Читать онлайн Хозяйка Покинутых земель бесплатно
- Все книги автора: Надежда Соколова
Глава 1
За окном лил холодный осенний ливень. Капли – тяжелые, злые, словно мелкая дробь – барабанили по мутному стеклу, выстукивая один и тот же назойливый ритм. Бум-бум-бум. Бум-бум-бум. Звук был такой, будто сотня крошечных, обезумевших копыт пыталась пробить дыру в стене и ворваться внутрь. Я сидела в старом продавленном кресле у растопленного камина и смотрела на пляску пламени. Языки огня, оранжевые с синими прожилками у основания, жадно лизали почерневшее полено, переплетались, шипели и кидались искрами в каменный пол. Тепло от очага грело лишь левую щеку и колено, оставляя правую сторону тела и спину в сырой, прохладной тени, которая, казалось, выползала из углов комнаты.
Впереди – зима. Я поплотнее закуталась в шерстяной плед, от которого пахло пылью и, кажется, прелой соломой. Еще каких-то полтора месяца этой промозглой сырости, когда грязь на дворе не просыхает никогда, а потом все: снег, который заметет покосившиеся ворота по самую крышу, пронизывающий ветер, от которого нет спасения даже в конюшне, и мороз, что скует землю стальным панцирем, который не сломать до самой весны.
Запасов в погребе… Я поморщилась, вспоминая утренний подсчет. В тусклом свете масляной лампы Эльза перебирала корнеплоды, и зрелище это было печальным. Кучка сморщенной моркови, несколько гниловатых реп, мешок прогорклой крупы и подвешенный под потолком окорок, который уже начал усыхать по краям. Едоков, впрочем, тоже было немного. Я, Арина, – тридцативосьмилетний менеджер строительной компании, которую занесло сюда черт знает как и зачем. Мартен – конюх-оборотень. От него постоянно разило конским потом, прелым сеном и дымом костра, а в глазах его, цепких и желтоватых, всегда таилась настороженность загнанного зверя. Молчаливая служанка-орчиха Эльза, чьи грубые, узловатые руки, поросшие жесткой щетиной, были при этом удивительно нежны, когда она утирала слезы своей дочери. И сама Лита – тихая, как мышонок, девочка лет двенадцати, с огромными, темными, словно две спелые сливы, глазами. Эти глаза постоянно следили за мной с пугливым, недетским любопытством, стоило мне только шевельнуться. Четыре рта. Четыре голодных рта, которые нужно прокормить.
Припасов, по суровым подсчетам Эльзы, хватит разве что до середины зимы. И то, если сидеть на голодном пайке и экономить каждую крупинку муки. Дрова… Я хорошо представляла себе поленницу у задней стены дома. Сырые, корявые чурбаки, сложенные кое-как. Мартен ворочал их хмуро, покряхтывая. На тот же срок, сказал он тогда. Потом? Я отогнала эту мысль. Потом будет "потом". Тут вообще до завтра дожить – уже подвиг. Каждое утро, просыпаясь на жесткой перине, от которой несло гусиными перьями, я таращилась в потолок и прислушивалась. Уцелели ли мы за эту ночь? Не вломились ли в дом? Не сгорела ли конюшня с последней нашей лошадью? Все же находимся мы в так называемых Покинутых землях. В месте, где тропы зарастают буреломом за одну неделю, а из-за кривых, обомшелых стволов старых сосен за тобой наблюдают чужие, недружелюбные глаза. В месте, которое все здравомыслящие существа обходят за тридевять земель.
Я вздохнула, чувствуя, как жар от камина начинает припекать щеку. И как, скажите на милость, меня, Арину Горинскую, родившуюся в обычной многоэтажке спального района и всю жизнь просидевшую в прокуренном офисе над ворохом смет и договоров, занесло в эту глухомань? Какой из местных богов или слепая, равнодушная сила решила сыграть со мной такую злую, дурацкую шутку? Я ведь там, дома, никогда не держала в руках ничего тяжелее папки с документами, не разводила костров и уж точно не умела отличать съедобный корень от ядовитого. Читала? Да я читала только техническую документацию, сводки и коммерческие предложения, да листала ленту новостей в телефоне под остывший утренний кофе. Была насквозь прагматичной женщиной, которая планировала отпуск на турецком побережье и рассчитывала график очередных выплат по ипотеке, ненавидя эту цифру в приложении банка.
И что теперь? Я поежилась от холода, подползающего к спине. Сижу в старом, разваливающемся поместье в компании полудикого оборотня и двух орков, обсуждаю с ними сохранность овса для нашей единственной, тощей, с выступающими ребрами кобылы по кличке Буря, и нетерпеливо интересуюсь у Эльзы: "Когда же будет готов этот чертов обед из пареных корнеплодов и жесткого, как подошва, вяленого мяса?" Ну чистый, откровенный бред! Мне вдруг до слез захотелось в ту самую двухкомнатную квартиру, к запаху свежесваренного кофе, к шуршанию пакетов из супермаркета и к противному, но такому родному, дребезжанию старого холодильника. Я зажмурилась, но вместо этого увидела лишь пляшущие тени на стене и услышала, как где-то в темном углу дома скулит на ветру старая оконная рама.
– Тихо шифером шурша, крыша едет не спеша, – пробормотала я себе под нос дурацкую присказку из прошлой жизни, и собственный голос, хриплый и тихий в этом огромном, гулком доме, прозвучал почти дико.
Я поднялась из старого, продавленного кресла. Пружины жалобно скрипнули, отпуская меня с неохотой. Ноги затекли от долгого сидения в одной позе, и по телу пробежала противная дрожь – спина совсем остыла, пока я грелась у огня. Сделав несколько шагов по холодному каменному полу, от которого даже сквозь толстые шерстяные носки тянуло стужей, я подошла к окну. Прикоснулась пальцами к мутному, влажному стеклу. Холод проник под кожу мгновенно, острыми иголочками.
Там, за этой зыбкой преградой, за пеленой косого, хлесткого дождя, виднелся лес.
Высокий и частый. Бесконечный.
Это был старый лес, настоящая темная чаща, и начиналась она сразу за покосившимся забором бывшего поместья, в каких-то полутора сотнях шагов от нашего крыльца. Даже в ясный, солнечный полдень туда проникало удручающе мало света – кроны вековых сосен и елей смыкались в сплошной, плотный, почти непроницаемый полог. Я представила себе этот полумрак, который царит там всегда, даже сейчас, днем. Густые заросли папоротника по пояс, мокрые, тяжелые, хлещущие по ногам. Бурелом, лежащий крест-накрест, словно кости какого-то исполинского зверя, павшего здесь сотни лет назад. Гнилые пни, поросшие мхом и опятами, и тишина… или не тишина.
Мартен рассказывал, что там водились обычные дикие животные. Кабаны-секачи с кривыми, точеными клыками, от которых защититься может разве что толстая стена. Стаи голодных волков, чей вой по ночам пробирал до дрожи, заставляя сердце колотиться где-то в горле. Я слышала этот вой однажды. Звук нарастал откуда-то из глубины леса, переливался, множился, и казалось, что серые тени уже мелькают среди деревьев, прямо за оградой, хотя до них было еще далеко.
Но все они, как хмуро говорил конюх, были не самой страшной частью леса. Хуже была нечисть. Та, что не укладывалась ни в какие земные справочники. Болотные огоньки, что заманивали путников в трясину, танцуя в темноте и шепча чужими, манящими голосами – голосами матерей, жен, детей. Тени, которые двигались сами по себе, отдельно от деревьев, скользили бесшумно, провожали долгим, липким взглядом. По страшным рассказам Эльзы, которые она оброненными вполголоса фразами пугала Литу, в глубине, среди самых старых, кривых, узловатых деревьев, водились лесные духи. Злые, обидчивые, не терпящие чужаков. Они могли запутать тропу так, что будешь ходить кругами, пока не свалишься без сил, а могли и хуже – наслать морок, болезнь или просто смотреть на тебя из-за каждого ствола, пока от этого взгляда не начнет съезжать крыша.
А однажды Мартен, вернувшийся с самого края леса с вязанкой хвороста, был бледен, как полотно. Дрожащими руками он разжигал печь и потом долго молчал, не притрагиваясь к еде. А потом выдавил из себя, что видел среди стволов нечто. Огромное, покрытое корой и мхом, как вековой дуб, но двигающееся. С глазами как тлеющие угли, и от него разило сырой землей и тленом. «Лешак, – выдохнул он. – Или кто похуже».
Заходить туда в одиночку, да без серьезной причины, было чистым безумием. Самоубийством, растянутым во времени. Даже вдвоем или втроем это считалось рискованным предприятием, от которого любой здравомыслящий человек предпочел бы отказаться. Лес этот был не просто опасен – он был живым. У него было настроение, которое менялось, как погода: от угрюмого, давящего молчания до леденящей душу ярости. Иногда он лишь молчал, давил на виски тяжестью своего безмолвия. А иногда, в особо ненастные ночи, когда ветер гнул верхушки деревьев почти до земли, из его чащи доносились странные звуки. Не то скрежет, не то приглушенный, утробный вой, от которого, казалось, сама кровь в жилах превращалась в лед, а руки начинали дрожать мелкой противной дрожью.
Это знание висело в воздухе нашего ветхого дома – тихим, неоспоримым, страшным фактом. Его не обсуждали вслух, но каждый из нас чувствовал его спиной, стоило только выйти во двор после заката. Наша изолированность, наше щемящее одиночество здесь было платой за относительную безопасность этих стен. Лес начинался там, сразу за оградой, и он сам был огромным, внимательным, немигающим взглядом, устремленным на наш хлипкий, жалкий островок тепла и света.
Я с силой провела ладонью по запотевшему стеклу, размазывая влагу, и на мгновение четче увидела темную, угрюмую стену деревьев. Сглотнула внезапно пересохшим горлом.
