Пламенеющие храмы

Читать онлайн Пламенеющие храмы бесплатно

ХРАМЫ

Александр Маханько

Пламенеющие

Роман

Памяти Петрова Константина Павловича и Задорнова Михаила Николаевича посвящается

Тюмень

АО «Тюменский дом печати»

УДК 00

ББК 00

М00

ISBN

Маханько А.Н.

«Пламенеющие храмы» – Тюмень: АО «Тюменский дом печати», 2022. – 320 с.

© Маханько А.Н., 2022

© АО «Тюменский дом печати», 2022

Предисловие автора.

Приветствую тебя, уважаемый читатель! В своё время, беря для прочтения новую книгу, я честно пытался начинать читать её с предисловия. Однако довольно скоро я оставил эту затею. Какой бы интересной и захватывающей не была сама книга, несколько страниц сухого, монотонного текста предисловия, набранного мелким курсивом, напрочь отбивали охоту его читать. Что касается этой книги, которую ты держишь сейчас в руках, можно было бы вообще обойтись без предисловия. Однако правила хорошего издательского тона настаивают на обратном. Не буду с этим спорить, но постараюсь сделать это своё предисловие максимально коротким и информативным, дабы ты, читатель, заранее мог себе представить, что ждёт тебя на страницах романа, и решить для себя, стоит ли тратить своё драгоценное время на его прочтение.

Описываемые в романе действия разворачиваются в центре Европы в начале XVI века. В основе повествования лежат события, известные всем из школьных учебников истории: рождение новых идей и их борьба за существование, ставшая началом движения Реформации. Главные герои – личности более чем реальные. Их имена настолько прочно вписаны в европейскую историю, что даже по прошествии пятисот лет находятся на слуху и вряд ли скоро забудутся. Не стоит думать, что те далёкие времена, отмечаемые в учебниках как «средневековье» – это период мрака и застоя в жизни отдельных людей и общества в целом. Напротив, шестнадцатый век в Европе – время удивительное, дерзкое и революционное, время духовного подъёма и возрождения. Однако этот роман не просто изложение исторических событий и описание жизни замечательных людей, хотя всё это безусловно здесь присутствует. На страницах своего романа я попытался рассмотреть некоторые общеизвестные и на первый взгляд никак не связанные между собой события несколько с иной точки зрения и, исследуя этот калейдоскоп, обнаружил немало интересного. Дав же волю воображению и применив методы логики и математики (да простят меня гуманитарии) я смог, как мне показалось, подобраться к причинам этих событий, а также предугадать события, не оставившие своего следа в документах и летописях. Открывшаяся картина во многом удивила меня. Свои открытия я попытался вынести на эти страницы, чтобы поделиться ими с тобой, читатель. Насколько хорошо мне это удалось судить тебе. Однако даже эти открытия в романе не главное. Но что же тогда? Главное – это люди и то, что сделало их героями своего времени – незаурядный талант, самоотверженность, пытливый и стремительный ум, мятежный, неспокойный дух, отчаянная смелость и бесконечная вера в Бога. Как я уже упоминал, все главные герои романа – люди реальные, чьи имена слишком хорошо известны не только учёным и любителям истории, но и людям, далёким от исторической науки. Все же другие – персонажи скорее вероятные, поскольку документальные источники не сохранили их имён. Определить тех и других на страницах романа внимательному читательскому глазу не составит большого труда.

Также должен предупредить, что в романе нет (ну или почти нет) историй о любви и пылких чувствах. Уже вижу, как все женщины сказали «Фи!» и отложили эту книгу подальше. Что поделаешь, героям романа (и это тоже исторический факт) куда как ближе была суровая аскеза, нежели поиски нежности. Единственная страсть, которая была им известна и которой они целиком посвятили свои жизни – поиск истины. Ни много, ни мало. Какими путями они к ней добирались, что претерпели и к чему в итоге пришли и есть сюжет этого романа. Также может показаться, что данное повествование слишком уж насыщено религиозной фразеологией. Да, пожалуй с точки зрения читателя нынешнего века, это так. Некоторые обороты речи героев сегодня слышатся и архаически, и экстремистски одновременно. Однако смею предположить, что в те далёкие годы эти обороты звучали вполне естественно, тем более в устах наших героев.

Если всё сказанное выше не показалось тебе скучным, то книга, которую ты держишь сейчас в руках, будет тебе интересна. Не смею более занимать твоё время. Приятного чтения.

Маханъко Александр

Лучше невежество верующего, чем дерзость мудрствующего. Ж. Кальвин

Сильнее всего ненавистен верующему не свободный ум, а новый ум, обладающий новой верой. Ф. Ницше

Пролог

Октябрь 1942 г.

Верхняя Савойя, Франция

Очередной осенний день клонился к закату. Усталое солнце, цепляясь лучами за вершины зеленых гор, торопилось поскорее спрятаться на западе. Напряженный, насыщенный событиями и волнениями день спешили сменить серые сумерки, вползающие в долины вслед за исчезающими лучами света. Вместе с сумерками в долины, почти в каждый дом, в почти каждое сердце их обитателей змеей вползала неуверенность, какая-то смутная тревога. Непростой, ох какой непростой день, наконец-то закончился. День, терзающий жестокой необходимостью делать выбор между человеческим достоинством и страхом потерять. Потерять свой привычный уклад, свой дом, своих близких и, наконец, свою жизнь. С наступлением вечерних сумерек в глубине души затепливалась, было, радость, что этот неприятный и даже страшный день наконец-то закончился. Всё, что заставляло прятать глаза и понуро опускать голову, всё уже в прошлом. Оно не повторится и забудется как дурной сон. Эти ненавидящие тебя глаза, зловещие отблески на вороненых стволах, осаждающие, похожие на лай, окрики и вынужденность им всецело подчиняться.

Но по окончании дня едва возникшее, было, облегчение, сменяется тревожностью и вполне осознанным предчувствием, что завтра все это снова повторится и если день сегодняшний ты смог пережить, то завтра можешь и не выстоять. И эта недвусмысленность медленно разъедает твою душу, как щелочь. Кого-то она съедает наверняка, обращая в безликого раба. Кто-то отказывается с этим мириться, сопротивляясь всей своей человеческой сутью. Среди остальных таких было немного, но сдаваться, подчиняясь «новому порядку», они не желали. Этих людей называли «maquis»1.

Где-то в местечке не то в Монтье, не то в Ба-Морнэ в один из дней в двери неприметного дома постучал благообразного вида немолодой господин. На вид ему было никак не меньше пятидесяти. Дверь приоткрылась.

– Это вы, Моро? Входите скорее! – впустивший, из глубины прихожей, зорко осмотрел улицу за спиной гостя после чего дверь затворилась.

– Так точно, командир! Прибыл по вашему зову, как только смог.

– Не называйте меня командиром, Моро, прошу вас. Вы же умный человек, должны понимать, чем может закончиться любая, даже самая элементарная небрежность. Называйте меня по имени.

– Да, конечно, Ален. Прошу простить старика.

– Как добрались?

– Думаю, вполне успешно, дорогой мой Ален. Ничего особенного за собой не приметил. На днях получил ваше послание. И как по заказу декан колледжа, где я имею честь преподавать, мсье Жермон вознамерился отправить кого-нибудь по окрестным хозяйствам закупить провианта. Я для вида, конечно, отказывался, но он настоял. Снабдил средствами на проезд и настоящим «аусвайсом». Вот, взгляните.

Аккуратно развернув, Ален изучил потертый листок бумаги.

– Что ж, очень хорошо. Теперь вы вольны передвигаться по округу еще как минимум дней десять. Попробуем это использовать. Но вызвал я вас совсем по другому делу. Если не ошибаюсь, вы профессор истории?

– Да, если можно так выразиться. Я преподавал на кафедре университета в Страсбурге, пока туда не пришли боши. Боже мой, кажется, что это было так давно.

– А как вы оказались в наших краях?

– Как оказался? В тот день, когда они заявились во Францию со своим «новым порядком» я был в Париже, гостил у своего давнего друга, он тоже преподает. Вернее, преподавал в Сорбонне, что с ним сейчас, я не знаю. После того, как де Голль оставил Париж, я сперва перебрался в Лион, но в конце концов оказался в этих краях. Нашел себе местечко в Аннемас-се, здесь и остался.

– А почему же не уехали за границу, как …

– Как все порядочные люди? Вы это хотели сказать, верно? Я думал уехать. Но кем бы я там был? Одним из многих и по сути никем. Я решил остаться во Франции. Здесь я еще могу как-то пригодиться. Вы, кстати, обратились ко мне как к профессору истории.

– Да, Моро. Именно потому, что вы знаете историю мы бы хотели посоветоваться с вами в одном деликатном деле …

Они долго совещались, сидя за столом в маленькой комнатке на втором этаже. Слушая профессора, Ален иногда поглядывал в окно, выходящее на одну из улиц. Там было спокойно.

– Ну что ж, теперь все как будто ясно. Вы уверены, что справитесь?

– Не извольте сомневаться. Это дело мне по зубам.

– Кого думаете взять в помощь?

– Есть у меня на примете один малый. Мой студент Шарль Паскуа. Надежный парень и весьма толковый. Родом он из Прованса, сюда приехал с родителями перед самой войной.

– Что ж, дорогой Моро, цена ошибки вам известна. Теперь все зависит от вас, и да поможет вам Бог!

Несколькими днями позже, ранним утром по улицам Аннемасса шли благообразного вида почтенный господин, впрочем уже известный нам, в компании одного молодого человека. Не смотря на ранний час выглядели они бодро и немного взволнованно. Стараясь ничем не привлекать внимания, они шагали по мостовым и негромко беседовали.

– Профессор, а почему вы назвали его первой жертвой фашизма? Ведь это было так давно, еще до Гитлера.

– Давай попробуем разобраться. И начнем с самого начала. Скажи, дорогой Шарль, что такое фашизм по твоему разумению?

– Наверное, это когда одни, используя свою силу, начинают подавлять других, более слабых. А всех недовольных расстреливают, бросают в тюрьмы, держат в концлагерях.

– Ну, дорогой мой, это еще не фашизм. Вернее, далеко не фашизм. Это всего лишь установление и распространение власти одних над другими. Это происходило у всех народов и во все времена, происходит и сейчас. В этом нет ничего нового. Тогда ответь мне на такой вопрос. Почему одни вдруг решили подавлять других?

– Наверное, чтобы захватить и присвоить себе их землю и богатства. И заставить их работать на себя.

– Пожалуй так. То есть в основе всех притязаний доминирует материальная сторона дела. Можно захватить и подчинить целые страны, перебить всех недовольных, но это еще не будет фашизмом.

– А что же тогда фашизм?

– Ложь, ставшая идеей. Идеей превосходства одних людей над другими. Идеей о том, что вот такое предложенное положение вещей и устройство мира и общества и есть единственное и наиболее правильное. Араз оно самое правильное, то всё остальное a priori уже неверно и должно быть отвергнуто. Пусть даже для этого торжества правильности нужно кого-то убить или упрятать в темницу. Причем этот способ воплощения органично вплетен в саму идею, является частью ее сути. Но давай-ка, Шарль, не будем так бежать, иначе мы привлечем к себе ненужное внимание, да и я едва за тобой поспеваю.

Они непроизвольно сбавили шаг и продолжили свой путь в более непринужденной манере.

– Спасибо, дорогой Шарль, так-то лучше. До колледжа нам еще не менее получаса ходьбы и, если ты не возражаешь, мы можем занять это время какой-нибудь беседой.

– Разумеется, профессор. Мне интересно ваше мнение по поводу идей. Что это такое и откуда они берутся, такие гнусные и ужасные, как фашизм?

– Что ж, дорогой мой ученик, я к твоим услугам. Я сам отдал немало времени, чтобы разобраться с этими вопросами. Что такое идея в общем, отвлеченном смысле? Даже неважно из какой она сферы жизни – политики, религии или какой-то иной.

Изначально идеи как таковой просто не существует. И появляется она не вдруг и не случайно. Всё происходит постепенно и закономерно. Сперва люди живут в своем обществе, мирно следуя давно созданным и устоявшимся канонам, не задумываясь об их правильности. Из года в год, из поколения в поколение всё идет своим чередом. Пока однажды кто-то один, назовем его «пионер», не усомнится и не задаст себе вопрос «а почему именно так? почему не по-другому?» Всего лишь вопросы, не более того. И не ответив на эти вопросы сам, он задает их окружающим. Родителям, братьям, старейшинам своего племени. Те, недопонимая для чего все эти вопросы, поначалу просто отмахиваются от него. Однако среди них могут оказаться и люди, назовем их «ортодоксы», чьё состояние и материальное, и общественное, слишком уж сильно зависит от незыблемости существующего уклада. Размышляя вполне определённым образом, они понимают, что прозвучи ответы на поставленные неудобные вопросы честно и открыто, весь общественный уклад может пошатнуться, а то и рухнуть. А вместе с ним рухнут и они сами. Чтобы не допустить катастрофы, ортодоксы всеми силами стремятся уничтожить пионера. В лучшем случае его объявляют сумашедшим, в худшем – отправляют на костер. Казалось бы, на этом все смуты должны закончиться и всё продолжиться, следуя прежним порядкам. Однако такое происходит не всегда. По непостижимым человеческому уму мотивам, происходит так, что после устранения смутьяна люди, окружавшие его, те, кому он задавал свои неудобные вопросы, вольно или невольно начинают думать и осознавать, что «а ведь что-то во всем этом есть».

Они начинают размышлять чуть смелее, делиться друг с другом своими наблюдениями и открытиями и все громче заявлять, что «а ведь он-то, действительно, был прав». Ортодоксы где-то не успевают, а где-то просто не в состоянии отвечать новым вызовам общества. Осознавая это, они начинают метаться, тщетно пытаясь затушить разлетающиеся искры разрушительного инакомыслия. Но своими, подчас неумелыми, действиями еще пуще раздувают пожар. Ранее казавшиеся незыблемыми, каноны начинают безнаказанно обесцениваться прямо на глазах. Общественное сознание разогревается всё сильнее. В воздухе начинают бессистемно витать отдельные обрывки высказанных кем-то мыслей, теорий, сочиненных на площадях и в трактирах. Но идеи еще нет. Я говорю о той идее, которая могла бы своим дрожанием захватить даже не умы, а сердца всех и каждого члена общества. Я говорю о той идее, которая могла бы одномоментно сподвигнуть человека или даже целую группу людей на какой-то немыслимый поступок. Всё это продолжается, пока в обществе не появится некто. Назовем его «флагман». Сначала это обычный, неприметный на вид человек, один из многих, варящихся в котле истории мира. И в то же время это в чём-то весьма неординарная и одарённая личность, достаточно хорошо образованная и, что немаловажно, наделённая какой-то особенной интуицией. Вольно или невольно он постоянно ощущает возмущенную ауру общественных настроений. Мелкие недовольства, выплеск эмоций, ропот толпы, публичные диспуты, сарказм над ортодоксами. Тщетность самих ортодоксов в попытках повлиять на ситуацию. Их слепая ярость в уничтожении недовольных, которая, маскируя, лишь подчёркивает их бессилие. Флагман, постоянно находясь в гуще событий, невольно их оценивает, размышляет над их причинами и ходом, пытается что-то предугадать. И в какой-то момент в его воображении начинает вырисовываться образ Идеи. Той самой идеи, которая объяснит, почему сейчас всё вокруг устроено неправильно, как все должно быть и как этого достичь. Поначалу этот образ кажется слабым и не жизнеспособным. Однако, самоотверженными усилиями флагмана представленный образ набирает силу, убедительность, становится все более и более совершенным. Точно так же, как в сосуде с химическими жидкостями в определенных условиях начинают появляться и расти кристаллы, поражая своей выверенной четкостью и красотой линий. Такая идея, распространяясь в обществе, находит позитивный отклик в умах и, что более важно, в сердцах большинства его членов. Идея становится движущей силой. В какой-то переломный момент общество встает перед выбором. Существовать на прежних ортодоксальных устоях или соответственно идее что-то изменить в лучшую сторону? Данный вопрос решает или революция, или более умеренная смена уклада. В результате идея побеждает, а флагман, как ее автор и главный двигатель, возносится на вершину почёта и власти. Он продолжает развивать и совершенствовать свои идейные постулаты, дабы предвосхитить возможный ход истории и направить ее в предначертанное им русло. Однако, памятуя о своей недавней непримиримой борьбе с ортодоксами, флагман естественным образом стремится оберечь выпестованную им идею, ставшую делом всей его жизни. Он встраивает в свою идейную конструкцию элементы, которые дадут ей стойкость и защиту от влияний и конфликтов с другими идейными платформами. И при этом он сам закономерно и необратимо становится ортодоксом. Защищая свое детище, он может зайти слишком далеко и превратиться в тирана.

