон. Калатозов трубку не взял, и знакомый женский голос проговорил свой текст, что Калатозова нет дома и т. д. Потом – шип и сопение. Потом гудки.
– Это автоответчик, – объяснил Калатозов. – Для сообщений, когда абонента нет дома. Но я его не отключаю. Звонит столько ненужных людей, что я не беру трубку, если не называются. Вчера в десять я ждал вашего звонка, и если бы вы назвались, я взял бы трубку. А кстати, Гия, вы случайно не знаете, что такое «сикильдявка»?
– Нет, – твердо ответил я, честно глядя ему в глаза.
И сказал чистую правду. Что такое сикильдявка, я до сих пор не знаю. И спросить уже не у кого.
Нафталин
Я остался без сценария. И Тамаз Мелиава, который чувствовал себя виноватым за «сикильдявку», отдал мне свою очень удачную инсценировку небольшого эпизода из романа «Война и мир», который он собирался поставить на площадке во ВГИКе.
Ночь. У костра солдаты варят кашу. Из леса выходят два француза, голодные, ободранные, почти босые. Солдаты усаживают их у костра, кормят кашей, дают водки. Французы поели, выпили и заснули. «Тоже люди», – удивился молодой солдатик Залетаев (его играл юный Лев Дуров, это был его дебют.)
Условия съемок теперь были лучше, чем на курсовой: пленку дали один к пяти, была профессиональная съемочная группа и техника.
Снимали зимой, ночью, в лесу недалеко от «Мосфильма». Было очень холодно, и мой однокурсник, грек Манус Захариас (он играл французского офицера), простудился. На следующую ночь у него была температура 38,5, и пустить его босиком на снег мы, естественно, не могли. Так что в кадре «босые ноги французского офицера» мы снимали мои ноги.
Я стою босиком на снегу, а оператор Николай Олановский уже двадцать минут ставит свет.
– Скоро?
– Сейчас еще один бэбик поставлю – и все.
(Бэбик – маленький осветительный прибор.)
Поставили бэбик.
– Все?
– Все. Сейчас только эффект от костра сделаем.
Осветитель взял еловую ветку и начал махать перед прибором.
– Быстрее! – скомандовал Олановский.
Осветитель замахал быстрее.
– Медленнее!
А я все стою. Наконец сняли дубль. Олановский просит повторить. Сняли второй. Коля просит – еще: надо теперь помахать веткой у другого прибора. «Дорвался! Устроил себе именины сердца!» Сняли третий.
– Все! Снято! – крикнул я и побежал к автобусу.
– Стой! Не снято! – завопил Олановский. – Еще один дубль! Я только еще один бэбик добавлю!
– Нет уж, хватит!
Утром отдали пленку в проявку. К вечеру узнаем, что наш материал напечатали. Терпения ждать, когда его выдадут, не было, и мы побежали в лабораторию, и напросились посмотреть вместе с ОТК.
Идет наш материал, все нормально: лес, костер, солдаты… На экране – ноги на снегу, а на них – эффект костра. Хорошо! Не зря ветками махали. Первый дубль, второй… Женщина в белом халате (технический контролер) поворачивается ко мне и спрашивает:
– Нафталину насыпали? Или соль?
– Снег.
– Да ладно. Я-то вижу, что не снег.
Мне стало очень обидно. Два пальца зря отморозил! Наверное, все-таки надо было дать Олановскому поставить еще один бэбик.
Пырьев
Так прошло два года. Первые полтора мы учились в идеальных условиях. У нас была большая аудитория, свой просмотровый зал, куда три раза в неделю привозили картины из фильмофонда. Все мы были зачислены в штат студии как ассистенты режиссера первой категории, с такой же зарплатой.
И все потому, что эти курсы придумал Пырьев, – а он был перфекционист: все, что его, должно быть на самом высоком уровне.
Когда Пырьев стал директором, он развернул на «Мосфильме» грандиозное строительство. Построил два новых корпуса с павильонами, вырыл пруд, огородил территорию высокой чугунной решеткой и стал добиваться, чтобы все Воробьевы горы передали «Мосфильму» для натурных площадок.
Тут-то его и сняли.
А без Пырьева никто не знал, что с нами делать. Оказалось, что режиссерские курсы «Мосфильма» не зарегистрированы Министерством высшего образования, и диплома режиссера-постановщика нам никто выдать не может. А если нет диплома, то и постановки нам не полагается.
Побежали к Пырьеву. Но Пырьеву было не до нас: его персональное дело было на контроле в ЦК. А дело заключалось в следующем. Пырьев к тому времени придумал и пробил в правительстве Союз кинематографистов. Снимать фильмы и руководить объединением ему было мало, надо еще куда-то девать свою неуемную энергию. Думаю, если бы у Пырьева не отняли «Мосфильм», то никакого Союза кинематографистов не было бы.