– Ну, дорогие местные боги, – спросила я хрипло, обращаясь к кому-то невидимому в мокром небе за окном. – И чем вы меня сегодня порадуете? Ведь нельзя же только гадости мне подкидывать, правда? Должен же быть баланс, какая-то, мать его, справедливость? Нужно и радовать чем-то.
Я помолчала, вглядываясь в серую муть, но ничего не изменилось. Тот же дождь, тот же лес.
– Ну что вы молчите-то? – почти жалобно, с надрывом, добавила я, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение пополам с отчаянием.
Боги, если они вообще существовали в этом промозглом, чужом мире, предпочли меня проигнорировать. Впрочем, как и всегда. Ответом мне был лишь монотонный, усыпляющий и одновременно бесящий стук дождя по драной крыше да заунывное завывание ветра в печной трубе – тоскливое, на одной ноте, словно плач брошенного ребенка. А вот я сама вдруг отчетливо вспомнила, что долгое общение с пустотой и тишиной, вот такие разговоры с самим собой и с воображаемыми собеседниками, могут привести к вполне конкретным и печальным проблемам с психикой. Горько вздохнув, ощутив знакомый, противный комок беспомощности, который подкатил к горлу и сдавил его, я поежилась от холода, что сквозило от оконного стекла.
Я отвернулась от леса и побрела обратно к своему креслу. Пальцы на мгновение задержались на шершавой, вытертой до дыр ткани обивки. Там, где когда-то был плюш или бархат, теперь осталась лишь грубая основа, холодная на ощупь. Я провела по ней ладонью, чувствуя каждый бугорок и неровность, прежде чем снова утонуть в его неровном, но ставшем таким привычным, почти родном уюте. Пружины снова жалобно скрипнули, принимая меня, и я поджала ноги, стараясь поймать остатки уходящего от камина тепла.
Глава 2
Я отогнала прочь тяжелые, липкие мысли, которые уже начинали закручиваться в спираль тоски и отчаяния. Стоило только дать им волю – и они затянут, утащат на самое дно, откуда уже не выплывешь. Чтобы отвлечься от этой внутренней трясины, я решила занять себя делом, пока за окнами окончательно не сгустились сумерки и не стало совсем темно.
На старом дубовом столе, массивном и темном от времени, исцарапанном и залитом чем-то, чему я даже не хотела подбирать название, рядом с оплывшей свечой в медном подсвечнике лежала толстая книга. Она привлекла мое внимание еще в первый день, когда я бродила по дому в поисках хоть чего-то полезного. «Хроники Покинутых Земель» – гласили выцветшие буквы на корешке. Я взяла ее в руки, ощутив под пальцами шершавую, потертую, местами облупившуюся кожу переплета и неприятный холод металлической застежки, на которой угадывался какой-то стертый, нечитаемый герб.
Придвинув свечу ближе, так, чтобы ее колеблющийся язычок освещал страницы, я с усилием открыла тяжелую крышку. Кожа переплета жалобно скрипнула, словно живое существо, потревоженное в своем покое. Страницы, изъеденные временем, пожелтевшие, с коричневыми пятнами сырости по краям, пахли пылью, плесенью и еще чем-то горьковатым, терпким. Этот запах показался мне смутно знакомым – так пахнут старые вещи после пожара, словно дым давних пожарищ навсегда въелся в бумагу, въелся в саму историю этих мест.
Я стала читать, вчитываясь в выцветшие чернила, и поначалу буквы расплывались, норовя слиться в сплошную серую рябь. Приходилось щуриться, наклоняться к самому огню, рискуя опалить волосы. Но постепенно я втянулась, и мир вокруг – завывание ветра, стук дождя, даже холод, подбирающийся к ногам, – отступил на задний план.
Оказывается, эти земли когда-то вовсе не были «покинутыми». Я провела пальцем по неровной строке. Здесь, согласно хроникам, бок о бок жили разные расы – люди, эльфы, гномы, те же орки, которых сейчас все считают едва ли не дикарями. Я представила себе это: широкие мощеные дороги, по которым идут караваны с товарами, многолюдные рынки, где говорят на десятке наречий, высокие башни городов, уходящие в небо. Земли считались суровыми, но плодородными и, главное, свободными. Здесь не было королей и императоров, только совет старейшин от каждой расы. Вольница.
Все изменилось три века назад.
На этом месте у меня перехватило дыхание. Триста лет – это не срок для истории, но сколько же всего должно было случиться. В горном ущелье на севере, которое называлось тогда Клыками Дракона, неожиданно раскрылись Врата Бездны. Писавший хроники явно сам не знал, что это было. Строчки здесь шли неровные, словно рука писца дрожала. Может, древний портал, оставленный забытыми богами. Может, безумный магический эксперимент, уничтоживший создателей. А может, и впрямь кара – за гордыню, за то, что жили слишком хорошо и забыли, кому обязаны этим покоем.
Но суть была одна: оттуда, из распахнутой пасти тьмы, хлынули бесконечные потоки нежити. Я попыталась представить это и не смогла. Картинка не складывалась. Безмолвные, неумолимые орды, которые не знают страха, не чувствуют боли, не ведают жалости и не хотят ничего, кроме одного – сеять смерть. Они шли и шли, волна за волной, как вода сквозь прорванную плотину. Обычное оружие было против них слабо: разрубленный скелет собирался вновь, поднятый мертвец вставал следом за убитым. Магии очищения, как я поняла из скупых строк, на всех не хватало. Слишком мало осталось жрецов и магов, способных противостоять этой серой, безликой массе.
Объединенные армии рас дали последний бой у Пепельных Холмов. Я закрыла глаза и увидела это: бескрайнее поле, усеянное телами, черное от воронок и пожарищ. Грохот оружия, крики раненых, ржание обезумевших лошадей. И навстречу – молчаливая, серая стена, которая не останавливается, не дрогнет, не отступит. Битва была проиграна сокрушительно. Те, кто выжил, бежали. Бросили все – дома, поля, могилы предков. Бросили эти земли на растерзание тьме.
Так они и стали Покинутыми.
Я перевернула страницу. Шелест бумаги прозвучал в тишине комнаты неожиданно громко. Дальше шла уже другая история. Со временем, как я прочитала, императоры и короли соседних государств, оправившись от страха и осознав, что нежить редко выходит за пределы зараженных земель, нашли этим руинам свое, циничное применение. Я даже хмыкнула, читая эти строки – до чего же люди везде одинаковы.
Сюда, за черту цивилизации, под негласный надзор нежити и многочисленной нечисти, которая расплодилась в лесах и болотах, стали ссылать преступников, политических врагов, еретиков, смутьянов и прочих неугодных. Гигантская, безжалостная тюрьма без решеток и стен. Выживешь – твоя удача. Нет – что ж, туда тебе и дорога. Местные твари сами сделают всю грязную работу, избавляя корону от необходимости кормить лишние рты и строить темницы.
Из "Хроник земель, ныне именуемых Покинутыми", том III, глава "Падение". Запись хрониста Алрика.
«…ибо когда разверзлась утроба горы Хельгар, это уже не имело значения – было ли то деяние рук горделивого мага, искавшего источник вечной силы, или пробудившийся гнев древних богов. Имело значение лишь то, что вышло оттуда. Я был там. Я видел это своими глазами, и до сих пор, спустя годы, просыпаюсь по ночам с криком, чувствуя, как тот холод снова сжимает горло.
Врата Бездны, как стали называть сие место, не походили ни на какие описанные порталы. Я видел магические переходы эльфов – они подобны радуге, переливающейся всеми цветами. Видел порталы людей – искрящиеся воронки синевы. Но это… Это был провал в самом мироздании. Представьте себе круглую рану в небе и земле, края которой свет поглощают, не отражая. Чернота, которая чернее любой ночи, чернее зрачка умирающего, чернее самого отчаяния. Она не сияла – она высасывала свет из всего вокруг, и пространство возле Врат искажалось, текло, как расплавленный воск, и у меня кружилась голова, если я смотрел на это слишком долго.
И из этой тишины – а тишина стояла такая, что уши закладывало, страшнее любого рева битвы, потому что это была тишина могилы, тишина небытия – из этой тишины хлынул Поток.
Первыми пришли моринги. Я не знаю, как описать их тому, кто не видел. Это были призрачные тени, но не те прозрачные духи, о которых поют баллады. Они выглядели как вырезанные из воздуха силуэты людей и зверей, и они текли сквозь ряды наших воинов, не встречая сопротивления стали. И когда они касались живого существа – проходили сквозь него, – то высасывали тепло. Не только из тела. Из души. Воля, мужество, надежда – все уходило вместе с теплом. Я видел могучих воинов, которые после касания моринга падали на колени и начинали плакать, как дети, а потом просто ложились на землю и ждали смерти, потому что жить больше не хотели. Страх, леденящий, липкий, заползал в сердце и сворачивался там змеей.
За ними – костяные полчища. Это были не просто скелеты, поднятые некромантом. Это была армия самой смерти. Кости разных существ – людей, эльфов, гномов, огромных зверей – переплетались в немыслимые конструкции, скрепленные не сухожилиями, а той же чернотой, что текла из Врат. Они двигались с ужасающим скрежетом, и когда они шли в атаку, долины наполнялись звуком, подобным скрежету гигантских жерновов, перемалывающих камень в муку. Лязг костей о кости, стук тысяч и тысяч шагов – этот звук въедался в мозг, сводил с ума. От него нельзя было спрятаться, его нельзя было заглушить.
Но хуже всего была Сама Бездна. Не вещество, но отсутствие его. Область гниющей магии, которая расползалась от Врат медленно, но неотвратимо, как гангрена по живому телу мира. Она отравляла землю. Я видел, как трава под ее взглядом чернела на глазах, скручивалась и рассыпалась в серый пепел, который ветер разносил по округе, и там, где падала эта пыль, начинало расти нечто иное – чертополох с шипами, жаждущими крови, грибы, светящиеся мертвенным светом, лианы, что тянулись к живому, чтобы задушить. Деревья, которых касалось это дыхание, скручивались в немыслимые, мучительные формы – корявые узлы, спирали, устремленные не к небу, а в землю, будто они пытались зарыться и спрятаться от ужаса. А животные, на которых падала тень Бездны… я не хочу вспоминать их глаза. Глаза, в которых не осталось ничего, кроме голода и злобы, и тела, меняющиеся прямо на бегу – вырастающие клыки, лишние суставы, шкура, сползающая кусками, обнажающая гниющую плоть, которая все еще двигалась, все еще хотела убивать.
