Читать онлайн Колокола весны бесплатно
- Все книги автора: Анатолий Никифорович Санжаровский
1
Если человек часто выходит из себя – значит, с собой ему плохо.
В.Сумин
В окно веранды постучали. Тихо. Несмело.
Будто поскреблись.
Сквозь дрёму Гордей услышал это. Но значения не придал. Посчитал, что это ветер каштановым листом в ласке потёрся о стекло.
Минуты через три поскреблись ещё. Ясней.
Что за чёрт! И мухи, и люди как сговорились. Заснуть не дадут!
Гордей смахнул с себя газету – от мух он всегда прикрывал лицо газетой, – схватился с дивана. Резко откинул занавеску.
За окном мялся Валерка.
Увидев угрюмого, как скала, Гордея, Валерка торопливо-потерянно поманил его пальцем выйти во двор.
По обычаю, Валерка никогда не заходил в дом. Не решался. Всё конфузился. И когда таки объявлялся с чем важным, непременно вызывал Гордея на лавку под окно.
Зверовато хмурясь, Гордей вышел.
– Ну, недоскрёб твою мать! – мрачно плеснул он. – Ты чего, ненаглядная душа без ветрил, прискакал? Соскучился, что ли? Заснуть не дал!
– Наше вашим с огурцом и с кисточкой! Кончай, Годя, сонтренаж. Садись, сплюшка, вечный чемпион по спанью. Будут маленькие Фили под твоим каштаном у порога. Расчехлись, думак, на совет. Ты у нас все мудрости пробёг. Всё знаешь. Во всяких переплётах житуха тебя тёрла… Твёрдый, «ломом подпоясанный»… Всякие обстоятельства ломаешь через коленку. Послушай горькую песнь старого акына. Давай пошепчемся.
– Ну, раз вкрай зудится, шепчи, Блиныч, шепчи, – уступчиво хмыкнул Гордей, явно довольный тем, что вот именно к нему прибежали на совет.
Сел на лавку, кивнул рукой и Валерке. Садись!
– Запевай свои туторки-мотуторки.
– Слушай! – взахлёб зашептал Валерка, приваливаясь плечом к плечу Гордея. – Кимоно-то херовато! Откололась мне беда! Амбаш… Не знаю, куда и бечь листовки клеить.[1] Ёшкин кот! Ко мне ж нагря…
– … ревизор! – с ленивым смешком подсказал Гордей.
– Хуже, боль тя задави! Ну прям… Увидал – ровно камень на сердце налёг. Раиска Бухтоярова! Корреспондентша из самой из Москвы! К чему бы это?
– Наверно, к хорошей погоде и к жестоким танцам с саблями в стогу. Ты на всякий случай, игрило, подмойся да прифрантись. Как следует приготовься к ответственному мероприятию… Ещё не забыл, как загнать шар в лузу? Освежи свои знания… Народный рецепт любви ещё помнишь? Берёшь семьсот грамм страсти, сто грамм любви. По вкусу добавляешь поцелуи и обнимашки. Рекомендация: готовое блюдо дегустируете вдвоём…
– Да иди ты! – отмахнулся Валерка. – Ну чего тут размуздыкивать чёрт те что?.. Тут такое…
В глазах у Гордея качнулось любопытство:
– А как эта непритрога из себя? При виде этой молодянки[2] господин Рейган… бр-р-р, господин Рейтинг сразу под козырёк и подымается? Или?.. Есть на что хоть один глазок возложить?
– Хо! Не только один глазок! Бога-атющий цветочек! Расшаперилась…[3] Не какая там бухенвальдская крепышка… Щекотливое тело… Кругом затаренная любопышечка! Эта белокурая бестия полну пазуху одних титек навезла! И тут, и тут, и тут… Везде всего навалом! Всё сторчком стоит! Всё пухлое, аж, поди, репается! Ну как у немецкой лошадушки! Чего стоит один жизнерадостный балконище![4] Шаг шагнёт… Господи! Да откуда ж это божественное «трясение белых персей»!?.. Святая песнь литавров!
– Ну-ну…
– Веришь… Только увидал в первый раз – мой автопилот мигом и взлети!
– Повыше солнца? – хохотнул Гордей.
– Выше, ниже… Не приглядывался… Хотя… Стою, рога в землю… И ловлю себя на том, что не отдеру глаз от её ног. Мда-с… Как замечено не мной, «красивые женские ноги – это возможность для мужчины мечтать, не поднимая головы». И разготов уже мой агрессор задружиться с этой анакондой… Да только нужна она мне как столбу гинеколог. А… Гляну-погляну на ладушку… Жаром так всего и осыплет!
– Ты смотри, какой борзовитый этот клопик из семейства вшивых! – Гордей хлопнул Валерку по загривку. – Что ты несёшь? В огороде госпожа Бузина, а в Киеве дорогой товарищ дядька!.. Увидал столичанку и затоковал. Грех его распирает!
– Скорее, страх. Ну прямушко смерть птенцу!
– Кончай пи́сать кипятком. От дурило! Да сколь можно повторять? Как боишься, всегда хуже! Лиха всё равно не минёшь. А только надрожишься. Может, что интересно, то судьба твоя. А ты – страх! Тебя не кликнуло приаукаться к этой тетёрке? Ещё не подкатывал шары? Не предлагал ей в вечную безвозмездную аренду руку, сердце и прочие-другие родные причиндалики?
– Не по теме… Не по сезону, боцман, шелестишь. Будет тебе…
– А чего будет? Ну? Чего? Сам же, сватачок,[5] сколько раз хвастался? Лечу на своём железном конике мимо какой дярёвни. Завидел раскормленную девахулю. Подворачиваю. Это ж, может, по мне скучает моя ж дорогая «ледя для наслажденья»! То плюс сё да и – иди, иди за меня! А тут что, смеляк? Назад пятками?
– Сравнил! То наши. Деревенские «девственницы Солнца». Что с ними, с деревянными дурцинеюшками?.. А эта… Кирпич с неба! Всего так и одела страхом. Веришь, яйца со страху в тоске замирают! Достаёт из дипломата нашу районку, хлоп сине крашенным коготочком в писульку про мои велопробеги:
– Это про вас написано?
– Да, – говорю.
– Растёте. Теперь вот будет и в нашем журнале очерк.
– А что такое, – валяю ваньку, – очерк? От слова очернить?
– Очертить!
– Не легче. За что ж меня чертить чёртом каким?
Смеётся. Изливает бодрость. А у самой лицо грустное-грустное. Ну, застоялое:
– Очерк, – говорит она, – штука положительная. Прочитают девчата. Со всей страны письмами закидают.
– Недурственно, – щёлкнул Гордей пальцами. – Не жанили тебя районом. Так, можь, что интересно, всей державой женим на крайняк?
И замурлыкал со скуки, безразлично так вадим-забабашкинское:
- – Петухам говорили курочки,
- Расправляя из перьев юбочки:
- – Мы от вас, ей-богу, устали:
- Накурили тут, натоптали!..
Валерка обречённо помолчал, потом опасливо шевельнулся:
– Ну… Иль мою звезду сшибила шальная комета? Ты знаешь, что она поёт? Не в масть мне её песенки… "Человек вы, говорит, грамотный. Напишите о себе всё сами. У меня такая метода. Я боюсь неточностей". Видал, блин горелый, у неё метода! Да нужна мне её метода, как собаке боковой карман! А ну сфилонила эта большеухая лиса? Наша разведка слегка догадывается, под что она заточена… Не слишком ли горячо повела дело? Нету ли за этой за методой чего такого-этаковского?
Поднимая над головой руку с выставленным вверх указательным пальцем, Валерка неопределённо-замысловато вертит им. Будто ввинчивает во что-то невидимое.
– Мне, конечно, – продолжал он, – пасты не жалко. Пожалуйста! С картинками могу расписать свои велосипедные страсти. Только думка скребёт меня… Вон был до неё один из нашей из районки. Попросту! Минутку побазарили под лозинкой у моего недоскрёба и привет семье! А эта, вишь, с методой… Нужна мне её метода, как кенгуру авоська. Однако… Что там ни толкуй, а такие красули ко мне в гавань никогда не заплывали. Стою я у себя в розах, тихонько пою им свои серенады… Я только завидел эту тралю поверх лопухов, так и ни с места. Примолк. Как стоял у себя в розах, так и стою пнём. Краснею розою.
– Можно? – подходит она.
– А чего ж нельзя? Без заборов, без калиток живём. У нас всё можно.
Подошла она к розам, никак на них не наахается. Я сообразил – талан варит! – голыми ручищами наломал вязанку роз. Отдал. Тут она мне всякие слова благодарности. А сама лица не отнимет от роз. Так уж они ей к сердцу легли. Ахала, ахала и промежду прочим шлёт-засылает на засыпушку такой вопросец: "А чего это соседи так удивлённо на вас смотрят?"
Я и отпусти своё больное:
– А у меня соседи, как папуасы. Коровьими глазами воззирают на мои розы. Удивляются. У них всегда глаза в пучок… Мы тут все удивлённые. Вся Гусёвка удивлённая.
Они удивляются, и чего это я сажаю у своей яранги цветы, а не сажаю картошку. Удивляются, и чего это я, большой любитель варенья, компотов, фруктов, таскаю мешками это добро из магазина да с базара. Мог бы, говорят, насадить малинки, клубнички, смородинки… Огород же, говорят, – это наша кладовка! А я вместо всего того забил огород, видите, розами, гладиолусами, подсолнухами. Люблю, грешник, подсолнух в цвету…
Каркалыги удивляются мне. А я ответно удивляюсь им.
Утыкают всю землю луком, чесноком, картошкой, хреном… А цветку у них места нет.
Они удивляются, что я катаюсь на велосипеде, обскакал полдержавы. А я удивляюсь, что они спьяну валяются под заборами. Они удивляются, что ж я ем, у меня ж в хозяйстве лишь пять кошек да педальный мерседес. А я удивляюсь, что у них никогда не бывает голода увидеть новое место, свежего человека. У них один голод – на обжорство и питьё. Рассядутся, как кули с мукой, и садят не червивку, так пучеглазку[6], и садят… Поналяпали себе сералей… А в тех сералях не живут! Берегут! Сами всё по времянкам толкутся. В свои сералито лишь по утрам в окошки заглядывают. Не стащил ли кто чего за ночь? Не наследил ли кто на лакированном полу?.. Обложились кувалды мильонами, как подушками!.. А Гоголь вон умер – имущества было всего-то лишь на сорок три рубля восемьдесят три копейки. Так то Гоголь!
Тут она хорошо так улыбается в мои розы. А мне говорит, вы уж, пожалуйста, не всё выкладывайте. И представляется, кто она да что она. Бож-же! У меня морозяка по позвонкам на тройке пролетел. Ко мне! Корреспондентка! Из самой из Московушки! Опешил я. Слова не доищусь. Не знаю, что и сказать. Ну да, надо бы вести к себе в палаццо, чего ж держать дорогую гостьюшку средь огорода. И было уже повёл, да загородил собой дверку с лазом для кошек:
– Я весь глубоко извиняюсь! Но в свою хибарину, в этот вигвам, сейчас я не допущу вас! У меня там на неделе Мамай пробёг! Вот приберусь…
– А если я вам помогу?
– Нет и нет! Что за прелесть чужой сор?.. Часам к семи выведу я всё в блеск. А вы пока погуляли б по селу… Вот такая моя раскомандировка…
– Ну что ж, – говорит. – В чужой монастырь со своим уставом не бегают. Не побегу и я в ваш теремок. Я принимаю ваше пожелание. Пойду поброжу…
Выпроводил я таки её в прогуляночку по нашим Дворикам.