Вот вкратце всё, что касается идеи. Я, пренебрегши деталями, порой весьма важными, как мог изложил тебе самую суть, самую, так сказать, выжимку из целого университетского курса. А теперь, дорогой мой ученик, попробуй сам рассудить, что же такое фашизм.

Некоторое время они шагали безмолвно. Профессор, поглядывая на восходящее солнце, наслаждался свежестью альпийского утра. Шарль сосредоточенно размышлял. Он же и заговорил первым.

– Наверное, всё что происходит сейчас вокруг можно описать по-ученому. Пусть Гитлер называется флагманом. Пусть он придумал свою жуткую идею, которая пришлась по душе немцам. Но эта идея неправильная, если ради нее нужно воевать со всем миром, убивать или сажать в тюрьму честных людей.

– Браво, мой мальчик! Тебе не откажешь в здравости мысли.

– И всё же, профессор, ответьте. Неужели фашизм уже был в те далекие времена?

– Как тебе сказать, Шарль. Пятьсот лет назад в этих местах было всё несколько иначе, чем сейчас. И назвать ту систему отношений фашизмом, в том виде, в котором он есть сейчас, наверное, нельзя. Однако, безусловно в истории тех далеких дней был и флагман, гениальная личность мировой величины. Была и созданная им идея, которая потрясла вековые устои жизни и навсегда их изменила. Была и жестокая и беспощадная борьба за торжество этой идеи. Были и жертвы. Об одной из них мы напомнили людям сегодня.

– Но кто же он был, этот флагман? В чем его идея?

– Об этом, дорогой мой Шарль, мы с тобой и другими учениками будем говорить на наших уроках истории. Тем более, что мы уже пришли, надеюсь, что не слишком рано. А вот и наш декан мсье Жермон. Доброе утро, декан! А вы, студент Паскуа, бегите скорее в класс.

Профессор остановился у ворот колледжа перекинуться парой фраз с деканом. Шарлю ничего не оставалось, как поспешить в аудиторию.

X- X- X-

В то утро на площади de l’Hôtel de ville во французком городке Аннемасс, что неподалеку от Женевы, на каменном постаменте, где еще недавно стоял памятник, так поспешно свергнутый слугами «нового порядка», появился лавровый венок с надписью «Первой жертве фашизма. Мигелю Сервету.»

Глава 1

Ноябрь 1533 г.

г. Париж, Франция

В районе, который был известен жителям городища как Marché aux foins, по грязным кривым улочкам между серых, унылых домиков торопливо пробирался молодой человек. Несмотря на столь ранний час, он семенил, почти бежал, хлюпая грязью и перепрыгивая через лужи нечистот. По его растрёпанному виду и суетливости движений можно было догадаться, что он чем-то встревожен и весьма основательно. Уже само появление его на улице в столь неурочное время говорило о многом. Едва переводя дух, молодой человек наконец добрался до известного ему дома и отчаянно забарабанил кулаками в его двери.

– Мсье Ковень, откройте! Это я, Францис. Ради Бога, откройте скорее!

Безмолвие было ему ответом. И не мудрено, в Париж еще не пробрались лучи утреннего солнца, а предутренний сумрак не спешил покидать эти улочки.

– Мсье Ковень! Жан! Откройте же, прошу вас! – Францис тарабанил в двери, что есть силы. В окнах соседних лачуг уже замаячили огоньки свечей, оттеняя силуэты разбуженных хозяев. Наконец, лязгнув засовом, дверь, в которую стучал молодой человек, со скрипом отворилась.

– Жан, скорее просыпайтесь! Дело чрезвычайное! – Францис ввалился в комнату так стремительно, что едва не сшиб с ног ее хозяина.

– Что случилось, Францис? Чем обязан столь раннему визиту?

Хозяин комнаты, молодой человек по имени Жан Ковень встретил своего гостя, стоя в одной исподней рубашке. Очевидно, что еще минуту назад он сладко спал в своей постели. Однако внезапность появления Франциса и тревога, которую тот с собой принес, мгновенно освободили его ото сна.

– Чем обязан? – Францис едва переводил дыхание, – Николя арестован. Четверть часа назад его слуга Рене прибежал ко мне. Капитан городской стражи с солдатами ворвались к ним в дом. Николя увели под конвоем как преступника. И еще они забрали все его листки с записями и свитки, какие только смогли найти в доме. Как только я все это узнал, сейчас же прибежал к вам.

Выпалив все это, Францис, тяжело дыша, обессиленно опустился на единственный в доме стул. Жан, пораженный принесенной новостью, застыл на месте от изумления.

– Как? Николя арестован? – произнес Жан, сам не веря своим словам. – Не может быть! Но почему? За что?

– Я сам ума не приложу, что он мог такое натворить, -Францис налил воды из кувшина в стоящую на пустом столе деревянную кружку и жадно выпил, – только одно приходит в голову.

– И что же? – спросил Ковень, наконец придя в себя.

– Его выступление после избрания на пост ректора нашего университета два дня назад. Вы же сами там были, видели какой разразился скандал. Профессоры были в ярости и сами готовы были его растерзать за те речи, что он осмелился произнести перед всем университетом. Вы помните, кто-то из них даже грозился обратиться в Парижский парламент. По всему видно, он сдержал свое слово.

– Но как же можно арестовать за речь? Николя никого не убил, ничего не украл. Эта речь всего лишь затрагивала вопросы будущего устройства нашего университета и определения студентов …

– Эх, дорогой мсье Ковень! Вы так говорите, словно не прожили во Франции последние пару лет. Или вы вчера приехали в Париж? Сейчас за разговоры и памфлеты в темницу отправляют гораздо охотнее, чем за кражу курицы на рынке. А еще быстрее не в темницу, там и без того полно бродяг и воров, а прямиком на костер.

Францис еще продолжал что-то суетно говорить, прихлебывая воду из кружки. Ошеломление первого момента прошло, как и утренняя сонливость. Мысленно встряхнувшись, Жан задумался. Его друг Николя Копп, еще недавно избранный на пост ректора Парижского университета, арестован. И арестован, вероятно, за речь, произнесенную с кафедры, по случаю своего вступления в должность. Речь, которая вызвала взрыв восторга у студентов и которая повергла в ужас почти всех профессоров. И немудрено, под сводами университета вряд ли когда-то звучали столь смелые тезисы. Размышляя, Жан непроизвольно прошел за занавесь, отделяющую место для туалета от основной комнаты, чтобы умыться.

– Жан, что вы делаете? – возглас Франциса вернул Жана к действительности.

– Я хочу для начала умыться и привести себя в порядок. Как только откроется магистрат я немедля туда отправлюсь и разузнаю, что произошло и почему арестован Николя. Если необходимо, я сам поручусь за него и засвидетельствую, что он не совершил ничего предосудительного. Внутренние дела университета парламенту не подвластны, а значит его арест незаконен. Уверен, что вся эта история не более чем недоразумение и Николя будет освобожден.

– Да вы с ума сошли! Вам самому нужно бежать от ареста и как можно скорее! Или вы ровным счетом ничего не поняли из того, что я вам только что рассказал? Они не только увели Николя, но и забрали все его записки. Вы понимаете, что это может значить? Что причина ареста есть то, что содержится в этих записках, будь они неладны. А среди этих записок есть те, что сделаны и вашей рукой, мсье Ковень. Ведь накануне основные фразы этой злосчастной речи писали и вы, и я, и Журден. А во время выступления Николя мы все сидели по одну с ним сторону и, пожалуй, мы единственные из преподавателей, кто его поддержал. А это значит только одно. Если причина ареста Николя в его речи, то тот, кто донес о ней в Парижский парламент, не забыл упомянуть и про нас с вами. Если это так, то не успеет прозвонить колокол к утренней службе, как за нами придут, так же как за Николя. А если учесть, что арест Николя не смог предотвратить даже его отец, королевский врач, то дело более чем серьезно. Слава Богу, Журдену ничего не грозит. Вчера он уехал в Бургундию к своим родителям, там они его вряд ли достанут.

После этой, не лишенной логики, тирады Франциса, Жан начал осознавать всю серьезность создавшегося положения. Ах, эта пресловутая речь! Как они всей дружеской компанией радовались избранию Николя на пост ректора. Как по обыкновению собравшись своим тесным кружком в книжной лавке своего приятеля Этьена де Лафоржа, за бутылкой вина они сочиняли ту торжественную речь. Как громко, наперебой они провозглашали тезисы, один смелее другого. Тогда они и представить не могли, что это может обернуться такими неприятностями. Конечно, они догадывались, что профессорам, проповедовавшим догмы, возраст которым века, такая смелость придется не по нраву. Но двигаться дальше по их крепко набитой колее новоиспеченному ректору, которому едва исполнилось 26 лет, и его друзьям уже не хотелось. Они хотели придать новый статус своему университету. Они видели его не только как место, где студенты из века в век заучивают одни и те же каноны, но и как место обсуждения новых идей. А в них последнее время недостатка не было. Они проявлялись едва ли не каждый месяц. Их привносили профессора университетов, путешествующие по Европе и подчас не по своей воле. Из-за морей их привозили купцы в свитках и свежеотпечатанных книгах. О них говорили члены королевской семьи и придворные. О них шептались чиновники, банкиры и прочие именитые господа, побывавшие с посольством в чужих странах. Не считая, правда, колумбовой Индии, откуда привозили одно лишь золото. Все новые знания, собранные со всего света, требовали осмысления, упорядочения и согласия с доселе действующими догмами. И сделать это должны были профессора и студенты на кафедрах их университета. Вот такие смелые мысли молодые люди и изложили в тексте, который произнес новый ректор Парижского университета Николя Копп в качестве своей вступительной речи. Как знать, может именно из-за этих мыслей, запечатлённых на бумаге его друзьями, сегодня утром ректор Парижского университета стал узником парижской же тюрьмы.

– Но ведь надо же что-то делать, Францис? Мы не можем оставаться безучастными …

– Погодите, Жан, я что-то слышу …

В утреннем сумраке где-то вдалеке послышался какой-то едва различимый шум. И, кажется, он приближался. По мере приближения шум становился все более ритмичным и грубым. Наконец в нем стал угадываться сначала грохот тяжелых сапог, потом к нему присоединилось мерное бряцание железа.

– Солдаты городской стражи! Бьюсь об заклад, Жан, что они идут сюда! Нам надо бежать!

– Но как же Николя?

– Сидя в тюрьме мы ему никак не поможем.

– Так что же делать?

– Берите все ценное, что сможете унести, и скорее вон отсюда!

Жан бросился было к стопкам книг.

– К черту книги, их вы себе еще найдете, а вот голову уже нет …

Грохот выламываемой двери потряс весь дом. Городская стража не утруждала себя излишними реверансами.

– Именем короля! Откройте немедленно!

Не дожидаясь, когда незваные гости ворвутся в дом, Жан бросился к кровати, выхватил из-под нее небольшую шкатулку белого и красного дерева, в которой хранил все свои невеликие ценности. Потом схватил со стола первую попавшуюся книгу и бросился к окну в дальнем углу комнаты. Наскоро отворив его, Жан выбрался на улицу. Францис, едва подхватив пурпэн Жана, устремился следом. Окно, в которое друзья успели выпрыгнуть, выходило на другую улицу, поэтому встречи с солдатами им удалось избежать. Молодые люди, не дожидаясь, пока те разгадают их маневр, побежали со всех ног, растворяясь в утренней дымке Marché aux foins.

X- X- X-

Пробродив два или три часа по Парижу, друзья расстались, так и не решив, как им быть дальше. Что и говорить, они были напуганы случившимся сегодня утром. Топот сапог, грохот ударов, окрики солдат еще звенели в ушах и никак не давали успокоиться. Еще вчера уважаемые учёные мужи в одночасье превратились в преследуемых преступников. Случайные взгляды, брошенные в их сторону встречными прохожими, теперь казались уличающими во всех грехах. Они как пика кололи своей подозрительностью, буквально кричали немым криком «Вот они! Держи!». Укрыться от этого, внезапно ставшим враждебным, мира было невозможно. Все обычные места, где еще вчера они бы могли найти приют, сегодня для них оказались закрыты. Не столько по причине раннего часа, сколько из опасения, что хозяин донесет в городскую стражу. Отправиться в лавку своего приятеля Этьена де Лафоржа друзья тоже не решились.

Спокойно все осмыслить и прийти к какому-то решению не получилось. Пометавшись по улицам, Жан и Францис распрощались, уговорившись встретиться на завтра. Францис отправился к своей давней подруге мадам Курбэ, зажиточной вдове из пригорода. Он свел с ней знакомство еще в бытность свою студентом. Поначалу навещал ее дважды в неделю, давая ей уроки латыни. Однако со временем мадам Курбэ настолько привязалась к Францису, что потребовала, чтобы тот всегда был к её услугам. Таким образом Францис поселился в её доме в маленькой комнатке во флигеле. Возможно со временем дело и окончилось бы счастливой женитьбой, но до тех пор он оставался всего лишь бедным её постояльцем.

Конечно, мадам Курбэ не стала бы никуда доносить, но все же Францис не решился пригласить Жана с собой. Жан в свою очередь, зная всю эту историю, напрашиваться не стал. Пойти ему было некуда. Людей, с которыми он был дружен и которым мог довериться, сегодня утром либо уже арестовали, либо намеревались это сделать. Обращаться за помощью к случайным знакомым Жан счёл для себя бессмысленным. Родственников в Париже у него уже не было. Его дядя Ришар, державший на рю де Маршан скобяную мастерскую, умер больше года назад.

Дамы, которая могла бы приютить и поддержать его в столь трудную минуту, в парижской жизни Жана также не состоялось. Та единственная, которая всерьез когда-то взволновала его сердце, была сейчас далеко и никак не смогла бы его спасти. Анелия. Одно упоминание этого имени приводило Жана в смятение и нежный трепет. Именно о ней он грезил по ночам, когда дневные заботы оставались за порогом и он оставался наедине с собой. Именно ее неповторимый, ускользающий образ подчас не давал ему сосредоточиться на науках, унося в вихрь воспоминаний о светлых днях юности. И именно её письма он бережно хранил теперь в своей заветной шкатулке. Они впервые увидали друг друга, когда Жану едва исполнилось 12 лет. Тогда, много лет назад отец Жана Жерар Ковень, суровый и неприступный прокуратор капитула родного Нуайона, секретарь самого епископа, а заодно и фискальный прокурор графства, впервые привёл Жана в дом семейства де Моммор. Хозяйка дома, достопочтенная мадам де Моммор, давно хотела поближе свести знакомство с мсье Жераром. И однажды, прознав о необыкновенных способностях и школьных успехах его сына, пригласила их обоих на очередной раут. Знакомство настолько оправдалось для всех заинтересованных сторон, что мадам де Моммор в угоду мсье Жерару настояла, чтобы Жан приходил в её дом на частные уроки, которые давал её детям специально приглашенный учитель мсье де Вилле. У самой мадам де Моммор, давно овдовевшей, было трое детей. Два мальчика 10 и 11 лет и их 8-летняя сестра Анелия. Милая рыжеволосая девчушка, бойкая и звонкоголосая. Она постоянно крутилась вокруг своих братьев и была неизменной участницей их забав и проказ. С появлением Жана она выбрала его объектом своего шутливого внимания. По первости Жан, и без того сдержанный и немногословный, в новом для себя обществе ещё более замкнулся, дабы не выдавать своей растерянности и неумения. Но со временем оттаял, проникшись самыми добрыми чувствами к мадам де Моммор и ее семейству. И не мудрено, ведь Жан давно уже не помнил материнского участия. Его мать умерла, когда ему было 4 года. Его отец не пожелал найти себе новой жены и сам воспитывал своих детей со строгостью не меньшей, чем он управлялся с делами капитула. Жан, между тем, пришелся ко двору де Моммор. Он стал бывать в этом доме чуть не каждый день, даже в те дни, когда мсье де Вилле не давал уроков. Именно в такие дни, сбегая от неугомонных братьев, Жан, сам того не сознавая, стремился укрыться в обществе их маленькой сестры. Рядом с нею он чувствовал себя уверенно и спокойно. Она же, уловив интерес Жана к её персоне, не захотела его потерять. Шли дни, недели, месяцы. Вполне предсказуемо между их юными душами возникло то самое нежное чувство, называемое первой любовью.

