Колыбельная для смерти. Роман о том, кто вернулся с того света

Читать онлайн Колыбельная для смерти. Роман о том, кто вернулся с того света бесплатно

Глава

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ СМЕРТИ

роман о том, кто вернулся с того света

Пролог

Я умер в среду. Об этом мне рассказала бабка Агапа, которая, по её же словам, «выла громче всех, аж покойники в окрестных лесах проснулись».

Я не помню своих похорон. Потому что мне было всего один год от роду. И потому что, строго говоря, я на них не присутствовал. Моё тело, завёрнутое в кружевное одеяльце, лежало в маленьком гробике, обитом белым атласом. А я сам… я парил под весенним потолком нашей избы, что стояла на высоком берегу реки Быковки, путаясь в нитях пыльных лучей, и смотрел на всё это сверху вниз.

Мама не плакала. Это было самое странное. Она стояла у стола, на котором меня отпевали, и гладила край моего одеяльца. Лицо её было белым, как первый снег, но глаза – сухими и страшными. Отец пил самогон в сенях, и до меня доносился только его надсадный кашель.

Смерть пришла ко мне не черной старухой с косой. Она пришла как жар. Как огненный петух, который клюнул меня в темечко, заставив гореть заживо трое суток. Лекарь из волости сказал – «ангина». Бабка Агапа, перебирая в углу высохшие травы, прошептала тогда: «Не ангина то, мать. То он Её увидел».

Кого – «Её»? Я тогда не понял. Я просто умер. А потом, на третьи сутки, когда гроб уже стоял на лавке и пахло воском и тленом, я открыл глаза.

Точнее, открыл глаза тот, кто лежал в гробу. Я же всё это время был здесь, под потолком. И когда наше с ним зрение совпало, мир раскололся на две половинки. В одной остались заплаканная мать, пьяный отец и бормочущая псалмы попадья. А в другой…

В другой, прямо на лавке рядом с моим гробом, сидела женщина. Она была прекрасна той страшной, нечеловеческой красотой, от которой стынет кровь. В длинном, до пят, белом саване, с распущенными чёрными волосами, в которых запутались полевые цветы. Она смотрела не на мое мёртвое тело. Она смотрела вверх, на меня, парящего под потолком. И улыбалась.

– Здравствуй, сердешный, – прошелестело у меня в голове. – Загостился ты тут. Пора и честь знать.

И она протянула ко мне руку. Но в этот миг бабка Агапа, стоявшая в углу, вдруг резко обернулась, словно тоже её увидела, и с силой плеснула в угол святой водой из глиняной кружки.

Женщина в белом зашипела, как подпаленная кошка, и растаяла, осыпавшись лепестками увядших цветов.

А я… я камнем рухнул вниз. В своё тело. И заорал так, что с крыши, говорят, снег посыпался, хоть на дворе стоял май.

Мать упала в обморок. Отец выбил дверь сеней с петель. А бабка Агапа, единственная, кто не испугался, подошла ко мне, вынула из холодных ручек завядший василек (которого я раньше не замечал) и перекрестила меня.

– Жить будешь, малый, – сказала она. – Только помни теперь: ты не просто дитё. Ты – меченый. Ты одной ногой там побывал и обратно воротился. Теперь они за тобой всю жизнь охотиться станут. И те, кто сверху, и те, кто снизу. А всё почему?

Я, конечно, ответить не мог. Я просто плакал, чувствуя, как ледяной ком в груди медленно оттаивает.

– А потому что вернулся ты не один, – шепнула бабка, пряча василек за пазуху. – Глаза-то разуй.

Я разул. Сквозь пелену младенческих слез я увидел мать, приходящую в себя. Отца, мелко крестящегося на иконы. И в дверном проеме, на фоне яркого майского солнца – тонкий девичий силуэт в белом, с цветами в волосах. ОНА помахала мне рукой и исчезла в солнечном свете.

Так началась моя вторая жизнь. Жизнь, в которой смерть стала лишь дверью.

Глава 1. Родильный камень

Я рос хилым и молчаливым. До трёх лет не говорил ни слова, и мать уже начала возить меня по бабкам-шептухам, чтобы «замолвку сделать». Отец, Игнат, суровый мужик, работавший в кузне, косился на меня с опаской и старался лишний раз на руки не брать. Слишком холодный я был, говорил он. Даже в самую жаркую баню от меня веяло сыростью погреба.

Единственным человеком, кто не боялся ко мне прикоснуться, была прабабка Агапа. Для всей деревни Вереи она была просто «старая ведьма», которую обходили за версту, но в трудную минуту бежали к ней с последним грошом. Для меня же она была целым миром.

