Читать онлайн Мир глазами Тамы бесплатно
- Все книги автора: Кэтрин Чиджи
Catherine Chidgey
THE AXEMAN’S CARNIVAL
Copyright © Catherine Chidgey, 2022
Настоящее издание выходит с разрешения United Agents Ltd и The Van Lear Agency LLC
© О. Кидвати, перевод, 2026
© ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
© Издание на русском язык. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
Издательство Иностранка®
Часть I
Край холмов и гор
Глава первая
Давным-давно, когда я был птенцом, вернее, даже и не птенцом еще, а розовым голым комочком, упавшим на корни, корчащимся рубцом, ссадиной, ошметком, когда на пороге смерти я не знал о небе ничего, кроме ощущения окруживших со всех сторон перьев, теплого, словно облако, черного брюшка сверху, когда мои глаза были слепы и подобны непроросшим семенам, крошечным камешкам под кожей, когда мой клюв открывался, но тщетно, тщетно, тщетно, она взяла меня и положила к себе на ладонь. Пока она несла меня прочь, мои братья и сестры кричали вслед из нашего гнезда в высоких колючих ветвях:
– Отец! Отец! Где же ты? Вернись!
Наша мать тоже звала его отчаянным, испуганным голосом, но отец, добывая пищу, оставил нас беззащитными.
В тот первый день она пела странную человечью песню, укладывая меня в скользкую коробку с дырочками для воздуха: «Я в тебе, чмок-чмок, души не чаю…»
Потом раздался другой голос, более низкий, голос, который я уже знал и помнил, как его обладатель прокладывал себе путь вверх по нашему дереву, к гнездышку из веток, проволоки и шерсти. И тряс нас в наших скорлупках. «Правей», и «Сидеть!», и «Датчи, Датчи, барбос, фу!». Песня про мою щеку прервалась, и та, что пела, сказала:
– Не трогай его.
– Ты учить меня вздумала, детка?
– Я сказала, не трогай его.
Коробка резко накренилась, куда-то врезалась, а я словно весь превратился в коготки, пытаясь хоть за что-нибудь уцепиться.
– Я просто посмотреть!
Их дыхание касалось моей голой бесперой кожи. Короткий смешок ощущался как толчок, как сотрясение.
– У него нет шансов.
– Отдай крышку. Ему нужен покой.
– Ладно, но, ради бога, не придумывай ему имя. И потом не приходи ко мне плакаться.
Мне хотелось вернуться в скорлупу яйца, ощутить его защиту. Внутри скорлупы я осознавал свои размеры, то, как поджаты к груди лапки, а клюв касается крыла, как наполнен мною весь огромный мир. Я слышал изнутри, как мать говорит о солнце и ветре, которые могут жечь и тузить нас, ощущал, как она наводит порядок в гнезде, обустраивает каждый уголок, выбрасывает все острое, обо что может пораниться вылупившийся птенец. Еще я слышал голоса нашей стаи, а когда все ее члены запели разом, то почувствовал, насколько проникновенными стали ноты их песни. На острие моего клюва был костный нарост, подобие зуба, направленного на тупой конец яйца. Сестра и братья говорили со мной из глубин своих пестрых планет, призывали впустить воздух, сделать первый вдох в мягкой замкнутой тьме, и тогда я буду готов. Я слушал, как они стучат клювиками, пробивая звезды на своих небосводах.
– Сейчас? – спросил я.
– Сейчас, – прозвучало в ответ, и я зашевелился, двигаясь вместе с ними.
В скользкой коробке я лежал как камешек, и та, из-за которой я там очутился, потрогала меня, проверить, не умер ли, а потом накрыла ладошкой. Когда я согрелся, то стал просить еды. И проглатывал все то измельченное, размятое и отмеренное, что она заливала мне в клюв из маленьких шприцев. Я был голодной прорвой, которой не суждено выжить, но она одним пальцем погладила мне спинку и спросила:
– Как бы нам тебя назвать?
Тогда я еще не познал света, не мог познать его, а когда мои глаза впервые открылись, я подумал, что ее ладонь – это моя мать. Через день или два я стал видеть ее волосы перьями, черными рядом с белизной висков, плеч и шеи, и понял: она меня любит.
– Орео? – сказала она. – Суши? Домино? Или, может, ты – Панда? Или Буревестник? Нет, путаница выйдет. – Она подняла крышку коробки. – Ванилька-шоколадка?
Тот, что был с ней, тоже на меня уставился, речные камешки его глаз окружала краснота лопнувших сосудов белка. Волосы грязно-желтые, лицо загорелое, но с куриными лапками белых морщинок.
– Так и знай, если он не даст мне спать, придется свернуть ему шею.
– Он просто должен немного подрасти, а потом я его выпущу, – заверила она.
– Он еще и грязюку разведет.
– Я приучу его к порядку.
– Марни, это дикая птица. Такую не выдрессировать.
– Нет, птиц можно приучить жить в доме, когда они становятся постарше. Я в Сети читала.
– Он у нас столько времени не пробудет.
Марни что-то промычала.
– Если он останется надолго, родители потом не примут его обратно.
– Но они же нападут на меня, если попытаться сейчас подсадить его к другим птенчикам!
Пучки мягкого, как одуванчик, пуха перемежались на мне с острыми пеньками растущих перьев. Нелепое растрепанное создание, неуклюжий, словно слепленный наспех из чего попало птенец, любить которого могла лишь мать, я умостился на пальце Марни, как у себя дома, а она, напевая что-то себе под нос, прижала меня к груди, и я ощутил, как обретаю форму, оживаю. И начал махать крыльями. Просто чтобы понять, зачем они.
Моя скользкая коробка стояла в шкафу с водонагревателем, а сам шкаф – в прачечной, где были еще полки со спреями, ядами и белая морозильная камера. За окном раскинулись выгоны с сотнями, тысячами овец, жующих, гадящих, становящихся мясом, виднелись одинокие эвкалипты, и тополиные рощи, и громадные темные сосны, прорезавшие воздух на склоне холма черными силуэтами, которые тянули свои колючие ветки, не давая прохода солнечным лучам и ветру. Еще выше были горы, где не росло ни единого деревца. В моем шкафу лежали старые, обтрепавшиеся по краям полотенца и фланелевые простыни, истончившиеся от прикосновений тел, а горячим сердцем всего этого был цилиндр водонагревателя, он шипел и тикал. Марни оставляла дверь шкафа приоткрытой, когда укладывала меня спать, чтобы я не чувствовал себя в плену, но мне не следовало планировать побег, ведь так? Я все еще был маленьким, а бежать все еще было слишком опасно.
Однажды ночью я увидел желтоволосого за приоткрытой дверью. Он открыл морозильник и проорал:
– Сейчас все принесу, детка. Хочешь мороженое с бойзеновой ягодой?