Между тем мсье Жерар имел на будущее своих детей свои вполне конкретные планы. Желая подняться по карьерной лестнице как можно выше, он в какой-то момент понял, что к своему возрасту он достиг возможного для него предела и занять более высокое место под солнцем своей провинции ему вряд ли удастся. Все значимые и доходные места были прочно заняты многочисленными персонами более влиятельных семей Пиккардии. Любая попытка их пододвинуть была предсказуемо обречена на неуспех и грозила многими неприятностями тому, кто рискнул это сделать. Тем не менее мсье Жерар не отказался от своей идеи взойти на общественный Олимп и придумал для этого свой достаточно необычный ход. Он решил сделать ставку на карьеру своих детей. Для этого Жану было назначено получить степень магистра юриспруденции, а его братьям Шарлю и Антуану стать магистрами права канонического. При таком раскладе спустя пару-тройку лет Жан мог с успехом получить место секретаря в городском суде, а его братья стать канониками богатых приходов. А далее естественным ходом событий и божьей помощью Жан становился судьёй Нуайона, а его братья, или хотя бы один из них, имел все виды получить сан епископа. Таким образом мсье Жерар рассчитывал обеспечить безбедную старость для себя и блестящее будущее для своих потомков. Ради своего плана он, пользуясь своим положением при епископе, даже выхлопотал бенефиции от нескольких приходов на оплату учебы сыновей в обмен на обещание, что в будущем те вернутся и станут в этих приходах капелланами. На будущее своих двух дочерей мсье Жерар особых надежд не возлагал. Для них было достаточно обеспечить выгодное замужество.

В пиккардийской провинции время неслось не так стремительно, как в столице. Однако наступил год 1532 от рождества Христова, а вскоре и день, когда Жану надлежало отправиться в Париж за воплощением не только планов своего отца, но и своих юношеских надежд. Уезжать не хотелось. Не хотелось покидать радушный дом мадам де Моммор, ставший Жану почти родным. И более всего не хотелось разлучаться с милой его сердцу Анелией. Они встретились в последний раз в маленьком садике дома де Моммор вечером накануне его отъезда.

– Я знаю, Жан, ты должен ехать.

– Мне предписано учиться в университете. Такова воля отца. Но я …

– Ты должен ему повиноваться. Он прав. Ты должен выучиться и стать большим человеком.

– Да, я должен. Но видит Бог, я не желаю добиться этого такой ценой. Не хочу расставаться с тобой! Твоя рука сейчас для меня дороже всех знаний и титулов. Неужели ты этого не понимаешь?

– Но ведь ты же вернёшься, Жан? Вернёшься ко мне?

– О, да! Я вернусь, Анелия! Обязательно вернусь к тебе …

– Я буду ждать тебя, Жан!

Они еще долго стояли под сенью деревьев, дрожа от переполнявшей их нежности друг к другу. На прощание она подарила ему поцелуй, первый в их жизни. На рассвете, бросив в Нуайоне всё, но бережно сохранив в своем сердце любовь к Анелии, Жан отправился в Париж. В те времена было принято начинать университетское обучение в возрасте 12 лет. В этом плане Жан Ковень опоздал, и довольно ощутимо, впервые переступив порог университетского колежа2, когда ему уже исполнилось четырнадцать. Следуя установленным порядкам, свое обучение он начал с факультета искусств. Здесь отрешившись от нужд повседневности и оставаясь бесчувственным к человеческим соблазнам, Жан с жадностью голодного волка набросился на нечто, более желанное для него. Этим нечто оказались знания. Погрузившись в их стихию, Жан с отнюдь не показным прилежанием принялся штудировать древние языки, изучать античную литературу и осваивать логику. Дни напролет он проводил в аудиториях, слушая лекции профессоров и участвуя в диспутах. Вечером спешил в библиотеку, дабы изучить, а то и заучить наизусть заданные абзацы старинных трактатов. Остаток дня он проводил в своей маленькой комнатке студенческого общежития при свете свечи и с книгой в руках. Ведомый профессорами, почуявшими в невзрачном юноше из провинции немалые таланты, Жан добился немалых успехов в освоении наук. Он не только наполнил свой ум всей массой доступных знаний, но и упорядочил их в своей голове со всей присущей ему аккуратностью и дисциплиной. Жан стал первым студентом своего колежа. Профессора были от него в восторге, сокурсники уважали и даже побаивались.

Парижа Жан не покидал. Общаться с близкими, оставшимися в Нуайоне, он мог только посредством писем. От отца письма приходили регулярно один раз в месяц, написанные на хорошей бумаге и скрепленные печатью секретариата епископа. В неизменно сдержанном тоне отец кратко описывал некоторые события, произошедшие в Нуайоне, и обязательно давал наставления Жану относительно учебы и манер поведения. На каждое его письмо Жан обязательно отвечал. Авторитет и слово отца были для Жана непререкаемы. Изредка приходили письма и от мадам де Моммор и, конечно же, письма от Анелии. Сначала часто, чуть не каждую неделю, потом все реже и реже. Каждый раз, вскрывая конверт, надписанный её рукой, Жан с трепетом читал и перечитывал адресованные ему строки. В них проявлялись чувственность и нежность, девическая легкомысленность и интерес к жизни. В своих ответах ей Жан так же, насколько мог, поверял ей свои мысли и чувства.

В неустанной учёбе проходили недели, месяцы, годы. Жан давно привык к Парижу и своему месту в университете. У него появились друзья, причем не только среди студентов, но и среди профессоров и иного парижского люда.

В 1527 году подходил к завершению курс обучения на факультете искусств. В очередном своем письме Жан обратился к отцу благословить его продолжить обучение на факультете богословия. Поначалу старик Жерар был не против, а скорее наоборот. Права продолжить обучение на факультете богословия удостаивался не каждый, но выдающийся. И в последствие ученая степень магистра богословия сулила высокий церковный сан, а с ним и хороший доход. Однако позже в своих письмах, на которых, впрочем, уже отсутствовала печать епископского секретариата, мсье Жерар переменил свое мнение. Он определил сыну заняться науками не богословскими, а юридическими. Жана огорчило такое наставление отца. Богословие давно занимало его ум. Однажды побывав на богословском диспуте, Жан каким-то неведомым чувством ощутил, что за всеми услышанными тезисами таится нечто живое, но доселе никем не постигнутое. Оно манило своей недосказанностью, необъятностью и тайной. Жан почувствовал, что разобраться в этом «нечто», дойти до скрываемой сути он должен сам. Однако противиться слову отца было не в его правилах. И в очередной раз Жан не ослушался его. Юриспруденция не слишком увлекала Жана. И все же по совету и протекции профессоров Парижа, давших ему самые лестные рекомендации, Жан отправился в университет Орлеана изучать право светское. Там он провел около года в упорных штудиях. Прослышав как-то, что по приглашению французского короля в университет городка Бурж приехал преподавать лучший специалист по римскому праву сеньор Альциати, Жан отправился туда же. Он уже привык, что судьба дарует ему лучших наставников. Принимая эти дары, Жан стремился оправдать себя пред Богом и упорным трудом добивался в своих делах максимальных высот, будь то логика, древние языки или право. Впрочем, и занятий богословием он также не оставил. Упорным трудом и прилежанием он и здесь вновь снискал себе благосклонность профессоров. Едва ли не на равных он мог дискутировать с ними по научным предметам. Бывали случаи, когда Жан замещал кого-то из профессоров на кафедре, сам читая лекции студентам. Таким образом он стал достаточно известной личностью в университете. Теология всё более занимала его. В свободные минуты и при всяком удобном случае он стремился присутствовать на богословских диспутах, дабы услышать всё новые доводы по вопросам духа и веры, искушённых в своем предмете, докторов. Жан даже примкнул к неформальному кружку студентов, модно называвших себя евангеликами. Обычно по вечерам, собравшись в каком-нибудь сносном трактире, они цитировали стихи из Нового завета, сами толковали их кто во что горазд и сравнивали с толкованиями, гласимых священниками с амвонов храмов. Случалось, что сравнения не всегда были в пользу настоятелей веры. Правда, дальше словопрений дело не шло.

В 1531 году, Жан, блестяще сдав экзамен, получил степень лиценциата права. Он хотел, было, продолжить курс обучения для получения степени магистра, как из Нуайона ему пришло тревожное известие. Тяжело заболел отец. Насколько можно завершив дела, Жан, повинуясь сыновнему долгу и чувству, вернулся в Нуайон. Отец был плох и готовился предстать перед Господом. Попеременно с братьями, также наскоро вернувшихся в отчий дом, Жан как мог ухаживал за больным стариком, которому по всему оставалось жить не так уж много. Наверное, поэтому и родной город не показался Жану таким светлым и беззаботным, каким он помнил его из детства. Серые обветшалые дома, неприветливые лица и какая-то пустота. Едва прибыв, Жан, как только смог, устремился в дом мадам де Моммор в горячей надежде встретить там возлюбленную свою Анелию. Однако в некогда шумном и гостеприимном доме он застал мадам де Моммор одну, одинокую и постаревшую. Она и поведала Жану о перипетиях последних лет. Поначалу, как Жан с её сыновьями отправились учиться в Париж, в Нуайоне все мирно шло своим чередом. Потом в целой Пиккардии случился неурожайный год, за ним другой. Житьё, что в Нуайоне, что в окрестных местностях стало совсем худое. Мсье Жерар, дай Бог ему здоровья, помогал ей с Анелией как мог, пока однажды не случилась неприятность. Его священство епископ распорядился отправить окрест Ну-айона экспедицию для продажи папских индульгенций, на что мсье Жерар ненароком заметил, что в такое голодное время впору не продавать индульгенции, забирая у бедного люда последнее су, а раздавать людям, покуда те еще не перемёрли, зерно из церковных закромов. Епископ, услыхав в сём выказывании дерзость и небрежение к церкви, учинил скандал. Мсье Жерар сперва, преклонив колени, пытался было извиниться перед его священством. Однако в ответ услыхал, что он-де своими речами поставил под сомнение порядок, установленный его Святейшеством папой римским, и дабы не давать дурной пример остальным, он, Жерар Ковень, должен прилюдно покаяться и в подтверждение своей искренности пожертвовать капитулу 10 мешков зерна, либо сумму денег, соответственно их стоимости. Мсье Жерар, не стерпев такого унижения, бесповоротно разругался с его священством. Тот же изгнал его со всех должностей и в довершение всех кар отлучил от церкви. От всех этих невзгод старик Жерар и начал хворать. Сама она поддерживала его, как могла. Сыновья её разъехались кто куда, известия от них приходят нечасто и все из разных мест. А дочку свою Анелию она, опасаясь прихода моровой чумы, уж больше года как отправила к дальней своей сестре, которая ныне живет с мужем в глухом поместье Мармутье, что в одном дне пути от Страсбурга. Сама мадам де Моммор ехать никуда не собирается, если уж судьба ей помереть, так уж в своем родном городе и доме, в котором она достойно прожила уж Бог весть сколько лет.

Не найдя Анелии, Жан вернулся домой и уж более оттуда почти не выходил, проводя часы то за письменным столом с книгами и рукописями, то у постели отца. Так прошло несколько недель. В одну из ночей старик Жерар мирно предстал пред Богом, приказав всем долго жить. Он так и не успел подняться на нуайонский Олимп на плечах своих сыновей, о чем он так мечтал. Хотя всё, о чём он когда-то загадывал, сбылось. Сыновья его стали достойными людьми.

Схоронив старика, Жан недолго раздумывал о планах на будущее. Слово отца над ним уже не довлело, а бенефиции, когда-то выхлопотанные им у епископа, вполне позволяли Жану заняться тем, о чем уже давно мечтал. Он отправился в Париж в свою aima mater, чтобы продолжить обучение, но уже не на юридическом факультете, а на богословском. Картину, как устроен современный мир и социум, Жан для себя уже составил за прежние годы учебы. Надо сказать, что картина эта не слишком увлекла его. И даже призрачная возможность что-либо в этой картине изменить его не прельстила. А вот мир духовный, напротив, увлёк его целиком. Увлёк своей сокровенной тайной, которую нельзя было увидеть или прикоснуться к ней, но можно было ощутить сердцем. Прибыв в университет, Жан со всем тщанием и энергией погрузился в учёбу. Он снова стал лучшим слушателем факультета, профессора были от него в восторге. Появились у него и друзья, вместе с которыми он по вечерам нередко заседал в каком-нибудь уютном местечке за кувшином вина, обсуждая новости, делясь своими мыслями и идеями. Много новых идей витало в ту пору в серой дымке Парижа. По обыкновению, все новые веяния, а особливо самые дерзкие из них, кружили молодые головы, за годы штудий научившиеся размышлять самостоятельно. Среди молодых людей, и Жан был в ихчисле, сформировался своеобразный кружок, который они в шутку окрестили «Старое колесо» по названию трактирчика, где они обычно любили собираться. Однажды, на одном из таких заседаний, разгорячённые спорами и вином «In vina veritas», не то в шутку, не то всерьез друзья решили выдвинуть Николя кандидатом на очередных выборах ректора университета. А почему нет? Правилами университета такое выдвижение не возбранялось, а авторитет Николя среди студентов вкупе с авторитетом его отца, королевского медика, очень даже тому способствовали. Сказано – сделано. Друзья легко и непринуждённо составили для Николя небольшой перечень предвыборных тезисов среди которых были и такие: «каждому схолару на месяц учёбы бесплатно наливать одну склянку чернил» или «запретить преследовать любого студента независимо от его ранга, будь то схолар, бакалавр или доктор, на территории университета любыми лицами, кроме тех, что уполномочены городскими властями» и т.д. Надо ли говорить, что с такими тезисами Николя не мог не победить. Половина всех схоларов едва сводила концы с концами и даже бесплатная склянка чернил была для многих добрым подспорьем. А тезис «запретить преследовать …» поддержало и того больше. Рыночные торговцы снедью, трактирщики, обманутые мужья, да мало ли кто не захотел бы оттаскать за шиворот на месте или, догнав на улице, отдубасить бедного студента чем под руку попадётся. Тем более, что бедный студент и сам постоянно давал к этому поводы. Итак, выборы ректора состоялись, Николя Копп победил. На церемонии вступления в должность ему по традиции предстояло произнести вступительную речь. За составление ее взялся всё тот же кружок друзей, по обычаю собравшись во всё том же трактире «Старое колесо». Несколько часов кряду друзья бились над составлением тезисов. Предлагали, спорили, утверждали. Снова спорили, отменяли уже утвержденное и переутверждали вновь. Вовремя пополняемые вином кувшины стали в том добрыми помощниками. Жан, как обладатель самого правильного почерка, записывал утвержденные тезисы. Далеко за полночь, когда все изрядно подустали от сказанного и выпитого, Николя зачитал окончательный вариант опуса. Все предвыборные посулы остались без изменений. Кроме того, с завтрашнего дня Парижский университет становился территорией неподвластной французскому королю и парламенту. Также университет теперь объявлялся островом свободной мысли, где помимо канонов Священного писания и Священных преданий следовало также открыто приступить к изучению древнехристианских апокрифов и новых теорий, высказанных германцами Мюнцером, Меланхтоном и Лютером, а заодно и поляком Коперником. А изучив всё это хорошенько, дать строгий отчёт первому покровителю университета, его Святейшеству папе римскому, к каким мыслям вышеупомянутых учёных мужей стоит прислушаться, дабы вдохнуть новое живое слово, в нуждающуюся в том, веру католическую, а какие отринуть окончательно. И еще много чего другого, о чём ещё вчера в этих университетских стенах (да что там стенах, во всей Франции!) было непозволительно не только говорить, но и думать. Все это Николя провозгласил с кафедры в первый день своего ректорства, чем и произвёл небывалый фурор. Схолары, расслышав в речи какие-то преференции для себя, возликовали. Доктора и магистры, как громом пораженные небывалой смелостью тезисов, застыли в недоумении и растерянности. Маститые профессоры и, присутствовавшие здесь же, клирики парижского диоцеза3 в том же самом усмотрели злонамеренные козни антихриста, смутившего разум нового ректора, и в негодовании потрясали кулаками и ревели в голос. Парижский университет взорвался. Волнения, ликование, ропот, громогласные споры pro et contra выплеснулись за стены университета и заполонили город. На улицах и базарных площадях, в трактирах, кабаках, дворцах и храмах, везде в тот день заговорили о новом ректоре университета, не то ангелом, спустившимся с небес, не то посланцем ада, вылезшим из преисподни. Само собой, обо всем узнали и в парижском парламенте, и в королевской канцелярии. Оба они не преминули со своей стороны вмешаться, дабы пресечь любые волнения, способные в тот момент перевернуть с ног на голову положение не столько в самом университете, сколько во всём Париже, а то и в целой Франции.