Вижу, неловко ей. Да что ж делать?
– Эх ты, пластмассовая тупышка! – плеснул Гордей в меня ядовитым взглядом. – Откуда ж взяться ловкости? Человек с дороги… Его подкормить бы надо… А он выпихнул на прогулку!
– Ёшкин кот! Где ж ты раньше был со своим генеральным советом?
– А ты сам не допёр?
– Как видишь…
– Ну, тебе ж и хуже. Ведь еда – волшебный ключик, отмыкает в д10евушке слабинку на передок. Чуешь, от какой радости ты сглупу отмахнулся? Впрочем, тут и перестараться вредно. Слишком сытая еда убаюкивает в гражданочке романтическое желание… Никакой каши не сваришь… Так что переедание тут не лучше голода.
– Вот и хорошо, – хихикнул я. – Боевая ничья. Хоть угощай, хоть не угощай – всё равно расставаться на нулях… Ну, ушла она, я и закружись в хлопотах. Розы её в хорошее ведро с колодезной водой поставил. Прибрал койку…
– Вот это дельно, Нерукопожатый! – похвалил Глеб. – Люлян всегда содержи в порядке. Это ж важнейший стратегический объект! Помни святое «Постель – это не существительное, а место имения»!
– Отдохни с цэушкой… Ну, прифрантил кроватку. Помыл стол, окна. Надёрнул на окна свежие веселушки занавесочки, от покойницы матери остались. Посыпал земляной пол молодыми духовитыми стружками… Фу-у, насилу уморился!
Смотрю, черна у меня печь. Было немного извёстки в черепушке, в германской каске, – с войны всё служит! – кинулся белить.
Белю, а сам думаю. Не за розочками ж она ехала. Она ж будет что спрашивать. Она-то, понятно, знает, что спросить. Да я, дурий лобешник, я-то что стану отвечать? Сам знаешь, язык у меня без контроля. Под раз могу напуржить и на себя, и под себя. Ну раз дурее пьяного ёжика… Да только на что ж мне про себя славушку пропускать? Не-е, дополнительно думаю, не кинусь я гнать пургу от себя. А выйду-ка я на отца Гордея. Подсоветуюсь.
– Какой же я тебе отец? – морщится Гордей. – Всего на пять лет старше. Ты где-нибудь видел пятилетних отцов?
Некоторое время Валерка молчит. Потом спрашивает:
– Так как ты присоветуешь? Писать?.. Не писать?..
– Не тупи! С какой стати за неё арабить? – сердится Гордей. – Ты перед нею особо не проседай. Что, тебе с нею своих тараканов крестить? Не в твою кассу несёт она свою галиматуру… Она будет экскаваторным ковшом башли грести. А ты за неё рисуй? Ты ей так, словесно рубани, что ты не бюрократ, писанину не любишь разводить да и не обучен. Ты всего-навсего скромный токарёк химдымочка.[7] Интересуетесь чем, спрашивайте. Отвечу на словах.
– А ну заинтересуется моими двумя институтами?
– С институтов ссаживай сразу. И вообще к институтам разговор не подпускай. Или у тебя киселёк в черепушке? Разве тебе нечего ей спеть? Изобрази грудь колесом и шпарь про свои подвиги. Где ещё не был?
– В Одессе. В Минске.
– Так, пузочёс, и руби. Я, такой-то, развернул собственную инициативу, выполняю важное патриотическое дело. Каждую весну я на своём костотрясе во время своих отпусков и на свои купилки отправляюсь в один из городов-героев. Оттуда к каждому Дню Победы, что интересно, привожу в мешочках или в стеклянных ампулах для нашего районного музея священную, героическую землю. За пятнадцать лет облетел все города-герои!. Яйцекружительный успех! Осталось вот доскочить в Минск да в Одессу. А так везде побывал… Да-а, вел – цацка царская… Вон сам мэр Лондона десять лет не пользуется автомобилем. А ездит везде только на велосипеде. И ты везде только на своём веле. А вел – штука всё-таки не подарок. Велосипедист – «полуфабрикат для хирурга». Раззвони, как тебе ездится. Как ночуешь в канавах и на городских скамейках, раз со своим педальным мерсом в гостиницу не вотрёшься. Как кормишься у сердобольных старушонок. Не забудь горячий пример, как приняли тебя в Бресте за лазутчика… Разве нечего спеть? Да! Вон в Тулу ездил! Лило как из ковша. Кирзовые сапоги полны воды. Вода выплёскивалась наружу. В гостиницу нигде не пускали. За двое суток без сна, без остановок пятьсот кэмэ сшиб! Блин блинский, подвиг! Пошарь по мозгам, недоскрёбушка! Навспоминай ей вагонишко таких подвигов. У тебя ж их было чёрт на печку не вскинет!
– Это точно…
– К 50-летию Победы над Германией поднял вес в 1418 центнеров за 17725 раз? Поднял.
– Поднимал без отдыха с девяти утра до шести вечера. Продолжение следовало и на второй день с восьми до двенадцати.
– Выточил в химдымочке ты, токарёк, на своём станке за час 1418 шайб для автомобилей?
– Ну!
– Тебе ещё не выточить с твоими пятнадцатью ремёслами… Вскапывал огород на скорость?
– Ёшкин кот! Само собой.
– Был у тебя и один подвиг-отдых. Отстоял в почётном карауле у нас в скверике у памятника Герою Советского Союза 1418 секунд. Чуть не заснул… А ещё?
– Забыл, что ли? 1418 секунд показывал приёмы самбо. За один час восьмикилограммовыми гантелями выжал 1418 пудов.
– Вспомнил! 1418 секунд продержался на воде поплавком!
– Что поплавком… Это и любой тупарик сможет. А я там, в Воронеже, в досаафовском дворце подводного спорта, без остановки, без отдыха даже на обед проплыл при комиссии десять километров за восемь часов. Двести раз перемахнул бассейн! Плыл стоя, работал одними ножками. В руках же держал плакат «50 лет Победы"!
– А плавать со связанными черпалками, что интересно, учился у нас в Двориках, на деревенском пруду. Вот тебе и дярёвня! Рванул наш чухарик рекорд имени дорогого товарища Гиннесса!
– Да пока рановато тако разоряться. Материалы все отправил в ту Книгу рекордов Гиннесса… Молчат… Конечно, молчание тоже ответ. Но пока неполный.
– Всё не решатся, какой тебе гонорарище отвалить?
– А чего тут парить мозги? Я ж не весь гонорарий хапну себе. Часть отдам в нашу больницу на лекарства тем, кто болеет моими бывшими болезнями. Немалую кучку кину и нашему детдому, от меня через дорогу. Посулил отдельное воспомоществование и детдомовскому генералитету. Но раздумал. Они и так наворуют выше ноздрей. А детишкам чего не помочь?
– Да-а… Ты с пафосом пропой этой корреспондентше свою лебединую песнь про плавание с завязанными плавниками. Главно, Недоскрёбкин, не дрейфь! Побольшь крутого энтузиазизма! Это у нас в чести. Про подполковника не забудь… А про райские сборы, расчудашка, покуда смалчивай. Не фони…
– А чего молчать? Учёные американы из Пенсильвании назвали точный адрес рая: «Рай на Земле находится на 12,5 градуса восточной долготы и 17,5 градуса южной широты!» Граница Намибии. Съездить бы… Надо глянуть, как там широко живут-поживают да тебе потом не забыть в беге будней рассказать…
– Не далече ли, утюжок, на велике пилить?.. Как добираться? Подумал?.. Пошевели извилинами… Ты лучше про героическое детство подпусти ей чёрного туману.
– А ну про семью спросит? – трусовато шепчет Валерка.
– За-пом-ни, – назидательно чеканит Гордей. – Ты холостунчик. Одинокий. Невинный. Нецелованный. Одним словом, багажок нераспакованный. Семья? Однако есть семья. Кто в семье? Киси, мерс плюс ты. И всё!
– Опять ври? Были ж ещё жёны. Целых три штуки! Целых три кувалды! Это ж треть взвода!
Гордей скучно смотрит на Валерку.
– Ляпонул! На ухо не натянешь! Кончай косить под дурочку. Послушай ты, пустая расписная ложка! Знай про что петь. Вон «даже колоколу необходимо иметь хорошо подвешенный язык». Про свой гаремчик язычок прикуси! Не то она не очерк – клеветон накрутит! Про значок смалкивай. Не вздумай доказывать, что в жизни ты достиг всего, о чём мечталось. Это невозможно. Чем больше имеешь, тем больше хочется. Такая вот скотинка человек…
Гордей качнулся верхом к Валерке. Кривясь, потянул ноздрями воздух и, демонстративно разгоняя руками духи малиновые, отсел на край лавки.
– Ты чего? – насторожился Валерка.
– Теперь я знаю, почему она сама не пишет за тобой. С тобой, друг, надо разговаривать в противогазе. От тебя ж, как от цапа, прёт. Ты когда последний раз бегал в баню?
– Ну, ты совсем меня уконфузил. Неладно получается…
– Вот и я про то! У меня идея. Я только что со смены. Тоже грязней арапа. Думалось поспать. Да разве ты с мухами дашь? По случаю воскресенья дунем на пруд! Поплескаемся. Освежимся. Прихвачу я мыла. А с мылом рай не только в шалаше!
– Ну-у, – морщится Валерка. – Один продвинутый американ химик из Массачусетского технологического института Дэвид Уитлок не принимает душ уже 12 лет. Он считает, что ежедневные водные процедуры наносят вред здоровью человека. Вместе с грязью люди смывают со своего тела полезные бактерии, которые являются естественным защитным барьером. И доказывает, что наши предки обладали крепким здоровьем как раз потому, что редко мылись и в отличие от нас не использовали гели для душа и другие средства личной гигиены неестественного происхождения. Как писали в газетах, сам Уитлок запустил свою линию косметики "Мать-грязь", в основе которой лежат нитрифицирующие бактерии. Попадая на кожу, они устраняют неприятный запах, не трогая при этом полезных бактерий.
– Безбашенный! Поменьше слушай тех америхамцев и почаще мойся. Лучше будет. Подмоешься как следует. На связь с прессой, мой миланя, надо выходить чистеньким. Ну?.. Сворачиваем базар и айдаюшки!
Валерка покривился.
– Ты вывалил мне мешой советов, так и я ж не останусь в долгу. Я притартал тебе вот эту указивку, – Валерка достал из кармана газетную вырезку из кармана и подал Глебу. – Повесишь, засонька, на стенку над диваном. Перед сном чтоб она была у тебя на глазах… Всё дольше проживёшь.
Глеб разгладил на коленке вырезку, стал читать…
Врачи признали длительный сон опасным для жизни
Сон, длящийся более рекомендуемых 7−8 часов, повышает риск преждевременной смерти.
Это установили исследователи из Килского университета в Великобритании. Работа была опубликована в журналеJournal of the American Heart Association.
Ученые проанализировали данные 74 исследований, участниками которых стали более трех млн людей. Оказалось, что те из них, кто спал около 10 часов в день, на 30 % больше были подвержены риску преждевременной смерти, чем те, кто спал около восьми.
Также десятичасовой сон на 56 % повышал риск смерти от инсульта и на 49 % – от сердечно-сосудистых заболеваний. Плохое качество сна повышало риск развития коронарной недостаточности на 44 %.
Отклонение от существующей нормы сна в большую или меньшую сторону повышает риск развития болезней сердца, поясняют исследователи. Они рекомендуют врачам обращать больше внимания на качество и количество часов сна при консультации пациентов.