Он сколол лед, переложил замороженные бараньи ноги. Водонагреватель шипел и тужился. Издалека донесся другой голос: «Прекращение ливня ожидается ближе к полудню, температура воздуха достигнет шестнадцати градусов». Потом тот, кто копошился у морозильника, достал такую же скользкую синюю коробку, как моя, снял с нее крышку и выковырял оттуда какую-то кровавую мешанину. Я видел его. Он плюхнул содержимое коробки в две белые мисочки. Шлеп. Шлеп. Облизал свои огромные пальцы. Должно быть, я стал звать на помощь братьев и сестру, не помню, я видел его с коробкой, полной птичьих внутренностей, липких, темно-красных, да громадные сосны на фоне вечерних сумерек. Тут дверь открылась шире, и Марни сказала:
– Ты чего расшумелся? – А я, должно быть, все звал братьев и сестру, кричал «Помогите, найдите меня, спасите!», а потом выпрыгнул из коробки на дощатый пол и спрятался среди клочков пушистой пыли за водонагревателем. И услышал: – Не бойся, это я. Это Марни. Марни с тобой.
Тогда я понял, что звуки, которые она издает, не простые, что у них есть значение, точно так же, как у звуков моего языка.
Потом она подняла меня так, чтобы стало видно: в коробке вовсе не птичьи внутренности, но я все равно не доверял этому желтоволосому, а она твердила снова и снова:
– Марни тут. Марни с тобой.
И я понимал, что она имеет в виду.
С подоконника я видел вдали свою стаю, слышал ее и пытался угадать, кто из этих сорок мои отец с матерью: фрагменты черно-белого, светлого и темного, расстояние такое, что не рассмотреть. Однажды я вроде бы услышал, как кто-то кличет своего пропавшего птенца, но ведь каждая семья потеряла половину детишек, и все родители пытались их дозваться, так что голоса, которые до меня донеслись, могли принадлежать кому угодно.
Еще я видел в окно новых ягняток, они нетвердо стояли на ногах, а когда сосали матерей, их хвостики трепетали. А еще видел, как желтоволосый собирает дохлых ягнят и кидает в багажный ящик своего квадроцикла вместе с трупами их матерей.
– Вроде он уже достаточно подрос, а, Мар? – спросил желтоволосый.
– Пока нет, – возразила она.
До того, как взлететь, я ходил, и на вощеном полу меня заносило то вправо, то влево.
– Прямо как пьяный, – сказал желтоволосый.
– Прямо как маленький ребенок, – сказала она. – Топ, топ, топает малыш.
Я вспорхнул на сиденье стальной табуретки, с него – на скользкий верх морозильной камеры. Все в этом мире было неправильным, чересчур гладким, я пробуксовывал и оскальзывался. А когда задержался на подоконнике, то подумал, что можно пройти через стекло, сквозь этот загадочный фрагмент ложной пустоты, сквозь эту игру света. Желтоволосый позволил мне удариться в окно не один раз, а целых три, пока Марни зажимала себе рот рукой, ведь я должен был учиться, правда же, а лучше всего учишься на собственных болезненных ошибках.
– Говорю же, – заметил желтоволосый, пока я пытался прорваться сквозь невидимую преграду, – точь-в-точь как пьяный.
Однако после этого он наклеил на окно силуэты птиц, которые словно бы порхали высоко в небе. Я наблюдал, как Марни развешивает белье, прищепками закрепляет его на веревке и оно полощется на жарком северо-западном ветру, издавая ритмичный шелест: шшур, шшур, шшур.
Я знал, что желтоволосый заставит Марни отнести меня обратно в сосняк на склоне холма, когда я достаточно подрасту, а мне хотелось сразу и убраться отсюда, и остаться. Марни взяла меня, посадила к себе под куртку, застегнула молнию. Место под курткой было теплым и темным, как сама любовь, и я издал трель, пробуя свой голос.
– Еще немного, – сказала Марни, а желтоволосый ответил:
– Это ненормально.
– Ты виноват передо мной, – заявила она, на что он буркнул:
– Не начинай опять.
Возможно, я изображал полную беспомощность, чтобы сыграть на этом. Нарочно трепетал крылышками и раскрывал клюв, когда Марни приходила со своими шприцами и мягким голоском. Когда почесывала мне шею сзади. Когда сворачивала вязаный свитер в мягкое гнездышко, пахнущее шерстью, травой, древесной корой и ею. Она была очень красивая. «Я, чмок-чмок, души в тебе не чаю, на бушель и на пек тебя я обожаю…»
Хотя прачечную держали закрытой, я знал, что в доме есть и другие двери. Так уж заведено в домах. Я слышал шаги людей в замкнутых пространствах, их вопросы и просьбы: «У нас дрова кончились?», и «Не видела мою зажигалку?», и «Будь умницей, завари чайку». По ночам они всхлипывали и вздыхали, а каждое утро и каждый вечер в комнате по другую сторону стены вдруг ни с того ни с сего начинался ливень, он хлестал в такт звукам из цилиндра-водонагревателя, а потом так же внезапно прекращался. Время от времени в доме начинала выть буря, она перемещалась из комнаты в комнату, и мне думалось, что она уж наверняка доберется до меня, подхватит и унесет прочь, далеко-далеко, будто какое-то семечко. Когда буря бушевала, я всегда кричал, звал Марни и не замолкал, пока все не затихало – тоже в один миг, – и тогда я лежал на спинке у нее на руках, она покачивала меня и пела «чмок-чмок, души в тебе не чаю…», я закрывал глаза и проваливался в темноту гнезда, во времена, когда я был еще слепой и бесперый, ветви качались, а мать пела мне свою песню.
Желтоволосый сказал:
– Это не ребенок. Я боюсь, как бы ты не решила, что он – младенец.
– Я знаю, что он не младенец, – отозвалась она. – У младенцев не бывает перьев. И клювов. Младенцы не едят сырое мясо. – Она заворковала надо мной, протянула свой розовый мизинец, и я стал его покусывать.
– Если бы я мог переиграть все, что случилось, то так бы и сделал, – сказал он. – Ты знаешь, я никогда не обижу тебя, во всяком случае нарочно. Я же не монстр какой-нибудь.
– Кто хороший мальчик? – мурлыкнула она. – Кто самый лучший мальчик?
Я не был единственным животным, которого они взяли в дом: до меня доносилось блеянье осиротевших ягнят, и я видел, как Марни разводит им в тазике молоко, а потом моет бутылочки и резиновые розовые соски.
Мало-помалу она начала пускать меня в другие помещения – в кухню, холл, гостиную, – а сама шла следом со скользкой синей коробкой, которую я давно перерос.
– Ты хоть понимаешь, что выглядишь как сумасшедшая? – спросил желтоволосый, но она совала коробку мне под хвост, приговаривала «какай туда» и хвалила каждый раз, когда я так и делал, да еще и угощала всякими лакомствами, а все потому, что любила меня.