Вкратце, таковой оказалась предыстория холодного парижского утра первого дня ноября 1533 года от рождества Христова. Жан оказался в одиночестве посреди своего любимого города, в одночасье ставшего по отношению к нему враждебным и даже кровожадным. Жану невольно вспомнились скорбные процессии, угрюмо влачащиеся по центральным улицам, когда закованных в цепи измождённых узников под грозным конвоем везли в Сен-Антуанскую бастиду,4 где тем предстояло закончить свои дни. Сразу же вспомнились и еще более зловещие кортежи, когда обезумевших пленников сопровождали к месту аутодафе, уготованного для них святой церковью. Подчас глядя этим кортежам в след, Жан искренне недоумевал, что же могло сподвигнуть этих людей обратиться против Христа и матери-церкви? Неужели они не осознавали бессмысленность своего восстания против Бога? Ради чего они решились на свои преступления? То, что они свершили свои преступления, принималось Жаном, как и всеми, a priori. Ведь если святая церковь решилась их вразумить таким ужасным способом, значит их преступления перед миром действительно были чудовищны. Сейчас же, неприкаянно блуждая по парижским улицам, Жан интуитивно поймал себя на мысли, что сегодня и ему ничего не стоило бы оказаться на месте несчастных приговорённых. «Но почему? За что?» – спрашивал он себя в ответ на эту мысль. «Ведь я никого не убил, не украл.

В чем же оно, мое преступление? Я и друзья мои всего лишь попытались поделиться с учёным светом своими заключениями, порожденными трудом ума. Никто из нас даже замыслить не мог того, что противоречило бы слову Божию! Человек по сущности своей не в состоянии противоречить Богу. Так в чём же наше преступление? В том, что наши замыслы оказались неугодны матери-церкви?»

Размышляя о том, что уже случилось и, что еще могло приключиться, Жан понуро брёл по улице. Полдень давно миновал, вскорости обещал быть вечер. Весь этот суматошный день Жан провел на ногах, изрядно устал и к тому же был голоден. Идти ему, как мы уже знаем, было некуда. Нужно было хоть немного отдохнуть и перевести дух. По счастью, Жан оказался неподалеку от храма Saint-Julien-le-Pauvre. Он любил этот храм и частенько заглядывал в него прежде. Совсем рядом с величественным и многолюдным Сите в этом маленьком храме можно было спрятаться от городского шума, отвлечься от забот и спокойно поразмышлять. Жан даже был немного знаком с прислужниками-министрантами и с самим настоятелем храма, который, когда-то встретив здесь Жана, нашёл в нем достойного собеседника. Вот и сейчас Жан вошел сюда, чтобы найти отдых своему телу и спокойствие своим мыслям. В храме как всегда в это время дня, народу почти не было. Несколько прихожан сгрудились у икон перед алтарём, прислужники копошились у подсвечников. Жан тихонько присел на скамью. Нужно было решать, как поступить дальше. Раздумывая, Жан исподволь заметил, что прислужники, увидав его, оживленно зашушукались, потом, замолкнув, исчезли. Через минуту из-за алтаря украдкой выглянул сам настоятель храма и так же поспешно скрылся. Еще через минуту один из прислужников, изо всех сил стараясь не смотреть в сторону Жана, стал поспешно пробираться к дверям. Не оставалось сомнений, что Жана здесь узнали, а прислужник был послан за городской стражей, которая и явится сюда без промедления. Жан понял, что оставаться здесь, как теперь и во всём Париже, уже нельзя. Собрав последние силы, он поднялся со скамьи и, едва сдерживая желание побежать, тихо выскользнул из своего недолгого убежища. Не желая более искушать судьбу, к вечеру того же дня Жан покинул Париж. В одежде простолюдина, почти без средств, совершенно один, с единственной своей шкатулкой белого и красного дерева в руках. Куда он направился? Вернется ли еще? Бог весть.

Глава 2

Февраль 1535 г.

г. Париж, Франция

Город, одолеваемый вечерними сумерками, приумолкал. На площадях и улочках вдоль берегов Сены неизменные днем гомон и суета людских толп постепенно затихали. Уличные торговцы сворачивали свои короба с нехитрым товаром и сносили их в лавки. До того праздно шатающиеся зеваки спешили укрыться каждый под своей, Богом ему отведённой, крышей. Придворные вельможи, отцы церкви, чиновники, банкиры в каретах, увенчанных фамильными гербами, возвращались под сень своих дворцов и отелей продолжать свое многотрудное плетение интриг. Чиновники помельче, ремесленники, торговцы, схолары устремлялись в таверны и всевозможные трактирчики, дабы успеть занять тёплые места и честно провести остаток дня за кружкой вина. Нищие и убогие, завершив свой трудовой день на папертях, расползались с центральных площадей по своим щелям на окраинах. В обратном же направлении тихо двигались, сбиваясь в шайки, карманные воры, грабители, шулеры и прочая нечисть, для которых трудовой день наступал с темнотой. Февральская же погода к вечеру не привечала уже никого, кто оставался под открытым небом Парижа. Сумрачное небо своей свинцовой серостью подавляло собой недавние радужные настроения у тех, у кого они были, а промозглый порывистый ветер вперемежку с небесной сыростью пробирали до костей и отнюдь не добавляли желания оставаться вне теплого крова. Как раз в такой зимний, неприветливый вечер по одной из парижских улиц, зябко кутаясь в черную свою мантию, шел человек. На первый взгляд по его одеянию можно было уверенно предположить, что это доктор одного из университетских колежей. Он был высок, несколько сутул. Однако, морщины на его бледном лице и взгляд с отпечатком неимоверной усталости выдавали его возраст, весьма далекий от студенческого. По манере его ходьбы можно было заключить, что он был болен ногами и каждый его шаг давался ему с трудом. Вдобавок его мучили приступы кашля, которые он с трудом подавлял, закрываясь рукавом. Он медленно шёл вдоль очередной тёмной улицы, едва освещаемой светом из окон, неуклюже перешагивая через грязные лужи и кучи нечистот. Вдруг послышалось злобное рычание и невесть откуда на улицу выбежала стая лохматых собак. С заливистым лаем они бросились навстречу незнакомцу. Окружив его со всех сторон, они, щетинясь, оскалили свои клыки и стали всё ближе подступать к намеченной жертве. Они готовились растерзать его, однако выжидали, пытаясь что-то распознать своим звериным чутьём. Незнакомец же сначала опешил, но скоро придя в себя, беспорядочно взмахивая руками, пятясь назад, пытался отогнать от себя этих лохматых чудищ.

– Прочь, бестии! – произнес он негромко, но в его хриплом голосе послышалась какая-то неведомая угроза, которая не давала собакам броситься на него. Они стали вкруг него, оскалившись и выжидая. Он же, прижавшись спиной к стене, сам не решался двинуться с места, опасаясь нападения.

Вдруг раздался пронзительный свист, какой-то гогот и невесть откуда в собак полетели камни. Через пару мгновений из темноты буквально выпрыгнул какой-то человек. С криками «Ах вы, черти лохматые!» он бросился на собак с палкой в руках и со всего маха принялся дубасить их направо и налево. Те пытались было броситься уже на него, но, получив порцию тумаков, отчаянно скуля, разбежались еще быстрее, чем некогда появились.

– Фу! Снова вечерок выдался! Сколько не хожу этой дорогой, всегда нахожу нескучную работёнку. От этих бродячих псов совсем проходу нет. Как вы, мсье? Они вас не зацепили?

– Благодарение Богу! Вы появились как нельзя более кстати. Еще мгновение и это драконово отродье пустило бы в ход свои зубы.

– Значит, я оказался здесь вовремя. А благодарить стоит не Бога, а скорее вот эту штукенцию, – новоявленный герой повертел в руках палку, – без неё нам обоим пришлось бы туго.

– На все воля Божья. Я рад вашему появлению и благодарю вас за ваш отважный поступок. Игнатий Лойола, доктор богословия к вашим услугам! – с легким поклоном представился высокий.

– Мишель Сервэ, пока еще не доктор и уж совсем не богословия, а всего лишь университетский схолар первого года обучения. К вашим услугам! – представился в свою очередь герой.

– Ваш поступок, мсье Сервэ, достоен награды. Возможности мои скромны, но я не люблю оставаться в долгу. Как я могу отблагодарить вас?

– Право же не знаю, мсье. Не думаю, что попытка разогнать дикую свору достойна какой-то награды. Своему брату-студенту я всегда готов прийти на выручку и без всяких церемоний.

– И всё же?

– Пожалуй, погодите! Я кажется знаю выход. Я сейчас направляюсь в одно местечко, что здесь неподалёку. Мы с моим другом уговорились встретиться там сегодня вечером. Если вас не затруднит, составьте нам компанию хоть ненадолго. А отблагодарить сможете, угостив кружкой доброго вина, каковое водится в том заведении.

– Что ж, извольте, – на мгновение задумавшись, согласился высокий, – я с удовольствием приму ваше предложение, тем более мне самому стоит немного отдохнуть и согреться, -он снова закашлялся, прикрываясь рукавом мантии.

И далее уже вдвоём наши новые знакомцы побрели по тёмным улочкам, скудно освещённых светом лампад из окон попутных домов. Неспешно беседуя, они осторожно пробирались, предупреждая друг друга, чтобы не угодить в какую-нибудь очередную яму грязи или споткнуться о груду мусора, каковых на их пути находилось немало. Наконец, попетляв по лабиринтам переулков, преодолев при этом все мыслимые препятствия, они добрались до дверей, над которыми красовалась вывеска «Желтый фонарь». Очевидно, что это была небольшая таверна. Двери её нещадно скрипели, радушно принимая посетителей, самого же фонаря в потемках было не разглядеть, да и зачем?

– Прошу вас, мсье Лойола! – бодро произнес Сервэ, открывая двери. По всему, он был частым гостем в этом месте, -Здесь мы сможем и отдохнуть, и согреться.

Знакомцы, пройдя внутрь заведения, устроились за столом поближе к очагу.

– Хозяин, мы голодны! – весело и нарочито громко пробасил Сервэ.

– Не забывайте, мсье, угощаю я, – заметил Лойола.

– Не имею ни сил, ни желания отказаться! Когда ещё мне окажет такую честь сам доктор богословия!

Подбежал трактирщик.

– Это ты, Сервэ? Давненько тебя не было видно! Уж не в тюрьме ли отсиживался?

– Если бы! Безвылазно проторчал в колеже всю неделю, штудировал атлас анатомии.

– Ха! Сказки про свою анатомию рассказывай девицам с площади. Тебе как всегда луковый суп, лепешку и кружку прованского?

– Только не сегодня. Подай-ка мне гратен с бараниной да бутылку бургундского. И не смотри так. Не каждый день меня угощает доктор парижского университета мсье Лойола.

– В самом деле, не каждый день, – в свою очередь произнес доктор, – мне, пожалуй, того же самого. За всё плачу я.

Ничуть не удивившись такому заявлению, трактирщик поспешил на кухню. Знакомцы же, отогревшись теплом камина, повальяжнее расположились за своим столом. Теперь они, наконец, смогли получше рассмотреть друг друга. Доктор Лойола оказался мужчиной действительно уже немолодым, остроносым и лысоватым. Гладкое лицо его с редкими, но глубокими морщинами имело достаточно тонкие и приятные черты. Однако, не это подкупало в этом несомненно умном и мужественном человеке. Его взгляд острый и серьёзный, а вернее тот огонь, яростный и неукротимый, отблесками мерцавший в его черных от природы глазах, притягивал и завораживал собеседника. Казалось, такой взгляд проникает в самую душу и, воспламеняя её, высвечивает всю суть. Такой взгляд мог быть присущ скорее бесстрашному рыцарю во время неравного боя, либо капитану жаков5, но отнюдь не университетскому доктору. Схолар Мишель Сервэ же выглядел чуть ли не вдвое моложе своего спутника, вид имел самый обычный, жизнерадостный и легкомысленный, как, впрочем, и все схолары, каждый год приезжающие в Париж со всех окраин мира. Однако, чтобы чем-то отличиться от других, а скорее для важности, Мишель пожелал отпустить бородку и усы, которые лихо подправлял при каждом удобном случае. Взгляд его чёрных, как угольки, глаз был задиристым, даже каким-то царапающим, а на губах поигрывала неизменная усмешка.

– Послушайте, Мишель, – обратился к нему доктор, -не сочтите мой вопрос бестактным, но не было ли среди ваших предков выходцев из Кастилии или Арагона? Ваш говор и черты лица живо напоминают мне жителей тех краёв.

– Ваша правда, мсье доктор. Родился я в Уэске, что в Арагоне. На родном языке мое имя звучит как Мигель. Детские свои годы провел в обозе при свите Карлоса, короля арагонского и всей Испании.

– Вот как? Вы служили при дворе Карлоса? Когда же?

– Служил при дворе? О, нет, это слишком. Я всего лишь прислуживал капеллану королевской гвардии. Сталось, что с ним был дружен мой отец, идальго и городской нотариус. Мне едва исполнилось пять лет от роду, как отец пристроил меня к падре Хуану в услужение. Так я покинул родной дом и вернулся в него уж нескоро. В обозе, неустанно следующем за королем, будь то увеселительная прогулка или военная экспедиция, я объездил чуть ли не весь свет. Едва не все провинции Арагона, Кастилии, Леона, германские земли, Брабант, Бургундию, Болеары и обе Сицилии6. Ох, где я только не побывал, чего не перевидал во всех этих походах во славу испанской короны. Какому мальчишке доводилось попасть в такой водоворот, столько увидеть и узнать? Могу сказать уверенно, во всей Испании только мне одному. Походы и скитания меня ничуть не утомляли, в них я многое впитал и многому научился. Усилиями моего наставника падре Хуана, помимо придворного этикета и зубрения молитв и псалмов, я стал читать и писать на латыни и греческом. К тому же у меня обнаружились способности к языкам. Глядя и слушая, как общаются между собой разные иноземцы, каковых в обоз попадало немало, я начинал понимать их речь и сам мог говорить с ними на их языке. Пленные мавры, торговцы-евреи, прислуга брабантских и германских вельмож, посланники чуть ли не всех испанских кортесов, да много ещё кто, кого мне приходилось наблюдать. Я был охоч до всего нового и все мне было интересно. Хотя почему был? Я и сейчас таков. Тем не менее однажды моя придворная жизнь все-таки закончилась.

– Извольте, мсье, ваше бургундское, – подбежавший трактирщик выставил на стол перед знакомцами пару бутылок и кружки, – гратен готовится и обещает скоро быть.

Проговорив все это, трактирщик заспешил к другим столам. Народу прибывало, приходилось пошевеливаться. Откупорив бутылку, доктор налил обоим вина.

– Что ж, мсье Сервэ, с удовольствием поднимаю за вас этот бокал. Еще раз благодарю вас за ваш храбрый поступок. Да благословит вас Бог!

– Благодарю и я вас, мсье доктор!

После первой кружки в груди потеплело.

– Так что же, дорогой Мишель, случилось с вами далее? Почему ваша жизнь при дворе закончилась?

– Из-за одного нелепого недоразумения и моей охоты к книгам. Однажды ко двору Карлоса прибыл посланник венгерского короля. Долго он у нас гостил. Так долго, что я успел сдружиться с его слугами. Однажды они перекладывали вещи в его сундуках и я, среди прочего, увидал книги и несколько свитков пергамента со странными и непонятными знаками и картинами. Ничего подобного я раньше не видывал. Я спросил, что это за свитки. Слуги ответили, что сами не знают, но эти свитки их господин привез из османских земель. Я просил слуг дать мне их рассмотреть получше, но те лишь посмеялись и уложили свитки подальше в сундук. Но я об этих рисунках никак не мог забыть, они не выходили у меня из головы. Эти свитки настолько захватили меня, что однажды я, улучив момент, пробрался в покои посланника и открыл заветный сундук. Не утерпев, я тут же развернул пергаменты и принялся исследовать их, пытаясь понять, что же это такое. За этим занятием сам посланник меня и застал.