– Не слухай ты их, – говорила она, мешая угли в печи, от которой почему-то всегда пахло не едой, а полынью и мятой. – Холодный он. Это верно. Потому что тепло своё он там оставил. Где был-то. А забрал взамен другое.

– Что другое, баба? – спросил я впервые. Мне было три года, и я стоял босиком на холодном земляном полу, глядя, как тени от огня пляшут на её морщинистом лице.

Она обернулась, и глаза её блеснули, как у молодой кошки.

– Видение, внучек. Ты теперь видишь то, что другим не кажется. И то, что другим кажется, да они боятся сознаться. Грань ты видишь.

Эту грань я видел везде. Она была как тонкая, чуть заметная рябь на воде в безветренный день. Иногда она проступала на старых иконах, отчего лики святых казались мне живыми и пугающими. Иногда – в углах избы, где по ночам копошилось что-то маленькое и шуршащее. Бабка называла это «кикиморами» и ругалась на них матом, отчего они затихали. А иногда разговаривала с Домовым. Но чаще всего эта рябь сгущалась вокруг колыбели.

Моей колыбели не было. Мать, боясь за мой сон, укачивала меня на руках. А вот в доме у тётки Моти, что жила через стенку, как раз родился мальчик, Петька. И каждую ночь я слышал его плач. А ещё я видел, как над его люлькой склоняется ОНА.

Она была уже не в белом саване, а в сером, будничном. Волосы убраны под платок, лицо усталое, даже доброе. Она качала люльку и тихо, еле слышно, напевала. И от её пения Петька затихал, но дышать начинал тяжело, с хрипами.

Я рассказал бабке Агапе.

– Полуношница, – спокойно ответила она, строгая лучину. – Не тронь. Это её работа. Она деток не забирает, она их успокаивает, когда им боязно. А вот когда она в белом придет да с цветами… Это уже другая ипостась. Это сама Навья.

– Кто?

– Та, что за тобой тогда пришла. Смерть младенческая. Мать сыра-Земля в ипостаси своей темной. Она малых души любит, они чистые. Ты ей глянулся. Потому она за тобой и увязалась. Ждет не дождется, когда оплошаешь.

Я замолчал. Мне было три года, и меня поджидала Смерть. Это звучало как страшная сказка, но это была моя жизнь.

В то лето случилась засуха. Страшная, какой не припомнят даже старики. Обмелела Быковка – там, где раньше девки венки пускали на Купалу, теперь можно было по дну пройти, не замочив ног. Солнце выжгло поля, колодцы пересохли, а по ночам над кладбищем, что стояло на взгорке за огородами, загорались блуждающие огоньки. Мужики говорили – к худу. Бабы выли – к мору.

Отец мой, Игнат, скинулся с мужиками и привез из города попа с кадилом. Поп отслужил молебен на поле, покропил святой водой пересохшую землю, но легче не стало. Даже хуже стало. На следующее утро после молебна нашли в колодце утопленника. Старый дед Пахом, который уже лет десять из избы не выходил, сидел в пустом колодце, задрав голову к небу, и улыбался. Вода в колодце так и не появилась, а дед был сухим, хоть и просидел там всю ночь.

– Зачем полез? – допытывался урядник, приехавший из волости.

– Не лазал он, – сказала бабка Агапа, стоя в толпе. – Его принесли. И посадили. А он и рад. Гляньте на лицо-то. Блаженный.

Урядник глянул и перекрестился. Дед Пахом действительно улыбался, как младенец, увидевший материнскую грудь.

Хоронить его не стали. Закопали тут же, за огородами, без креста и попа, как самоубийцу. А в ночь после похорон я проснулся от холода.

Луна светила прямо в окно, и в её мертвенном свете на моей кровати, в ногах, сидел дед Пахом. Таким же сухим и блаженным.

– Вставай, малец, – прошелестел он, и изо рта у него посыпалась сухая земля. – Зовут тебя.

Я не закричал. Я привык. Я сел на кровати и посмотрел на него.

– Кто зовет?

– ОНА, – кивнул он головой в сторону окна. За окном, на фоне бледного неба, стеной стоял лес. – Хозяйка. Гневается. Жертвы просит.

– Какие жертвы?

– Чтоб вода была. Чтоб дождь пошел. Ей кровь нужна. Младенческая кровь, самая сладкая. А ты у нее должник. Ты ушел. Ты её обманул. Теперь либо ты к ней придешь, либо она сама за всеми придет.