Я помню, что желтоволосый постоянно наблюдал за ней. Смотрел, как она снимает грязную одежду, или расчесывает длинные черные волосы, или подбирает мои перья и распихивает их по карманам. Время от времени он садился на стальной табурет и смотрел, как она наклоняется к морозильной камере.
– Разве я не везунчик? – говорил он, похлопывая ее бок и причмокивая губами. А она иногда обрывала его, а иногда смеялась, садилась к нему на колени и прижималась губами к его рту, наверное, кормила. А потом они, смеясь, уходили в другую комнату, и я слышал его голос: «Марни, Марни, Мар, Мар, Мар».
Это было первое выученное мною человечье слово, и, наверное, оно остается самым любимым, хоть я и знаю их теперь бесчисленное множество. Когда в доме становилось тихо и я оставался один, то начинал тренироваться, произнося: «Мар, Мар, Мар, Мар». Я чувствовал, как воздух наполняет меня и выходит наружу, как гудит в нижней части гортани при попытке воспроизвести этот звук. До чего же странный у них язык, неуклюжий, невнятный! В сравнении с моим он до сих пор кажется каким-то корявым. Я напрягал разные мышцы, заставлял вибрировать разные мембраны, задействовал грудную клетку, горло и даже язычок, пока не произнес верно это первое слово. А потом освоил еще одно, и еще.
Я сидел на фальшивой сосне, которую желтоволосый установил в гостиной; она сверкала искусственными сосульками и шишками, пока я пел свою утреннюю песню. За окном мне были видны настоящие деревья, из-за трещины в стекле склон холма казался раздвоенным.
Желтоволосый сказал:
– Мне все равно, детка, куда ты его выпустишь, только сделай это сегодня. Сегодня, Марни. Прошло уже больше двух месяцев, и я проявлял благоразумие, с этим всякий согласится, но сил моих больше нет. Ненормально держать в доме дикое животное. Не по-доброму это. Могу поспорить, он ждет не дождется, когда сможет удрать, – а меня бы очень порадовали тишина и покой, мать их за ногу. Фестиваль на носу, мне надо высыпаться, а от этого создания с каждым днем все больше шума. С меня хватит. Ты знаешь, что эти птицы могут шуметь не хуже отбойного молотка? Я в сети прочитал. Представляешь себе отбойный молоток, Марни? Вряд ли нам такое понравится. Мириться с этим и дальше просто глупо. Я так долго терпел, потому что люблю тебя и, да, действительно провинился перед тобой, но на полотенцах для лица помет, Мар. И на кухонных полотенцах тоже. Это вредно для здоровья.
Я перестал петь и перескочил с фальшивой сосны на палец Марны. Я не доверял желтоволосому, и правильно поступал.
– Иногда он гадит куда не надо, – признала Марни, – но теперь этого почти не случается.
– Все равно, – стоял на своем желтоволосый.
Она застегнула молнию кофты, так что я оказался под тканью, чувствуя биение ее сердца.
– Вот, я именно про это, – сказал он.
– Хорошо, – кивнула Марни, – ладно, Роб. Будь по-твоему.
Потом мы вышли из дома, только я и она, потому что у желтоволосого были какие-то дела, но вечером он собирался смотаться в город за китайским чаем, как ей такая идея?
За ярким, как желток, домом ветер принялся трепать мои перья, взъерошил волосы Марни. Каждый звук был отчетливо слышен. Скрип покачивающейся бельевой веревки, шелест ветвей сосен на склоне холма. Шорох сухой, отмершей коры эвкалипта. Скулеж сидящей на цепи черной с подпалинами собаки. Постепенно затихающий кашель квадроцикла или старого мотоцикла. Неслаженное чавканье, его издают челюсти овец, которые ходят из стороны в сторону, движутся вкривь и вкось. И птичий гомон отовсюду: чириканье воробьев, жаворонков и дроздов, щебет скворцов, пение птицы-колокольчика. Шелест крыльев веерохвостых голубей, которые ловят в воздухе насекомых. Щеврицы щелкают хвостиками на одной-единственной ноте. И над этими звуками, громче всего, сорочий гомон. Их песни, которые я слышал из дома, окружали теперь меня, обрушивались со всех сторон, каждая из сорок резко переходила с октавы на октаву, стрекотала, булькала, посвистывала, издавая по две ноты разом. Я различал крики о помощи, сигналы тревоги, сообщения о пище и радостное пение. «Мы тут, это наше дерево, оно принадлежит нам, и мы на нем, а тебе лучше убраться, и немедленно». Надеясь услышать родителей или других птенцов из моей семьи, я поворачивал голову на каждый новый голос.
– Вот тут подходящее место, – сказала Марни и посадила меня в тени сосен среди извивающихся корней. – Держись подальше от собак, – велела она мне, – и от дыр в проволочных оградах. И особенно от вишневых садов, там кругом ловушки.
Она достала из кармана пакетик со свежим фаршем, и мне вспомнилось, как родители приносили еду нам в гнездо, а мы с братьями и сестрой вопили так, что даже камни прослезились бы, ощущая, что в гнезде появилось нечто теплое, трепещущее. Вспомнилось, как они кормили нас всех по очереди, никого не выделяя. Я открыл клюв и ждал, когда Марни меня покормит, но ее рука, рука, которая казалась мне матерью, рассыпала фарш по земле. И указала на него. Подтолкнула в его сторону. Ниже на холме ягнята переходили с одного выгона в другой, собаки гнали их в ворота. Роб свистнул псам. Но куда это направляется Марни? Почему она отступает? И почему всхлипывает, всхлипывает, всхлипывает?
А потом в вышине раздались стрекотание и скрежет, всплеск черных крыльев, промельк белизны, ржавый взгляд устремился на Марни: «Прочь, прочь, прочь отсюда, глаза выдолблю, выпью кровь, расклюю кости». Он ринулся вниз как ураган, как божество: мой отец. Он будто с цепи сорвался.
Глава вторая
Люди плохо говорят о сороках. Мол, у нас души сплетников. И в клювах у нас по капле крови дьявола. Что встреча с сорокой к неудаче, или к беде, или к смерти. Люди болтают, будто мы отказались укрыться в ковчеге, а вместо этого сидели у него на крыше и смеялись над потопом. Будто мы были единственными птицами, которые не пели во время распятия Христа. Сороки забираются в тела коров и овец, а потом клюют их изнутри. Сороки крадут все, что блестит. Ведьмы летают на свои буйные шабаши верхом на сорочьих хвостах. Чтобы сорока заговорила, нужно надрезать ей язык изогнутой шестипенсовой монеткой.