– Но ведь вас же могли принять за шпиона или вора и предать казни!

– Очень даже могло так статься, но это я уразумел много позже. Тогда же разъярённый посланник едва не зарубил меня своим мечом. Меня спасли его слуги, насилу объяснив ему, кто я такой. Прибежал падре Хуан, белый как смерть. Щедро отвешивая мне подзатыльники и осыпая ругательствами, он как мог втолковал посланнику, что сей олух, то есть я, если и добрался до пергаментов, то никак не по злому умыслу или чьему-то наущению, а только из собственного любопытства и охоты к наукам. Благодаря увещеваниям падре и своих слуг, а может бестолковости моего вида, посланник смилостивился и не поднял шума. После он сам показал мне свои пергаменты, испещренные стрелками и витиеватыми символами. То оказались сирийские портоланы. Да, не сносить бы мне головы, узнай Карлос об этом случае. Тем более, что тогда он был уже не только король испанский Карлос I, но и римский император Карл V. Так или иначе, а через пару дней мой уважаемый наставник падре Хуан сунул в руки мне рекомендательное письмо, кошель серебра и с первой оказией отправил меня восвояси подальше от королевского двора. Так, после нескольких лет разлуки я вернулся родной дом. Однако не прошло и года, как отец отправил меня учиться в Сарагоссу. Случилось это в самом начале итальянской войны.

Доктор, до того расслабленный и умиротворенный теплом очага и бургундским, вдруг как-то сгорбился и неуловимо переменился в лице. Эта перемена не смогла укрыться от Мишеля. Очевидно, что-то задело доктора в его в рассказе.

– Что с вами, доктор? Вам плохо? Эй, хозяин, что за отраву ты нам подсунул?

– Нет, мсье Сервэ, не стоит корить хозяина, бургундское превосходно. Просто вы упомянули начало итальянской войны, а с ней у меня связаны горькие воспоминания.

– Как? Неужели вы тоже в ней поучаствовали? Наверняка, состояли капелланом при войске французского короля?

– О, нет, дорогой Мишель. Тогда я был вовсе не капелланом и служил не французам, а испанской короне.

– Вот как?

– Я был младшим офицером в одной из пехотных терций, стоявших в Наварре. Моя рота квартировала в Памплоне. Там для меня и началась эта кампания. Впрочем, там же она для меня и закончилась.

– Памплона? Как же, слыхал. К нам в Сарагоссу вести доносились быстрее ветра. Как я помню, в Памплоне тогда случилась какая-то нелепая мешанина. Едва завидев французов, половина гарнизона и чуть не все жители перебежали к ним, оставив ворота города открытыми нараспашку. Только горстка солдат, оставшиеся верными Карлу вместе с каким-то офицером заперлись в форте и задали французам жару. Погодите, того офицера звали … Ох, не вспомню уже. Но герой он был, это точно. Говорили, что когда полегли все его солдаты, он в одиночку перебил целый французский отряд, пока самого его не разорвало пушечным ядром.

Доктор, ссутулившись, слегка склонил голову и негромко произнес:

– Тем офицером был лейтенант Иньиго де Лойя, ваш покорный слуга.

– Вы? Де Лойя? Но как?!

– Почти всех моих доблестных солдат, кто не пожелал сдаться, действительно перебили наёмники французкого короля под командой Андрэ де Фуа. И их же проклятое ядро раздробило мне обе ноги. Обороняться стало некому и Памплона пала. Но Бог пожелал, чтобы я остался жив.

– Мсье доктор, сеньор де Лойя! Я снимаю шляпу перед вашей храбростью и верностью воинскому долгу и испанской короне!

Мишель с живостью наполнил кружки. Выпили. Глаза Мишеля осветились уважением и гордостью за своего нового товарища. Глаза доктора же блеснули влагой, а на лице его ещё резче проявилась печать страданий и усталости.

Кстати появился и трактирщик. Принеся заказанные блюда, ловко и споро расставил всё на столе и поспешил к другим посетителям. Мишель и доктор принялись за угощение. Недавние воспоминания и переживания весьма прибавили им аппетита.

– Я очень горд, дорогой сеньор де Лойя, что судьба соблаговолила свести нас вместе, – провозгласил Мишель, снова наполняя бокалы, – но как же так произошло, что доблестный офицер императора превратился в доктора, да ещё и богословия? Никогда бы не подумал, что может случиться такой казус.

Доктор немного помолчал, собираясь с мыслями. Видно было, что на него нахлынули не самые приятные воспоминания, но он быстро справился с ними. Во взгляде его снова утвердились воля и какая-то несгибаемая одухотворённость.

– На все воля Божья. Меня, израненного, французские наёмники могли прикончить там же, где полегли все мои солдаты. Однако враг оказался честен. Маршал де Фуа приказал оставить мне жизнь и даже оказать помощь. То в бреду, то без сознания я провёл несколько времени в его шатрах под присмотром его медиков. Я уже готовился предстать перед Господом, но превеликой милостью его я остался жить. Позже, когда мне стало лучше, меня отправили в мой родовой замок, что в Стране басков. Ранение моё оказалось настолько серьёзным, что на несколько недель я оставался прикованным к постели в горячке и бессилии, ежеминутно раздираемый нечеловеческой болью. Моментами я ощущал неизбежность смерти и уже смирился с этим. В те дни шансов умереть у меня было более, чем у кого-либо. Но однажды, очнувшись после очередного приступа горячки, я почти не почувствовал прежней боли. Напротив, всё мое тело пропитала какая-то легкость, а мир вокруг наполнился свежестью и сиянием. Всё вокруг стало видеться мне светлее и красочнее, звуки вокруг стали непривычно звонкими и мелодичными. Я с новой остротой стал чувствовать запахи и вкус еды. Находясь в постели в комнате своего замка, я погрузился в какой-то новый, непостижимый мир, который раньше не мог и представить. К удивлению лекарей, я стал поправляться. Однако, французское ядро хорошо сделало свое дело и встать на ноги я пока не мог. Впрочем, я уже не мог и просто недвижно лежать в постели. Новые ощущения влекли меня дальше, я чувствовал, что хочу и могу в своей жизни нечто большее. Я потребовал для себя книги, ибо, как я когда-то узнал в юности, они так же способны подарить новизну ощущений, взволновать и направить дух. И вот мне принесли единственную книгу, которую смогли отыскать во всем замке …

– И, конечно, это оказалась Библия, – с усмешкой вставил Мишель. И эта его усмешка могла показаться собеседнику несколько презрительной.

– О, нет, – не заметив иронии, продолжал доктор, – это был картузианский манускрипт «Жизнь Иисуса Христа». С недоверием, но будто повинуясь чьему-то необъяснимому велению, я принял его в свои руки и стал читать. Строка за строкой, страница за страницей. Я прочёл этот манускрипт от корки до корки. И был покорён. Покорён безграничностью любви Бога к человеку и всему роду человеческому, любви настолько сильной, что во имя духовного спасения человека и искупления грехов его, Отец-вседержитель пожертвовал частицей самого себя, своим Сыном. Иисус же, предвидя свою судьбу и судьбы мира, и учеников своих, и гонителей, не убоялся смерти и до последнего своего земного мига проповедовал любовь Бога-отца ко всем живущим. Конечно же, я знал всю эту историю и ранее. Мне с малых лет вбивали её в голову домашние учителя, а после втолковывали приходские священники на каждой мессе, в каждом храме. Но очевидно все эти рассказы не возымели на меня такого же действия как то, что я почерпнул из одного этого потёртого манускрипта. Единственно он показал мне тщетность моей прошлой жизни и бессмысленность существования без света истины и веры в сердце. Я почувствовал в себе просветлённость и неведомую ранее силу безграничной благодати, дарованной мне Господом. Теперь я уже не мог просто жить и держать её в себе. Господь воодушевил меня нести Слово Своё людям и достучаться до каждого неверующего и дремлющего духом. И вот, едва оправившись от ран своих, в одно прекрасное утро я покинул мой родовой замок. Я отправился в мир, к людям, чтобы донести до них ту благодать, что ниспослал мне Господь. Многие лье прошел я по дорогам Испании. Первые месяцы моих странствий я не столько говорил людям о милости божией, сколько слушал их самих. Слушал святых отцов и настоятелей церкви. Но в первую голову я вслушивался в себя, силясь понять, созвучны ли мои поступки и мысли тому просветлению, что ощутил я, прочитав манускрипт. За подтверждением правильности моих мыслей и поисков я отправился в Святую землю. Там в келье францисканской общины я провёл много дней. В посте, в молитвах, в размышлениях. Я прикасался к тем же каменным плитам, что и Иисус, прошел по его следам до самой Голгофы. Словно перенесшись на многие века назад, я оказался рядом с Ним. Ощутил тот же зной, услышал те же крики, мольбы и стоны, почувствовал последние удары Его сердца. И ни на йоту не усомнился в безграничной любви Господа и истинности веры в Него. Здесь же я окончательно осознал свою миссию. Я вернулся в Испанию и стал проповедовать слово Божие. Нигде подолгу не задерживаясь, я ходил по дорогам из города в город, из одной деревни в другую. Я рассказывал людям то, что познал сам. Что Бог любит их, что человек в силах познать Его любовь. Для этого нужно лишь открыть своё сердце и сделать это можно, предавшись аскезе и упражняя свой дух. К этим сентенциям я пришел сам после долгих духовных поисков. Два раза я попадал в руки братьев Святого трибунала. В последний такой раз в Саламанке председатель трибунала, разобравши мое дело, посмеялся над доносом, по которому меня арестовали, и посоветовал, дабы мне снова не оказаться на скамье позора или того хуже на костре, самому занять должное место в лоне матери-Церкви и стать священником. Вот ради этого семь лет назад я, став Игнатием Лойолой, и пришёл в Париж. Все эти годы я постигал в университете все возможные науки и добился желаемого. Не так давно я стал магистром богословия и наконец-то могу в полном праве проповедовать миру слово Божие.

Доктор замолк, наполнил кружки вином, свою и Мишеля, и принялся за свой остывший уже гратен. Было видно, что, рассказывая свою историю, доктор разволновался. Лицо его заметно порозовело, а пальцы слегка задрожали. Теперь едой он пытался сдержать свое волнение. Мишеля этот рассказ тоже не оставил равнодушным. Поначалу на его лице читалось восхищение и уважение, но позже они сменились некоторым неприятным недоумением и даже презрением. Он взял со стола свою кружку вина, нехотя покрутил ее в руках и медленно, словно сомневаясь, выпил.

– Вы о чем-то задумались, Мишель? – спросил доктор, приметив его реакцию на свой рассказ.

– Признаться, да, мсье, я удивлён. Как столь достойный человек, каковым вы, мсье Лойола, несомненно являетесь, в столь почтенном уже возрасте решил потратить свою жизнь на затеи весьма сомнительные?

– Сомнительные затеи? – теперь уже на лице доктора выразилось явное недоумение, – что вы хотите этим сказать? Объяснитесь, Мишель!

– Пожалуйста, как вам будет угодно. Я выскажу вам свое отношение, хотя думаю, оно вам может не прийтись по нраву. Вот получите вы сан священника, наденете новую сутану, биретту и что там еще полагается и отправитесь в назначенный приход. А что вы там будете делать? Какова, ответьте мне, будет ваша главная обязанность?

– Ну как же. Проповедовать слово Божие. Спасать души заблудших и наставлять их на путь истинный, указанный всем нам Господом нашим Иисусом Христом. Разве не в том долг служителя церкви Его?

– Э, сомневаюсь. Нынче любой священник не столько служитель церкви Христовой, сколько мытарь римской курии. И долг его давно уже не проповедь во спасение. Первейший долг его – это вытрясти из кармана всякого прихожанина, крестьянин ли он, купец или даже дворянин, побольше звонкой монеты. Только и всего. Вся ваша преподобная братия от захудалого диакона до самого кардинала только тем и занимается, что набивает свои сундуки добром, отнятым у кого только можно.

– Вы так говорите о церковной десятине, не так ли, Мишель? Но взимание её не возбраняется каноном. И уверяю вас, что средства от неё идут на устройство храмов и воздаяние помощи сирым и убогим.

– Каноном не возбраняется всякое добровольное приношение, да. Но об обязательстве уплаты в каноне ничего не сказано. Это уже потом святоши придумали и записали эту повинность в свои амбарные книги, да так, что теперь, после многих столетий нам их читают как канон.

– Но позвольте, Мишель …

– Если следовать всем вашим надуманным канонам, то всякий человек на этом свете a priori является должником Церкви. Народился человек, а уже должен – плати за крещение. А собрался помирать, так припаси прежде монету, чтоб достойно предстать перед Господом. А скажите мне, мсье Лойола, разве Иоанн требовал у Христа плату, когда тот пришел креститься к Иордану? Или может быть Христос брал деньги за исцеления убогих? В каких канонах это прописано, если в Библии об этом ни слова? Эх, даже если и брал, то наверняка намного меньше того, что сегодня дерут священники в приходах. И это ещё не считая десятины.

– Мишель, как вы можете это говорить? – в сердцах воскликнул доктор, дрожащим от волнения голосом, – ваши речи богопротивны!

В трактире, до того шумно гудящим публикой, на мгновение воцарилась тишина. Все замолкли и украдкой оборотились на спорщиков. Разгульные песни, ругань и дебош никогда и никого бы здесь не удивили и не нарушили привычный ход веселья. Посетители этого трактира всегда были не прочь пошуметь и побуянить. Но последняя прозвучавшая фраза мгновенно заставила всех прикусить язык, ибо от неё явственно повеяло чем-то неприятным, не то леденящим холодом Сен-Антуана, не то сжигающим заживо жаром ритуального костра.

– Да если бы только эти поборы да десятина, будь они неладны, – продолжал Мишель в полный голос, будто не замечая перемен вокруг себя, – вот вы, доктор, обмолвились, что хотите нести людям Слово Божие. А что это за слово, в чём оно, где записано? Вы скажете в Евангелии? Да, пусть так. Но в каком из них? Ведь их несколько и в каждом что-то записано. И многие же из них были отвергнуты. Кем? Соборами епископов. А кто они были, эти епископы? Всего лишь люди. Да, все они были возвышены духом и осенены Божьей благодатью, были готовы следовать по пути, указанному Христом. Но почему же они приняли сами и явили пастве не всё слово Христово, а избрали только малую часть его? А другую его часть признали недостойной. Не безумие ли это?

– Если вы говорите об апокрифических текстах, то подлинность этих повествований о деяниях Христа признана соборами весьма сомнительной. Именно поэтому апокрифы и не были приняты для служения! Ну да, вам, схолару, простительно этого не знать. Но, несмотря на это, ни вам, ни мне, никому не дано права судить отцов-основателей церкви Христовой. Они, как никто другой, были близки к истине, внесённый в мир людской Господом нашим Иисусом Христом. Служением своим они вырвали мир из тьмы невежества. Презрев ужас гонений, подчас ценою жизни своей они не дали загибнуть первым росткам веры, сохранили их, дабы спасти души людские. Их авторитет непререкаем во веки веков! Как и Символ веры, и канон. Уясните это для себя, Мишель!

– Что вы, мсье! Упаси меня Бог кого-то судить. Я хочу стать ученым, а всякий ученый должен уметь разбираться с фактами. Недавно я ещё раз перечитал все четыре Евангелия и с большим интересом. Эта часть Нового Завета для меня всегда как невозделанное поле. Так вот сопоставив все четыре текста, я открыл удивительную вещь. Текст от Иоанна не похож ни на один другой. Тексты же от Матфея и Луки по своему слогу и наполнению очень схожи с текстом от Марка, как будто прямиком списаны с него. Но так же они схожи ещё с каким-то другим тестом, причем одним и тем же. Но ничего похожего ему я не нашел во всём Новом Завете. Вот вы, доктор богословия, помогите мне разобраться. Что это за текст? Откуда он взялся? Уж не из апокрифа ли какого-нибудь?

Доктор на минуту задумался. Мишель же с едва скрываемой усмешкой, как будто зная ответ на свой вопрос, смотрел на него в упор. Публика в зале, шушукаясь, с интересом следила за невольно начавшимся диспутом. Точнее, для собравшихся в этом непритязательном местечке это был вовсе не диспут университетских чинов, а спор трактирных умников, где проспоривший угощал выпивкой. Иных вариантов здесь в «Желтом фонаре» не водилось.