Союз Трех Рас – люди Эрандора, эльфы Илиндоры и кланы горных гномов – держал оборону у реки Серен. Тридцать дней и тридцать ночей. Я считал каждую ночь, потому что ночью Бездна становилась сильнее. Днем еще можно было верить, что мы победим. Днем магия эльфов очищала пространство, сея свет, который сжигал нежить, обращая кости в пыль, а тени – в ничто. Но этого света требовалось слишком много. Эльфийские маги падали от истощения, из их носов и ушей текла кровь, а некоторые просто не просыпались после очередного ритуала. Щиты гномов, окованные сталью и зачарованные рунами, и копья людей сокрушали костяных воинов, разбивая их в щепки. Но на каждого павшего вставало десять новых. Бездна порождала их непрерывно: из теней павших воинов, что только что дышали и сражались рядом с нами; из исковерканных останков животных, которые сами прибегали к ней, привлеченные зовом; из самой земли, которая стонала и разверзалась, выпуская наружу то, что спало в ней веками и не должно было проснуться никогда.
Падение было не мгновенным, но неотвратимым. Мы все чувствовали это, как чувствуют приближение бури звери в лесу. Просто не хотели признавать.
Когда пал магический Кристалл Илиндоры, свет померк сразу на половину лиги вокруг. Я стоял достаточно близко, чтобы видеть это. Он висел над башней, пульсируя мягким сиянием, похожим на рассвет, и вдруг по нему побежали трещины – черные, как паутина. Он не взорвался. Он просто погас, осыпавшись миллионом бесполезных осколков, и крик эльфов, который раздался следом, я буду помнить до своей смерти. Это был крик целого народа, теряющего последнюю надежду.
Когда пали ворота крепости Громовой Бастион, сломанные гигантским скелетом дракона – а это был действительно дракон, я клянусь, я видел его череп размером с деревенский дом, и в глазницах горели те же холодные огни, что и в Воротах, – тогда надежда иссякла окончательно. Гномы дрались до последнего в своих подземельях, и мы слышали грохот их боевых молотов даже сквозь толщу камня, пока звуки не стихли один за другим.
Был отдан приказ об отступлении. Великом Исходе. Мы покидали не просто дома, сложенные из камня и дерева. Мы покидали память. Рощи, где пели эльфы, где каждый лист хранил отзвук их древних песен. Залы под горами, где гномы ковали свои шедевры, где в темноте жило тепло мастерства, передаваемого тысячелетиями. Поля, где наши дети бегали под солнцем, где смех разносился над колосьями пшеницы. Мы уходили, поджигая за собой мосты и посевы, чтобы ничего не досталось Тьме. Оглядываясь назад, я видел стену огня, в которой корчились черные силуэты, и думал: достаточно ли этого? Можно ли сжечь память? Можно ли сжечь страх?
С тех пор земли к востоку от Серена стали Покинутыми. Империя возвела Стражу – цепь дозорных башен из черного камня и заколдованных менгиров вдоль реки, дабы сдерживать распространение скверны. Маги вливали в них силу годами, и говорят, некоторые из них сошли с ума от того, что видели и слышали, стоя на страже.
Но Бездна не стремилась захватить весь мир. Она, казалось, довольствовалась отравленным уделом, ставшим ее владением. Иногда мне кажется, что она просто сыта. Наелась досыта нашими жизнями, нашими страданиями, нашими смертями. И теперь переваривает добычу, лениво пошевеливаясь во сне.
И тогда Имперский Совет издал Указ. Я читал его, и пергамент дрожал в моих руках. Сии земли, где сама природа стала палачом, отныне будут местом изгнания. Сюда, под сень вечной угрозы, будут отправляться преступники, изменники, еретики и те, чье существование оскорбляет взор императора. Пусть Бездна будет их судьей. Пусть Тьма вершит правосудие, избавляя империю от лишних ртов и хлопот. Мудрое решение. Циничное. Человеческое».
Примечание на полях, иной рукой, выведенное дрожащими, неровными буквами, словно писавший боялся, что его застанут за этим чтением:
«Она не судья. Она – тюрьма. И она растет. Каждую весну стража замечает, что менгиры продвинулись на шаг. Или это река отступает? Никто не хочет проверять. Менгиры трескаются. Трещины тонкие, как волос, но если приложить ухо к камню в тихую ночь, можно услышать шепот. Тени становятся гуще с каждым годом. Они уже не прячутся в лесу. Иногда я вижу их у самой воды, на нашем берегу. Они стоят и смотрят. Просто смотрят. А иногда… иногда кажется, что Бездна не просто существует. Она наблюдает за нами. И ждет. Чего она ждет? Я боюсь даже думать об этом. Я боюсь, что однажды она решит, что ждала достаточно. И тогда Стража не удержит. Ничто не удержит».
Я закрыла книгу. Кожа переплета под моими пальцами была холодной, и этот холод, казалось, проникал в самую кровь, разбегался по венам ледяными ручейками. Воздух в комнате, и без того сырой и тяжелый, теперь казался гуще, почти осязаемым. Каждое мое дыхание давалось с трудом, словно невидимая рука сжимала горло.
Свеча на столе мигнула, и тени в углах комнаты дрогнули, качнулись, на миг показалось, что они отделяются от стен, тянутся ко мне. Я зажмурилась, тряхнула головой, прогоняя наваждение. Но когда открыла глаза, мне все еще чудилось, что за окном, в пелене дождя, стоят какие-то силуэты. Неподвижные. Наблюдающие.
Каждый шорох за стеной – скрип половицы под чьей-то невидимой ногой, вздох ветра в печной трубе, похожий на приглушенный стон, шорох мыши, бегущей где-то под полом, – каждый звук теперь наполнялся новым, зловещим смыслом. Я вздрагивала от каждого потрескивания дров в камине, потому что это потрескивание могло заглушить шаги того, кто уже подобрался слишком близко.
Значит, мы с моими немногочисленными спутниками были не просто жертвами случайности. Мы были частью этой долгой, мрачной традиции – изгоями, брошенными на краю света. Ссыльными без приговора, узниками без решеток.
А лес за окном, кишащий нечистью, был не просто лесом. Он был следствием. Живой, гниющей, пульсирующей раной того древнего катаклизма. Пограничьем между миром живых и вечным шепотом Бездны. Тем местом, где сама земля помнила ужас и порождала новый.
И Бездна, если верить безымянному писцу на полях, наблюдала. И ждала.
Я плотнее закуталась в плед и придвинулась к камину почти вплотную, чувствуя, как жар обжигает лицо, но спина, вся спина от затылка до пяток, покрылась мурашками. Мне казалось, что из темноты за моей спиной на меня кто-то смотрит. И у этого взгляда нет ни жалости, ни надежды. Только терпеливое ожидание.
Где-то далеко, в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Я уже не была уверена ни в чем.
Глава 3
Спускаться на кухню не хотелось. Каждая клетка тела, каждая мышца ныла от усталости, и тяжелое одеяло манило остаться, зарыться в него с головой, спрятаться от всего мира. Но пустой желудок уже давал о себе знать – не просто урчанием, а тянущей, ноющей болью под ложечкой, которая со временем становилась все острее, все настойчивее. В конце концов, голод оказался сильнее страха перед холодом и темнотой коридоров.
Я отложила книгу, осторожно закрыв ее и погладив шершавый переплет, словно извиняясь за то, что потревожила столько древних ужасов. Поднялась из кресла, и тело отозвалось противной дрожью – спина совсем закоченела, пока я читала, подставив огню только лицо и грудь. Прихватив оплывшую свечу в медном подсвечнике, я вышла в коридор.
Лестница скрипела под ногами привычно и жалобно, словно живое существо, которому больно, когда на него наступают. Каждая ступенька, каждая половица издавала свой особенный звук: одни постанывали, другие всхлипывали, третьи издавали глухой, предостерегающий стон. Каменные ступени были холодны даже сквозь толстые шерстяные чулки, и холод этот пробирал до костей, заставляя мышцы ног непроизвольно сокращаться. Я старалась ступать быстрее, перепрыгивая через ступеньку, хотя свечной огонек от этого плясал еще сильнее и бросал дрожащие, искаженные тени на обшарпанные стены. Тени эти жили своей жизнью – вытягивались, скручивались, на миг принимали очертания чудовищ и рассыпались, стоило мне замереть и приглядеться.
Кухня располагалась в полуподвальном помещении, и здесь всегда было теплее, чем наверху. Старая, громоздкая печь, которую Эльза топила не жалея дров – у нас их и так было в обрез, но орчиха свято верила, что тепло в доме важнее запасов на середину зимы, – дышала жаром, и в кухне можно было снять шерстяную кофту и не дрожать. Пахло здесь неизменно, и запахи эти въелись в мою память за те недели, что я провела в этом доме: древесным дымом с горьковатой смолистой ноткой, луком, квашеной капустой, кисловатым рассолом и еще чем-то неуловимым, тяжелым, что, казалось, впиталось в стены за долгие годы – возможно, запахом страха и безысходности, который не выветривается ничем.
Стол в центре был грубо сколочен из толстых, неструганых досок, покрытых бесчисленными пятнами, царапинами и ножевыми порезами. Каждый такой порез, каждое темное пятно – следы долгой, тяжелой жизни этой кухни, жизней, что прошли здесь до нас. И сейчас за этим столом сидели двое.