Я еще не знал этих поверий в тот день, когда, дрожащий и неуверенный, прятался в сосняке, но понимал, что не могу считать себя хорошим. Я ретировался, когда на ту, что меня спасла, напали. Нашел себе укрытие и оставил ее на растерзание отцовским когтям и клюву. Сидел и помалкивал. Съежился на высокой ветке и думал, что, может, отец меня не найдет, что я просто растворюсь в воздухе среди хвойной ряби. Я смотрел, как он атаковал Марни, ее лицо кровоточило, и руки тоже, сверху она казалась такой маленькой, словно приплюснутой, и все кричала: «Роб, Роб, Роб», а когда отец наконец оставил ее в покое, в клюве у него развевалась, волочась за ним следом, прядь черных волос, в два раза длиннее его тела. Он приземлился у подножия моего дерева и стал вышагивать по сухой опавшей хвое, и глаза у него были такими же красными, как она, даже еще краснее. Отец возвестил всем, кто мог его слышать, о своей победе, и его аудитория запела в ответ.
Другая сорока с таким же окрасом, как у меня, еще сохранившая серые перышки слетка, скользнула по ветке ко мне поближе.
– Ты мой брат? – спросила она, и я знал: так оно и есть.
Она сказала:
– Никто никогда не возвращается. Всех настигает смерть от холода. Смерть от голода. Смерть от проволоки. Смерть от болезни. Смерть от яда. Смерть от зубов собаки. Смерть от высоковольтных проводов. Смерть от машины. Смерть в ловушке. Смерть от пули. Смерть от падения. Ты упал и вернулся. Никто не возвращается. – Она смотрела на меня и не моргала.
– Не говори ему, – прошептал я.
– Что? – спросила она. – Что, что, что?
И тут отец посмотрел вверх и увидел меня, и я подумал, что он выдолбит мне глаза, выпьет кровь, расклюет кости, ведь он же этим грозился. Но он не был монстром. Он провозгласил:
– Вот мой сын. Мой сын вернулся из смерти. Он выпал из гнезда, но не погиб. Мой сын живой. Иди ко мне. Иди, иди, иди.
Сестра вспорхнула с ветки и устремилась к нему. Ее немного занесло во время приземления, но она выровнялась. Я никогда не летал с такой высоты вниз, только падал, но, последовав за сестрой, чувствовал, что воздух держит меня, подобно стеклянным рукам. На земле я тоже заскользил на хвоинках, а когда остановился, отец как раз склевывал остатки фарша. Я разинул клюв и издал требовательный, молящий крик, готовясь к тому, что меня сейчас накормят, меня, сына, который воскрес из смерти; мясо было розовым, прекрасным, я разинул клюв еще шире и заверещал еще громче, твердя: «Мой черед, мой черед», но сестра позади меня не просила еды. Она смеялась.
Отец сглотнул, и остатки мяса из дома исчезли в его глотке.
– Ты слишком большой, чтобы тебя кормить, сынок, – сказал он и клюнул меня в бок.
– Где моя мама? – спросил я.
– Погибла. Смерть от машины, – ответила сестра.
– А мои братья?
– Смерть от холода.
– Теперь тихо, – сказал ей отец, и они вместе сделали несколько медленных шажков, внимательно вглядываясь в траву. Остановились, уставились на что-то, и сестра повернула голову, устремив левый глаз к земле, затаив дыхание, прислушиваясь. Потом ее клюв нырнул вниз и выудил откуда-то извивающуюся белую личинку.
Я принадлежал к своему племени и не принадлежал, был птицей и не птицей. Я узнал, как все заведено в дикой природе: как нужно искать убежище, какими голосами кричат взрослые, когда на нашу территорию пытается вторгнуться другая стая. Я научился, как нужно себя вести. Знал свое место. Научился перескакивать через октавы и выпевать две ноты разом. Конечно, я мог разговаривать со своей птичьей семьей: звуки ее речи рождались во мне так естественно, что думать почти не приходилось, а если я пытался произносить человечьи слова, они застревали где-то внутри, как грустные воспоминания. Сестра научила меня приземляться на ветку, столб изгороди и даже на проволоку, не теряя равновесия. Я сидел рядом с ней, глядя в никуда, раскрыв клюв, повернув голову и распушив перья, чтобы тепло солнца, вызывавшее у меня транс, касалось кожи. От сестры я узнал, как выглядит очертание ястреба в небесной синеве, как отличить хорошую ягоду от ядовитой, как расколоть раковину улитки. Как вцепиться в шерсть овцы и балансировать у нее на спине, высматривая на земле цикад и мотыльков, как избавиться от жала пчелы, чтобы ее можно было проглотить. Я летал, добывая еду, ища взглядом мышей и ящериц, а еще летал просто ради удовольствия полета, чтобы почувствовать каждое выпрямленное перышко. И черное было не просто черным, а зеленовато-черным, черным с пурпурным отливом, иссиня-черным. Отец показал, где растут вишни, и объяснил, что птицы, которые блестящими глазами смотрят на нас из их крон, не настоящие, а обманки, их сделали, чтобы нас отпугнуть. Он научил меня склевывать мякоть с вишневых косточек и объяснил, что я не должен приближаться к клеткам, что бы ни лежало у них внутри, потому что это ловушки. А еще нельзя было приближаться к зловонной яме на холме, если, конечно, нет желания увидеть всех тех, кого люди отравили, пристрелили или еще как-нибудь убили, а потом бросили туда гнить. Отец сказал, что они поступают так даже с собственными псами, если те плохо им служат.
Я чувствовал, как он наблюдает за мной, когда мы пролетаем мимо яркого, как желток, дома, поэтому даже не смотрел в ту сторону, ни на миг не замедлял взмахи крыльев в надежде увидеть в одном из окон Марни, не пытался издать звук, служивший ей именем. Мы с сестрой забавлялись, хватая в клюв листок эвкалипта или тополя и суя его друг дружке: «Держи его, нет, не хочу, держи сам». А то еще улетали за сосны туда, где нет деревьев, и играли в прятки среди кустов матагури, колышущихся пучков травы и хранящих тепло камней, обходя колючие растения с острыми, как ножи, листьями и броскими цветками. Дергали один другого за крылья и хвосты, сшибались грудь к груди, делали вид, будто деремся, а когда отец начинал браниться, переворачивались на спину, демонстрируя ему мягкие брюшки. Сестра научила меня находить на слух личинок и червячков в загонах со скотом: нужно было дождаться затишья, хоть недолгого, потом наклонить голову и вслушаться в то, как они копошатся и шуршат под землей. И да, вот оно, чавканье, довольно глубоко, личинка грызет корешки травы, и я делаю один медленный шаг, потом другой, пока не оказываюсь прямо над ней, а потом наношу точный удар клювом. А когда погиб один из моих дядьев – смерть от высоковольтных проводов, – я вместе со всеми оплакивал его, и стрекотал, и причитал по нему, и теребил его холодное крыло.
Но все же.
Отец всегда держал меня в поле зрения, ожидая, не выдам ли я себя чем-то. Каждый день он рассказывал мне какую-нибудь новую страшилку о людях: они сворачивают нам шеи, сбивают нас наземь, стреляют в нас, травят нас ядами.
– Тебя это тревожит? – спросил он.
– Да, отец, – ответил я.