Прочитав, Глеб хмыкнул:
– Любопытно, но не для меня. – Он скомкал вырезку и комочком пульнул в проходившую мимо курицу. – Так айдайки на пруд.
Валерка замялся.
Ему надо за картошкой, кормится ж только из магазина. Своей огородины он никогда и не знал, хотя и королевствует перед его окнами протяжной, продолговатый участочек жирного воронежского чернозёма, самого богатого в мире.[8] (В войну немцы эшелонами вывозили его в Германию). Передний клок делянки ушёл под цветы да подсолнух. А остальная вся земля гулевая. Тесно забита лопухом, крапивой, лебедой и прочей живучей растительной анархией.
Край нужно Валерке в магазин и сразу назад. Домой.
Вовсе неохота на пруд.
Но Валерка не смеет отказаться и соглашается.
2
От излома, от поворота улицы, где жил Гордей, они проходят дворов пять и за крайним, стародубцевским, двором берут по тропинке вправо, к вечно строящейся больнице с выбитыми мёртвыми окнами и почернелыми обветшалыми переплётами.
За больничкой открывается бескрайний чистый горизонт полей.
Любуясь открывшимся радостным простором, шаловатый Гордей основательно потягивается и начинает мурлыкать прилипчивую аллилуйную серенаду:
- – Тянет меня к Тане,
- Как кота к сметане.
- Тянет меня к Нине,
- Как сапёра к мине.
- Тянет также к Лене,
- Как огонь к поленьям.
- И, конечно, к Зине
- Тянет, как к перине…
- Тянет и к Любови,
- Как зайца к моркови.
- Очень тянет к Усте,
- Как козла к капусте.
- Манит к себе Люда,
- Как саксаул верблюда.
- Как ангелочка к раю,
- Сильно тянет к Рае…[9]
– Ёшкин кот! Стоп! Стоп!! Стоп, лихач ангелушка!!! – грозит Валерка кулаком Гордею. – Кончай парить бабку в красных кедах![10] Ишь! Не слишком ли сильно тебя потянуло?!.. Поди знай, горячий многостаночник, край да не забегай за межу. Попрошу… Мой пламенный эректорат не таракань! Не замай! Раиска приехала ко мне! А не к тебе! Так что мою Раюню не вздумай отхохлатить!
– Пока, – котовато хмыкнул Гордей. – А там принципиальный товарищ Случай разведёт всех по своим кочкарикам…
– Никаких товарищей! Никаких случаев! Никаких разводов! Чем намыливаться лезть в чужой огород, лучше б в своём навёл хозяйский порядок! – на подкрике востребовал Валерка, тыча пальцем на унылые, приконченные колорадом, картофельные рядки, что по обе стороны тропинки сиротливо, заброшенно сливались по бугру к Чуракову рву.
– Ты что-то имеешь против моей дорогой евронедвижимости? – в печали обводит Гордей взглядом свою деляночку у стёжки.
– Имею, Го-одь! – дурашливо выкрикивает Валерка. – Гля! По-ударному домолачивает твоё имение!
Валерка заливается тонким, лающим смехом.
Смех у Валерки неприятный. Какой-то пустой, сухой, отталкивающе трескучий.
"Козлиный хохот", – раздражаясь, думает Гордей о Валеркином смехе.
– Силё-ё-ён бродяга! – сквозь затухающий смех выталкивает Валерка из себя слова. – Силё-ё-он… Читал сам… Так и написано… Само легло в память… "Катастрофическое размножение этого вредителя привело к тому, что в отдельных местах на побережье Атлантического океана жуки образовали слой до 50 сантиметров толщиной, препятствуя движению транспорта, и даже вынудили жителей Бостона в 1874 году на время покинуть город". Что вытворял! А? А что вытворяет сейчас? Уже у нас? Что ты сажал – в зиму пойдёшь без картошки, что я не сажал. Ещё не хватало, чтоба я персонально колорадскому гаду картошку сажал! Перед колорадом мы все равны, как в бане. Уравнял нас жучина! Уравня-ял!..
– Уравнял… Уравнял… – вязко, с тяжёлым ядом соглашается Гордей. – Захлопнул бы, ёк-макарёк, своё жевало!
Гордея забирает злость. Какой-то Валерка с колокольчиками в башне подшкиливает! И самое нелепое то, что этот Нерукопожатый прав. Всё слопал колорад! Уныло торчит картофельная ботва без листа. Одни пониклые, изъеденные во многих местах голые палочки.
Гордей подкопал один куст, другой – нету даже и завязи! Где не добил колорад, допекла жара несусветная.
– Недоскрёб твою мать! – подавленно роняет Гордей. – Ехать в зиму без своей картошечки…
– Что без, то без, – соглашается Валерка. – Вот что творит твоя лень! Тебе ли мечтать о мешке картошки на зиму? Сидишь же на золотой жиле! Ты чего тянешь с приватизацией Земли?
– Отвянь!
– Чего отвянь? Ну чего отвянь? Никакой же липы! Всё законно ж! Тебе ль напоминать? По международным законам, страны не могут заявлять о том, что владеют планетами или звёздами. Однако для отдельных лиц никаких запретов не писано. Вот где лазеища! Со своей идеей прихватизации Земли ты уже сколько носишься? А где, засоня, дела? Дела пекут другие. Смотри! Уведут у тебя Землю! За это время американ Деннис Хоуп хопнул Луну! Оформил у местного нотариуса Луну себе в собственность и спокойнушко продаёт участки земли на Луне всем желающим. Озолотился дядяй! За участок в сорок соток берёт всего-то две тыщи девятьсот зелёных. Можешь и ты участочек купить через "Лунное Посольство в России". Уже вон и баба просвистела поперёд тебя! Испанка Анхелес Дюран в местной нотариалке нагнула само Солнце в свою собственность! Приватизировала Солнце! Теперь эта Анхелка намерена драть плату со всех, кто пользуется Солнцем. А разве Землёй меньше пользуется народу? Ну чего ты спишь? Лень на минуту сбегать к нашему районному нотариусу в Нижнедевицке? В золоте б уже весь тонул! Как же! Господин Нельзяин[11] всея планеты Земля! Зла на тебя не хватает!
С досады Валерка плюнул.
– Ну ты, недоскрёбка, свои микробы не раскидывай на моём владении! – осадил его Гордей.
Валерка подобрал на тропке обгорелую спичку, принялся ковыряться ею в ухе.
Глеб хлопнул Валерку по колену.
– Ну зачем спичкой? У тебя что, пальца нет? Никакими палочками в ухо не лазь, а ковыряй пальцем. Пальцем далеко не залезешь и проблем не наковыряешь.
Валерка отмахивается от совета и знай долбит своё:
– Сплюшка! Ты не думал… Вот помрёшь, хоть кто купит твой скелет? Вон французы даве за полмиллиона хватанули скелет сибирского шерстистого мамонта. Валялся-валялся себе в вечной мерзлоте и нате из-под кровати! Таки отыскали! Торганули! Вот с барышом теперь уважаемые граждане-товарищи сибиряки! Если ты живой ничего не хочешь предпринять, чтоб обмиллиардиться, так, может, на мёртвого на тебя появится спрос? Как думаешь, сколько за твой скелет дадут?
– Ничего не дадут, – хохотнул Гордей. – Я не шерсистый.
Какое-то время они, обнаженные по пояс, бредут молча.
Внешне они прямая противоположность друг другу. Насколько лёгок, подтянут, подчигарист (сухощав), упруг, спортивен Валерка, настолько тяжёл и неуклюж Гордей, со сна сыто заплывший жиром. Раскисли бока широкие. Боч-ковитый бледный живот перекатился через ремень.
У Валерки, как у ежа, короткие, колючие и совершенно седые волосы. Валерка постоянно бреет голову. Гордей во-все не трогает на себе волоса. Поповская грива холодит плечи. Развалистая борода чёрным болотцем разлилась по груди.
Во всякое погодистое утро Валерка на первом свету вскакивает на велосипед. Лётом летит куда глаза глядят и к работе в своей райхимии успевает Бог весть где покрутиться.
Откукарекал смену, опять скок на свой ногокрут, и из села в село, из села в село носит его угар до самой глухой ночи.
В непогоду Валерка переходит на бег.
Выйдет из своего недоскрёба, что сиротски примёрз к подошве долгого, медленно поднимавшегося косогора, на гиревой замок закроет дверь с особым лазом для кошек, поприседает на одной ножке и, голый по пояс, с рубахой на кулаке, пожёг в гору. Вот уже нарезает по бугру, по улице. Только охает под сапожищами землица. И в Гусёвке, и в Синих Двориках всякий знает без откидки занавески: бежит наш шизокрылый орёлик.[12] Дождь на дворе.
В будни Валерка пробегает по два километра. От своего фиквама до кишкодрома.[13] У столовской двери намахнёт на себя рубаху, позавтракает и последние полкилометра до работы идёт пешком. В выходные он отматывает в беге уже по десятку вёрст.
Гордей же…
Гордей делит сутки на два сна.
Предварительный и генеральный.
Утром туго поест, как поп на Рождество. Наискоску от дома перечеркнул улочку и он уже на своем маслозаводе.
Работа у Гордея, по словам Валерки, мозольная: мозоли себе на кардане[14] натирает. Машинист компрессорной установки.
Это, конечно, не вагоны разгружать. Подглядывай, чтоб холод на охлаждение молока да масла бежал. И всё. Гордей изредка поглядывает и дремлет на лавчонке у компрессорной. Эта его рабочая смена, этот перекур с дремотой – первый сон, предварительный, неглубокий, сопряженный с досадным отлучением к самому компрессору и даже порой с тычками в плечо и похлопываниями по лицу, когда по нечайке неглубокий сон плавно перетечёт до срока, до домашней поры, в генеральный, и компрессор вдруг забудет подавать холод; прискачет тогда поммастера, такого толкача задаст, что плюнуть да послать не меньше матери так и позывает.
После работы Гордей вдолгую, прочно и как-то мстительно ест. Ест сначала одно поджаренное старушкой матерью мясцо с лучком, свиное ли, куриное ли. Наберётся до воли мяса; убедится, что всё-таки выдавится ещё место и для борща, примет в угоду матери несколько ложечек и тут же прямо из-за стола валится – как с корня срезан! – на диван, прикрывается газетой.
Летом газета нужна. Заслон от мух.
В прочие времена газета вроде и ни к чему, но без газе-ты Гордей уже не уснёт. Привычка. Без газеты вроде как чего не хватает. А чего именно, нипочём не поймёт. И такое чувство особенно донимало по понедельникам, когда газета не приходила. Отсюда, как он считает, и произошло известное выражение: понедельник у него был самый тяжёлый день.
А зато во все остальные дни…
Поел, перекинулся, натянул на лицо газету и мгновенно, будто под наркозом, уснул. Спит он не разуваясь, не раздеваясь, сронив ноги на пол. Спит мертвецки крепко и сладостно. И снятся ему сны, и в тех снах ничегошеньки другого ему не хочется кроме одного: спа-ать, спа-а-а-ать, спа-а-а-а-а-а-а-атушки… У него всякий божий день – Всемирный день сна! Валерка так и называетГордея – вечный чемпион мира по спанью.
– За шо ж ты, бедолага, и мучисся? Колы ж ты, чортяка, и высписся? – ворчит старушка мать, ладясь к ночи поднять с дивана глыбистого Гордея, чтоб разделся да лёг по-людски в постель.