Эльза. Массивная, широкая в плечах, с тяжелыми, узловатыми руками, которые двигались медленно, но с удивительной, въевшейся в кровь уверенностью. Она размешивала деревянной ложкой похлебку в закопченном горшке, и пар поднимался к потолку густыми, аппетитными клубами. Ее зеленоватая кожа в тусклом свете масляной лампы казалась серой, пепельной, как старая зола. Тяжелые веки опухли от недосыпа, под глазами залегли синие тени – орчиха почти не спала последние ночи, прислушиваясь к каждому шороху за стенами. Она не обернулась на мои шаги, но я знала, что она слышала меня еще на лестнице – ее большие, чуть скошенные уши улавливали любой звук.
Рядом, пристроившись на высоком табурете, сидела ее дочь. Лина. Имя я узнала только на третью неделю, когда девочка впервые осмелилась прошептать его в ответ на мой вопрос. Она теребила край ветхого, застиранного передника, и пальцы ее, тонкие, как у птенца, дрожали. Огромные, темные, почти черные глаза с поволокой смотрели на меня с пугливым любопытством, изучали, оценивали. Она всегда молчала в моем присутствии, но сегодня тишина была особенно густой, тяжелой, словно перед грозой. Мне казалось, что девочка что-то знает, что-то чувствует, но не может или не смеет сказать.
– Садитесь, госпожа, – голос Эльзы прозвучал глухо, без обычной хрипотцы. Она все-таки обернулась, и в ее маленьких, глубоко посаженных глазах мелькнуло что-то, похожее на тревогу. Но она промолчала, лишь поставила передо мной глиняную миску с дымящейся похлебкой.
Я опустила взгляд в миску. Плавали в мутной жидкости лишь тонкие, полупрозрачные ломтики репы, несколько кружочков моркови, разваренных до мягкости, и редкие, тощие волоконца вяленого мяса, которое Эльза экономила так, словно оно было золотым. Порция была скудной, даже для меня, не отличавшейся богатырским аппетитом. Но я знала, что это все, что мы можем себе позволить.
Я взяла ложку. Деревянная ручка была обжигающе горячей – Эльза всегда мыла посуду кипятком, словно пыталась продезинфицировать не только миски, но и саму нашу жизнь. Я кивнула в знак благодарности, но орчиха уже отвернулась к плите.
Ели молча.
Тишина стояла такая, что звон ложек о глиняные края казался оглушительным. Чавк-чавк-чавк – ритмично, уныло, как стук маятника. Где-то в углу, за старой деревянной бочкой с водой, монотонно капала вода из неплотно прикрытого крана. Кап… кап… кап… Капли падали в подставленное ведро, и каждый удар отдавался в висках тупой болью. Слышно было, как за тонкой стеной, в каморке, которую конюх обустроил себе при конюшне, Мартен перебирает упряжь – ритмичный звон металла о металл, скрип кожи, глухие удары, когда он поправлял седло. Он никогда не ужинал с нами. Всегда ссылался на занятость, на то, что надо проведать Бурю, проверить засовы, убедиться, что дверь конюшни надежно заперта. Но я подозревала, что дело не только в этом. Ему было неловко сидеть за одним столом с двумя женщинами и ребенком. Или, может, он считал, что так положено по какому-то неведомому мне кодексу чести оборотней. А может, он просто боялся сближаться с нами. Боялся, что если привяжется, то потеря будет слишком болезненной.
Мы до сих пор толком не выстроили этих отношений. Кто кому служит? Кто кому платит, если платить в этом мире нечем, кроме как разделенным трудом и общей надеждой на выживание? И есть ли у нас вообще что-то общее, кроме липкого, въедающегося в кожу страха перед темным лесом, что начинается сразу за оградой?
Я посмотрела на Лину. Девочка ела маленькими, аккуратными глотками, стараясь не чавкать, не проронить ни звука. Но руки ее, сжимавшие ложку, слегка дрожали. Она часто зажмуривалась, когда порыв ветра снаружи с силой бил в ставни, и тогда деревянные створки жалобно скрипели, а в щели задувал холодный воздух. И каждый раз, когда это случалось, Эльза, не глядя на дочь, опускала свою широкую, тяжелую ладонь на плечо девочки и задерживала ее там на несколько секунд. Жест был машинальным, почти неосознанным, но в нем было столько защиты, столько молчаливой, звериной нежности, что у меня на миг защипало в глазах.
В похлебке попался жесткий, не выварившийся кусок репы. Я жевала его долго и сосредоточенно, почти механически, глядя на пламя свечи в центре стола. Огонек метался, дергался от каждого сквозняка, отбрасывая пляшущие тени на усталые лица Эльзы и Лины. Мысли текли вязкие, тяжелые, как смола, что сочится из сосны. Лес. Врата Бездны. Нечисть, что бродит там, среди вековых стволов. Изгнанники, брошенные на съедение тьме. И мы посреди всего этого – четыре существа, сцепившиеся в одну упряжку лишь потому, что выживать поодиночке здесь невозможно. Случайные попутчики в поезде, который несется в пропасть. И даже не знающие толком друг друга. Не успевшие узнать, потому что каждое утро может стать последним.
Эльза первой отодвинула миску. Ела она быстро, по-рабочему, не чувствуя вкуса, просто заталкивая в себя топливо, необходимое для жизни. Движения ее были грубыми, но в них чувствовалась вековая привычка к тяжелому труду, к тому, чтобы брать от жизни только самое необходимое и не ждать большего. Лина допила остатки, аккуратно, до последней капли, и поставила ложку ровно, параллельно краю миски, словно выполняла какой-то важный, заученный ритуал. Я доела последнее, облизала ложку (Эльза бы осудила, но Эльза не смотрела) и ощутила, как тепло медленно, неохотно разливается по телу, вытесняя липкий, холодный ужас последних часов. Но лишь на время. Я знала, что он вернется, как только я останусь одна.
– Спокойной ночи, госпожа, – глухо произнесла орчиха, собирая посуду. Ее спина, широкая, сутулая, выражала такую усталость, что мне захотелось подойти и обнять ее. Но я не посмела. Между нами все еще была стена – не вражды, но незнания, непонимания того, как себя вести.
Лина подняла на меня взгляд. В темных, бездонных глазах плескалось что-то, от чего у меня сжалось сердце. Девочка шевельнула губами, будто хотела что-то сказать, но передумала. Она уткнулась взглядом в стол, в его грубую, исцарапанную поверхность, и замерла, маленькая, беззащитная, похожая на птенца, выпавшего из гнезда.
Я кивнула им обеим, не доверяя голосу, и вышла из кухни.
Свеча в моей руке к тому моменту оплыла настолько, что воск залил почти все подсвечник и огонек едва теплился, бился в предсмертной агонии, отчаянно цепляясь за жизнь. Пламя стало маленьким, синим, почти невидимым, и тени от него стали длинными, искаженными, зловещими. Подниматься по лестнице пришлось почти на ощупь, придерживаясь свободной рукой за шершавую, холодную стену. Штукатурка местами облупилась, и под пальцами чувствовался голый камень, сырой, покрытый какой-то слизкой пленкой.
Коридор наверху встретил сквозняком. Ветер задувал откуда-то с чердака, гулял по пустым комнатам и вырывался в коридор, пахнущий сыростью, прелым деревом и еще чем-то сладковато-тошнотворным – может быть, мышь сдохла где-то под полом. Я ускорила шаг, почти побежала к своей комнате, боясь оглянуться, боясь увидеть то, что, возможно, стояло у меня за спиной.
В моей комнате камин почти догорел. Лишь редкие, ленивые язычки пламени лизали почерневшие, обуглившиеся поленья, издавая тихое, умирающее шипение. В комнате было холодно – тепло ушло, выветрилось через щели в окнах, через неплотно прикрытую дверь. Я разделась быстро, дрожа так сильно, что зубы выбивали дробь. Пальцы не слушались, пуговицы не поддавались, и я дергала одежду, почти срывая ее с себя. Забралась под тяжелое, пахнущее пылью, сыростью и, кажется, мышами одеяло. Оно было влажным на ощупь, и я поджала ноги к животу, стараясь согреться собственным теплом.
Я долго смотрела, как умирает огонь. Языки пламени становились все короче, все реже, пока не превратились в тлеющие угли – красные, с синим отливом, пульсирующие в такт моему сердцу. А затем и угли потускнели, покрылись серым, безжизненным пеплом. Последняя искра вспыхнула на миг ярче и погасла навсегда.
За окном, где-то далеко в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Звук этот нарастал, переливался, дрожал в холодном воздухе и затихал, чтобы через минуту возобновиться с новой силой. Вой этот был не просто голодным или злым. В нем слышалось что-то древнее, торжествующее, что-то, что знало: люди боятся. Люди дрожат в своих хлипких домах. А лес ждет.
Я закрыла глаза.
Свечу я задула еще до того, как забралась в постель, и теперь темнота была полной, абсолютной. Густой и влажной, как осенняя земля за стенами дома. Она давила на веки, заползала в уши, в рот, в каждую пору тела. Я лежала, не шевелясь, боясь дышать, и слушала, как бьется мое сердце – слишком громко, слишком часто.
Где-то в коридоре скрипнула половица. Всего одна. Короткий, жалобный звук.
Я замерла, вцепившись в одеяло побелевшими пальцами.
Тишина.
Только ветер за окном, да вой вдалеке, да стук моего собственного сердца, готового выпрыгнуть из груди.
Я лежала и думала о том, что завтра наступит новый день. И послезавтра. И послепослезавтра. И каждый из них будет наполнен страхом, холодом и борьбой за выживание. И где-то там, за лесом, за горами, за Вратами Бездны, есть другая жизнь – та, в которой я пила кофе по утрам и ругалась с начальником из-за смет. Та жизнь, в которую мне уже никогда не вернуться.
Слеза скатилась по щеке и упала на подушку, впитавшись в сырую ткань без следа. Я даже не заметила, когда начала плакать.
Вой за окном стих так же внезапно, как и начался. Тишина стала еще более зловещей, еще более напряженной. Казалось, что весь мир затаил дыхание. И ждал.