– Не думаю, что это правда. Похоже, ты мне не веришь.
– Я верю тебе, отец.
– От тебя все еще смердит ею.
И я не стал устраиваться вместе с остальными птицами высоко на сосне; я сел на нижней ветке, которая не была надежным убежищем. Но под деревьями, у подножия холма я видел ее яркий, как желток, дом и слышал ритмичное шшурр, шшур, шшур бельевой веревки, которую трепал ветер, а все платья и рубашки на ней словно оживали.
Глава третья
Два голоса. Два человечьих голоса, поют. Ноты песни возносятся над цвирканьем цикад, переплетаются, будто перья. «На бушель и на пек тебя я обожаю, за шею обнимаю, и даже когда сплю, то о любви своей во сне тебе шепчу». И вот – две Марни, черноволосые, с белыми шеями, идут среди сосен. «А-дулу-дулу-дулу-ду», – поют они, и в этом нет смысла. Одна из них греет у груди младенца, как будто это яйцо.
– Тебе надо подумать, как разнообразить хозяйство. Заняться ламами. Органическим медом. Оленями.
– В смысле, оленину продавать?
– И панты. Они залечивают раны, поднимают иммунитет. И в постели помогают. В Китае на них огромный спрос.
– Да, но у Роба хорошо получается с овцами. Он в них разбирается.
– Не особо-то вы на них разбогатели.
– Сейчас у нас просто спад. Но мы работаем на перспективу.
– Ник подумывает о персинах, это гибрид персика с нектарином. А еще есть же шафран, как тебе такая идея? Килограмм стоит около тридцати тысяч долларов.
– Думаю, Роб не захочет браться за что-то новое.
– А он… как он вообще?
– Хорошо. Счастлив, что победил в этом году на соревнованиях лесорубов. Готовится к чемпионату Южного острова.
– Только вид у него не очень-то счастливый каждый раз, когда я его вижу.
– Да это он просто насчет фермы переживает – ну, сама понимаешь. И спит до сих пор плохо.
– Но он больше этого не делал?
– Тогда просто произошел несчастный случай. Роб был пьян.
– Да, значит, потому что он так набрался…
– Это был несчастный случай. Он не понимает, насколько силен.
– Марни…
– Нет, Анжи. Больше он так не делал. Он не монстр.
– Если что, мы совсем рядом, по соседству.
– Я знаю. И это вышло нечаянно.
– Окей, ладно. Кстати, овец можно доить. Продавать молоко тем, кто не признает коровье. И делать эксклюзивные сыры.
– Ты серьезно можешь представить, что Роб станет доить овец?
– Для этого существуют доильные аппараты, так что сидеть с ведром во дворе на табуретке незачем. – Марни, которая звалась Анжи, та, которая грела младенца, как яйцо, пошарила в кармане. – Вишню будешь?
– У тебя вроде был отличный первый урожай.
– Да, только птицы много поклевали. Сетки нужны.
– Но это пока не катастрофа.
– Нужно молиться, чтобы еще неделю не было дождя.
– Ну-у…
– Извини. Я знаю, что вам-то как раз дождь не помешал бы.
– Роб им просто одержим. Каждое утро проверяет показания приборов, даже если на улице сушь. И прогноз погоды по всей стране мы должны слушать в полном молчании.
– Как-то это немного чересчур. – Тут она посмотрела вверх, и я увидел, что у нее другое лицо: глаза темнее, щеки более впалые. Сестра. – За нами кто-то наблюдает, – прошептала она.
– Что?
– Вон там, – она кивнула на меня.
Марни тоже подняла взгляд, и я подумал, что она улыбнется, узнает меня, протянет руку, чтобы я мог на ней примоститься, ту самую руку, которую я считал матерью, но она застыла. Как в землю вросла.
– Что с тобой, Мар?
– Кажется, это та сорока, которая на меня напала.
Холодно, холодно, хоть с неба и смотрит горячим глазом солнце.
– Они запоминают лица, я читала. Запоминают своих врагов.
– Я не враг.
– Ты забрала птенца.
– Я спасла птенца.
– Только не отводи взгляд. Они боятся зрительного контакта. И руками не размахивай. Видишь? Все нормально. С нами ничего не случилось.
– Пообещай ничего не говорить Робу, а то он сюда с ружьем примчится.
– Ты, наверное, шутишь.
Я не услышал ответа Марни – они были уже довольно далеко, и осталось неизвестным, шутит она или нет. Женщины уходили прочь, к дому, оставляя за собой дорожку из вишневых косточек.
– Я вернусь домой, – сказал я в тот вечер сестре. Это стало моей второй ошибкой.
– Ты и так дома, – ответила она.
– Я не буду больше жить в сосняке.
Она ухватила меня за крыло и пригвоздила коготками к земле.
– Ты одной с нами крови. Ты должен быть со своей кровной родней. Мы учим тебя всему. Всем птичьим премудростям, которые ты должен был узнать, если бы она не держала тебя в плену.
– Я скучаю по ней.
– Что? Что, что, что? Как умерла наша мать?
– Погибла. Смерть от машины.
– Кто убивает машинами?
– Люди.
– Кто эта женщина?
– Человек.
– Наш отец помрет от стыда и горя. Его последний оставшийся сын собрался жить в доме с человеком. Смерть от стыда и горя.
– Я тут чужой. Я скучаю по ней.
– Ты ведь знаешь, он станет винить меня. Он выдолбит мне глаза, выпьет кровь, расклюет кости от стыда и горя.
– Он любит тебя. Больше всех.
– Я могу прямо сейчас закричать и позвать его.
– А я могу заклевать тебя. Разодрать тебе клювом горло.
– Вот видишь, ты – птица.
– Я скучаю по ней. Она меня любит.
Хватка коготков сестры чуть ослабла.
– С кем я буду играть с листьями?
– Все листья твои.
– Они мне не нужны.
– Когда у меня открылись глаза, я подумал, что ее ладонь – это моя мать.
– У нас нет матери.
– Да, у нас нет матери.
– Смерть от машины.
– Смерть от машины.
– И братьев тоже больше нет. Братьев, которые говорили с нами изнутри скорлупок. Смерть от холода.
– Смерть от холода.
– А ты, последний сын, покидаешь сосняк, чтобы жить в доме с человеком.
Но она отпустила мое крыло.
В сумерках, когда дневные птицы перекликались и пели гимны, а ночные глухо ухали, овцы белели в лучах заходящего солнца, а черные вишни свешивались с черных деревьев, я полетел домой. Приземлился прямо на карниз окна прачечной и трижды постучал клювом по стеклу. На нем все еще оставались силуэты птиц, которые приклеили к нему, чтобы я не поранился, а еще я увидел другую птицу, с меня размером, она стучала клювом одновременно со мной, хотя я был совсем один. Я постучал еще раз, и еще, и вот Марни с мокрыми волосами и черными, словно вишни, глазами выглянула из неосвещенной комнаты.