Но поднять великанистого Гордея всё равно, что спихнуть со своего корня Эверест. И Гордей, одетый, обутый, в тяжкой позе мнёт, – сам на диване, ноги на полу – давит рёбра до нового дня. По мысли Валерки, перехватил Глеб эту замашку спать одетым у Сталина. Вождь частенько спал в одежде.[15]
И снова, отойдя от генерального сна, пролупив едва глаза, Глеб долго и скучно ест, готовясь к новому, уже к сидячему сну на лавке у компрессорной.
Гордей вышагивает босиком, врастопырку покачивает локтями. Косится на Валерку.
Валерка держит за сиденье велосипед, знай поталкивает рядом с собой.
"Чем же тебя, тараканий подпёрдыш, уесть?" – мучительно думает Гордей и оглядывает Валерку с головы до ног. Но придраться ни к чему не может. Плечи, руки, спина, живот у Валерки вымазаны в одинаково густой шоколадный цвет. Совсем не сравнить с погребным загаром у Гордея.
– Слышь, Нерукопожатное Лицо, – Гордей тычет пальцем Валерке на его толстые ватные штаны и на сапоги, – сегодня всего-то лишь плюс тридцать пять. Ты не замёрз?
– Да вроде нет, – с простинкой отвечает Валерка, не поймав яда в голосе Гордея.
– Как же нет!? – пыхнул Гордей. – У тебя ж вон, – скосил глаза на портянку, выглядывала из кирзового сапога, – обмотка зачем лезет наружу? Со-греть-ся! А ну-ка… Разувайсь! Ходи, как я. Босиком!
– Ёшкин кот! Не могу… Колется…
– А ты через не могу всё равно ходи. Укрепляет нервы. Гниль счищает меж пальцев. Наши предки, обезьяны, не носили ни хромовых сапог, ни лакированных туфель. Всё босиком да босиком.
– Так то обезьяны… Я тебе не какой-нибудь там Петя Кантропов. Не могу…
Гордей настаивает. Наседает.
Уступает Валерка. Разувается.
Впригибку, словно крадучись, шаговито, вбыструю, в срыве на бег простриг с десяток метров на бровях ступней и снова обувается.
– Не могу. Больно уж колкий это подвиг.
Гордей доволен, что отыскалось уязвимое место у Ва-лерки. Чудик картонный, не может вот так просто идти босиком! А он, Гордей, может хоть по колкой дороге, усыпанной мелкими сечеными камешками, хоть по свежей полевой стерне. Всё нипочём!
– Валер! Ну у тебя и видок, как у турка, – с мягким, отеческим укором подпекает Гордей. – Ты, – тянет Валерку за коричневый ботиночный шнурок, служил Валерке вместо ремня, стягивал на боку две соседние шлёвки тёплых штанов, – ты что же, и с корреспондентшей разговаривал в таком виде?
– Ну а в каком ещё? Вечером снова придёт она. К вечеру я ух!.. Буду в полной боевой готовности! Надену выходной пиджачок со всеми значками. Надену выходные брючата, выходные хромовые сапожики. Да-а… Пана видно по халявам!.. Прифасониться надо. А как ты думал?.. На выходных брюках – низ брюк я застирал, кинул даве на верёвку, во дворе сохнут, – есть хороший ремень. Я богатый… А шнурком ловчей таки стянешь штаны.
3
Воскресенье. Предвечерье.
Ярая, ликующая жара не всё ли село согнала на воду. По закраинке Синих Двориков блёстко простёгивала всю лощину речушка Дéвица. Не шире девичьей ладошки. Не глубже пальца. Воробьи вброд переходили. И вот пруд! Всамделишний. Утонуть можно! Вот это – утонуть можно! – было самой высокой похвалой пруду, так что даже весть о первом утопленнике прошила вчера село не столько горем, сколько шальным изумлением, пожалуй, ещё и оттого, что утопленник был не из здешних, а проезжий.
Надо же! Эвона какой прудище сочинили – утоп живой человек! – сокрушались в Двориках и в прижавшейся к ним Гусёвке. Спьяну полез целую версту вплавь одолеть. Судорога посреди пруда прищемила и утопила.
Не одно лето всем миром ладили через лощину запруду. И старый и малый потел на воскресниках. Только Валерка с Гордеем и разу не высунулись. И когда их звали, друзьяки надвое усмехались, чистосердечно уверяли, что никак не могут.
Одному, Валерке, оказывается, срочно надо лететь на велосипеде то куда-то за какой-то землёй для музея, то в Воронеж – до Воронежа шесть десятков километров – за свежей, именно за воронежской колбасой для кошек, поскольку, видите, местная колбаса плоха и у кошек от той колбасы изжога и контрреволюционное волнение в животе. Но, случалось, и от воронежской докторской отпрядывали кошки, хотя поначалу, в тридцатых, докторская предназначалась исключительно для «больных, имеющих подорванное здоровье в результате гражданской войны и царского деспотизма».
Пускай с царизмом давно покончено, так деспотизма разве поубавилось?
И за этой докторской Валерка скакал по выходным в сам Воронеж.
Гордей же считал, что воскресенье на то в численнике и дано красным, чтоб отдыхать, и всякий раз он наискивал мешок причин не ходить на воскресник.
Без них построили дамбу.
Без них обиходили пруд. Обтыкали голыми ивовыми прутиками. Принялись прутики. Пустили из себя лист. И зажили вкруг пруда молодые деревца. Веселят глаз нарядными зелёными шапчонками.
С двух сторон пруд чёрно окаймлял раскисший от жары асфальт дорог. Одна дорога лилась к Курску. Другая отбегала от неё под прямым углом на Синие Дворики.
На плотине народ не задерживался.
Всё тёк дальше, на противоположный берег, что был покрыт жухлой игольчато-колкой травой и косо взбегал к молодой золотистой стерне сжатого поля.
Берег – народу там набилось тесно – был настолько крут, что лежать на нём невозможно. Люди съезжали со своих подстилок и большинство предпочитало загорать стоя.
Однако утомительно торчать вдолгую столбиками на крутизне, отчего, завидев свежее лицо, всё устремляло к нему взоры.
Валерку и Гордея облепили знакомые парни, подростки. С шумом здоровались за руку и с тем и с тем.
Правда, Валерка и Гордей не вдвое ли старше против них.
Да что из того, что старше?
Главное – свои, свои в доску. Раз неженатые.
Это женатики уже не водятся с холостой мелкоснёй.
Валерка снял один сапог и, не разгибаясь, потянул ногу из второго.
Подошла Раиса. Тронула за плечо.
– Вы что, собираетесь купаться?
– Само собой.
Валерка почему-то оконфуженно снова пихнул ногу назад в снятый наполовину сапог.
– Вы уж, пожалуйста, поосторожней. А то я слышала, вчера вечером утонул кто-то…
– Не кто-то, – в тесный кружок готовно вдавился верткий парнишка лет шестнадцати, Ростик, – а какой-то закопчённый. С юга. И с припёком… Вроде грузин по фамилии Вермутидзе… Вёз тупидзе свои «перви аромат яблок» в сам Курск. Выскочил из «Жигуля», распаренный, лохмогрудый. И к нам. К пацанве. Машет: «Айда, да! Пиливи на ту бэрэг!» Ему стелят, никто из нас ещё на тот берег не плавал и тебе не советуем. «А, кацо! Сто говоришь! Я Сёрни мор перепиливи давал! А сто мне, генацвалико, твой прудио!» Как ты, говорят ему, там своё Чёрное море переплывал, мы не видали. А раз на то дело побежало, ты переплыви нам наш прудишко. Первый будешь геройка!.. Досейчас герой ещё не всплыл. Весь пруд баграми с лодок истыкали. Не нашли. Капиталиш затонул!
– Вы слышали? – сказала Валерке Раиса. – Поосторожней… Не забывайте, – голос у неё улыбнулся. – Вы ещё нужны для интервью.
– Будет вам ваше это самое ин… – Валерка обидно помрачнел. – Думаете, я не переплыву?
– Вот и нет! – подкусил Ростик.
– Ёлы-палы! На спор!
Валерка выбросил парнишке руку.
Но перехватил её Гордей.
Выставил Гордей своё условие:
– На бутылку, недоскрёб твою мать, коньячелли грузинского!
– Расплёв со значением, – хмыкнул кто-то.
– Валерий! Послушайте! – всполошилась Раиса. – Да не ввязывайтесь вы в эту авантюру!
Валерка отшатнулся.
– А вы что? Не верите мне? – нервно зашептал он. – Вы меня, извините, оскорбляете… Да я! Со связанными ковырялками! Без передыху! Туда и обратно! Да!.. Мухой! Туда и обратно! Ту-у…
В бешенстве подставил Гордею сложенные вместе, запястье к запястью, руки.
– Вяжи!
– Пожалуйста.
Гордей лениво усмехнулся и с видимой неохотой принялся тонкой надёжной бечёвкой, услужливо поданной кем-то из парней, вязать Валерке руки. Гордеев вид при этом говорил: мне это ни к чему, я бы и не стал вязать, мне это надо как мёртвому припарка, но раз человек просит, чего же хорошего человека не уважить?
– Не связывайте ему руки! – вскрикнула Раиса. – Он может утонуть!
– Всяк может только своё, – вяло проговорил Гордей. – Что вы разоряетесь? Убивают кого? Топят? Отвечаю. А: никого не убивают. Бэ: никого не топят. А вы, между прочим-с, мешаете, – кивнул на Валерку, – товарищу взять ставку. А товарищ, что интересно, просто желает честно пить мой коньяк. Толечко и всего…
Тут же Гордей и спохватись:
– Да-а!.. Валер, проиграй я, естественно, я и покупаю. Но проиграй ты, кто мне купит? – спросил вкрадчиво, подтрунивающе. В его тоне были одновременно и ирония, и яд, и трудно скрываемое беспокойство за возможный проигрыш. – Проиграй ты – ты же будешь…
Гордей устало сложил руки на груди. Скорбно уставился на Валерку.
– Не переживай вчерняк, – корильно ответил Валерка. – На той неделе я привозил вам из Воронежа на пятнадцать рубчонков колбасы. Да и в прошлые разы привозил. Набежало полста долга. Но мать пока так и не отслюнила мне мой пятихатник. Обещала отдать потом. В твой аванс. Так что если что – та полташка твоя.
– Не возражаю, – уступчиво согласился Гордей. – В пятницу был аванец. Мой авансишко со мной. Всё забываю выложить из кармана свои шелестелки.
– И сколько ты грабанул аванса? – спросил Валерка.
Гордей поднёс палец к своим губам:
– Тс-с… Большие деньги любят тишину.
Гордей достал новенькую четвертную, с минуту игриво пообмахивался ею, как веером, и, вздохнув, холодно похрустел денежкой, прощально подал Ростику:– Ну-ка, карманной слободы тяглец,[16] давай мухой в "Улыбаловку!
– За шампусиком? – спросил Ростик.
– За пятью грузинскими звёздочками! Ну!.. Чеши фокстротом. Живо же! Сотрись с экрана!
Не ставя ногу на педаль, Ростик с бегу напрыгнул на Валеркин велосипед и поехал.
– Куда вы его послали? – недоуменно спросила Раиса у Гордея, показала на Ростика, – удалялся по плотине.
– А-а… Это мы по-свойски навеличиваем так кафе наше "Улыбка".
4
Когда Гордей связал Валерке руки, Валерка как-то внезапно обмяк. Присмирел и сиротой обвёл всех долгим взглядом.
Были в том взгляде укор и мольба, вызов и кротость, тоска и беспокойство.
В замешательстве стихал весёлый базар.