Я смотрел на него и вдруг понял, что это не сон. Что этот сухой старик с пустыми глазницами – вестник.

– Я пойду, – сказал я тихо. – Но не один. Ты скажи ей: я приду, но она сначала пусть дождь пошлет.

Пахом кивнул и начал таять, как утренний туман. На простыне осталась только горстка сухой земли и маленький, окатанный водой камешек. Гладкий, серый, с дырочкой посередине. «Куриный бог», как называла такие бабка.

Я зажал камень в кулаке и лёг обратно. За окном зашумело. Упали первые, тяжелые, как дробь, капли.

Утром меня разбудил ливень. Мать рыдала от радости, подставляя под струи с неба пустые ведра. Отец крестился на иконы. А бабка Агапа сидела на крыльце, промокшая до нитки, и смотрела на меня.

– Покажи, – сказала она.

Я разжал кулак. Она взяла камешек, повертела в узловатых пальцах и тяжело вздохнула.

– Плата, – сказала она. – За дождь расплатился. Теперь ты её собственность, внучек. Этот камень – родильный. Те, кто с того света приходят, через такие дырочки в наш мир глядят. А ты его взял. Теперь она всегда будет знать, где ты. И всегда сможет к тебе войти. Носи теперь. Не выкидывай. Это твой оберег теперь. От людей. И пропуск для неё.

Я спрятал камень за пазуху. Он был ледяным, но уже через минуту согрелся от моего тела и стал почти родным. Ливень хлестал по крыше, смывая засуху, а вместе с ней – и покой деда Пахома с его блаженной улыбкой. Деревня Вереи ликовала. Только я знал цену этого ливня. И цена эта была я сам.

Как-то мы сидели в сенях. Бабка Агапа, как всегда, возилась с травами, а я вертел в пальцах свой камень. Лунный свет падал в окошко, и в дырочку посередине было видно, как танцуют пылинки.

– Баба, – спросил я, – а почему ты говорила – он и оберег, и пропуск? Как это может быть одно и то же?

Она подняла голову от пучка сушёной мяты, посмотрела на меня долгим взглядом. Потом отложила травы, подсела ближе, взяла камень в свои узловатые пальцы.

– А ты думал, вещи простые? – усмехнулась она. – Нет, внучек, в нашем деле простого не бывает. Всякая вещь – она как человек. Живёт, дышит, меняется. Особенно такая.

Она поднесла камень к свету, повертела.

– Родильный камень, куриный бог – по-разному зовут. Его вода точит тысячу лет, дырочку эту делает. Через неё мир духов в наш заглядывает. И мы – в их, понимаешь?

Я кивнул, хотя понимал ещё не до конца.

– Для обычного человека, – продолжала бабка, – он оберег. Потому что дырочка эта отводит дурной глаз, нечисть путает. Они смотрят – а видят пустоту. Для них ты как сквозь туман. Проходят мимо.

– А для меня?

– А для тебя, – она вздохнула, – для тебя он стал ключом. Потому что ты сам через эту дырочку уже пролез. Туда и обратно. Ты не просто носишь камень – ты в нём отпечатался. Как воск под печатью.

Я смотрел на камень и пытался представить, как можно «отпечататься» в дырочке.

– Это как… как если бы ты в дверь вошёл и ручку с собой забрал? – спросил я.

– Умный, – улыбнулась бабка. – Вроде того. Только наоборот. Ты не ручку забрал – ты сам стал дверью. А камень теперь – это проём в двери. Через него она на тебя смотрит. И всегда видит.

– А если выкинуть?

– Выкинешь – хуже будет. Дыра в тебе останется, пустое место. А пустота, она всегда заполняется. Чем заполнится – не знаешь. Может, чем похуже Хозяйки. Камень хоть держит границу, не даёт ей совсем внутрь провалиться.

– Значит, он и враг, и друг?

– Он – мост, – ответила бабка. – А мост, он ни враг, ни друг. Он просто связь. Можно по мосту врага впустить, а можно самому по нему уйти и не вернуться. А можно на мосту стоять и смотреть. Ты теперь на нём стоишь, внучек. Всю жизнь.

Она помолчала, поглаживая камень большим пальцем.

– И ещё одно помни: камень этот живой. Он будет меняться. С тобой вместе. Пока ты маленький и слабый – он для неё окно. Вырастешь, силу наберёшь – может, и сам в него смотреть научишься. Не она на тебя, а ты на неё.

– Как это?