– Ой! – воскликнула она, когда разглядела меня, я услышал это через стекло, единственную приглушенную ноту. – Это ты, правда?
Сидя на карнизе, я сказал то, что должен был сказать в соснах:
– Мар, Мар, Мар, Мар.
Свое первое слово. Первое человечье слово.
– Что? – проговорила она, а потом: – Роб!
Она открыла окно, и я повторил:
– Мар, Мар. Мар, Мар.
– Ты слышал?
– Ага.
– И что это, по-твоему?
– Он вроде как зовет свою мать.
– Он говорит мое имя, Роб.
Они уставились на меня, и я смотрел на них тоже.
– Дурь какая-то, – сказал он.
– А если птица зовет свою мать, это не дурь?
– Да. Так и есть. И то и другое дурь.
– Дурь, – сказал я. От этого слова в клюве стало влажно, как от вишневой кожицы.
– Охренеть можно!
– Не выражайся при нем.
– Чертовщина просто.
Я перепрыгнул с карниза на подоконник. Перебрался с подоконника на морозильную камеру. Мой правый глаз видел сгущающуюся за окном тьму, а левый смотрел на Марни, и она вовсе не собиралась свернуть мне шею, или раздавить меня, или застрелить, или отравить. В домах ничего такого не бывает. Я перевернулся на спину и стал ждать, когда Марни почешет мне брюшко, потому что любит меня.
– На этот раз мы его оставим, – сказала она.
А потом почесала мне брюшко.
Глава четвертая
– Может, это у нее гормональное? – спросил Роб. – После того, как она потеряла ребенка? После всего этого?
Мать Марни, которая жила по соседству вместе с сестрой Марни и ее мужем, сказала:
– Может, у нее в голове помутилось. Понятия не имею, что она там себе думает. Она сама себе наихудший враг.
– Пойдут сплетни, – бросил Роб. – Люди болтать начнут.
– Просто не обращай внимания.
– Он изображает сигнал треклятого будильника. В воскресенье я потянулся к будильнику звук выключить, но не тут-то было. Эта проклятая птица сидела в ногах кровати и верещала один в один как будильник. И смотрела на нас.
– А если ему какой-нибудь вольер во дворе соорудить?
– Она хочет, чтобы он жил с нами. В доме.
Мать Марни посмотрела на меня, сидящего на кухонном столе, и сказала:
– Это уже перебор. Они же паразитов разносят.
– И вообще они – вредители.
– Ну-у, – протянула мать Марни, – они еще и едят вредителей.
– Ну-у, – протянул и Роб тоже.
– Я знаю, что думают Ник и Анжи.
– Что у нее в голове дурь. И что у меня в голове дурь.
– Дурь, – сказал я.
– Божечки, – воскликнула мать Марни.
– Я же говорил, – сказал Роб.
– Думаешь, он… нас понимает?
– И у кого теперь в голове дурь?
– Чертовщина просто, – сказал я, и мать Марни повторила:
– Божечки.
Роб сказал:
– Это он не у меня набрался.
– …И они наняли дюжину филиппинцев, – вдруг заявила мать Марни, – потому что те работают быстро и хорошо.
– Привет, – сказала Марни, – о чем речь?
– О сборщиках фруктов, – ответила ее мать. – Нику и Анжи нужно снять урожай до дождей.
– До каких еще дождей?
– Это очень деликатная тема. Не надо было ее поднимать. Как твой день, все хорошо?
– Да, вполне. Я оформила витрину с осенней повседневной одеждой и убедила мать невесты отказаться от белого платья.
– Осенняя одежда! – вздохнула мать Марни. – Так рано!
– Твоя мама согласна, что этой птице будет лучше на воздухе. Я могу починить старый курятник, как тебе такой вариант? Сделаю несколько насестов, кормушку. Бассейн со спа-процедурами. Насчет спа – это, конечно, шутка. Но какую-нибудь лохань с водой обязательно там устрою.
– У нас есть свободная комната, – заявила Марни. – Она же детская. Никто ею не пользуется.
Мать Марни сказала:
– Все дело в том, что он не человек.
– Он считает себя человеком.
– Но он не человек.
– Как твой день? – сказал я.
– Как он это делает? – проговорила мать.
Я почувствовал, как скребутся во мне слова, которые я научился говорить. Как будто песку наглотался.
– Он просто попугайничает, – сказал Роб.
– Я соскучилась, – сообщила Марни. – Вы проголодались?
Роб продолжал:
– Главные проблемы начинаются ночью. Лежишь себе, спишь, умер для всего мира, и вдруг на тебе: «Гони их в загон!», или «Смотрите, какая экономия!», или «А теперь главная новость!». Если он не научится держать клюв на замке, я его в суп пущу.
– В сорочий пирог, – пробормотала мать Марни.
– Он – птица особенная, – сказала Марни. – Домашнее животное, питомец. Питомцев не едят.
– Мне бы хотелось задержаться и поболтать еще, – мать Марни встала, – но Ник и Анжи, наверное, умирают с голоду. Сегодня у нас на ужин будет ризотто.
Марни положила мне в блюдце мелко порезанное сердце, потому что любила меня.
– Мам, помнишь, у нас в детстве были такие штуки, тамагочи? Вроде яиц из пластмассы. Их надо было кормить, ухаживать за ними, а если они болели, то и лекарства давать.
– Пи-пи-пи, и так всю ночь напролет, – кивнула мать Марни.
– А если они умирали, им все равно можно было дать лекарство, чтобы они ожили.
– Мне даже приходилось батарейки прятать.
– Я назову его Тамагочи.
– Это японское имя.
– Сокращенно – Тама.
– А это – имя маори.
– Да.
– Но он – не птица маори.
– Да, мам, он не птица маори.
– Этих чертовых сорок вообще сюда завезли, – сказал Роб. – Из Австралии.
– Не маори и не японцы, – кивнула мать Марни. – Ладно, это вообще не мое дело.
В детской я спал в деревянной кроватке, которая выглядела как клетка, но не была ловушкой. С потолка свисали облака и звезды, окружавшие пухленький полумесяц и пухленькое солнце, по стенам плыли вереницы уточек, нарисованных кем-то, кто никогда не видел уток.
– Вот тебе мое колесо обозрения, – сказала Марни и поставила его на полку в конце моей кроватки-клетки: пластмассовая игрушка, в кабинках которой попарно сидели человечки. Когда Марни поворачивала ключ, кабинки начинали вращаться, поднимались и опускались снова и снова, а механизм игрушки вызванивал мелодию.
– Когда я была маленькая, оно было моим, – сказала она. – Помогало засыпать.
Один из пластмассовых человечков был безголовым.