Все почему-то почти разом почувствовали себя неловко. При них, при живых свидетелях, засевалось злое дело, и ни одна душа не подумала отвести беду!
Валерка тяжело посмотрел на Гордеев узел у себя на запястьях. Посмотрел на воду.
Ему вдруг стало страшно.
Опало подумалось: ну пойди он сам босиком в воду, может уколоться травой, может поскользнуться, может упасть, и уже тогда ничто не сподвигнет его, суеверного, плыть к тому берегу.
– Для полноты счастья вы б меня метнули, что ли… – будто самому себе глухо пробормотал Валерка.
С диким улюлюканьем, с воплями толпа подхватила его за руки, за ноги, раскачала и, невольно сделав с ним короткую пробежку к воде, бросила.
Бросали его лицом вперёд. Но тех коротких мгновений, покуда он был в воздухе, ему, как кошке, хватило на то, чтоб в страхе повернуться всем телом назад. К берегу.
Все решили, что он, как только вынырнет, непременно рванёт назад.
Но время шло.
А Валерка всё не прорезался из воды.
Bce тревожно запереглядывались.
– Хор-рошо лапоть плавает, лишь пузыри прядают! – дуром гаркнул кто-то. – Во! Вон!..
И верно. От берега наискоску уходила дорожка из редких лопающихся на воде пузырей.
– Между прочим, – Раиса с укором глянула на Гордея, – вы хоть знаете, что бывает за подстрекательство?
– Всякое. В данном случае бутылка коньяка.
Равнодушие, с которым это было сказано, зацепило её.
– Его нет почти пять минут! – ударила синим длинным ногтем по часам у себя на руке.
– Лично я не удивлюсь, если его не будет и все девять минут и девять секунд.
– То есть?
– То и есть, что есть. Девять минут и восемь секунд – мировой рекорд пребывания человека под водой. А он у нас на мелочи не разменивается. Мировой рекорд он спокойнушко сорвёт с наварцем! Вот вам успокоительная пилюля. Плавает же он – я тебе дам! Не чета мне или любому кто здесь. Он не то что по дну может целую вечность идти, он и сквозь землю может пройти. Лично я ещё раз не удивлюсь, если он вывернется к нам не из пруда, а из-за бугорка, с поля, – потыкал оттопыренным большим пальцем с плоским ногтем себе за плечо.
– Тогда я умом не достигаю ситуацию. Если он такой пловец, что же вы с ним спорили? На верный проигрыш?
– Не-ет… Уж я-то как-нибудь да знаю и себя, и его. Не тот я дядюка, чтоб-с спорил на проигрыш да ещё на верный.
– Тогда где же ваша логика?
– А вот где моя логика пока.
Слово пока он выделил голосом и, уклончиво хохотнув, указал на Валерку. Наконец-то выдернулся Валерка из воды далече уже от берега.
– У-ух… – посветлела лицом Раиса.
Она почувствовала, что устала стоять, отходчиво, примирительно села на газету рядом с Гордеем, надернув на колени край расклешённой юбки в крупную коричневую клетку. Села преднамеренно так близко, чтоб познакомиться с Гордеем.
Конечно, они познакомились.
На это знакомство Раиса пошла единственно из профессионального любопытства, замешанного на необходимости.
В самом деле.
Покуда герой её будущего очерка гоняется в пруду за бутылкой коньяка ли, за славой ли, за честью ли, за позором ли в случае проигрыша, за смертью ли, что вовсе не исключено, не сидеть же ей сложа лапки. Почему бы не поговорить с тем же Гордеем? Глядишь, какую занятную детальку, фактик из жизни друга и выщелкнет. Разве это помешает делу?
А потом, и это самое главное, её страшно заинтриговало, до какой степени они друзья и друзья ли вообще, коль с такой лёгкостью на невозможных условиях один ставит на карту жизнь другого?
Раиса задумалась, как бы его поделикатней подступиться к Гордею со своими каверзными расспросами, когда Валерка, грозя берегу вместе сложенными кулаками, прокричал во весь рот:
– Что ж вы, козлы, махнули меня в ватных штанах да в одном сапоге?!
Берег мёртво уставился на Гордея. Чего ему, Валерке, надо?
– Мне кажется, – постно сказал Гордей, – он желает обуться по всей форме. Отправьте ему второй сапог.
До Валерки сапог не долетел. Плюхнулся метрах в двадцати от берега и сразу пропал утюгом в темноте воды.
– Мало того, что связали руки, ещё и кинули одетым, – истиха выпевала Гордею Раиса, стараясь не привлекать постороннего внимания. – Это жестоко. И эта жестокость шла прежде всего от вас.
– Ну прилипли тапочки к дивану! Не спешите меня терпужить. Вот мантия!.. Вы ж его не знаете. А про какую-то жестокость… Да при вас, при незнакомке, он бы ни за какие блага не разделся. До такой меры стеснительный. А показать себя на воде незнакомой мармеладке хочется. Каким образом прикажете спустить его на воду?.. Да-а! – вспомнил Гордей. – Он же сам просил бросить! Вот у вас мантия!.. Что интересно, не слышите, а шерстите… А он, – ткнул пальцем в Валерку, – между прочим, не похож на страдалика. Не похож!
5
Цепко всматривалась Раиса в детски-радостного Валерку и не верила собственным глазам. Боже! Да как это он плывёт?! Не то плывёт, не то идёт… Клешни в недвижении подняты над головой, будто в плен идёт сдаваться. Плывёт и не плывёт… Похоже, что на месте стоит. Не-ет. Вроде двигается… Но почему ему воды по грудки?
– Там что, мель? Он просто идёт? – не без восторга спрашивает Раиса у Гордея.
– Если хорошо плаваете, разденьтесь и проверьте там сами ту мель. А насчёт идёт…
Гордей невольно залюбовался Валеркой. Воскликнул:
– На красотень, я тебе дам, идёт! На красотень! Так он ещё никогда не ходил. Сейчас, наверно, придумал этот способ. Строго вертикально идёт. Перебирает одними ножками. Плясун! Воду толчёт в ступе. Да ступа – окинул беглым взором далеко и широко размахнувшийся пруд, – больно уж велика. Тяжело-о так идти. Тяжело-о…
Валерка оглянулся. По сияющему его лицу не было видно, что ему тяжело. Совсем напротив!
Гордей и Валерка встретились глазами.
Кивком головы указав на Раису, Валерка погрозил Гордею указательным пальцем и сразу, как только Раиса посмотрела на него, на Валерку, Валерка прижал оттопыренный указательный палец к среднему и завалился на спину, словно со стыда прятался за щитком поднятых рук. За Гордеевым узлом.
– Ну вот. Прошла почта. Валерка начал читать свою газету, – сказал кто-то на берегу.
– Нет. Он вернулся из библиотеки, – уточнил другой голос, – и читает что-нибудь про Наполеона или про Суворова. Любит про великих читать!
Валерка легко плыл на спине, держал перед собой тесно сдвинутые скобки ладоней. Действительно, можно было подумать, что он читает.
Сквозь пальцы он увидел Раису. Увидел Гордея. Но тут же перевёл взгляд с Гордея на Раису и больше не убирал с неё глаз. Так удобно, так ловко было подсматривать. Она не видит твоего лица. Зато ты видишь её всю. Ещё удобней оказалось наблюдать в щёлку меж бечёвочными витками Гордеева узла на запястьях. Щёлка эта была ниже. Как раз у самых глаз и безо всяких усилий позволяла видеть всё на берегу.
Он отходил всё дальше и дальше. Ма́лели черты красивого Раисиного лица. Тоньше, меньше становилась она сама, потому и менее привлекательной, отчего в конце концов Валерка и перестал пялиться на неё, простодушно отдался мыслям про то, как они вдвоём пойдут на закате прямиком с пруда к нему домой через всё село. Представил, какие взгляды будут метаться в них из-за занавесок. Представил, как он будет угощать её чаем… А может и…
Никогда он не курил. Но нарочно держал про девчат пачку шикозных гаванских сигар; никогда не пил, но хранил на всякий случай не червивку, не бормотуху, не чернила, а нарядную высокую бутылочку дорогого заграничного вина. Из самого Бреста на велике вёз…
А потом они пойдут к нему в сад и там, на маленькой скамеечке среди роз, станет он рассказывать ей свою жизнь. Расскажет про свою мать, уже покоенку. Впустила в жизнь, подняла на ноги, души в нём не чаяла…
Валерке становится грустно.
А про отца ты, в мыслях обращается Валерка к Раисе, и не спрашивай. Не стану рассказывать. Да и что я расскажу? Как ночевал от его войн в скирде? Как этот батый капризами забил мать? До поры свёл в землю?
Бывало, помоет она пол. Он – высоко себя ставил! – не спеша достанет из кармана платочек, поплюёт на уголок, смочит и тернёт. Мажется грязь – в нос тем платочком ей тычет: "Помыла?! Помыла?!" Она моет снова… То не так ложку этому прибурелому хану перед обедом на стол положит. То не так причешется. То не так улыбнётся… Интеллиго чёртов был. Зоотехник. Скотий генсек!
После смерти матери отец привёл другую. Не мне ли ровесницу.
Я и часу не стал жить с мачехой. Ушёл на койку к соседям. А отцу ухнул: "Здохнешь – на похороны не пойду. Буду умирать я первый – напишу в милицию, чтоб не пускали тебя на мои похороны". С ним я совсем не знаюсь. Прохожу – не здороваюсь. Пускай этот папоротник знает, что и за мёртвых есть кому постоять. Как же так? До старости дошёл с матерью. Жизнь с нею изжил. Так до конца и неси ей верность свою… А он… Да ну его! Что на него слова терять! Только в позор втоптал…
Не ему ли знать, не себе женится старик на молодой.
Сначала она крутила пуговицы одному из Сычовки. А потом и вовсе уплясала от батечки. Теперь вот куликает он один.
Звал меня. Да не побежал я. Ну, чего я побегу? У меня у самого своё дупло.
Не спущу я ему его измену матери, пускай уже и неживой…
Тебе, наверное, интересно будет знать, откуда взялось мне имя Валерий. Сильный. Крепкий. Не Николай, не Михаил, не Иван. А именно вот Валерий и ничего другого.
Нашёлся я в четвертую годовщину громкого чкаловского перелёта[17] и захотелось матери назвать меня именно как Чкалова. Валерий. Благо, отчество у меня было чкаловское. Будто на заказ припасённое. Захотела мать и склонила к тому отца. Нехай, мол, малый растёт Чкаловым. Нexaй вершит по-чкаловски знатно дела. Нехай летит по жизни так же высоко, как сам Чкалов.
Это уж как я по жизни летал и куда, в какие высокие хоромы залетал, я-то, конечно, расскажу. Обязательно расскажу.
Но про это после.
А сначала про детство. Про первые годы.
В детстве мне хорошо.
Про детство мне вспоминается светло.
Детство, милая Раиска, – это та пора, когда человеку за себя ещё не стыдно. Не совестно. Весь он ещё чист. Всё в нём честно. Он ещё не успел наложить себе на хвост и на загривок…
Эка незадача…
Вся жизнь будто на то и подаётся человеку, чтоб сумел чисто пронести через все хитрости земные, пронести от одного берега до второго, до последнего, пронести и ничего святого не потерять из того, с чем снарядило тебя в дорогу детство.
6
Валерке понравилась мысль про берега.
Один берег, думалось, – это детство, начало жизни, и второй – конец её. Этими берегами, как обручами, держится река твоей жизни, закованная в железные крепи. И не выскочить тебе из своих обручей. Не вырваться из своего железа. Не сменить своих обручей. Не сменить раз и навсегда положенного тебе судьбой пути.