Глава 4
Ночь опустилась на дом тяжелой, влажной периной. Она задавила все звуки, все шорохи, оставив лишь монотонный шепот дождя за окном да редкие вздохи ветра в печной трубе. Я лежала в своей холодной постели, глядя в потолок, пока глаза не привыкли к темноте и тени не перестали пугать своими очертаниями. А потом усталость взяла свое – навалилась внезапно, неподъемной плитой, и я провалилась в сон, будто канула в темную, ледяную воду без единого всплеска.
Долго плыла в густой, тягучей пустоте. Ни звуков. Ни запахов. Ни мыслей. Только бесконечное, давящее ничто, в котором даже страх терял очертания. А потом пустота расступилась, как занавес, и я поняла, что стою под пологом леса.
Я не чувствовала своего тела. Совсем. Не было ни рук, которыми можно коснуться, ни ног, чтобы сделать шаг, ни тяжести одежды, привычно давящей на плечи. Лишь легкое, прозрачное присутствие – невесомый дым, туманный сгусток, парящий над мшистыми кочками и гниющими листьями. Я видела каждый стебель папоротника, каждую шершавую чешуйку коры, каждую каплю влаги, дрожащую на острой хвоинке. Видела так отчетливо, будто мир этот был нарисован самым искусным мастером, а потом ожил. Но я не касалась их. Между мной и этим лесом оставалась невидимая, но непреодолимая преграда – тонкая пленка, сквозь которую я могла только смотреть. Я была здесь чужой, незваной гостьей на древнем празднике, на который меня не звали. Но лес, казалось, не замечал меня. Или делал вид, что не замечает.
Лунный свет просачивался сквозь кроны жидким, разбавленным серебром. Он сочился сквозь лапы елей и сосен, разбиваясь на сотни бледных осколков, дрожащих в черных лужах, на влажных, блестящих листьях, на грибах-поганках, что росли прямо из гнилых пней. Этот свет был холодным, мертвым, он не грел, не обещал рассвета. Он лишь подчеркивал глубину теней, делал их еще чернее, еще непрогляднее. Воздух пах гнилью, сырой, прелой землей, грибницей и чем-то сладковатым, приторным, что застревало в горле комком тошноты. Это был запах падали – той, что кто-то недавно растащил по норам, оставив лишь жирные пятна на мху да разбросанные кости, белеющие в темноте.
Тишина стояла такая, что уши закладывало. Абсолютная, мертвая, вакуумная. Ни сверчка, ни ночной птицы, ни шороха мелкого зверька. Но это была не мирная тишина спящего леса. Она была напряженной, как тетива перед выстрелом, как дыхание хищника перед прыжком. Казалось, что в следующее мгновение что-то должно случиться – что-то страшное, неотвратимое, от чего нельзя убежать и нельзя спрятаться. Но время текло, и ничего не происходило. Только тишина давила на несуществующие барабанные перепонки, только тьма сгущалась между стволами.
Тропинка, едва различимая в полумраке – узкая полоска примятой травы, протоптанная, видимо, зверьем, – уводила вглубь, в самую чащу. Я не выбирала пути. Меня несло само течение сна, как щепку в речном потоке, и я скользила над тропинкой, едва касаясь ее бесплотным своим существом.
Первыми я увидела огоньки.
Они плясали вдалеке, у самой кромки болота, которое чернело меж деревьев, как открытая рана в теле земли. Бледно-зеленые, маслянистые сполохи, с синеватыми прожилками у основания, они то взлетали вверх, рассыпаясь искрами, то припадали к самой трясине, к воде, затянутой ряской и тиной. Болотницы. Моринги. Или просто блуждающие души тех, кто не нашел покоя. Я не знала их истинного имени, да оно и не имело значения.
Они двигались плавно, тягуче, словно танцевали медленный, гипнотический танец под музыку, которую слышали только они. И от них исходил звук – тихое, едва слышное пение, похожее на шелест сухой травы, на шепот матери над колыбелью, на первый робкий шепот любви. Оно звало. Оно проникало в самое нутро, туда, где у живого существа прячется надежда, и начинало тянуть, уговаривать, обещать. Оно обещало тепло и свет в этой промозглой тьме. Обещало вывести к дому, к безопасному порогу, стоит лишь сделать шаг. Еще один. Еще…
Но у меня не было ног, чтобы шагнуть. И зов, сладкий, липкий, как патока, проходил сквозь мое бесплотное тело, не задевая, не цепляя. Я смотрела на огоньки и не чувствовала ничего, кроме отстраненного, почти скучающего любопытства. И тогда они заметались. Закружились в бешеной пляске, заметались, будто разъяренные моей неотзывчивостью, моей чужеродностью, тем, что их древняя магия не работает на этом призраке, залетевшем в их владения. А потом погасли. Один за другим, как догоревшие свечи, оставив болото во мраке, еще более черном, еще более зловещем, чем прежде.
Я двинулась дальше.
Здесь деревья росли тесно, вплотную, переплетаясь ветвями и корнями, словно пытались задушить друг друга в вечной, немой схватке за жизнь. Стволы были искривлены, покрыты лишайником, мхом, какими-то наростами, похожими на застывшие струпья. Воздух здесь стал гуще, тяжелее, им невозможно было дышать, даже если бы у меня были легкие.
В тени, у самого корня старой, расщепленной молнией сосны, сидела тень.
Я не сразу поняла, что это не просто сгусток темноты, которых в этом лесу было полно. Она имела очертания. Смутные, текучие, расплывчатые, как отражение в мутной воде, но неоспоримые – человеческую фигуру, скорчившуюся в позе вечного страдания, обхватившую колени руками и уткнувшуюся лицом в колени. Тень не двигалась. Не дышала. Не издавала ни звука. Но я чувствовала ее взгляд. Тяжелый, голодный, липкий, как смола. Он ощупывал меня, шарил по моему бесплотному телу, пытался найти за что зацепиться. И в этом взгляде не было ничего человеческого – только древний, первобытный голод, неутолимая жажда тепла и жизни.
Я смотрела на тень, и тень смотрела на меня. Секунду. Две. Вечность.
А потом я отпрянула. Рванула прочь, уходя выше, к самым кронам, туда, где сквозь иглы пробивался жидкий лунный свет. И тень осталась внизу, не делая попытки последовать за мной. Она лишь смотрела вслед, сливаясь с корнями, с землей, с самой тьмой, из которой была рождена.
Чем дальше я уходила, тем гуще, тем плотнее становился воздух. Он будто сгущался, превращался из газа в жидкость, в смолу, цеплялся за мое бесплотное тело невидимыми щупальцами, замедлял движение, тянул вниз. Лес дышал. Я слышала это отчетливо, как бьется сердце у испуганного зверька – медленный, глубокий, могучий вдох и выдох, от которого шевелилась хвоя на ветвях, вздрагивали черные лужи, колыхался туман над болотами. Ритмичный, неумолимый, бесконечный.
В этом дыхании не было жизни. Это был ритм огромного, древнего существа, что никогда не спит по-настоящему, лишь дремлет вполглаза, прислушиваясь к каждому шороху в своих владениях. И сейчас, в этой дреме, оно ощущало меня. Чужака. Пришельца. Непрошеного гостя. Я чувствовала его внимание – не взгляд даже, а само знание о моем присутствии, разлитое в воздухе, впитавшееся в землю, в кору деревьев. Лес знал, что я здесь. Лес ждал.
На поляне, залитой лунным светом, стоял медведь.
Он был огромен – несоразмерен даже самым крупным зверям, каких я видела в фильмах или в зоопарках прошлой жизни. Тот мир остался где-то далеко, за гранью, а здесь, в этом лесу, такие размеры казались почти естественными, будто иначе и быть не могло. Он возвышался над папоротниками, над молодыми деревцами, над всем этим миром, как живое воплощение древнего ужаса. И шкура его не была шкурой – она состояла из коры, вековых наслоений, мха и спутанных корней, сросшихся в единый, монолитный панцирь. Каждая складка этой чудовищной брони дышала сыростью, в трещинах коры гнездились бледные поганки и лишайники, а с боков свисали космы седого мха, колышущиеся без ветра.
Он стоял неподвижно, как изваяние, как часть самого леса, вышедшая на поляну и застывшая в вечном дозоре. Лишь тяжелая, несоразмерно большая голова медленно, мучительно медленно поворачивалась, обводя лес влажными, горящими углями глаз. В этих глазах не было зрачков – только тлеющий, багровый жар, пульсирующий в такт дыханию, которого я не слышала, но чувствовала каждой частицей своего бесплотного тела.
Древний дух. Хранитель этой чащи. Или самый страшный хищник, для которого нет преград и законов, кроме собственного голода.
Я не знала. Да и не хотела знать.
Когда его взгляд скользнул по мне – медленно, равнодушно, как по очередному стволу или кочке, – я ощутила, как мое невесомое, призрачное тело пронзил ледяной озноб. Такой холод бывает только в предсмертном страхе, когда кровь застывает в жилах, а сердце пропускает удар. Он не видел меня. Я была слишком ничтожна, слишком мала, слишком чужеродна, чтобы удостоиться его внимания. Муравей под ногой великана. Мошка, пролетевшая мимо. Но даже это равнодушие, этот скользящий взгляд, не задержавшийся на мне ни на миг, парализовал волю, высасывал остатки сил.
Я двинулась прочь с поляны. Не пошла – потекла, скользнула в тень, огибая завалы бурелома, стараясь не приближаться к этому существу, даже не смотреть в его сторону. Корни, похожие на скрюченные пальцы утопленников, тянулись ко мне из прелой земли, но проходили насквозь, не встречая преграды. Гнилые сучья царапали воздух там, где мгновение назад была я.
И вдруг я замерла.
Между стволами, в просвете, куда падал жидкий лунный свет, мелькнуло что-то знакомое. Не зверь, не тень, не дух. Человеческая фигура. Сгорбленная, закутанная в лохмотья, она пробиралась вдоль оврага, то и дело оглядываясь через плечо, и прижимала к груди маленький узелок – так прижимают к сердцу самое дорогое, последнее, что осталось.