Пырьев отвоевал здание на Васильевской, отремонтировал его и решил устроить во дворе летний ресторан. Но ему не хватало площади для помоста с роялем. Надо было отодвинуть забор на два с половиной метра.
Пырьев пошел по инстанциям – районные, городские, союзные… И везде получил отказ. Потому что рядом с Домом кино была школа, и никто не решался отнять землю у детей.
Тогда Пырьев со своим верным соратником оргсекретарем союза Григорием Марьямовым купили бутылку водки школьному сторожу и ночью втроем – сторож, Марьямов и Первый секретарь Союза кинематографистов Пырьев (депутат Верховного Совета СССР, Народный артист СССР, лауреат шести Сталинских премий) – переставили забор. Как показала потом экспертиза – на два метра шестьдесят сантиметров.
А утром Пырьев лично явился в школу и вручил постоянные пропуска в Дом кино директору школы и завучу. И все были довольны.
Кроме учителя истории – парторга школы. Учителю истории стало обидно, что Пырьев не признает ведущей роли коммунистической партии, и он написал письмо лично главе государства Никите Сергеевичу Хрущеву: что режиссер Пырьев ограбил советских детей.
И теперь персональное дело Пырьева Ивана Александровича было на контроле в ЦК.
А мы так и остались в штате «Мосфильма» ассистентами режиссера первой категории. Но уже без зарплаты.
И я устроился третьим вторым режиссером к режиссеру Файнцимеру на картину «Девушка с гитарой». Проработал два месяца и понял, что уже не хочу быть вторым режиссером. Хочу снимать сам!
Редактор Марьяна Качалова, которая курировала курсы, посоветовала:
– Ищите сценарий. Будет сценарий – будет шанс. Хорошо бы современный на производственную тематику. Или военно-патриотический.
Производственная тематика
После четвертого курса архитектурного мы с Джемсом Жабицким проходили практику на строительстве МГУ.
Когда мы появились на стройке, здание уже было возведено и шли отделочные работы. Я попал к прорабу по кличке Ётить.
– Студент, ётить? Будешь у меня мастером по ремонту облицовки.
Здание было облицовано керамическими плитками.
Лифт не работал, и мы полезли пешком на тридцать первый этаж. Через окно вылезли на подмостни. Там курили солдаты. Подмостни были подвесными – покачивались, и было страшновато. Ётить объяснил:
– Стучишь по плитке – если звук полый, ставь на раствор новую. Твой участок от сих до сих. И еще тут.
Он пошел по доске за угол: там были такие же подмостни, а между ними лежала незакрепленная доска. Тридцать первый этаж, люди внизу казались муравьями – ступить на эту доску я не решался.
– Ты где, ётить! – крикнул Ётить. – Иди сюда!
Я пошел. Мне показалось, что доска поехала, и я вцепился в трос. Ётить еле отодрал меня:
– Ты чего бздишь, ётить? Здесь два шага.
Через какое-то время я привык и ходил совершенно спокойно.
Начал работать. Солдаты курили и советовали, а я простукивал плитки, и ненадежные отдирал.
Через пару дней Ётить поднялся посмотреть. И обалдел:
– Ты что, ётить, о…л?! Ты все расфурычил!
– Только где звук полый.
– Забудь про звук, ётить! Постукал – если не отлетела, оставляй!
Так я и делал. Не знаю, каким образом эти плитки до сих пор держатся.
На шпиле над нами работали заключенные. Двое каким-то образом умудрились бежать и попали в цементный раствор (потом мы использовали это в сценарии «Джентльмены удачи»).
Как-то пришел на стройку – около открытого люка стоит солдат-узбек и кричит что-то непонятное. Стали собираться люди. Оказывается, в подземные коммуникации пошел ядовитый газ. Появились пожарники и начали вытаскивать тела работавших там солдат. Некоторых врачи смогли спасти.
Другая производственная тематика
В феврале пятьдесят пятого меня от ГИПРОГОРа командировали на полтора месяца в Свердловскую область, проверить схему расселения нескольких небольших городов Северного Урала (это когда я не взял с собой Ы-Фынь).
Приехал в Свердловск, обошел гостиницы – мест нет. Сдал чемодан в камеру хранения на вокзале, посмотрел расписание – поезда во все нужные мне города уходят из Свердловска вечером и идут ночь. Это меня устраивало – там и буду спать.
Уезжал вечером и рано утром, часа в четыре, приезжал на место. До города поезд каждый раз не доезжал несколько километров – очевидно, чтобы сбить с толку шпионов: во всех этих городах были военные заводы. Идешь в темноте по шпалам. Входишь в город – широкие улицы, одноэтажные дома и высокие заборы (раньше там жили староверы.) Прохожих еще нет, спросить, где дом приезжих, не у кого. Мороз сорок градусов, и собаки лают.