Валерке удивлённо подумалось, что вот это его плавание со связанными руками – это ж сжатая до часу-двух вся его жизнь! Не правда ли?
Он даже покосил вправо, влево. Словно ожидал услышать подтверждение своей мысли.
Но по сторонам было безлюдно, пусто. Вокруг как-то заброшенно и бесконечно лежала лишь чёрная и тихая, как в ведре, вода.
Не то что на море.
Прочна морская вода. Хорошо держит.
Но море он всё равно не любил. Бывать бывал, а ни разу не купался. Не тянуло. Постоит по щиколотку в воде и на берег. Не сказать, чтоб боялся. Однако неприятно себя чувствовал, когда входил в морскую воду. Неспокойную.
"Там волны. Необъятная стихия… Не приспособлен я к этим волнам. А в тёплом уютном пруду в своём я чувствую себя, как в люльке. Видать макушки затопленных лозинок. Иногда смутно угадывается местами шаткое дно. Не знаю, чего тут и бояться…"
Проходит с полчаса.
Усталость в ногах подаёт о себе знак. Плыть в этом омуте с мёртвой, стоячей водой всё трудней. Конечно, никакая утомлённость не навалилась бы на него так быстро, будь он в одних плавках. А то ж… Вата штанов налилась свинцом. Задеревенела нога в сапоге.
Может, сбросить сапог, штаны?
Не-е, протестует он, эдако скоро пробросаешься…
Безмерно потяжелели ватные штаны. Тянут книзу. Так сильно тянут, даже лопнул шнурок, что крепил их. Штаны съехали на колени. Вывернулись. Навовсе не дают развести ноги.
Вмельк глянул он на берег, куда шёл, и страх забрал его всего. До земли было Бог весть как далеко.
Как дотянуть? Что делать? Что делать?
На помощь не позовёшь. Засмеют. Да и нет смысла звать. Никто сюда не доплывёт. Полоса, куда продирались-таки отчаюги, осталась позади. Теперь уже шла никому не доступная в Синих зона.
Что же делать? Что?
Он ничего не может придумать и сломленно смиряется. Отдаётся во власть случая. А! Будь что будет! Авось вывезет, авось вынесет… А не вынесет, значит, так Богу угодно. Не к чему тогда и выносить. По крайности, в претензии к Боженьке не буду…
Он жертвенно роняет руки на низ живота. Перестаёт ворочать неподъёмными ногами.
С берега замечают, что Валерка не толкается ногами, опустил руки. Бросил «читать». Весь он в воде. На поверхности лишь блёсткая точка его лица. Вот пропадает и эта блёстка.
И с берега летит требовательное:
– Вале-ер!..Чита-ай!!..
– Рабо-ота-ай!!!..
Стоймя опускается он на близкое, метрах в трёх, дно, покрытое мягким, ласковым илом. Сильно отпихивается ногами от шёлка вязкого дна и чувствует, что необутая нога выдернулась из штанины.
На воле!
«Ну-у! Теперько я героец!»
7
Он шёл на спинке.
Приближение берега ощутил по всё теплевшей воде, по звукам сыпавшихся в воду и в липкий ил лягушек.
По самые глаза вдавился он с ходу в горячий скользкий ил. В бессилии уронил руки на сторону.
Но тут же спохватился.
Хоть и до крайности устал, аж извилины задымились. А всё ж равно негоже опускать ковырялки. А ну заметят, что я лежу отдыхаю против уговоpa? Я ж наобещался туда и обратно без передышки! Подметят мой отдых и я – в проигрыше! Что Раиса-то подумает?
Однако он не мог и плыть назад без отдышки.
С горькой завистью ему вспомнилось, где-то читал…
Озеро Развал, под Оренбургом, – образовалось в соляном карьере – настолько солёное, что в него нельзя нырнуть. Нельзя в нём и утонуть. Даже если очень захочешь. Зато можно на воде сидеть, как на диване, и читать. Сильная вода. Нашему б пруду такую…
Надо, решает он, полежать с поднятыми руками.
Он пробует поднять руки и не может.
Поискал вокруг глазами. Увидал корягу. Подтащил. Стараясь не подыматься, воткнул меж ног в ил и опёрся на её верх Гордеевым узлом на запястьях, взялся медленно водить руками из стороны в сторону.
"Из такой дали кто различит, плыву ли я, лежу ли на месте. Главное, кегли маячат. Плыву!"
Помалу усталость вытекала из него; крепнущая бодрость накинула блеску на глаза. Пробудилось любопытство, сподвигнуло оглядеться.
Прибрежная мутная, слегка пахлая, вода была с зеленцой и местами покрыта ряской. Невдалеке, в углу пруда, сыто дремали на воде гуси. Ничто не нарушало их покоя.
За молодой ивовой полоской по чёрному глянцу дороги всё реже помелькивали машины. Всё реже слышались шаги. Был тот предзакатный вечерний час, когда люди уже завершили, изладили свои воскресные дела.
Было тихо-натихо.
Стояла какая-то глухая, заброшенная тишина.
В этой тишине, в этом тепле ила, куда, казалось, Валерка врос, было так хорошо, словно в детстве на печке.
Он свободно вытянулся. С минуту разморенно смотрел в белёсое, выгорелое небо и задремал.
Хорошо ему, легко ему. Спит рука, спит нога…
Мимо шла девушка.
Цокающе уходящие шаги разбудили его. Загорелся он было посмотреть манилке вслед, но не смог выдернуть голову, спину из ила; в следующее мгновение ему расхотелось подыматься, ему даже понравилось, что цепкое тепло ила не отпускало его и на короткий миг. И он, довольный этим, с ленивым восторгом подумал про то, что вот скачут люди за девять земель на грязевые курорты. Да чего ж в этакую далищу забиваться? Разве в стакане, дома, грязи не найти? Чем этот наш прудишко не курорт?
Валерка вслушивался в тишину. Точно ждал ответа.
Но ему не отвечали на его вопросы, и он почему-то удивлённо покосился по сторонам.
Взбулгаченный ил всё не садился, ореольным изломанным чёрным кругом стоял вокруг и покрывал его. Коряга, на которую он вешал руки, торчала меж ног внаклонку к нему. Руки покоились на животе.
«Ч-чёрт! Ещё заметят!»
Он вскинул руки, с опаской вперился в щёлку меж витками бечёвки на тот берег.
Под газетой блаженно спал Гордей.
Рядом толклась ребятня.
Но где Раиса? Ушла?.. Одна?.. Куда?
Невспех принялся он изучать берег. Радость мягко толкнулась в душу, когда на самом бугре увидал Раису. Она стояла одиноко и взмахами рук звала его к себе.
"Хорошо, хорошо зовёшь, Раюня! – засветился счастьем Валерка. – Ты зови, зови… А я полюбуюсь на тебя, на милую. Славная ты… Есть на чём глаз согреть… Зови… Я приду… Я обязательно приду к тебе…
Будь кто другая, я, может, и не стал бы в обстоятельный разговор входить. А как же с тобой молчать? Как же к твоему к сердчишку не подкатить колёсики? Может статься, – тяжело, с захватывающей дух тревогой ворочает Валерка мысли, – пойдёшь за меня? И тут же пугается этой своей мысли. Разбежалась!.. Да кому я, мартышка, нужен? Земля лопнула – мартышка выскочила! И бесприютно болтается по белу свету… Вечный неустрой… Надоела мне эта одинокая болтанка…Один и один… Почему один? Хотя… Ну разве я намного страшней иных-прочих? Иди за меня… А чего!? Ты человек, и я не пугало какое, лоб в два шнурка… Не кочка на дороге, не обсевок в поле… К обсевку корреспондентов не засылают! Знаешь, я не стану тебе за так про себя петь. Я дам тебе своё это самое ин…тер…вью… А ты отдашь мне его назад согласием быть моей? Согласна? Чего мужественно молчишь, как партизанка на допросе, очень гордая за свои героические дела? Или ты не можешь читать мысли на отдалении?.. Я извиняюсь… Каждый молотит свою копну… Я так думаю, хватит тебе мотаться по шарику. Какая ты москвичка? Ты беспризорная великомученица! Всё кочуешь, всё кочуешь! Оставалась бы у меня. Места хватит. Живи не хочу! И нетуньки заботушки летать искать, про кого писать! Они всегда будут рядом. А ты знай рисуй да кидай в Москву. Вон тебе я первый на зачин. Расчехлю душу! Как на духу поведаю своё житие с самой началки…"
8
Он начал вспоминать свою жизнь.
Он никогда прежде не вспоминал свою жизнь. Считал её никому не нужной. Считал ни хорошей, ни плохой. Какую подала судьба, такую и жил. Что отгоревшее беспокоить?
Он не то чтоб боялся её вспоминать – избегал её вспоминать, не хотел, не отваживался-таки вспоминать, как не решаются робкие люди с кладки смотреть в клокочущую реку. Поспешно отворачивался от себя вчерашнего подобно дурнушке, которая, проходя мимо зеркала, в спехе отводила лицо.
Но вот, оказалось, понадобилась кому-то его жизнь, прикомандировали на беседу человека…
"Лет так с десяти стал я слабкий, хиловатый.
Достались детству моему война, послевоенье. Ну жизнь… Тогда все сводили концы с концами. Только, конечно, концы у всех разные… Откуда взяться достатку? То и богатствия было в дому, что бельевая верёвка во дворе. Жили бедно, нахватались голоду. Одно слово, не на сахарах возрастал.
С той поры и…
На дворе лето. Жарынь.
А я в валенках. В пальто. И всё равно холодно мне. Зябну. Почки допекали меня порядком. Плохо стало мне. Потом так и осталось.
Был я толстый, неразворотистый, медвежеватый. Не мог играть в футбол. Последним был в беге, на гимнастических снарядах.
Наконец меня вовсе отчеркнули от физкультуры.
Мир отгородился от меня.
Соседские девчонки-сокласски раздружились со мной, извинительно роняя: «С тобой, Поросюша, стыдно ходить». К ребятам я сам боялся приближаться. Потому что, завидев меня, они начинали дразниться: "Бочка! Бочка!" – и кидались толкаться. Я и впрямь был круглый, как бочка.
Я ушёл в себя.
Я старался не высовываться. Всегда держался на отшибе. Жался в угол. У меня такое чувство, что я и вырос в углу.
У меня не стало друзей. Я ни с кем не разговаривал, кроме как с одной матерью. Случались дни, я не произносил ни слова.
Вот оттуда, из горького одинокого детства, такого жестокого, ко мне пришёл страх перед всяким незнакомым человеком. Даже и сейчас, если очень надо заговорить, бухнешь что не думая – он бледнеет, а ты краснеешь… Я не знаю, как к человеку подойти. Я не знаю, как к нему обратиться. Я вовсе не могу держаться свободно даже в знакомой братии. Меня всегда жмёт, давит, оттирает в угол, к двери. За дверь… Я понимаю, что эту чертовщину нужно и можно перебороть в себе. Но я не знаю, как это сделать.
Однако я отвлёкся…
Три раза меня выписывали из районной лечилки и – боль врача ищет – клали обратно. Так как я опять сильно распухал.
В больнице у меня завелись большие друзья. Ма-аленький ста-аренький дедушка Кирила Клёнов. Я звал его просто дединька Кирик. И была ещё тётя Нина. Дробышева.
Нас слила одна боль.
Мы целыми днями не расставались.
Сидим жалеем друг дружку. Жалеем, жалеем да вдруг и ударимся в слёзы иль в шебутной смех.