Я рванула следом. Бесплотное тело подчинилось мгновенно, понесло меня сквозь ветки и стволы, но фигура оставалась на грани видимости, ускользала, таяла в тени глубокого капюшона. Я пыталась разглядеть лицо, хоть черточку, хоть что-то, что скажет мне – свой, чужой, опасен ли? Но капюшон скрывал все, лишь край бледной щеки мелькнул на мгновение и снова пропал.
Беглец споткнулся о корень, выгнувшийся из земли, как змея. Замер, прислушиваясь к чему-то, что слышал только он. А потом, в два прыжка, юркнул в нору под корнями поваленного дуба. Темный провал, узкий, почти незаметный, скрыл его целиком, будто и не было никого.
Я метнулась за ним. Рванулась вперед, к этой норе, к спасению, к ответам – но проход оказался слишком мал. А я, бесплотная, невесомая, вдруг наткнулась на невидимую преграду, словно привязанная к незримой тропе, сойти с которой не могла. Я билась об этот воздух, пыталась просочиться сквозь корни, но что-то держало, не пускало, оставляя снаружи, в темноте.
Изгнанник. Еще один. Их здесь больше, чем я думала. Мы не одни в этих Покинутых землях. Где-то там, в норах, в землянках, в развалинах, прячутся такие же, как мы, – те, кого судьба или имперский указ забросил сюда, под сень вечной угрозы. Или те, кто, как я, провалился сквозь реальность, не спросив разрешения.
Лес вокруг меня дрогнул. Звуки поплыли, искажаясь, теряя очертания. Мир сна начал распадаться, терять плотность, и сквозь его истончившуюся ткань прорвалось нечто иное.
Где-то далеко. За много слоев тьмы и ветвей. За границами этой поляны, этого леса, этого сна. За тонкой перегородкой между миром грез и миром яви.
Зазвенел колокольчик.
Тонко. Жалобно. На одной бесконечной ноте, от которой сжималось сердце и холодела душа. Звук плыл сквозь чащу, сквозь тьму, пробирался в самые потаенные уголки, и в нем не было ничего утешительного. Только предупреждение. Только зов. Только обещание беды.
Ему ответил вой.
Протяжный, многоголосый, он поднялся откуда-то из низин, из болот, из черных провалов между корнями. В этом вое смешались волчьи голоса – голодные, злые, хищные. И нечто иное. Металлический лязг, скрежет костей друг о друга, стук тысячи челюстей, клацающих в унисон. Нечисть поднималась. Собиралась. Шла.
Я поняла, что пора просыпаться. Что если я останусь здесь еще хоть на мгновение, то услышу нечто такое, отчего проснуться уже не смогу никогда. Что грань между сном и явью истончилась до предела, и еще чуть-чуть – и я провалюсь туда, на ту сторону, откуда нет возврата.
Я рванулась. Изо всех сил, каких у меня не было, рванулась прочь, вверх, сквозь слои сна, сквозь тьму и холод, сквозь вой и лязг, сквозь собственный страх, вцепившийся мертвой хваткой в горло.
Я открыла глаза в своей комнате.
Рывок был таким резким, таким болезненным, что я села на кровати, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Сердце колотилось где-то в горле, готовое разорваться, выпрыгнуть, убежать от этого ужаса без оглядки. Рубашка прилипла к телу, мокрая от пота, и холод пробирал до костей, выстукивая зубами мелкую, противную дробь.
В комнате было серо. Рассвет сочился в окно мутным, безрадостным светом, в котором не было ни обещания тепла, ни надежды на новый день. Камин давно прогорел, лишь горстка пепла на почерневших углях напоминала о том, что когда-то здесь был огонь.
Я сидела, обхватив колени руками, и дрожала. Дрожала так сильно, что старая кровать поскрипывала в такт моему телу.
В ушах все еще стоял звон того колокольчика. Одинокий и безнадежный, как крик о помощи в пустоте. Как предупреждение, которое я должна была услышать, но не знала, как на него ответить.
За окном просыпался лес. Я не видела его, но знала – он там. Тянется к нашему дому корнями, щупает стены взглядами своих ночных тварей, дышит в щели сыростью и холодом. И ждет.
Колокольчик в моей голове звенел все тише, затухал, таял.
Но вой – тот самый, многоголосый, с металлическим лязгом и скрежетом костей – все еще звучал где-то на грани слышимости, на самой грани, за которой начинается безумие.
Я зажмурилась и прикусила губу до крови, чтобы не закричать.
Я глубоко вздохнула, чувствуя, как дрожь понемногу отпускает тело. Разжала пальцы, вцепившиеся в колени. Откинулась на подушку, влажную и холодную, и уставилась в потолок.
Надо вставать. Надо жить дальше. Надо готовиться к зиме, считать запасы, думать, как выжить.
Но мысли возвращались к тому, что я видела. К медведю из коры и мха. К беглецу, юркнувшему в нору. К колокольчику, звенящему в ночи.
Мы не одни в этих землях.
И это пугало почти так же сильно, как лес за окном.
Глава 5
Утро после бессонной ночи выдалось серым и промозглым. Свет, просачивавшийся в окна, был настолько жидким и безрадостным, что казалось, будто за окном не наступил новый день, а просто ночь слегка ослабила хватку, позволив теням чуть-чуть отползти от стен.
Завтракали мы так же молча, как и ужинали. Тишина висела в воздухе плотной завесой, нарушаемой лишь звяканьем ложек о глиняные миски да всхлипами каши, которую Эльза мешала в закопченном котелке. Орчиха сегодня выглядела еще более уставшей, чем обычно – под маленькими, глубоко посаженными глазами залегли синие тени, тяжелые руки двигались медленно, с видимым усилием. Она поставила передо мной миску с жидкой кашей на воде – сероватая масса, в которой плавали редкие разваренные крупинки, приправленная лишь щепоткой соли, которую Эльза экономила пуще мяса. Рядом появилась кружка с теплым настоем из каких-то лесных трав, собранных еще в начале осени. Пахло от него горьковато, чуть мятно, но вкус был неприятным – вяжущим, терпким, оставляющим на языке долгое, сухое послевкусие.
Лина сегодня смотрела на меня внимательнее обычного. Ее темные, огромные глаза, в которых, казалось, отражалась вся тьма этого дома и этого леса, не отрывались от моего лица. Она изучала меня, как изучают незнакомый, потенциально опасный предмет – с пугливым любопытством зверька, готового в любой момент отпрянуть и спрятаться. Я поймала этот взгляд несколько раз, пыталась улыбнуться, но девочка каждый раз отворачивалась, утыкаясь в свою миску. Она, как и прежде, молчала. И это молчание, такое естественное для ребенка, выросшего в этих землях, почему-то сегодня давило на меня особенно сильно.
Мартен уже ушел в конюшню. Сквозь стену доносилось его негромкое посвистывание – какой-то простенький мотив, без начала и конца, который он насвистывал, видимо, не замечая этого. Изредка всхрапывание Бури, тощей кобылы с выступающими ребрами, и глухой стук копыта о деревянную перегородку. Эти звуки были единственным напоминанием о том, что за стенами этого дома еще есть жизнь, не зараженная страхом и безысходностью.
Когда тарелки опустели – я выскребла ложкой до дна каждую каплю, облизала ее (Эльза бы осудила, но Эльза мыла посуду и не видела), – я почувствовала, что задыхаюсь в этих стенах. Воздух в комнатах стоял тяжелый, спертый, пропитанный дымом от печей, сыростью, просачивающейся сквозь щели, и еще чем-то неуловимым, горьким, что въелось в эти стены за долгие годы. Мне нужно было наружу. На холод. Чтобы проветрить голову после ночных видений, чтобы смыть с себя липкий ужас сна, чтобы просто увидеть небо – пусть даже такое серое и безрадостное, какое оно бывает только в этих проклятых землях.
Я поднялась из-за стола, кивнула Эльзе (она ответила коротким, едва заметным движением головы) и направилась к выходу.
В чулане, заставленном старым хламом, нашла тулуп – тяжелый, колючий, из грубой овчины, местами вытертый до дыр, но удивительно теплый. Когда я накинула его на плечи, запахло пылью, старой шерстью и, кажется, самим Мартеном – тем самым конюшенным, лошадиным духом, который, видимо, въедался в любую одежду, оказывавшуюся рядом с ним. Я подвязалась поясом из крученой веревки, натянула сапоги, подбитые мехом, – тесноватые, разношенные кем-то до меня, но сухие и крепкие, – и толкнула тяжелую входную дверь.
Она поддалась не сразу – разбухла от влаги, цеплялась за косяк, жалобно скрипела. Я налегла плечом, и холодный, влажный воздух ударил в лицо, заставив зажмуриться и втянуть голову в плечи.
Ступени под ногами были скользкими от влаги. Камень, из которого их сложили когда-то давно, покрылся тонкой пленкой воды и грязи, и я ступала осторожно, мелкими шажками, боясь поскользнуться и растянуться прямо у порога. Перила, когда я оперлась на них рукой, оказались покрыты слизкой, противной на ощупь пленкой – осенняя морось и туманы пропитали все вокруг, и дерево не выдерживало, покрывалось этой скользкой, холодной слизью, от которой пальцы моментально замерзали и немели.
Я подняла голову и огляделась.
Уныние. Вот единственное слово, которое могло описать этот пейзаж. Уныние, разлитое в воздухе, впитавшееся в землю, повисшее на голых ветвях кустарника.
Небо нависало низкое, тяжелое, плотное, как мокрая вата. Цвета мокрого камня, цвета старой золы, цвета всего того, что умерло и не оживет никогда. Дождь уже закончился – по крайней мере, крупные капли больше не барабанили по крыше и не стучали по лужам. Но воздух был настолько влажным, настолько насыщенным водой, что казалось, можно пить его ложкой. Каждое дыхание наполняло легкие сыростью, каждое движение оставляло на одежде невидимые капли.