– Вы знаете, Мишель, – начал доктор, – весьма похвально, что вы не забываете Библию. Не каждый схолар может похвастаться, что неоднократно перечитал её по доброй воле. Уверен, что вы откроете в ней для себя еще много нового. Я также не единожды перечитал её. Но делал это не с целью вычислить математически что с чем созвучно, сколько потрачено слов, страниц бумаги и чернил на написание той или иной главы или стиха или сколько кож пошло на переплёт. Отнюдь. Каждый раз я открываю Библию, чтобы найти ответы на вопросы, тревожащие душу и сердце. И я нахожу эти ответы, ибо сам Бог строками Библии дает мне их. Кто бы он ни был, своей рукой записавший строки, он записал их по повелению Божьему. И суть записанных строк созвучна гласу Божьему. Потому они и внесены в канон, были и останутся незыблемыми. И измерять их инструментами математики бессмысленно, как измерять Солнце. Оно всегда будет светить миру безразлично к тому, измерите вы его или нет.

После такого ответа зал снова оживился, мол доктор-то не промах. Мишель же хмыкнул и огладил свою редкую бородку

– Да, пожалуй, так и есть, доктор. Ответ ваш весьма достойный и иного от вас трудно было бы ожидать. Хотя очевидно, что тексты Священного писания в университете изучают не слишком пристально. И напрасно. Вот взять тот же догмат о Святой Троице. Ответьте-ка мне, доктор, на такое вопрос …

– Прошу прощения, дорогой Мишель, – остановил его Лойола, упреждая дальнейшую полемику, явно не сулившую мирного исхода, – мы с вами уже изрядно засиделись в этом чудном местечке. Между тем я сегодня ещё должен закончить кое-какие свои дела и не могу более здесь задерживаться. А на все ваши новые вопросы, касающиеся веры, я обязательно отвечу вам. Когда и где? Пока не могу вам сказать, ибо в ближайшие дни я намерен возвратиться Испанию, в свои родные земли. А там как Бог даст. Однако, у меня есть некоторое предчувствие, что мы с вами еще обязательно встретимся. У вас острый и пытливый молодой ум. Уверен, вас ждёт великое будущее. Главное, что могу вам пожелать на прощание это не усомниться в своей вере в Господа нашего Иисуса Христа и не сходить с выбранного вами пути, ибо путь этот предначертан вам самим Богом. Эй, хозяин, принесите еще одну бутылку бургундского и получите по счету.

Доктор в уплату за ужин бросил на стол несколько монет, встал, оправил свою мантию. Тепло очага и бургундское придали бодрости его движениям.

– Еще раз благодарю вас за ваш поступок. Прощайте.

Откланявшись, доктор ушёл. Обещавшим быть жарким, диспут окончился, едва начавшись. На сей раз обошлось без обычных в этом заведении крепких слов и потасовки. Публика в зале разочарованно погудела и успокоилась в ожидании более подходящего случая. Мишель, остался без достойного собеседника, однако без видимого сожаления принялся за гратен, тем более что на его столе появилась ещё одна бутылка вина.

– Эй, хозяин, прошу вас подойдите! – негромко, но твердо донеслось из-за стола, что находился в отдельной нише этого заведения. То была не ниша, а скорее закуток, отделенный от общего зала легкой перегородкой так, что всякому сидевшему за ней был виден весь зал, однако его самого из зала видеть никто не мог. Хозяин трактира, до того азартно бранивший своих слуг, прикусил язык и торопливо засеменил на зов.

– Что желает мсье?

– Кто эти люди, которые только что так жарко спорили о вере? Ты их знаешь? – тон вопрошающего был строг и не допускал отказа отвечать.

– Того старика в мантии не знаю, досель не видал ни разу. Да по всему видно, что учёный профессор. Да, Мишель, сказал, что он доктор по имени Лойола, так кажется. Хоть мантия его и просвечивает как сито, а по повадкам видно, что господин серьёзный, не нашего полета птица. Такая публика в наши края редко заходит. А бледный-то какой, просто смерть, не иначе болен чем-то. Только бы не моровую язву занёс …

– А второй? Тот молодой? Мне показалось, он твой приятель.

– А, Сервэ. Мишель его имя, схолар университетский, бузотёр и лоботряс. Сам он родом откуда-то из Арагона, приехал недавно учиться на лекаря. И не приятель он мне вовсе, а так, захаживает иногда с дружками своими, такими же оболтусами, съесть лепешку да вина выпить, что подешевле. Обычно с деньгами у него не густо. Видать сегодня сама фортуна ему улыбнулась, что этот профессор его за свой счёт угощал, уж не знаю за что.

– Хорошо, можешь идти. Постой-ка, на вот, получи, – звякнув, на стол упала пара монет. Трактирщик проворно смёл их в карман своего фартука и поспешил исчезнуть. Гость же остался в своем закутке. На его столе помимо остатков недавнего ужина и лампы стояла небольшая красивая шкатулка из белого и красного дерева, очевидно для бумаг. Здесь же лежала пара распечатанных писем. Рядом на скамье были аккуратно уложены малинового цвета плащ и такой же головной убор – барет с длинным пером. На плаще красовался герб королевы Маргариты Наваррской, союз львов и лилий. Очевидно, что гость состоял при её дворе. Однако нахождение его здесь, в этой клоаке Парижа, да ещё прячущимся от чужих глаз, выглядело несколько необычным, если не сказать странным. Между тем он неторопливо допил вино, аккуратно уложил в шкатулку свои прочтённые письма и также не спеша оделся. Уходя, он как бы невзначай бросил взгляд на Мишеля. Бородка клином, черные глаза и взгляд, пронзающий словно выпад пики. Мишель Сервэ, а на арагонский лад Мигель Сер-вет. Он с беззаботным видом и отменным аппетитом уплетал гратен, прихлёбывая бургундское. Ещё бы! Не каждый же день его будет угощать сам доктор богословия парижского университета Игнатий Лойола.

А необычным гостем этой таверны в тот вечер был никто иной как Жан Ковень. Впрочем, к тому времени, не то поддавшись университетской моде, не то чтобы запутать преследователей, он переиначил своё имя на латинский манер и стал впоследствии известен как 1оаппе8 СаЕчппз. Жан Кальвин.

Глава 3

Февраль 1535 г.

г. Париж, Франция

Жан вышел из гудящей таверны и, не спеша оглядевшись, шагнул в темноту парижских переулков. Мишель Сервэ, Мигель Сервет … Что-то знакомое показалось Жану в этом имени. Где-то он уже его слышал, но вот где? И когда?

За последние год-полтора в жизни Жана, до того спокойной и размеренной, произошло столько событий немыслимых и непостижимых, что сам он ни за что бы не поверил, скажи ему кто-нибудь, что все это произойдёт именно с ним. Да разве с ним одним? И всё от того, что неспокойные времена наступили во Франции. Да что там Франция, в смятении кипела вся Европа. Впрочем, со времён Великого Рима жизнь старушки никогда не бывала спокойной. Нашествия варваров (откуда они только взялись?) сменили утверждения княжеств, а с ними династические и земельные распри, по традиции решавшиеся железом и кровью. Одни титулованные особы, более алчные и беспринципные, уничтожали других титулованных особ, захватывая престолы и земли, вгоняя тысячи своих подданных в беспросветную нищету. Немногим позже в европейских землях стало распространяться христианство, привнеся в умы и сердца людей свет любви и надежды. Казалось бы, что ради Христа прекратятся войны и междоусобицы и все люди, воспрянув духом, заживут в мире и согласии. По крайней мере такова была изначальная идея. Первому, и более чем кому-либо, эта идея пришлась по вкусу простому люду, страдающему от собственного бесправия и алчности своих господ. Первые ростки новой веры усердно взращивали святые отцы в своих небольших, общинах, разбросанных по свету. Благая весть, принесённая в мир Христом, открывала перед каждым человеком новый прекрасный мир. В этом мире правды и добра каждый мог найти себе место. Однажды постигнув это, человек менялся раз и навсегда. Теперь ни гонения, ни смерть не могли поколебать его на пути ко Христу. Наверное, поэтому со временем христианская вера не угасла, а ее проводники-пресвитеры, соборно объединив усилия, создали Церковь. Поле мятущегося духа человеческого, первые зёрна в которое заронил Иисус, возделали Ориген и Тертуллиан, Аврелий Августин, Григорий Нисский и Григорий Богослов, а за ними Иоанн Дамаскин и Фома Аквинат. О, сколько их было, запечатлённых историей и безвестных! Их усилиями новая вера получила стройные и строгие очертания, а Церковь – свой несокрушимый фундамент Tu es Petrus. Со временем окреп-нув, Церковь сама стала создавать догматы веры и каноны служения, невольно определив ход своей истории на многие века вперёд. Однако с течением лет ситуация несколько изменилась. Христианских общин становилось всё больше и больше. По сути каждый город, каждая деревня и всякое поселение являлись такими общинами. А в те суровые годы, как впрочем и в любые другие времена, жизнь всей общины и каждого её члена изобиловала сложными вопросами и ситуациями, которые требовали не просто решения, а решения по букве и духу новой веры. Однако истинных проводников веры – преподобных отцов и учителей, кто мог бы своими проповедями и деяниями направить на путь христов недалекие умы и неокрепшие души, было не так много. Некому было направлять. Паства же смотрела в сторону Церкви с благоговением и преклонением и ждала от нее решения своих вопросов. Церковь, чтобы не растерять свой авторитет и доверие людей, должна была как-то справиться с такой ситуацией. И тогда за дело взялись управляющие общинными хозяйствами – епископы. Они, помимо всего прочего, объявили себя первой инстанцией в решении всех вопросов жизни общины, и духовных, и практических. Со свойственной им хваткой и расторопностью они живо принялись за дело и, нужно сказать, во многом преуспели. Ими было сделано много из того, что смогло разрешить многие злободневные вопросы существования, чем вполне заслуженно снискали себе уважение христиан. Их деяния несомненно укрепили авторитет Церкви перед паствой. Но еще более укрепилась уверенность епископов в собственной значимости и величии. Наиболее дальновидными и хваткими оказались епископы римской общины. С годами их усилиями именно община Рима сделалась главенствующей во всем христианском мире. И в ней же была утверждена папская курия – Святой престол папы – наместника Бога на Земле. Господа же земные не сразу, но всё же распознали пользу новой веры и нашли в ней свой интерес и способ добиться повиновения простого люда. Quae sunt Caesaris Caesari et quae sunt Dei Deo – отдай Богу богово, а кесарю кесарево! То, чего раньше они добивались от черни кнутом или пряником, теперь получали Словом Божиим. Достаточно было заручиться поддержкой Церкви. Заправилы же Церкви, епископы и папы, осознав возможность повелевать умами и престолами и вкусив прелести своего положения, по своей значимости встали в один ряд с монархами, а в последствие и над ними. Состоявшаяся уния господ светских и господ духовных создала европейский порядок и ввела течение жизни в более устойчивое русло. Далее кое-кто в этой унии сообразил, что вера в Христа способна не только спасать души, но и низвергать королей, подвигать границы государств и сокрушать любые стены. И вот, подняв на копьё знамя Христово, покатились по свету крестовые походы. Один, второй, третий … детский и последующие. С каждым таким походом уния господ становилась прочнее и богаче, а обычные христиане все беднее и бесправнее. В конце концов крестовые походы исчерпали себя, а междинастические междоусобицы и распри если не улеглись окончательно, то не выходили за рамки дозволенного. Стараниями Церкви и управляемых ею монархов жизнь Европы и окрестностей вошла в спокойную, более-менее определенную колею. До какого-то момента всё шло своим порядком. Каждый был занят своим делом. Крестьяне, ремесленники и прочий основной люд ломили спины, чтобы исправно платить налоги королям и десятину Церкви. Короли, состязаясь в тщеславии, с благословения Церкви устраивали войны. Церковь, папская курия и её прелаты7 на местах, духовно благословляла и окормляла и тех и других, оставаясь всё же более благосклонной к тем, кто был способен щедро вознаградить её саму. Церковь, созданная когда-то волею Христа, по прошествии веков стала краеугольным камнем мироустройства. Естественно, что Церковь, а точнее олицетворяющие её лица, совсем не хотели потерять своего места в этом круге вещей. Всеми правдами и неправдами персонажи папской курии стремились утвердить в умах простолюдинов и господ своё собственное величие и непогрешимость, с легкостью находя этому обоснование в христианских догмах. Тем более, что единственно служители Церкви и никто иной имели право создавать и толковать эти самые догмы.

Всё шло бы предопределенным порядком, если бы в лоне самой Церкви не заводились смутьяны. Таковые одиночки находились всегда и везде. Церковь так же не стала исключением, причем ещё задолго до своего утверждения. Ещё не состоялись вселенские соборы, ещё не было ни Символа веры, ни канонов, а одни служители-пресвитеры уличали других в неправильности их понимания веры, в ереси. Позже едва ли не каждый вселенский собор отцов-основателей Церкви создавал каноны и догмы, а несогласных с ними вычищал из своих рядов.

Несмотря на многие усилия ортодоксальных блюстителей чистоты веры, во все последующие годы и века в Церкви всё же обнаруживались подобные смутьяны. Что само по себе было закономерно. Где ещё как не в Церкви могли проявиться незаурядные, мыслящие личности? С детства они обращали на себя внимание своими способностями, учились в церковных школах (других просто не было), имели возможность читать книги, первая из которых была Библия, и обсуждать с духовными наставниками многие вопросы мира и веры. В последствие, они, найдя свое призвание в служении Богу, принимали сан. Пытливые умом, они не останавливались в своих духовных поисках. На своей стезе они задавались новыми вопросами и пытались найти на них ответы. При этом могло статься, что верно найденные ответы не во всем соответствовали доктрине Церкви. И тут каждый решал сам, как ему быть дальше. Открыто или исподволь заявивший о своих подозрениях на несостоятельность доктрины навлекал на себя испепеляющий гнев ортодоксов. Порой смутьянов и еретиков проявлялось так много, что монолит Церкви был готов рухнуть. Однако волею Бога и усилиями римской курии (снова Рим?) вероотступники из Церкви изгонялись и изничтожались по одному, либо целыми общинами и провинциями. Сама же Церковь после подобных чисток становилась все сильнее и могущественнее. Даже великий раскол на рубеже тысячелетий не поколебал установившегося миропорядка. Тогда Церковь разделилась на западную Римскую католическую («добрые католики») и византийскую православную. Даже будучи разделенной Церковь продолжала властвовать над умами людей и судьбами мира. Несмотря на все перипетии раскола, курия Рима не выпустила из своих рук нити влияния и сохранила господство в Европе.

Правда, так бывало не всегда. Случалось, что и Церкви, не смотря на всё её могущество, приходилось признавать подчиненность своего положения. Вскоре после первых крестовых походов в Европе настали времена, когда многие невеликие княжества волею одного вождя стали объединяться в единые королевства. По доброй ли воле или по принуждению более сильного соседа. Корона де Кастилия, Арагон, Франция на континенте и Англия на острове – вот основные игроки, сплотившиеся под твердой рукой своих королей и вышедшие на европейскую сцену как наиболее цельные, оформившиеся государства. Их монархи, уверовав в свою силу, стали позволять себе больше вольности во всём и даже в отношениях с Церковью. В начале четырнадцатого века король Франции Филипп IV, взошедши на трон, настолько утвердился в своем авторитете, что сначала подчинил себе все французское духовенство, а после презрел верховенство и римской курии. Он устранил римского папу Бонифация VIII и на его место сам назначил своего папу-француза, перенеся Святой престол из Рима во французский Авиньон. И попутно разгромил орден рыцарей Храма – тамплиеров. Правда, спустя семьдесят лет Святой престол снова вернулся в Рим и всё вернулось на круги своя.