В последний раз меня положили именно на ту койку, где лежал дедушка Кирик.
Значит, лежу я и думаю, как ему там-то, дома, расхорошо.
А соседец мне и посмейся:
– Ну что, думовладелец, ты горячий заместитель Клёнова? Съявился, задохлик, амбразуру закрывать?
– Какую ещё амбразуру?
– А такую. – Он угробно сложил синюшные лапки на цыплячьей грудке, на секунду закрыл печальные глаза. – В ту амбразуру, голубок, как в трубу дым, всё человечество вылетело. А так, ёлы-палы, и не закрыло. Уж как дорогой минздрав предупреждал: «Лечение опасно для вашего здоровья!» Уж ка-ак слёзно предупреждал-уговаривал… А вот пустыри не слушаются… И совсемуще навпрасно. Ведь у каждого врача своё кладбище! И если врачун перестанет регулярно пополнять его своими «вылеченными», его же больные, доведённые в мучениях до отчаяния, скоренько самого уроют с песнями как профнегодника на кладбище его ж дорогого имени! Доходит?.. Поймал ситуацию?.. Вот твой дедука и… Полный трындец…
– Ты что? Какого веселина перехлебнул? Или у тебя болты посрезало? Когда я даве уходил домой, дедушке стало лучшать!..
– Вот именно… – сосед постно уставился в потолок. – Стало… Да… Как верно подмечено не мной, «больной уже почувствовал улучшение, но врачи взяли ситуацию под контроль» и…
– Греби отсюда! Да у тебя фляга свистит![18] Ты что несёшь?
– Что имеется в наличности…
– Ты хочешь сказать… Дединька Кирик помер?!
– Ещё на той, больнуша, неделе отнесли в расфасовку.[19] Наглюха Загиб Иваныч[20] угрёб и не охнул… Вот такая расплошка…
Эта весть засекла мне сердце. Замутилось у меня в голове. Я встал и побрёл зачем-то к двери. Меня шатало.
– Ша, мышки амбарные!.. Шуба!.. Ёжики идут![21] Ложись, братовня! Ложись! – шепчет сосед. – Все по местам! Кавалькада движется. Последний парад наступает!
Тут дверь сама мне встречно распахивается. В палату набивается обход.
Упал я перед своей докторицей на колени и заплакал:
– Я не хочу умирать, как дедушка Кирик! Я не хочу умирать! Переведите меня… пожалуйста, с его койки!
Свободных коек не было. Поменяться со мной никто в палате не захотел. В коридоре класть не решились. Зима.
– Горе ты мое горькое, – утешает лечилка. – Потерпи денёшек-другой. Как кого выпишем, так и уважу твою просьбушку. А ты уважь мою. Иди ложись.
– Не могу…
– А ты переступи через не могу, ляг и ничего с тобой до самой смерти не случится. У тебя ж ничего серьёзного! Скоро выпишем!
– Не переведёте – сегодня же меня здесь не будет.
К той злосчастной койке я так больше и не смог подойти.
Дождался у двери, пока ушёл обход, и кинулся к нянечке. Неслышно вытащил у неё ключи из широко раскрытого кармана на боку халата, что натянула поверх душегрейки, забрал свою одёжку.
Ключи честь честью тишком вкинул назад нянечке в карман, переоделся в уборной и благополучно выскользнул из лечебки.
Дома я объявил, что у меня ничего страшного. А потому и выписан по обычаю на домашнее лечение.
Трудно мне поверили. Никаких справок наводить не побежали.
Слилось, может, так с полгода.
Иду я как-то раз из школы. Уже напротив своей калитки увидел почтальонку. Машет мне. Широко кидает руку из стороны в сторону. Такое впечатление, точно гонит от себя настоялый, тяжкий дух. Была она с глушиной. Подхожу я к ней вплоть. Она и шумит мне с попрёком:
– Слухай ты, Валера который… Ты вон, орёлек, как привсегда, всё за наукой гоняисси! А товаронька твоя, Нинок-то, совсемко заскучала… Примёрла! Царствие ей небесное…
Я оцепенел.
Выходит, следующий я? Конечно… Кто же ещё?
Верёвка…[22]
Из оцепенения меня вывели нарастающий жалобный стон и шлепоток полуторки. По осенней плыла хляби.
Что же делать? Чего ещё ждать? И на черта ждать? Какой смысл ждать? Сегодня… Завтра… Велика ль разница?
До машины оставалось всего несколько шагов.
Я выскочил ей наперерезку. Заслонил лицо брезентовой сумкой с книжками, повалился наземь…
Как потом я понял, машина вильнула, будто отпрянула от меня, толсто накрыла мне грязью голову, плечи, спину. Она с корня снесла нашу калитку, плетень и по самое брюхо вряхалась в нашу же грядку с чесноком под зиму.
Обложив меня незнамо каким этажом и поминая богову мать, шофёр за ухо выдернул меня из грязюки и, не выпуская, мёртвой хваткой держа за ухо, поволок к отцу на правый бой.
– У тебя что, все батарейки сели?! – хрипло пришепётывал он. – Совсема раздолба повредился разумом! Прибитый на завязи… Тоже нашёл игрушку – со всей дури под колёса кидаться! Пускай батечка кре-епенько смажет тебе мозги!.. Чтобушки не скрыпели…
Отец всё видел в окно.
Он готов был разнести меня на молекулы.
Моя выходка была ему чем-то вроде красной тряпки для быка. Батый отбуцкал меня мокрыми вожжами.
Я захлёбывался от обиды и слёз, убрёл из хаты.
Ночевал я тогда первый раз в скирде соломы.
Я возненавидел всё!
Возненавидел родителя! Возненавидел соклассников! Возненавидел больницу! Возненавидел врачей!
О эти врачи! Первые горячие помощнички смерти! Что эти пинцеты понимают!? Да они там только и знают по шесть раз в день лупить уколы! Столько натолкали в меня пенициллина – горло заплесневело! Сёстры обматывали столовую ложку марлей, макали в йод и продирали, прочищали горло…
Залечили эти таблетологи дедушку Кирика. Всё пихали в бедного какой-то трынтравин… Залечили тётю Нину. А тоже к диете привязывали!
Да плевал я на вашу диету с высокой кучи! Буду мять всё, что под руку ни подлети! Ну хотешко перед смертью наемся вволюшку!
Никакой диетологини!
Я стал наворачивать всё.
– Ты чего всё вподряде лопаешь, как свинёнок? – пытает за столом родитель. – Иль думаешь, что в рот полезло, то и полезно?
Мамушка и заступись за меня:
– А ему, Павлуша, врачевцы разогрешили, – заикалась и жалко моргала она.
– Чему только этих колпаков и учат! – хищно обсасывал наш хан лошадиные бивни. – У этих халатов по семь пятниц на неделе! То строго держи диету. Всё молочное. Всё несолёное. Соки… А то… – скосил на меня угрюмый взгляд. – Ишь ты! Рвёт селёдку, как шакалёнок козе горло!
– Голодом, Павлуша, ещё никто от болезки не откупился… Хочется малому есть. Значит, дело к поправке мажется.
А когда мы остались одни, мамушка и плесни:
– Ты, сынок, ешь, ешь взаподрядку всё, что душеньке мило. Ешь, да не ленись пройтись-пробежаться когда. Когда побегаешь, по себе знаю, оно вкусней естся. Ты бегай. Мне сдаётся, это к пользе. Стрясывай с себя больную пухлоту.
Я начал много ходить. Стал по утрам обливаться холодной водой в тазике. Зуб на зуб не приходит. А я знай полощусь. Но бегать-таки не отваживался.
Сам по себе я не мог бегать. Мне надо за кем-нибудь бежать. И без видимой причины по деревне неловко пластаться. Скажут, сбился дурёка с ума.
И надумал я из школы и в школу пришпоривать за грузовиками, за тракторами, за повозками.
Оденусь, бывало, и к окну. Время идти. Я стою. Выжидаю.
3авидел что на колёсах и задал бежака следом.
Раз за вечерей родитель и накатывается:
– Ты чего за машинами гоняешься, как бобик? Только что не обгавкиваешь…
Мамушка и тут поверни дело ясным лицом ко мне:
– Врачея, Павлуша, велела. Бегать ему надушко.
– А за аэропланом скоро повелит скакать?
– Да обскачет и аэропланий твой, будь у малого велосипедка. Давай-но укупим… Парубец у нас счастливуха. Что да, то да. Проверял вон облигацию и выиграл.
– Ну, коли самолично облапошил государство, возьми ему в премию этот хвостотряс…
На дворе ещё первый толчётся свет. А я на своём новом конике и завейся не в Скупую Потудань, так в сам Нижнедевицк. Что туда, что туда в один конец двадцать километришков. К урокам я поспевал обернуться. И так изо дня в день.
Велосипед, бег и вода отпихнули от меня врачей. Здоровому врач не надобен!
К концу школы я окреп. Забросил валенки.
9
Намечтал я шатнуться в сельский институт да вернуться в Синие, как мамушка, агрономом. Свой растить хлеб горел.
А дружки и подкуси:
– Или ты, товарисч, пупканутый?[23] Ну какой из тебя студент прохладной жизни? Да иди ты пустыню пылесось![24] Тебя ж по здоровью к институту не подпустят на ракетный выстрел!
Я и фукни им всем в глаза:
– Ёшкин кот! На спор! Да я в любой амансаран[25] без звука промигну! По здоровью вломлюсь даже в само ракетное военное училище!
И проскочил, курий мой лоб! Не ударил в грязь яйцом.
Делать нечего. Надо учиться, курсант Липягин[26]!
В грамоте я был не в последних. В школе на второй год не отсаживали. Трояков не хватывал. Из четвёрок да из пятёрок никогда не выпрыгивал.
То да сё.
Вот уже на носу и распределиловка.
Первый раз в жизни задумался я, горелый колышек. За голову схватился.
Мамушка родная! Да какой из меня вояка?! Какой из меня службист? Воротничок вечно застёгнут! Встань по команде! За стол по команде! Ложись по команде!.. Даже, пардонушко, на горшок и то по команде! Всю житуху по команде! Не-е… Не гожо… Не хлебать мне эти щи!
Ёшкин кот! Что же предпринять?
Сесть за рапорт? Глупо. Отстегнут, отчислят под фанфары ни с чем.
А мне надо слиться с военной сцены красиво. По лавру. С почётом. С дипломом то есть.
Надо схитрить.
Через месяцок выпускные. Сдам. Дождусь присвоения лейтенанта и тогда, с поплавком, непотопляемый, просись, пожалуйста, в запас!
Экзамены я сдавал ни шатко ни валко. Это был мой манёвр. Начальству после легче будет отпустить меня домой.
На экзамене по литературе любопытный дедок пристал, как мокрый лист, с дополнительным вопросом: «Что вы скажете о замужестве Татьяны Лариной?» Не стал я распинаться по учебнику. Из своих запасов отломил:
– А что я новенького доложу? Надоело ей неизвестно где, когда и с кем, она и порх замуж.
Думал, лебедя врежет. А он трояк на вздохе отстегнул.
Своих не топим!
На физподготовке надо было перепрыгнуть обложенную кирпичом яму в два с половиной метра. Лоб мне свой ещё дорог. Я предусмотрительно обежал яму.
Дальше заскакиваешь на лестницу.
С неё идёшь по доске.
На земле хватаешь ящик с песком, бежишь по траншее. Дальше окоп, там две имитационные гранаты. Швыряешь в пулемётное гнездо. Первой гранатой я попал в цель. А вторая с моей помощью сорвалась и надёжно улетела в гости к госкомиссии.