Везде, куда ни кинь взгляд, раскинулась грязь.
Она была повсюду. Она хлюпала под ногами, стоило сделать шаг с крыльца. Она блестела на тропинке, ведущей к покосившимся хозяйственным постройкам, черная, маслянистая, глубокая. Она покрывала листья, что не упали, но повисли на ветках мокрыми тряпками. Она облепила траву, пригнула ее к земле, заставила стелиться и гнить. Корни деревьев у самого забора торчали из луж, как пальцы утопленников, пытающихся выбраться на поверхность.
Лужи стояли повсюду – большие и малые, глубокие и совсем мелкие, мутные, с пузырями от редких капель, что срывались с крыши и падали в них с тихим, меланхоличным "плюх". В одной из них, у самого крыльца, плавал почерневший, скрутившийся от сырости лист. Он медленно кружился на месте, затягиваемый в воронку невидимого течения, и это кружение гипнотизировало, заставляло забыть, где ты и зачем сюда вышел.
Ветер задувал под тулуп. Он не был сильным, нет – просто противным, липким, пробирающимся сквозь каждую щель, сквозь каждую дырочку в овчине. Он забирался за воротник, ледяными пальцами гладил шею, спускался по спине, заставлял ежиться и плотнее запахивать полы. Я запахнулась, прижала руки к груди, втянула голову еще глубже в плечи – и втянула носом воздух.
Он пах сыростью. Это был главный запах, основа всего. Пах прелью – тем, что гниет, разлагается, возвращается в землю. Пахло гниющими листьями, мокрой корой, грибами, которые сейчас, в эту сырость, лезли из земли повсюду – бледные, склизкие, ядовитые. И еще чем-то неуловимо лесным – терпким, горьковатым, опасным. Тем самым запахом, что всю ночь преследовал меня во сне. Запахом древней чащи, болотной трясины, звериных троп и чьих-то недобрых, внимательных глаз. Леса. Того самого леса, который начинался сразу за покосившимся забором, сразу за грязью и лужами, сразу за границей нашего хлипкого, жалкого островка тепла и света.
Я смотрела на темную стену деревьев вдалеке. Смотрела долго, не отрываясь, вглядываясь в этот мрак, пытаясь разглядеть хоть что-то за плотной завесой стволов и веток. И мысли текли медленно, вязко, как эта осенняя грязь под ногами. Тяжелые, липкие, от которых не отмахнуться, не убежать.
Мой сон был так ярок. Так реален. До дрожи, до холодного пота, до крика, застрявшего в горле. Я почти ощущала холод болотного тумана на своей бесплотной коже. Почти чувствовала взгляд той тени под корнями – голодный, липкий, древний. Слышала тяжелое, медленное дыхание медведя из коры и мха, ощущала исходивший от него запах сырой земли и векового тлена. И тот человек – или нечеловек – скорчившийся у оврага, прижимающий к груди узелок. Он был настоящим. Я чувствовала это всем своим существом, каждой клеткой своего продрогшего, перепуганного тела.
А вдруг сон был вещим?
Эта мысль пришла неожиданно, но, раз появившись, засела в голове прочно, как заноза. Вдруг там, в этой непроглядной чащобе, или сразу за ней, за болотами и буреломом, действительно живут те, кто, как и мы, пытается выжить в этих проклятых землях? Изгнанники, преступники, неугодные. Те, кого имперский указ обрек на медленную смерть в объятиях Бездны. И просто те, кто не успел уйти, когда закрывались Врата, когда рушились города и гибли армии. Те, кто спрятался, затаился, выжил.
В книге говорилось, что сюда ссылали. Ссылали не поодиночке – партиями, обозами, кораблями через реку Серен. За сотни лет здесь должно было скопиться множество существ. Люди, орки, может быть, эльфы или гномы, которые не смогли пробиться обратно на Большую землю, к Имперской Страже, к спасительным менгирам и башням. Они прячутся. В лесах, в пещерах, в развалинах старых поселений, которых здесь, должно быть, немало. Они охотятся на ту дичь, что еще водится в этих краях. Собирают коренья, грибы, ягоды. Борются с нечистью – каждый день, каждую ночь, как и мы. И борются друг с другом – за еду, за тепло, за право дожить до следующего рассвета.
Я представила их. Сгорбленные фигуры у костров в глубине пещер. Блестящие от голода глаза в темноте. Оружие, выкованное из обломков, наточенное на камнях. Страх и злоба, переплетенные в тугой узел. И надежда – та самая, что умирает последней, теплящаяся где-то в самом уголке души, несмотря ни на что.
Мы не одни в Покинутых землях. Эта мысль пугала. И в то же время в ней было что-то странно утешительное. Мы – не единственные, кто борется. Не единственные, кто смотрит в темноту и видит в ней отражение своих страхов. Где-то там, за стеной деревьев, может быть, такие же, как мы, просыпаются по утрам, считают запасы и прислушиваются к вою за окном.
Или, может быть, там те, от кого лучше держаться подальше. Те, для кого выживание превратилось в охоту не только на зверей, но и на таких же, как мы.
Я представила, как где-то там, за этим частоколом мрачных стволов, за гнилыми болотами и буреломом, теплятся крошечные огоньки других очагов. Крошечные, дрожащие точки света в бескрайнем море тьмы. Другие дома – может быть, такие же ветхие, как наш, а может, просто землянки, вырытые в склонах оврагов, или пещеры, куда не пробирается ветер. Другие рты, которые жуют скудную похлебку, другие руки, которые тянутся к огню. Другие судьбы, сплетенные из страха, надежды и отчаянной решимости дожить до утра.
Может быть, они такие же, как мы. Перебиваются с хлеба на воду – вернее, с репы на воду, потому что хлеба мы не видели уже недели две. Считают дни до весны, загибая пальцы и с ужасом понимая, что зима только начинается. И боятся каждого шороха за стеной, каждого скрипа половицы, каждого порыва ветра, в котором мерещится чужое дыхание.
А может, среди них есть сильные. Те, кто знает эти леса как свои пять пальцев – каждый овраг, каждую тропу, каждую ягодную поляну, где еще можно собрать что-то съедобное. Те, кто умеет защищаться – не просто отмахиваться факелом от подступившей тени, а по-настоящему драться, ставить ловушки, делать оружие из того, что дает эта скупая, отравленная земля. Те, кто нашел способ договариваться с нечистью или, по крайней мере, обходить ее стороной, зная повадки и привычки каждой твари.
Я представила их лица. Обветренные, обожженные холодом, с глазами, в которых давно погасло все, кроме настороженности. Представила их руки – в мозолях, шрамах, с пальцами, скрюченными от постоянной работы и холода. И представила, как они смотрят на нас, если бы мы встретились. С подозрением? С надеждой? С голодным блеском, в котором читается не только желание поделиться, но и желание отнять?
Хорошо бы узнать. Хорошо бы понять, кто еще тут живет. Не для того, чтобы просить помощи – боже упаси, я не привыкла клянчить, не привыкла унижаться и протягивать руку. За тридцать восемь лет на Земле, в строительной компании, среди смет и договоров, я научилась только одному: рассчитывать на себя. Никто не придет, никто не спасет, никто не поделится последним куском просто так. Но хотя бы для того, чтобы знать. Чтобы не чувствовать себя единственным живым существом на многие мили вокруг. Это одиночество, эта абсолютная, гробовая изоляция давили сильнее, чем страх перед лесом. Страх – он хотя бы понятен, он мобилизует, заставляет быть начеку. А одиночество высасывает силы по капле, каждый день, каждую минуту. Шепчет на ухо: "Ты одна. Вы одни. Никто не придет. Никто даже не узнает, как вы умрете".
Я поежилась. Тулуп на плечах намок, отяжелел, и холод пробирался сквозь овчину, находил щели, забирался под одежду липкими, ледяными пальцами. Ветер усилился. Он гнал по лужам мелкую, неспокойную рябь, заставлял воду вздрагивать и морщиться, как живую. Зашелестел пожухлой, мертвой травой у забора, зашуршал по крыше, завыл в щелях – тоскливо, протяжно, на одной ноте. Где-то вдалеке, со стороны леса, каркнула ворона. Один раз, второй, третий. Звук этот прозвучал зловеще, как предупреждение, как крик часового, заметившего опасность. Я невольно вгляделась в темноту меж стволов, но там было пусто. Только тьма, только ветер, только мое собственное отражение в мутной воде лужи у ног.
Ступать в лес одной? Я представила это так ярко, что внутри все сжалось. Ноги, увязающие в холодной грязи. Ветки, хлещущие по лицу. Тишина, которая сгущается с каждым шагом, и вдруг – треск сучка за спиной. Чей-то взгляд, тяжелый, липкий, от которого холодеет спина и волосы встают дыбом. Безумие. Чистейшее, абсолютное безумие. Даже думать об этом страшно. Там, в чаще, я не проживу и часа. Нечисть, болота, тени, медведь из коры и мха – да что угодно сожрет меня, не подавится. И даже если чудом никто не тронет, я заблужусь в трех соснах, сойду с тропы, провалюсь в трясину или просто сгину в этом бесконечном, одинаковом, враждебном мире.
Но сидеть сложа руки – тоже не выход.
Я представила зиму. Снег по окна, мороз, от которого трескаются камни. Дрова, что тают на глазах, хотя Мартен экономит каждую щепку. Еда, которой осталось на половину зимы, и то впроголодь. А потом – пустота. Пустые полки, пустой желудок, пустые глаза друг друга. И лес, который не уйдет, не исчезнет, не сжалится. Он будет ждать, терпеливо, как умеет только он. Ждать, когда мы ослабнем настолько, что не сможем закрыть дверь. Ждать, когда последняя искра в камине погаснет, и мы останемся в темноте, один на один с тем, что придет на запах теплой крови.
Надо что-то решать. Надо с кем-то говорить.