Однако, не смотря на все потрясения, которые иногда всё же происходили, будь-то история с Филиппом или какая другая, Церковь никогда не сходила с европейской сцены. «Не может быть любви к Богу без любви к Церкви». Постоянно утверждая в умах этот тезис, Церковь пусть незаметно, но верно упрочивала своё положение в обществе. Люди, будь то крестьяне, торговцы или короли, несмотря ни на что не переставали верить в Бога, а потому нуждались в Церкви так же, как и Церковь нуждалась в них. В них и в их богатстве. Строительство соборов, храмов, школ, монастырей, учреждение университетов и посольств, а также содержание духовенства требовало немалых средств. Ещё больше средств требовалось на удовлетворение личных аппетитов и амбиций служителей Церкви всех ступеней ее иерархии, начиная от епископской провинции в глубинке и заканчивая Святым престолом. Будучи уверенными в неприкосновенности своего статуса служители уже не хотели бороться с искушениями и страстями, а наоборот охотно предавались им, купаясь в роскоши и утопая в долгах. Они уже давно привыкли не считать деньги, ведь они их не добывали в поте лица, а получали по статусу, совершенно не утруждаясь. Взимание церковной десятины уже не могло покрыть всех расходов Церкви и ее служителей. Чтобы добыть звонкую монету и переправить её в свой карман, служители изобретали всё более изощренные способы. Дело дошло даже до симоний8 и индульгенций9. Проповедуя пастве христианские заповеди воздержания и нестяжательства, сами служители оставались далеки от их соблюдения. Контраст между вещаемым в храме и демонстрируемым в жизни стал настолько очевидным, что среди мирян стали распространяться неверие и ропот, а то и открытый протест. Нет, не против Бога, но против Церкви. Людей можно было понять. Войны, эпидемии, тяжкий труд, плодов которого едва хватало чтобы только выплатить налоги и не умереть от голода, вгоняли народ в трясину бесправия и нищеты. Церковь же в качестве пищи духовной призывала смириться и повиноваться, а сама погружалась в пучину вседозволенности и греха.

Первым, кто громко и открыто заявил о некоторой неправильности такого положения вещей, стал Мартин Лютер. Он с юности посвятил себя служению Богу в монашеском ордене святого Августина. Будучи человеком незаурядного ума, он выучился на доктора богословия в университете города Виттенберг, что в германских землях, а после стал в нём же преподавать слово Божие. Возможно, Лютер и остался бы безмятежным профессором, если бы однажды случайно не посетил резиденцию Святого престола в Риме. Нравы, царившие в окружении наместника Бога на Земле, поразили его не меньше, чем явное презрение служителей Церкви к библейским нормам, которым он, Мартин Лютер, подчинил всю свою жизнь и которым учил своих студентов. Через какое-то время, оглядевшись вокруг и о многом подумав, Лютер все же решился высказаться. И сделал это весьма необычным образом. Мысли свои в виде тезисов он изложил на бумаге и демонстративно выставил её на всеобщее обозрение, приколотив к дверям храма. Возможно, поделись он своими мыслями с епископом или братьями-монахами кулуарно, в частных беседах, всё и обошлось бы миром. Тем более, что в тезисах его не было ничего такого, что могло бы потрясти устои мира и Церкви. Всего лишь напоминание папе римскому о некоторых моментах христианского учения и увещевания не внимать прелатам, пренебрегающих моралью. Однако сам поступок, а вернее то, как он его совершил, мгновенно определил Лютера, немолодого уже человека, в ряд дерзких смутьянов и бунтовщиков. Народная молва о нём покатилась по всем германским землям и дальше по Европе, превращаясь в легенду. Вслед за Лютером за проповедование евангельских истин, вместо папских булл, один за другим стали выступать и другие служители Церкви: Бу-цер, Шварцерд, Мюнцер, Боденштайн, Цвингли, Буллингер …

Каждый в своих землях и каждый на свой лад они выступали так усердно, что проповеди их доводили до народных смут и княжеских междоусобиц. Если в прежние времена войны начинали за право обладать богатствами мирскими, то теперь причиной войн стало право толковать истины духовные.

Эта волна докатилась и до благополучной Франции, где, как впрочем и везде, внесла смятение в ряды добрых католиков и наделала немало шума. В итоге в один прекрасный вечер в парижской таверне за кружкой вина студенты, будущие богословы, упомянули о Лютере в своем опусе, чтобы на следующий, ещё более прекрасный, день зачитать его в Парижском университете. И в результате всего в другое уже далеко не прекрасное утро доктору Жану Ковеню пришлось уносить свои ноги прочь из Парижа. Так Жан открыл новую страницу своей жизни.

Подозрения и преследования. Бегства и скитания. Графства, деревни, города. Трактиры, лачуги, замки и дворцы. Все это мелькало и проносилось перед его глазами, неожиданно появлялось и ещё быстрее исчезало. Он мог встретить день за изысканным столом в замке какого-нибудь барона, а закончить в захудалом придорожном трактире, а то и у костра в чистом поле или лесу. Причем все эти вояжи он, доктор права с лицензией на преподавание в университетах, совершал отнюдь не из научного интереса или праздного любопытства и уж тем более не из жажды приключений. Так же не по своей воле он иногда был вынужден менять своё платье и представляться чужим именем. Что ж было тому виной? Отчего ему приходилось жить не своей обычной жизнью? Он сам иногда задавал себе этот вопрос. Поначалу, в первые дни и месяцы после своего бегства из Парижа, он не мог на него ответить, ибо в атмосфере всеобщей подозрительности и в лихорадке своего страха он не мог даже трезво поразмыслить о положении, в котором оказался, и о его причинах. Хотя причина была в общем-то ясна. Выдвинутые парижским парламентом обвинения если не в ереси, то в богохульстве обещали ему прямую дорогу к аутодафе. Он же не мог для себя понять, почему высказанные им и его друзьями мысли оказались так преступны. В эти нелёгкие времена он, как загоняемый в ловушку зверь, жил больше инстинктами и интуицией, нежели рассудком. Подозрения в инакомыслии, явные и неявные, преследовали его со всех сторон. Наверняка большинство из этих подозрений рождались и существовали лишь в его собственном воображении, но никак не в действительности. Любой намёк в его сторону, даже в виде шутки, любой чуть более пристальный взгляд кого бы то ни было лишали его покоя и не оставляли ему иного выхода, кроме бегства.

Худо-бедно Жан кое-как добрался до южных провинций Франции, где авторитет короля и Парижского парламента был не столь непререкаем, а на всякие вольнодумства местная власть смотрела сквозь пальцы. Католическое духовенство здесь также оказалось не столь яростно непримиримым. Наверное потому, что бунтарские веяния ещё не достигли в полной мере этих благодатных земель и не успели возмутить спокойствие и добросердечность их жителей. Жаркое солнце, мягкость климата и искусность виноделов весьма тому потворствовали. В этих местах ровным счетом никому не было никакого дела до того, что это за молодой человек, откуда он взялся и куда собрался. Если человек хороший, чего ж с ним собачиться? Пройдя не одну сотню лье, добравшись до самой Аквитании, Жан наконец убедился, что в этих местах ему ничего не угрожает. Сначала он нашёл приют в аббатстве, неподалеку от Нерака, а потом сведя знакомство с местным католическим священником, перебрался к нему. Священник этот по имени Луи дю Тиллье пришёлся Жану ровесником и оказался весьма добрым малым. Днями Жан помогал ему в делах приходских, а вечером за кружечкой вина они предавались беседам. Разговаривали обо всём: о придворных новостях и слухах, о видах на урожай, о выдержке вин, о прихожанах и прихожанках. Говорили и о своём насущном: о Церкви, о Христе, о вере. У каждого из них был свой путь к Богу и свой опыт служения, свои мысли и наблюдения. Добрый католик Луи полагал непререкаемыми наряду с Библией и Священными преданиями так же и папские буллы и энциклики, а римскую Церковь относил к совершенному творению Господа. Жан же в этих категориях выказывал большую сдержанность. Во главу всего он ставил Евангелие, лишь оно едино от Бога, всё остальное, полагал Жан, от человека. Церковь же миру необходима. Однако, римская Церковь менее всего близка к Господу, ибо, осквернив себя деяниями своими, она уже не может быть десницею Его. Что же тогда должно быть в мире?

Проходили дни. Жан уж вполне освоился в здешних краях. Здесь его никто не преследовал и он уже не испытывал прежних страхов. Теперь к нему вернулась способность и возможность размышлять спокойно и абстрактно. Более того, Луи, человек в этих местах известный и вхожий во многие дома, представил Жана местной аристократии и даже самой королеве Маргарите, сестре короля Франциска I, которая в Нераке держала свою резиденцию. Маргарите, натуре тонкой и поэтической, Жан пришелся вполне ко двору. Устраивая дела Луи и аббатства или выполняя какие-то просьбы Маргариты, Жан под защитою её герба вполне свободно стал разъезжать по ближним и дальним окрестностям. Не без труда, но удалось восстановить связь с Францисом и Этьеном, друзьями, оставшимися в Париже. Из их писем Жан узнал много интересного. Что после достопамятного выступления в университете им удалось ускользнуть от преследований Парижского парламента. Что их кружок студентов-евангеликов сохранился, пополнился многими членами и соединился с другими лютеровыми кружками. Что по приглашению короля Франциска в Париж

приезжал последователь самого Лютера Филипп Шварцерд, прозванный Меланхтоном. Что осенняя выходка с разбрасыванием скабрёзных листовок по всему Парижу это их, евангеликов, рук дело. Что к рождеству они думают устроить нечто ещё более грандиозное и будут рады видеть его, Жана, в своих рядах. На это Жан ответил, что, к сожалению, не сможет составить им компанию, так как обязался выполнить некоторые поручения королевы Маргариты, но непременно, как только освободится, вернется к друзьям в Париж. И что кроме того, он, находясь в постоянных размышлениях о вере и Церкви, пытается изложить свои взгляды в виде некоторых наставлений, чем он и занят всё последнее время.

Вот такова вкратце предыстория того, как Жан Ковень снова оказался в Париже. Но волею судеб он опоздал со своим возвращением и это в очередной раз спасло ему жизнь. Не далее как несколько дней назад король Франции Франциск I в очередной раз сменил милость на гнев. Он объявил всех лютеран и иже с ними евангеликов еретиками, отринувшими веру католическую, и врагами Франции, а по сему повелел уничтожить их как скверну. Сен-Антуанская бастида и прочие узилища приняли новых постояльцев, многие из которых, не задержавшись в застенках, отправились на костер. И не далее как вчера Жан увидел Франциса и Этьена, своих друзей, к которым так спешил, прикованных цепями к ритуальным столбам в языках очищающего пламени. Жан снова остался один. Но с Богом в сердце он под именем Жана Кальвина уже начал свой путь к новой вере.

Глава 4

Июнь 1536 г.

провинция Пиккардия, Франция

Одним летним днём по дороге из Лилля в Париж, петляющей между полей и перелесков, не спеша катилась карета, запряжённая четверкой добрых лошадей. Обычно всякое появление кареты свидетельствовало о том, что к вам намереваются пожаловать особы весьма знатного происхождения или же прелаты Церкви. Однако карета эта, весьма добротная, не была увешана ни флагами с гербами, ни штандартами, по которым любой мог бы сразу определить, кто в ней путешествует. Единственным отличительным атрибутом этой кареты мог быть узор на её дверях, искусно вырезанный из красного дерева. Приглядевшись, среди витиеватых линий узора можно было разглядеть латинскую букву Ь. На крыше кареты среди сундуков можно было разглядеть и клетку с голубями, очевидно почтовыми. Карету сопровождал конвой из шести бравых всадников. Вид у них был довольно суровый. Одеты они были на единый манер и у каждого на плаще можно было разглядеть всё тот же вензель, что и на карете, которую они охраняли. Все они были хорошо вооружены. Помимо обычных шпаг и кинжалов у каждого за поясом виднелась рукоять пуффера10, а к седлу была приторочена ещё и аркебуза. Такой эскорт напрочь отбивал интерес легкой поживы у всевозможных бродяг и разбойников. Простому же люду подобное представительство внушало почтение и трепет, а знати – уважение.

Копыта коней мерно выбивали из дороги пыль, карета нудно поскрипывала рессорами. Пассажиры, изнуренные, очевидно, не одним днём пути, пытались развлекать себя беседой. Их было двое. Один невысокий и грузный, солидного возраста муж с густой чёрной бородой полулежал на диване, прикрыв веки, и изредка поглядывал в окно. Второй же довольно бойкий молодой человек крутился на своём месте, рядом с ним небрежно лежали несколько книг.

– И каковы же, дорогой мой Люсьен, твои успехи в освоении новых «Исповеданий»? Чем же на твой взгляд они могут быть лучше, чем каноны римские?

– Что ж тут сказать, дорогой мсье Леммель …

– Дорогой мой мальчик, еще раз прошу тебя, обращайся напрямую ко мне. Называй меня господин Якоб. Для беседы со мной вовсе нет необходимости упоминать всуе весь мой род Леммелей. Я же, как ты мог заметить, никогда не обращаюсь к тебе как к Морелю, по наречению всего рода твоего до глубоких колен. Мне совершенно нет до него дела. Я обращаюсь лично к тебе, Люсьен. Почувствуй, наконец, это.

– Как вам будет угодно, господин Якоб. Наверное, вы правы. Что же касается новых духовных доктрин, с коими я смог ознакомиться, то могу сказать следующее. Самые серьёзные и весомые из всех, что мне довелось исследовать, это исповедания Лютера и Буцера, что были представлены на рейхстаге в Аугсбурге. К ним же по праву можно прибавить исповедание Цвингли из Цюриха. Так вот что я скажу. Все эти доктрины отнюдь не ставят под сомнение ни самого Бога, ни всей Пресвятой Троицы и всего, что составляет Символ веры, с незапамятных времен установленный во главу угла Церкви католической. Все доктрины в основе своей никак не расходятся с Римом.

– Но ведь в чём-то же они должны расходиться и весьма существенно. Иначе Рим не стал бы их так истово хулить.

– Расходятся, конечно. В способах того, как нужно верить, да простит меня Бог за прямоту такой фразы. Лютер и подражатели его решили исповедовать только то, что прописано в Евангелии. Sola scriptura как они это называют. Все остальные поучения для них не более чем шум ветра в поле. Так же, как и Папа с его буллами и энцикликами. Еще один лютеров принцип Solus Christus утверждает, что каждый человек сам должен обращаться к Богу за помощью и получать её прямо от Него самого. По сему получается, что и священники как таковые теперь совершенно не нужны. А принцип Sola fide учит, что прощение за грехи можно заслужить только верой, а не богоугодными делами, вроде покупки индульгенций. У Лютера есть ещё и другие принципы, но к папским доктринам они не слишком уж резки.

– А в чём тогда их доктрины различны между собой?

– Да, пожалуй, только в обрядах и таинствах и в том, как их осуществлять. В основном спорят между собой о таинстве евхаристии.

В разговоре Люсьен непроизвольно брал в руки то одну, то другую книгу из тех, что лежали рядом с ним на диване. Очевидно, что это были издания тех самых «Исповеданий», о которых он рассказывал. Господин Якоб, по-прежнему наполовину прикрыв глаза, возлежал на своем месте. Неискушённому взгляду могло показаться, что он просто дремлет. Однако по почти неуловимым движениям его лица можно было понять, что он не только внимательно слушает собеседника, но и о чём-то думает. Спустя минуту-другую он, словно размышляя вслух вымолвил:

– М-да, в мире существуют десятки языков и в каждом тысячи слов, которые произносятся каждый день в разных уголках. Однако всего несколько латинских слов, сложенных в простейшую мозаику, оказались способны перевернуть всё вверх дном. Тебе так не кажется, Люсьен?

– Ну что вы, господин Якоб, это всего лишь слова, ничего не значащие звуки, обращённые в буквы, которые могут сложиться так или этак. Всё в мире будет идти своим чередом, не важно с ними или без них.

– Не скажи, мой дорогой, не скажи. Каждое слово имеет не только смысл, но и силу, которая может влиять на способность людей мыслить. А некоторые слова, сложенные вместе, в определенный момент возрастают по силе своего воздействия тысячекратно. Как ты думаешь, чем закончится вся эта катавасия с лютеранскими исповеданиями?

– Чем? А чем всегда заканчивались истории с ересями? Сначала Рим будет решать эти вопросы миром, а если не получится, то за дело возьмется Святой трибунал11 и сделает своё дело. Может быть что-то изменится, что-то забудется. Но люди все равно будут верить в Бога и ходить в свои храмы. Все образуется.

– Пожалуй, Люсьен, ты прав. На все воля Бога.

Карета, увлекаемая резвыми лошадьми, неслась по дороге. Леммель возлегал на своем диване, отделанном пурпурной парчой, так же было отделано и всё внутреннее убранство кареты. Позади него, чуть повыше головы, гордо сиял его вензель. Витиеватый рисунок с латинской буквой Б по середине, вышитый золотом на пурпурной обивке. Сам хозяин кареты со своего места его не видел. Зато у гостя, сидящего напротив него, этот вензель все время находился перед глазами напоминанием того, кто здесь главный.