В доме приезжих, когда его разыщешь, долго стучишь в дверь. Открывает заспанная горничная:
– Мест нет.
Показываешь командировочное удостоверение, начинаешь уговаривать – пускает. Как правило, в домах приезжих было две-три комнаты на втором этаже, и, в основном, жили в них те, кто работал на заводе. Люди спали на кроватях и на полу – на матрасах. Садишься на лестнице, на ступеньки, и ждешь. В шесть – подъем, пора на завод. Все быстро собираются и уходят, а я, не раздеваясь, ложусь поверх одеяла на освободившуюся кровать и досыпаю. Ну, а потом иду в горисполком согласовывать схему расселения: в какую сторону будет развиваться промышленность, где строить жилье, где спортивный комплекс. А потом иду смотреть, что они уже построили без согласования с центром.
Обедал в столовых. Меню незамысловатое: суп из головизны (из рыбьих голов) и макароны с маргарином, больше пятнадцати копеек на обед не потратишь… Вечером возвращался в дом приезжих, знакомился с людьми, меня угощали хлебом с маргарином и чаем. А когда все ложились спать, я вносил поправки в свои чертежи.
Так и ездил около месяца. В Свердловске я бывал проездом, мылся в бане, менял белье в камере хранения на вокзале, где хранил свой чемодан. Хорошо, что Ы-Фынь со мной не пустили. Хоть и партизанка, но все-таки женщина.
С той поездки запомнился такой эпизод. Чуть-чуть потеплело, стало подтаивать. На улице – месиво из глины, снега, стружек. Подхожу я к столовой, там какой-то пьяный лежит, поет.
Из столовой вышел парень – ну прямо молодой Есенин. Ярко-синие глаза, соломенный чубчик, фуражка, а на фуражке очень много значков.
Захожу в столовую, беру суп из головизны. На меня поглядывают: новый человек, и одет необычно. Там все в основном в ватниках, много бывших заключенных. Сидят, пьют пиво, под столом водку разливают… И вдруг заходит тот парень со значками, в глазах – такая трагедия:
– Я рупь потерял… У меня рупь был, а я его потерял…
Мне жалко его стало. Я положил рубль рядом со своим столом и говорю:
– Малый, а вот здесь какой-то рубль валяется!
Парень удивленно посмотрел на меня:
– Ой, он мне рупь дал! А я его не знаю! Он мне рупь тут положил, а я тут и не сидел!
И вижу, все сидящие в столовой смотрят на меня. И нехорошо смотрят. Кто-то сказал:
– Еврей, наверное.
И все потеряли ко мне интерес. А парень ушел из столовой, так и не взяв мой рубль.
Когда я доел свою «головизну» и вышел на улицу, парень ждал меня у дверей:
– Приезжий, ты ко мне с добром. И я к тебе с добром. На. Бог в помощь.
И дал мне бумажную иконку Богоматери.
Между прочим. Эту иконку я два года носил в паспорте. А потом в метро у меня паспорт украли. И иконку. И после этого мы с Ирой разошлись. Тихо, мирно, но все равно, когда есть ребенок, это трагично. Хотя отношения у нас по сей день добрые и уважительные.
Когда вернулся в Москву и сдал чертежи, сообразил, что забыл исправить названия. У меня на синьке плана города Нижняя Сысерть почему-то было написано: «Красноуфимск» а на синьке Красноуфимска – Нижняя Сысерть. Кто-то до меня напутал. Я попросил вернуть мне бумаги, но мне отказали:
– Нельзя.
– Почему? У меня же есть допуск.
– У вас простой. А здесь «Ольга Павловна». (Особая папка).
– Так там только то, что я сам нарисовал!
– Нельзя.
Так и не дали мне исправить названия. Надеюсь, в дальнейшем не построили на кладбище в Красноуфимске футбольный стадион, как это было нарисовано в синьке «Нижняя Сысерть».
Военно-патриотическая тема
– Баба – она что? Баба – она бывает ручная, ну и дизель-баба. Ручная для утрамбовки, а дизельная – сваи заколачивать. На керосине работает. А ручную и самому сделать можно – берешь бревно, отпиливаешь и прибиваешь гвоздями палку. Записали? Теперь шинеля, – полковник Епифанов, который преподавал нам в архитектурном военное дело, читал лекции без переходов от одной темы к другой. – Идет бой. Вы в атаке, и надо преодолеть проволочное заграждение. Но – зима. Вы снимаете и кидаете на проволоку свои шинеля, по ним преодолеваете, значит, препятствие и – в атаку. А про шинеля больше не думаете, вы за них материально не отвечаете.