Я обернулась на дверь, за которой остались Эльза, Лина, Мартен. Дверь была старая, обитая почерневшим железом, с тяжелой кованой ручкой. За ней – тишина, лишь изредка нарушаемая шагами и позвякиванием посуды. Мы почти не знаем друг друга. Мы существуем рядом, в одних стенах, дышим одним воздухом, но не вместе. Каждый сам по себе, каждый со своим страхом, со своей болью, со своим прошлым, о котором никто не говорит. Молчаливая Эльза с ее тяжелыми руками и вечной усталостью в глазах. Притихшая Лина, которая смотрит так, будто видит меня насквозь. Угрюмый Мартен, который спит в конюшне, с лошадьми, и приходит в дом только поесть, да и то не всегда.
А может, именно сейчас пришло время это изменить. Время спросить их, что они знают об этих землях. Время перестать быть чужими под одной крышей. Время решить, что делать дальше – вместе, сообща, потому что поодиночке здесь не выживает никто.
Я еще раз глубоко вздохнула, вбирая в себя этот сырой, тяжелый воздух – воздух свободы, если это можно назвать свободой. Вдохнула запах гнили, мокрой коры, собственного страха и решимости. Развернулась и шагнула к двери.
В сенях было темно, хоть глаз выколи. После серого, унылого света снаружи, эта темнота казалась абсолютной, плотной, осязаемой. Я постояла мгновение, давая глазам привыкнуть, и уловила знакомые запахи: дерево, старое, рассохшееся, пропахшее дымом за многие годы; зола, остывшая, но все еще горьковатая; сырость, что сочилась сквозь стены и въелась в каждый угол. Где-то скрипнула половица под невидимой ногой – может, просто дом оседал, а может, мне показалось.
Я скинула сапоги. Пальцы ног в мокрых носках моментально заледенели, по коже побежали мурашки. Размотала тулуп – он был тяжелым, мокрым, противным на ощупь, и пах теперь уже не только овчиной, но и тем лесом, той грязью, тем ветром, что гулял снаружи. Повесила его на гвоздь у двери, расправила, чтобы хоть немного просох. С гвоздя тут же закапала вода, застучала по каменному полу редкими, звонкими каплями.
Где-то в глубине дома слышались шаги Эльзы. Тяжелые, мерные, спокойные. Она ходила по кухне, и каждый ее шаг отдавался в половицах глухим, уютным стуком. Позвякивала посуда – она мыла миски после завтрака, хотя воды у нас было в обрез и мыли больше песком да тряпками, чем водой. Но Эльза свято блюла порядок, и посуда у нее всегда была чистой, даже если чистота эта была иллюзорной.
Я пошла на звук.
Коридор, ведущий на кухню, был длинным и темным. Стены здесь когда-то, наверное, белили, но теперь известка облупилась, висела клочьями, обнажая серый камень с темными потеками. Пол под ногами был холодным, каменным, и каждый шаг отдавался в пятки неприятным холодком. Где-то слева была дверь в комнату Лины и Эльзы – приоткрытая, оттуда тянуло тем же дымом и еще каким-то терпким, травяным запахом. Справа – лестница наверх, в мою комнату и в пустующие спальни, куда я боялась заходить.
Глава 6
Я нашла Эльзу на кухне. Она стояла у широкой деревянной столешницы, и свет от очага падал на нее сбоку, выхватывая из полумрака мощные очертания плеч, тяжелую линию спины, коротко стриженный затылок с пробивающейся сединой. Орчиха была сосредоточена – чистила ножом сморщенную репу, счищая тонкую шкурку длинными, ловкими полосками. Движения ее были размеренными, почти медитативными, словно она делала это тысячу раз и будет делать еще столько же. Нож поблескивал в тусклом свете, и каждый взмах оставлял за собой ровную, бледную дорожку очищенной мякоти. Огрызки падали в глиняную миску у ее локтя – тонкие спиральки шкурок, комочки земли, темные пятна подгнивших мест, которые Эльза тщательно вырезала и отбрасывала в другую сторону, на тряпицу.
Лина отсутствовала. Ее не было видно ни на лавке в углу, где она обычно сидела с вязанием, ни у печи. Наверное, ушла застилать постели – старые, продавленные тюфяки, набитые сеном, которые каждое утро надо было взбивать и ровнять. Или штопать белье – бесконечные дыры на простынях, которые Эльза штопать не успевала, а девочку приучала к иголке с малых лет. В очаге тихо потрескивали дрова. Языки пламени лизали почерневшие поленья, и этот звук – тихое, уютное потрескивание – был единственным, что нарушало тяжелую, вязкую тишину кухни.
Я остановилась в дверях, прислонившись плечом к косяку. Дерево было холодным, шершавым, и холод этот проникал даже сквозь толстую шерстяную кофту. Руки сами собой скрестились на груди – то ли от холода, который все еще не отпускал после утреннего выхода, то ли от неуверенности, которая вдруг навалилась тяжелым грузом. Я смотрела на широкую спину Эльзы и не знала, с чего начать. Слишком много вопросов теснилось в голове, слишком много страхов и сомнений.
Эльза не оборачивалась. Она продолжала чистить репу, и нож мерно поскрипывал по плотной кожице. Но я знала – чувствовала кожей, спиной, затылком, – что она давно меня слышала. Орки вообще, кажется, слышат все. Каждый шорох, каждое дыхание, каждый скрип половицы за три комнаты. Ее уши, чуть заметные под короткими волосами, чуть заостренные, чуть крупнее человеческих, улавливали звуки, которых я даже не замечала. И сейчас она слушала меня – мое дыхание, мое сердцебиение, мои мысли, наверное, тоже.
– Эльза, – начала я и сама не узнала свой голос. Хриплый, простуженный после утреннего выхода, после того холодного, сырого воздуха, которым я надышалась на крыльце. Слова прозвучали как-то жалобно, неуверенно, и я откашлялась, прочищая горло. – Можно спросить?
Она коротко кивнула, не прерывая работы. Нож продолжал свой монотонный танец – скрип-скрип, скрип-скрип. Полоски шкурки падали в миску одна за другой, тонкие, почти прозрачные. Я смотрела на них и думала о том, сколько же репы она перечистила за эти пять или шесть лет. Тысячи? Десятки тысяч?
Я подошла ближе. Шаг, другой, третий. Половица под ногой предательски скрипнула, и звук этот показался оглушительным в тишине кухни. Я присела на край лавки у стола – дерево жалобно скрипнуло подо мной, и я на миг замерла, боясь, что лавка развалится. Но она выдержала, старая, рассохшаяся, но крепкая, как и все в этом доме.
Вблизи Эльза казалась еще массивнее. Сидя, я видела ее профиль – тяжелую линию челюсти, широкий, чуть приплюснутый нос, глубокие морщины у губ и глаз, которые прорезала не столько старость, сколько постоянное напряжение и недосып. Широкая спина, мощные плечи, обтянутые грубой домотканой рубахой, когда-то серой, а теперь выцветшей до неопределимого цвета. Коротко стриженные волосы цвета старой меди, с густой проседью у висков – седина здесь, в Покинутых землях, появлялась быстро, я уже заметила. Руки, лежащие на столешнице, были узловатыми, с крупными суставами, испещренными шрамами – старыми, белыми, и свежими, розоватыми. Рабочие руки. Руки, которые держали не только нож, но и топор, и лопату, и, наверное, оружие.
Я поймала себя на мысли, что почти ничего о ней не знаю. Совсем ничего. Сколько ей лет? Тридцать? Сорок? Пятьдесят? У орков возраст определять сложно – они стареют иначе, медленнее людей, но седина на висках говорила о многом. Где она жила раньше? В каком городе, в какой стране, в каком мире? Была ли у нее семья, кроме Лины? Муж, другие дети, родители? Как она попала сюда? За что? Или просто оказалась не в то время не в том месте?
– Ты давно в Покинутых землях? – спросила я вместо того, что действительно хотела узнать. Слишком личные вопросы задавать сразу было нельзя. Разговор надо было начинать осторожно, ощупывая почву, как ощупывают незнакомую тропу в темноте.
Эльза помолчала. Дочистила репу – последнюю в миске – отложила ее в сторону, на деревянное блюдо, где уже лежала горка очищенных корнеплодов, бледных, влажных, пахнущих землей и сыростью. Взяла следующую – такую же сморщенную, с темными пятнами, некрасивую, но съедобную. Нож снова заскрипел по кожице.
– Пять лет, – ответила она глухо, не поворачивая головы. Голос ее звучал низко, с хрипотцой, как у человека, который мало говорит и много молчит. – Или шесть. Я сбилась со счета после третьей зимы. Они здесь все одинаковые.
Я представила эти зимы. Бесконечные, темные, холодные. Снег по окна, ветер, воющий в щелях, и ты сидишь в норе, в землянке, в пещере, и считаешь дни, чтобы не сойти с ума. А потом перестаешь считать, потому что это уже не имеет значения.
– И все это время ты здесь? В этом доме? – спросила я, обводя рукой кухню, этот островок относительного тепла и безопасности.
– Нет. – Эльза коротко дернула плечом, и в этом движении было что-то неуловимо дикое, звериное. – Сначала жила в лесу. В землянке у старого карьера. Там, где раньше камень добывали, за северным болотом. Выкопала нору в склоне, укрепила корнями и жердями, сверху дерном заложила. Там было сыро, вода сочилась по стенам, но безопасно. Нечисть в карьер редко заходит – места пустые, холодные, им там не нравится.
Я поежилась, представив эту нору. Сырую, темную, пахнущую землей и плесенью. Холод, проникающий сквозь дерн и жерди. И Эльзу, сидящую там в темноте с маленькой Линой, прижимающую дочь к себе, чтобы согреть.
– Потом нашла это место. – Орчиха кивнула куда-то вверх, в потолок, за которым были комнаты, коридоры, залы. – Оно пустовало уже лет десять. С тех пор как прошлые хозяева… ушли.
– Ушли? – переспросила я, хотя догадывалась, что значит это слово. Сердце на миг сжалось, и в груди стало холодно, несмотря на тепло очага.