«Всё образуется … Наивный Люсьен, как просто он всё для себя мыслит. И ошибается, конечно. Ничего само собой не сделается, если к этому не приложить вполне определенных усилий. А усилия наши, и мои, и всего рода Леммель и других, похоже начинают приносить должные плоды. Пришло время кое-что поменять, пусть даже для этого придется пододвинуть в сторону папу и его Церковь. И в этом, как и всегда, нет ничего личного, только интересы дела. И дело это совсем не в Церкви и не вере». Так, размышляя, Леммель погрузился в воспоминания о том, с чего все началось.

А началось все в прекрасной Флоренции. Здесь семейство Медичи набрало слишком уж большую силу и влияние. Ещё больше оно возомнило о своей избранности и величии. Конечно, стоит отдать им должное – свою деловую империю Медичи создали сами, собственным трудом. Но разрастаясь, они презрели интересы других уважаемых семей. Медичи подмяли под себя банки, мануфактуры, порты, рынки, да почитай всё, что могло приносить хороший доход. И церковные приходы в их числе. На обычные увещевания не вторгаться в сферы интересов иных семей Медичи отвечали высокомерным молчанием. А продвинув к Святому престолу своего кардинала Джованни Медичи, у которого даже не было сана священника, но который всё же стал папой Львом X, они и вовсе перестали видеть берега дозволенного. Что ж, тем хуже для них. Делегаты иных семей, собираясь иногда на Совет для обсуждения хода своих дел, раздумывали и о судьбе Медичи. Можно было, конечно, попытаться одолеть этих флорентийцев, устроив войну денег и влияний. Однако хорошенько подумав, делегаты остановились на тезисе, что в этой войне победителя быть не может, ибо любая сторона свары рискует издохнуть до того, как сожрёт другую. На одном таком Совете году в 1516 Леммель предложил свою идею, как можно победить надменность глухого семейства. Для этого нужно расшатать Святой престол и сбросить представителя Медичи с папского трона. Лишившись святейшей протекции, другие члены этой семьи станут менее алчны и более сговорчивы. Только и всего. Идея эта была Советом принята. Осуществить принятую страте-гему было поручено самому Леммелю. Чем он и занимался все последние годы. И, нужно сказать, кое в чем преуспел. Он наводнил и Флоренцию, и Рим своими агентами настолько, что знал не только содержание тайных разговоров папы Льва X с посланниками престолов, но и что тот предпочитает на завтрак и с кем уединяется после ужина. С помощью нескольких лояльных прелатов римской курии (лояльность их оплачивалась отдельно и довольно щедро) Леммель пытался втянуть папу в различные интриги, где тому предназначалась роль жертвенного животного. Благо поводов для интриг было предостаточно. Однако Лев X оказался достаточно проницательным правителем и искусным дипломатом, поэтому удивительным образом избегал расставленных Леммелем и его подручными ловушек. Потому и умер внезапно и прежде времени. Казалось, дело сделано. Папа из рода Медичи похоронен и даже без почестей. Святой престол занял безобидный Адриан VI, родом из далекой Фландрии. Однако, не пробыв папой и двух лет, Адриан мирно скончался, а его место (точнее уже не его) снова удалось занять представителю несговорчивого семейства. На этот раз Святой престол в Риме занял Джулио Медичи, ставший папой Климентом VII. Леммелю снова пришлось взяться за дело. Он повёл своё незримое наступление на Климента сразу с нескольких направлений. Во-первых, он решил уничтожить авторитет Климента как папы, пусть даже для этого пришлось бы разрушить Церковь и саму веру христову. Никаких моральных угрызений по этому поводу Леммель совершенно не испытывал, ибо помыслы и действия его никак не противоречили священному Танаху, скорее наоборот. В своей игре Леммель сделал ставку на Лютера и его последователей. Когда в последний день октября 1517 года Лютер приколотил свои бумажки к воротам храма, мало кто из власть имущих воспринял это серьезно. Риму и прочим элитам это показалось слишком мелким эпизодом. Однако простой люд этот поступок Лютера более чем взволновал и Леммель приметил это для себя. Когда же над Лютером сгустились тучи, Леммель через свои связи устроил так, что один из германских князей спрятал того до времени в своем замке. Разыграть лютерову карту в борьбе против тогдашнего папы

Льва X не получилось, слишком уж слаба она была в то время. Но прошли годы и о Лютере теперь заговорили не только в трактирах и рыночных площадях, но и во дворцах. Зёрна протеста против папства проросли и стали набирать силу. То, что витало в воздухе в виде настроений, выкристаллизовалось в словах. Слова сложились во фразы, обозначающие принципы, а те запустили следующую волну настроений, да так, что задрожали стены Святого престола. «Sola scriptura» и папа уже не нужен. «Solus Christus» и следом за папой в небытие отправляется весь церковный клир. А если к этому добавить еще и «Sola fide», то исчезают храмы с их ящиками для пожертвований, не говоря уже о реликвиях, мощах, индульгенциях, иными словами всё, что приносит деньги в церковную казну. И что же теперь могло статься с римской курией и самим Климентом VII? Без авторитета, без организации, без денег. Крах? То, что и было нужно Леммелю и Совету семей. А едва Джулио Медичи, стал папой Климентом VII, как о себе заявил и не менее громко еще один последователь Лютера – Ульрих Цвингли из Цюриха. Тамошний городской совет не без влияния со стороны счел вполне допустимым и устроил публичный диспут сторон о канонах веры, на котором Цвингли так разнёс папского делегата, что тому пришлось с позором бежать из города. Подобные выступления начали происходить по всей Европе постоянно и перестали быть чем-то из ряда вон выходящим. Профессора университетов, приходские священники позволяли себе открыто выступать с кафедр с идеями, отличными от папских доктрин. Горожане, способные думать не только о хлебе насущном, студенты, ремесленники, торговцы, собирались в кружки и делились мнениями, выдумывали новые идеи и т.п. От всего этого папский трон Климента с каждым годом дрожал и раскачивался всё ощутимее, а вместе с ним и авторитет всей семьи Медичи. Помимо войны идей Леммелю удалось втянуть Климента и в войну самую обычную, кровавую. Король Франции Франциск I и император Священной римской империи Карл V, два достославных монарха, соревнуясь в тщеславии, уже который год отвоевывали друг у друга земли. Для пущей важности в 1526 году Франциск даже собрал своих союзников в Коньякскую лигу, к которой не то по недомыслию, не то поддавшись влиянию прелатов (а по чьей указке действовали сами прелаты, очевидно, нет нужды повторять), примкнул и Климент. После этого, по замыслу Леммеля, Климент должен был не просто потерпеть военное поражение, а вообще исчезнуть как авторитет политический и духовный. Что-то подобное и произошло. В 1527 году в самый разгар войны Между Карлом и Франциском против Климента вдруг восстали города Милан, Венеция и даже родная Флоренция, а в самом Риме против него ополчился некогда верный кардинал Помпео Колонна. Отправив свои войска на усмирение мятежных городов, Климент оставил Вечный город без защиты. И именно в этот момент к Риму подступили полчища наёмников императора Карла. Сам Карл не хотел захватывать Рим и, прекрасно понимая, к чему это приведёт, не отдал такого приказа. Однако, всё решилось без Карла. Точнее решили за него кредиторы императора, коими оказались семьи, составляющие достопамятный Совет. В тот самый момент, когда пришла пора платить наёмникам жалованье, императорская казна, до того исправно кредиторами пополняемая, оказалась вдруг пуста. В итоге, так кстати обозлённая и вооружённая орава наёмников, одна половина из которых была добрыми католиками, а другая лютеранами, развернув императорские знамёна, ринулась грабить Рим. В один день Священный город был подвергнут невиданному со времён варваров поруганию. Всё, что доселе олицетворяло величие веры Христовой, было сметено, разграблено и разрушено ради поживы самими христианами. Незадачливого Климента тогда заперли в замке Святого ангела, дабы не мешал грабежу. В один момент авторитет папы и доминанта римской курии превратились в руины вместе с самим Римом. После всего произошедшего можно было считать влияние Климента и всего семейства Медичи низвергнутым окончательно. Леммель выполнил свою миссию блестяще.

Однако он не достиг бы своих высот и соответствующего положения в Совете семей, если бы был человеком одной миссии. Разыгрывая карту новых духовных доктрин, он вполне оценил насколько они серьёзны и даже опасны. Эти доктрины не остались потрясением одного дня. Даже оставаясь без всякой поддержки, материальной или какой-нибудь иной, они не умерли в забвении, не растворились в трактирных пересудах. Они по-прежнему продолжали будоражить толпы людей и с каждым годом всё основательнее. Идеи создавали настроения, те в свою очередь в какой-то, обычно в самый неподходящий, момент сподвигали толпы народа на действия, казалось бы самые непредсказуемые и тем не менее предопределённые. Так, в году 1525 начались восстания в германских землях. То здесь, то там крестьяне чинили погромы своим князьям. Так же после долгих брожений случился переворот в благообразном до того городе Мюнстер. Здесь чернь, подстрекаемая несколькими проповедниками, свергла законную власть и провозгласила коммуну. Котёнок, когда-то брошенный на растерзание псам, выжил и сам превратился во льва, способного с лихвой возместить своим обидчикам. Оставь Леммель этого льва без опеки сейчас, в будущем это могло бы обернуться ещё большими неожиданностями. С ведома Совета семей, дабы обезопасить свой мир от возможных потрясений, Леммель как мог принялся обхаживать этого льва. Обхаживать и дрессировать. Для этого решено было применить старинную тактику, оправданную веками существования. Если не можешь подавить волнения, возглавь их и направь в выгодную тебе сторону. Подавить идеи, вызвавшие брожение умов, оказалось (увы!) невозможно. Леммелю оставалось привычное для него «возглавить и направить». Для начала он где-то через своих доверенных людей, а где и сам в личных беседах или в переписке, пытался выяснять суть новых доктрин и, что не менее важно, что из себя представляют сами люди, их выдвинувшие. Мотаясь по городам Европы и устраивая множество иных своих дел, Леммель всегда вызнавал настроения и отношение к доктринам множества самых разных людей, будь то городской ремесленник, рыночный торговец, католический епископ, городской чиновник, а то и сам князь или король.

По всему картина вырисовывалась нескладная. Уж сколько лет минуло со дня появления лютеровых тезисов, а единой доктрины нового, неримского христианства как не было, так и нет. Хотя с той достопамятной поры по поводу христианской веры и царивших церковных порядков не высказывался только ленивый. Восемь из десяти выступающих были обычные мелкие клирики, не видевшие мира дальше своего прихода, но вдруг обозлившиеся на своих епископов из-за каких-то мелких склок или недополученной мзды. Эти бузили в кабаках и тавернах, а потом вещали в храмах всё, что в голову взбредёт, только бы порезче уязвить своих обидчиков. В пылу же обличений доставалось и бедному епископу, а заодно и папе и всей Церкви. Таких Леммель в своих раскладах в расчет не принимал. Единственное, что могли эти крикуны, так это поднять бурю в стакане и, удовлетворившись брошенным им куском, успокоиться. Также среди глашатаев новой веры гораздо менее было людей действительно толковых и вольно думающих. Как правило, это были студенты и профессора городских университетов, коих в Европе было немало. Молодые люди в студенческих рясах, воодушевленные людьми в мантиях профессорских, сбивались в компании и кружки и, собираясь в тех же самых тавернах и кабаках, всяк на свой лад толковали Е1исание, сочиняли и обсуждали свои опусы и пасквили. Воткнуть при этом шпильку, да поострее в толстый зад римского папы считалось делом обязательным и вполне приличным. Вчерашние же студенты, те, что посерьёзнее, ставшие докторами и магистрами, кучковались уже не в кабаках, а в приличных домах и дворцах, смущая умы их именитых и состоятельных обитателей. Леммель, часто разъезжая по Брабанту, германским и савойским землям, посетил множество подобных домов и приметил для себя некоторые такие персоны. В задуманном Леммелем пасьянсе они, пока безвестные, в будущем должны были проявиться и сыграть свою роль. Но это в будущем. Пока же вопрос с новыми доктринами и людьми, способными эти доктрины оформить и взлелеять в умах толп, оставался открытым. Во-первых, нужно было задать суть самих доктрин. Все они, по замыслу Леммеля, основываться должны были неизменно на христианстве, ибо единственно его посылки прежняя Церковь настолько застолбила в умах, что определила жизнь не только нынешних, но и многих будущих поколений. И ни он, Леммель, за всю свою жизнь, ни последователи его не смогли бы тут ничего изменить. Что касается количества, то новая доктрина не должна была быть единственной. Имея единую основу, доктрины по сути своей обязательно должны были в чем-то различаться, в идейных ли мелочах или внешней атрибуции. Зачем? Чтобы в будущем, играя на заранее заложенных противоречиях, можно было бы склонять чаши весов в нужную сторону. Что поделать, в памяти еще не истлела история с Медичи, а старинный принцип «divide et impera»12 оставался безотказно хорош во все времена. Три-четыре, ну может быть пять, но не более доктрин вполне бы хватило, чтобы задать нужную направленность настроениям людских толп, а с ними определить границы дозволенного для престолов и монополий. Однако сами доктрины в строгом понимании этого слова если и зародились уже, то еще не взросли до уверенности увлекать толпы людей и повелевать их умами. Римскому христианству для этого понадобился десяток веков. Новым же идеям едва минуло полтора десятка лет. Также почти не было и людей, кто мог бы не просто создать доктрину, способную дать нужный отклик в сердце каждого человека, но и провозгласить её и возглавить под своим именем. А Леммелю эти люди сейчас были ох, как нужны! Профессор Мартин Лютер? Да, несомненно личность незаурядная. Человек большого ума и твердой воли. Он не удовлетворился славой одного поступка и после не склонил покорно головы. Он открыто и честно проповедовал свою доктрину христианства, чем и заслужил себе славу и известность не только в германских землях, но и во всей Европе. Леммель, углядев его харизму, обратил на него свое внимание. Для начала, чтобы увериться в правильности своего выбора, Леммель заказал своему астрологу составить гороскоп на Лютера. Звезды, будучи бесстрастными к людским судьбам, рассказали многое. С того момента Леммель взял Лютера под свое незримое покровительство, при необходимости вмешиваясь в ход его дел. То он спасал Лютера от хитрых ловушек Святого трибунала, то не колеблясь выкладывал немалые суммы на печатание лютеровых катехизисов и переводов Библии. И что же? Заботы окупились сторицей. Спустя несколько лет, исполненных трудностей и безнадёжности, имя Мартина Лютера зазвучало и во дворцах, и в захудалых кабаках, а его «Сентябрьский Завет» уверенно занял место не только в благородных домах, но и в крестьянских хижинах, и в университетских библиотеках.

Под мерное покачивание кареты и глухой, монотонный топот копыт Люсьен откровенно заснул на своем диване, подложив под голову книги с «Исповеданиями». Леммель, прикрыв веки, тоже казалось погрузился в дремоту. Однако предаваться праздности и безделию пусть и вынужденно было не в его, Леммеля, правилах. Задумывая и осуществляя свои дела, он никогда не бросал их не самотёк. Наоборот, он постоянно следил за ходом событий, намеренно погружался в самую их гущу, дабы не упустить момент и направить их ход в нужное русло. Сейчас же, разъезжая по Европе в карете под собственным вензелем он не переставал размышлять над задуманной им новой стратегемой.

«Кто еще, кроме Лютера? И кто в противовес ему? Баварец Иоанн Добенек? Уже далеко не молод и слабоват в богословской риторике. Пусть уж занимается своей музыкой, там от него больше проку. Буцер? Шварцерд? Оба лютеровы сподвижники, но имеют кое-какие свои, отличные от Лютера взгляды. Сейчас вбивать меж ними клин и играть на противоречиях пока не стоит. Рановато. В мелких междоусобицах можно потопить главную доктрину, а это сейчас совершенно ни к чему. Конрад Греббель и Менно Симонс с их доктриной нового крещения? Очень даже возможно. Эти двое достаточно умны, чтобы не делать глупостей, способны думать сами до определенного предела и прислушиваться к мнению других. Правда доктрина их очень уж неоднозначна. Впрочем, самые безумные ее принципы вместе с их такими же непутёвыми проповедниками совсем недавно были уничтожены в пожарище Мюнстерской коммуны. Уцелевших в ближайшее время добьёт Святой трибунал и светские власти. Эти же двое остались в живых только потому, что вовремя вняли моим советам. Думаю, у них хватит ума, чтобы вынести правильные уроки и повернуть свою доктрину в более умеренное и предсказуемое русло.

Продолжить чтение