Каждый вечер, когда приходило время гасить свет, Марни накрывала желтым одеялом меня и ненастоящего медведя. По ее словам, он стоил кучу денег, но ей для меня не жалко. Если его повалить, в нем как будто сердце стучало, а если снова посадить, он рычал. «Тук-тук – гррр, тук-тук – гррр». Я просунулся сквозь прутья кроватки и содрал клювом несколько кусков обоев, чтобы посмотреть, что под ними. Оказалось, там всего-навсего другие обои с рисунком из желтых плетеных картин с розами. Я расклевал и несколько стежков нитки на пузе медведя и повытаскивал оттуда белые шелковистые внутренности. Над окнами окошки поменьше поблескивали разноцветными стеклышками, похожими на листочки, или глаза, или вишневые косточки, или на ягоды, и когда сквозь них просвечивало солнце – настоящее солнце, – на пол ложились цветные пятна. Крошечные отверстия испещряли оконные рамы, половицы, дверцу шкафа и дверь в спальню, из них сыпалась древесная труха и собиралась в бледные кучки. Всю древесину здесь грызли жучки-древоточцы, и однажды дому предстояло обратиться в прах.
Марни и Роб спали в соседней комнате, в кровати под занавесками, которые Марни сшила сама. Там были подушки-думочки, обшитые лентами с крохотными бантиками, и думочки в оборках и кружевах. Думочки в форме сердечек, красные, розовые, атласные, прохладные на ощупь. Думочки с вышитыми маргаритками и мальвой, думочки с вышитыми котиками. На одной подушке был маленький сетчатый кармашек с сухой лавандой, которая уже не пахла. На другой красовался лоскутный домик, на крыльце у него лежал черный с подпалинами пес, а на третьей – загон с множеством овечек, каждая – из настоящей овечьей шерсти. Но все эти подушки были не для удобства, на них никто не лежал. Каждый вечер Марни складывала их на подоконник, а каждое утро, застилая постель, раскладывала точно в том же самом порядке. Клала на место каждую маленькую мягкую думочку. Так уж заведено в домах.
Мне не разрешалось садиться на эту кровать. Она была под запретом. Под строгим запретом. На стене над ней висели в ряд трофеи Роба: девять Золотых топоров.
Была еще свободная комната для гостей, но самих гостей у нас никогда не было, а в сердце дома лежал темный коридор с прогнувшимися половицами и покривившимися от тяжести всего строения стенами. В дальнем конце, возле кухни и детской, находилась холодная тесная ванная, в которой и развернуться толком негде. Там был ржавый обогреватель, пол, выложенный побитой плиткой, с потолка по облупившейся краске ползли вниз пятна плесени, а абажур казался похожим на луну, в которую набились дохлые мотыльки. Под окном с матовым стеклом на холодных когтистых лапах стояла полая белая ванна.
– Я приму душ, – сказала Марни. Сверху полилась вода, хотя неба и не было видно – помню, в те давние дни я каждый раз удивлялся тому, как Марни одним движением руки устраивает дождь. Она сунула пальцы под его капли и сказала: – В самый раз, ни горячо, ни холодно. А теперь кыш.
Я остался на полу и выдергивал нитки из кисточки на краю розового коврика для ванной.
– Тама, – сказала она. Это было мое имя. – Тама, сейчас я буду принимать душ, ты мне тут не нужен.
Я нырнул под ванну, протиснувшись мимо одной из ее ножек. Холод, плесень. Мои коготки оставляли в пыли узоры, а надо мной стучали, барабанили струи воды. Там, в потемках, я много чего нашел: сухое жесткое полотенце для лица, картонную трубочку, пустую внутри, колючий гвоздик. Еще один кусочек кисточки от коврика. Огарок свечи. Паука, которого я съел. А совсем уж глубоко, там, где журчащая труба уходила в пол, была маленькая серебристая бабочка с дырочками в крыльях.
– Тама, – теряя терпение, сказала Марни, – ты очень шалишь.
Я выбрался наружу, отряхнул перья от пыли, Марни смахнула паутину у меня со спины, а я понадеялся, что паук, которого я съел, обычный, а не домашний питомец, потому что питомцев не едят. А потом уронил ей на ногу серебряную бабочку.
– Моя сережка! Я думала, она насовсем потерялась! Роб подарил мне их на нашу первую годовщину. Сам выбирал и все такое. Прицепил их к лепесткам розы, как будто они просто присели на цветок. Ну разве не мило? Хотя, если честно, они не совсем в моем вкусе. Только не говори ему.
Марни посадила меня на туалетный столик, и тут я увидел ее: другую птицу. Ту самую, тень которой заметил в окне, когда только вернулся домой. Я отступил, и птица тоже отступила. Я шагнул вперед, и птица тоже шагнула. Я посмотрел на нее левым глазом и стал ждать, пока она заговорит. Но она просто глядела на меня, поэтому я запрокинул голову, раскрыл клюв и затрещал: «Это моя ванная, это мой дом, это моя Марни, а ты должен уйти». Но когда я снова посмотрел на птицу, она так и стояла на прежнем месте.
– Это ты, – сказала Марни. – Это Тама.
– Это Тама, – повторил я человечьим голосом. Другая птица зашевелила клювом.
– Ты – Тама, – сказала Марни.
– Ты – Тама, – сказал я. Клюв птицы снова задвигался, у нее за спиной все лил и лил дождь, стали подниматься облака пара, а потом появилась другая Марни, показала на мою Марни и заявила:
– Это я. В зеркале. Понимаешь? Это просто стекло. Вот моя расческа. Мой тональный крем. Моя потерянная сережка. И ты, мой Тама. Видишь?
И я клюнул зеркало, оно оказалось просто стеклом, и никакого соперника вовсе не было.
А еще я становился похожим на своего отца.
– Ладно, мы уже много воды зря потратили. Просто… смотри в другую сторону. Молодец.
Она сняла одежду, всю-всю, пока не стала голенькой, как яйцо, и от этого по мне мурашки побежали, я даже перья распушил, как будто это могло помочь ей согреться. Внизу на ее белой спине было черное. Зеленовато-черное. Пурпурно-черное. Иссиня-черное. Совсем черное. Она обернулась через плечо, посмотреть на эти странные отметины в зеркале, и зеркальная Марни тоже на них смотрела, пока ее не скрыл пар. Потом настоящая Марни забралась под воду, задернула шуршащую занавеску и заговорила из-под воды, из-за занавески.