Гордая комиссия благопристойно разбежалась.
Ни в кого я не попал.
И вот экзамены позади.
Приказом министра обороны Малиновского мне присвоено звание лейтенанта. Диплом в кармане!
Теперь можно и за рапорт.
Я припомнил родной армии всё!
И то, что зимой курсанты ходили без верхней одежды. На морозе зуб по зубу автоматной очередью строчил! По всяк день почки настукивали мне о себе!.. Припомнил и то, что тайком от товарищей я носил под гимнастёркой тёплый свитер и обливался холодной водой. Этим и спасался. Больше, писал я, не могу я скрывать свою болезнь.
Раскипелся – целую тетрадь измазал рапортом. Так раскатал себя, такой пасквиль навёл на своё здоровье, что министр без звука уволил.
Мамушка не знай как обрадовалась моему приезду.
А батон (отец) – высоко себя ставил! – даже руки не подал.
Побелел. Набычился. Желваки дрожат.
– Хоть ты моё рожёное дитё… Руки я тебе не дам… Ещё мараться… Ты дезертир! Ты дезертировал не только из армии… Из самой из жизни дезертировал! Государство панькалось с тобой. Так утратилось! Всё учило, учило, учило! А ты?
– К твоему сведению, я по болезни пришёл.
– По дурости да по лени! У тебя ж планка съехала! На таких больных целину пахать! Испугался труда, ответственности. Лодыряка! Привык гонять вальта! Попомни моё отцово слово. До те, пока ты не вернёшься назад, в армию, я не считаю тебя своим сыном.
– А я и без твоих условий вернусь солдапёрить[27]. В том твоём училище совсем задолбали науками. Отдышусь, отосплюсь, откатаюсь, откупаюсь, отбегаюсь, отгуляюсь, отлюблюсь, отразведусь раза три, ещё женюсь и с семьёй сам вернусь тащить службу. Мне необходима семья, чтоб снять всякие подозрения на болезнь. Я считаю, женат человек – здоров, а не женат – нездоров.
Жизнь у нас не заладилась.
Батюня не разговаривал со мной. В презрении вообще не видел меня, топтал под пяткой.
Я исправно платил ему той же звонкой монетиной.
Бедная мамушка слабым огонёчком на ветру металась меж нами, ловчила присмирить нас с отцом и день ото дня всё гасла, гасла, гасла…
С полгода я на измор косил изюмишко да прилежно читал храпницкого. Плотно отдохнул и прикопался в школе в воеводах.[28] В серпентарии[29] только у меня не было своего стола. Подоконник заменял мне стол.
А через неделю пристегнули мне и уроки по труду. Бывший трудила серьёзно заболел. Впрягли меня сразу в две тележки. Ну, впрягли, я исправно тащу свои возки. Видит директор такое моё пионерское прилежание и говорит: «Бог любит троицу. А чем ты хуже Бога? Кидаю я тебе и кнутик. Будешь ещё и погонщиком ослов.[30] Чего тебе? Денежки не нужны?» Я ничего принципиального не имел против шуршалок.
Месяцок так отпустя дуректор Баян Баяныч (этот бугор вёл музыку) великодушно воззывает меня на первую подковёрную бучу.
– Липягин, lumen mundi[31] вы наш! Если желаете in perpetuum[32] остаться in optima forma[33] в школе, hiс et nunc[34] прекратите с учениками здороваться за ручку да потрудитесь уж заставить их величать вас не Валеркой или Валерио-холерио, а Валерием Павловичем. Что за панибратство? Ещё чего доброго – такова, увы, natura rerum[35] – станут просить закурить!
– Не выпросят. Я не куритель.
– Ну станут угощать. Вы же не откажетесь!
– Может быть.
Я смотрел на дурика, не понимал его и думал, тёмная лошадка чиновничье начальство. К чему оно? Чтоб держать в вожжах подчинённых? Чтоб-с портить людям жизнь? Чтоб бить по протянутой детской руке только потому, что ты учитель, а он ученик? Глядя на старшого, не примется ли он по нашему образцу обижать младших, слабых? Кого мы так воспитаем?
Эха! Сеем, сеем вроде разумное, доброе… А нивка-то камень, вечно не пахана! Что взойдёт-то, господа сеятелёчки?
Тут, конечно, не нужно большого ума, чтоб уловить существенную разницу в моих и директорских взглядах на педагогику.
И мы, понятно, расстались без горьких слёзолитий.
«Обида как ни тяжела, а поскулила и ушла».
Я переметнулся на почту.
Правда, не ямщиком. Прилип письмоносцем.
– Э-эх… Был учителем и – несчастный почтальонишка! – Гордей солоно выматерился. Обругал меня круглым слоф фрайером.[36]
Я был, естественно, другого мнения о себе. Не мог согласиться с Гордеем и снова залез в спор.
– Хочешь, тупак, в твой СХИ я на спор поступлю!? И будет тики-таки!
– Ха! На рак бы не сел!..[37] Да ты, мозгодуй, хоть бы в морковкину академию[38] впрыгнул! Тебе даже наш нижнедевицкий кембридж[39] не светит!
Я доказал, что я вовсе не какой там дурилка картонный, не глупей него. На спор жикнул именно в тот СХИ, где уже заочно мучился Гордей.
И мы вместе стали ездить в Воронеж на сессии.
Будущие агрономы…
Гордей уцелился разводить сады. Метил во внука Мичурина.
Да снесло во внуки Обломова.
Как-то на маслозавод привезли саженцы киевских каштанов. Три саженца оказались лишние. Выбросить жалко.
Стали просить Гордея, возьми да возьми воткни у себя на пустом подворье.
Гордей вроде и не против каштанов под окнами. Да лень нести саженцы. Лень рыть ямки. Лень поливать.
Ребята с завода воткнули-таки ему под окном те каштаны.
Под кроной дальнего каштана темнеет курятник. Прямо из крыши курятника льётся радостный стан раскидистой яблони. И по весне, в пору цветения, бело-розовое облако плывёт над сараем и никуда не уплывает. Лишь одну эту яблоню и можно отнести на счёт Гордея и то с большой натяжкой.
Однажды после лесных яблок Гордей поленился бежать в ночи далеко в бундесрат на огороде, присел – такого совесть не убьёт! – меж закутками.
И поднялась-возросла на том месте яблонька.
Понадобилось место под курятник. Глухой простор забили досками, надёрнули толь, оставив в крыше дыру для яблонева тела.
И растёт яблоня из курятника. Густо цветёт. Только яблоки её никто ни разу не пробовал.
Червивые, гнилые яблоки опадали быстро. Даже кабану Гордей не осмеливался их давать…
Вот такой выплавился из Гордея садовод.
А я мечтал растить хлеба.
Да ни колоска у меня не поднялось.
Эхма, мечты, мечты… Так и манит пустить лихими стишатами уличного варева:
- Мечты, мечты, где ваша сладость?
- Мечты ушли, осталась гадость…
Весь ералашка в том, что, кончив институт, я не стал агрономом.
Парадокс.
Видишь ли…
Покуда я заочно мучился именно на агронома, дома меня постоянно крутило в учениках, будто щепку в омуте, и потом уже, как самостоятельно хватнул дело в руки, – во всякую работу я был въедливый! – кем только ни терпужил! И пекарем, и каменщиком, и маляром, и стропальщиком, и плотником, и слесарем, и токарем, и охранником, и милиционером, и лесником, и линотипистом… За шесть институтских лет я добросовестно изучил-прощупал до глуби все эти рукомёсла. Ну не богатство ли это моё?
Tyт нужно немного отшагнуть назад.
Как я уже говорил, после матери отец поджанился на другой, и я отбыл из дому чужие считать углы. Наверно, совестно стало батыю. Выкупил мне отдельную поганенькую хатёшку. Так, одно название. Под соломенкой. Всеми ветрами прожигалась.
Навалилась зима.
Мне и вовсе худо.
Была у меня тоскливая постель, как у курсанта. Ни пуха ни пера. Даже тёплого одеяла не заводил. Конечно, я б наискал тугриков на одеяло. Но я из принципа не покупал его. Ещё разоспишься в тепле. А долго спать вредно. На стенке у изголовья у меня сидели рядышком под ржавыми кнопками вот эти две газетные вырезки. Это мои иконки.
(Первую заметку я показал Глебу, но он её выбросил.)
Врачи признали длительный сон опасным для жизни
Сон, длящийся более рекомендуемых 7−8 часов, повышает риск преждевременной смерти.
Это установили исследователи из Килского университета в Великобритании. Работа была опубликована в журнале Journal of the American Heart Association.
Ученые проанализировали данные 74 исследований, участниками которых стали более трех млн. людей. Оказалось, что те из них, кто спал около 10 часов в день, на 30 % больше были подвержены риску преждевременной смерти, чем те, кто спал около восьми.
Также десятичасовой сон на 56 % повышал риск смерти от инсульта и на 49 % – от сердечно-сосудистых заболеваний. Плохое качество сна повышало риск развития коронарной недостаточности на 44 %.
Отклонение от существующей нормы сна в большую или меньшую сторону повышает риск развития болезней сердца, поясняют исследователи. Они рекомендуют врачам обращать больше внимания на качество и количество часов сна при консультации пациентов.
Здоровый крепкий сон приводит к тяжёлым заболеваниям
Крепкий здоровый сон всегда считался источником новых сил. Однако любопытные британские ученые опровергли эту теорию. Как сообщает газета Daily Mail, именно во сне человек может приобрести целый букет болезней.
Если человек спит на спине, у него есть все шансы заполучить астму и проблемы с сердцем – объясняется это пониженным содержанием кислорода в крови.
Спящим на боку тоже не стоит радоваться. Им придется чаще обращаться к косметологам, поскольку при такой позе появляются морщины.
Если человек спит с подогнутыми коленями, ему понадобится помощь сразу нескольких врачей – боли в шее и мигрень практически обеспечены.
Шея пострадает и при сне на животе. Вдобавок будут неметь руки, а в определенных случаях можно свернуть еще и челюсть.
Что касается пар, любящих спать в обнимку, то у них спустя некоторое время начинают болеть и спина, и шея, и ноги, и руки.
Других вариантов сна у британских ученых не нашлось.
Плохо искали. Даже у себя дома. А у них же под носом, в Лондоне, дорогой товарищ Маркс вон нашёл. Сидячий. Но это, правда, всё равно его не спасло. Помер ведь вседорогой товарисч Маркс как отпетый тунеядец. Весна. Солнце. Народ кто где. Кто в поле. Кто у станка. А дорогой товарисч Маркс немного почитал за столом свою нудяшку «Капиталишко» и потянуло его накоротке отдохнуть. Прямо в кресле неосторожно сидя задремал, а там роковая дрёма плавно перетекла в сон, и товарисч неосмотрительно уснул. На минутку, как думалось. И то ли поленился проснуться, то ли просто забыл проснуться. И досвидос!
А ведь жутковато.
В каком же варианте спать безвредно?
Только в одном. Совсем не спать!
Совсем не получится. Ну, по минимуму надо ехать.
А минимум удобств гарантировал минимум сна.
Унырну под одеяла – у меня было целых два байковых! – обложусь для согрева всеми пятью кошками и до утра бедное сердце с холода дрожит. Дрожью я грелся и не давал себе разоспаться. Берёг себя для долгой жизни.
Воскресенья я ждал. Как Пасхи!
По воскресеньям были мужские банные дни.
В эти дни прилетал я в баню к открытию. К десяти. Уходил последним.
И так всю зиму.
Делал я это не потому, что был большой чистоха, а потому, что я не мог вынести дома морозину.