– Мы собрались вместе пять лет назад – Ник и Анжи только-только посадили свой фруктовый сад и позвали нас приехать и поглядеть на него. Приезжайте, говорят, и посмотрите, во что мы вложили все наши сбережения. Ехать по Уайлденесс-роуд, дороге Пустошей. Места там дикие, так что вы точно не проскочите мимо. И когда я ехала по дороге, он мне помахал, я имею в виду Роба, весь такой мускулистый и загорелый, а потом заявился к нам на порог. Сказал, что должен познакомиться с новыми соседями. Маме он с самого начала понравился, она все говорила: «Марни, он выглядит таким надежным, фермер – далеко не самый плохой вариант, и, боже, какой же он красавчик, блондин и сложен хорошо, да будь я на десять лет помоложе…» Я попросила ее прекратить. Он возил меня на мини-гольф и в кино, и на этом, пожалуй, и все. Мама сказала, что тут и без слов все ясно. Ник и Анжи предложили нам устроить свадьбу в их саду, хотя деревца были еще совсем молодые, к тому же январь, жарища в самом разгаре, а я забыла намазаться солнцезащитным кремом. Дурацкая ошибка, сама виновата. Когда я сняла платье, на руках остались белые следы от кружев. Это платье сшила мама, и она очень хохотала, не понимала, какие сильные у меня солнечные ожоги. Роб приносил мне охлажденные полотенца и как можно аккуратнее прикладывал к пострадавшим местам, но мне казалось, что боль никогда не пройдет. На медовый месяц мы поехали в Мельбурн и там в основном занимались тем, что искали тень. Обратно я вернулась фермерской женой. До этого я на фермах толком и не бывала, не говоря уже о таких, что на возвышенностях и в глубине острова, так далеко от большой воды никогда не жила. Даже не помню, кем хотела стать в детстве: кажется, сперва стюардессой, а потом «Спайс гёрл». Мне всегда нравилось петь. Мы с Анжи устраивали для мамы конкурсы песни, чтобы она выбирала победительницу. Она хвалила нас за отличный контакт со зрителями или за оригинальную подачу или говорила, что мы недостаточно выкладываемся. Роб даже ради спасения жизни не может ничего спеть, но ему нравится меня слушать. Он говорит, что при желании я могла бы добиться успеха как певица. Конечно, просто чтобы сделать мне приятное. В любом случае мне нравится быть женой фермера. Серьезно. Тут такой простор! И небо. А еще я раз в неделю езжу работать в магазин. Совмещаю самое лучшее из обоих миров, городского и сельского. Этот магазин стоит на главной улице, называется «Платья и повседневная одежда от Линетт». Наверное, я бы и сама хотела такой когда-нибудь. Линетт, должно быть, хорошо за семьдесят, но она всегда отлично выглядит. Кольца, шарфики, укладочка, в общем, из тех женщин, которые следят за собой. Она говорит, что я хорошо обслуживаю покупательниц, понимаю их, что у меня на них чутье. Они приходят и говорят: сделайте меня красивой. Ну, я и делаю. Знаю, как замаскировать недостатки, чтобы их никто не увидел, а клиенткам только этого и надо. Тут прикрыть, там задрапировать.
Я прокрался за занавеску и прыгнул под струи воды к Марни.
Я ненавидел дни, когда она была на работе. Весь этот простор. И небо. Роб наблюдал за мной своими похожими на речные камешки глазами, будто что-то замышлял, будто хотел отправить меня на бойню, туда, куда отвозил овец, которые только и годятся что на корм собакам. Их так и называют, «кормовые». Марни клала для меня на кухонный стул одну из своих думочек – на ощупь как мех, хоть и не мех на самом деле – и включала радио на столе, чтобы мне не было одиноко. Радио говорило: «Слушайте композицию “Бич бойз”, от которой ноги сами идут в пляс». Оно говорило: «Только до воскресенья десятипроцентная скидка в “Паркете Камерона”». Оно говорило: «Маори хотят всего и сразу. Хотят вернуть свои земли, но пользоваться электричеством, канализацией и всеми остальными благами цивилизации». Перед уходом Марни целовала меня в голову, говорила: «Будь хорошим мальчиком» – и пристегивалась ремнем в дышащем горячими бензиновыми парами серебристом автомобиле, у которого спереди были желтые глаза, а сзади – красные. Меня к этому автомобилю и калачом не заманишь. Я смотрел в окно, как она отъезжает, и гравий хрустел под черными колесами. А потом возвращался на кухню слушать радио.
«Глаз» тоже был идеей Марни. Она поставила его на полку в конце моей кровати, которая не была ловушкой, рядом с колесом обозрения, чтобы он мог смотреть на меня, пока я сплю. Он и смотрел, черный, немигающий, и я знал, что Марни меня любит. Если в те дни, когда она была на работе, я вытаскивал внутренности из моего рыкающего медведя или отдирал обои, чтобы посмотреть на скрытые под ними розы, Глаз говорил со мной ее голосом. «Прекрати, Тама, – говорил он. – Не трогай это. Для туалета у тебя есть коробка. Будь хорошим мальчиком». Я научился слушать его и говорил ему новые человечьи слова, выталкивая отрывистые звуки из груди и горла, а он смеялся смехом Марни. Я и самой Марни говорил эти слова, когда она возвращалась домой и клала на меня любящую руку. Должно быть, я лепетал совсем по-детски, мой птичий клюв коверкал человечьи звуки. Но Марни каждый раз хвалила меня, говорила, что я умный мальчик, раз учусь разговаривать, самый умный мальчик на свете. Поэтому я продолжал стараться.
А по ночам, среди покоя и жуткой тиши, являлись призраки моих братьев, и призрак матери являлся тоже, они пели мне сквозь стекло, их голоса были ветром в соснах, их голоса были дождем, были шелестом и скрежетом, который издавало что-то под землей. Призраки братьев были перьями, только перьями, а призрак матери – только костями. «Смерть от машины, – пели они. – Смерть от голода».
Глава пятая
Поймите вот что: я не был пленником. Марни, которая любила меня, показала мне кошачью дверцу и научила с мяуканьем открывать ее, а потому я мог выбираться наружу, искать червей, личинок, жуков и мотыльков, а еще – охотиться на мышей, у которых было гнездо возле компостной ямы. Рядом с сеновалом я обнаружил зернохранилище: высокую стальную башню, полную ячменя, и на земле возле нее всегда валялись зернышки. Однажды я заметил, что ее крышку не закрыли, забрался внутрь и наелся так, что больше не лезло, а после этого разлегся на своей ячменной горе, как царь.
– Ты очень шалишь, – сказал я человечьим голосом; слова трепетали и звенели в моей серебристой башне, а небо надо мной казалось голубой монеткой.
Иногда я пристраивался на просевшем крыльце и наблюдал, как собаки собирают овец и перегоняют их на соседний выпас, когда вся трава на предыдущем уже подъедена дочиста. По приказу Роба собака может нести ягненка или даже взрослую овцу не сжимая зубов и не подчиняясь инстинкту, который требует кусать. Собаки управляли овцами, но Роб командовал ими, подгонял их свистом и командами. Они были послушны, двигались быстро, проворно, неслись во весь дух, почти летели, когда окружали стадо. Их вожаком была черно-белая Дымка, которую Роб растил со щенка. Она была из тех овчарок, что не лают, и могла впиться взглядом в барана, стоя к нему совсем близко, хоть тот и топал копытами, и не двигалась с места, пока он не отступал. Древнее соперничество, которое в крови: Дымка подкрадывалась, как хищник, и могла гнать стадо без единого звука.