– А вот так. Через эту дырочку можно не только впускать, но и выпускать. Или не выпускать. Захочешь – закроешь. Захочешь – оставишь щёлку. Всё от тебя зависеть будет. От твоей воли.

– А бабушка, – спросил я, вспомнив её рассказ про Лешего, – а твой алатырь? Он тоже такой?

– Алатырь – другой, – она покачала головой. – Тот из самой земли, из корней. Он силу даёт, а не связь. Это разные вещи. Как нож и ключ. Ножом можно резать, а ключом – открывать. У тебя – ключ. Самый сильный, какой только бывает. Потому что он кровный, родильный. Ты с ним родился заново.

Она вернула мне камень. Я зажал его в кулаке, и он вдруг показался мне не холодным, а тёплым. Почти живым.

– Носи, – сказала бабка. – Не снимай. И слушай, что он тебе шептать будет. Со временем научишься различать – где её голос, а где камень сам говорит. Там, в дырочке, не только она живёт. Там ещё и ты сам. Та часть тебя, что там осталась. Слышишь?

Я приложил камень к уху. Мне показалось – или действительно внутри что-то зашумело? Как ветер в печной трубе. Как далёкий лес. Как голос, похожий на мой собственный, но глубже, древнее.

– Слышу, – прошептал я.

– Ну и ладно, – кивнула бабка и вернулась к своим травам. – Значит, не зря всё. Живи теперь с этим.

Глава 2. Гость с того берега

После того дождя жизнь в Верее пошла своим чередом, но что-то неуловимо изменилось. Люди стали чаще креститься, дольше засиживались вечерами по домам, а собаки по ночам выли не на месяц, а на наш дом. Мать с отцом переглядывались, но молчали. Только бабка Агапа вела себя как обычно – будто ничего и не случилось.

Мне минуло пять лет. Я уже хорошо говорил, но с деревенскими детьми не играл. Они меня сторонились. Я не обижался – я понимал. Дети всегда острее чувствуют чужеродность. А я и был чужеродным. Слишком бледный, слишком тихий, слишком внимательный. И с этим дурацким камешком на шее, который я носил на суровой нитке и никогда не снимал.

– Куриный бог! – дразнились ребята. – Жабьи лапки! Меченый!

Я не отвечал. Мне было всё равно. Меня больше занимало другое: по ночам ко мне приходили гости.

Первым был дед Пахом. Он являлся регулярно, садился в ногах и молча смотрел на меня своими пустыми глазницами. Иногда шевелил губами, но слов я не разбирал – только сухой шелест, как от опавших листьев.

Потом появилась женщина в белом. Та самая, с похорон. Но теперь она не исчезала при виде святой воды. Она стояла в углу моей комнаты и ждала. Чего? Я не знал. Но каждую ночь, просыпаясь, я видел её силуэт и чувствовал, как холод подбирается к моему сердцу.

– Не бойся её, – учила бабка Агапа. – Она боится больше. Ты живой, а она – нет. Нет у неё силы над тобой, пока ты сам не позовешь.

– А я позову?

– Не дай Бог, – крестилась она. – Не дай Бог.

Но однажды ночью я позвал. Сам того не желая.

Случилось это в канун Ивана Купалы. Праздник в деревне гуляли широко – жгли костры, прыгали через огонь, девки венки на воду пускали. Меня, конечно, не взяли. Я сидел дома один – мать с отцом ушли к соседям, бабка Агапа уползла в лес за травами: в эту ночь любая травинка особую силу имеет.

Я лежал на печи, слушал, как за окном гуляет молодежь, и крутил в пальцах свой камешек. И вдруг почувствовал – в избе кто-то есть.

Я сел. В углу, там, где всегда стояла она, было пусто. Но чужое дыхание я чувствовал явственно. Холодное, сырое, с запахом тины и прелых листьев.

– Выходи, – сказал я тихо. – Я знаю, ты здесь.

Из темноты выступил не силуэт женщины. Из темноты вышел мужчина. Высокий, статный, в длинном черном плаще, с лицом красивым и страшным одновременно. Глаза его горели зеленым болотным огнем, а от волос пахло дымом и пеплом.

– Здравствуй, должник, – сказал он голосом, от которого замерзла вода в крынке на столе.

Я сглотнул. Сердце колотилось где-то в горле.

– Кто ты?

– Я тот, кто приходит, когда зовут. А ты позвал. Камешек свой крутил, думал о ней, о Хозяйке. А я услышал. Я всегда слышу, когда о ней думают.

– Ты её муж?

Он засмеялся. От смеха его со стен посыпалась известка, а в углах заметались тени.

– Муж? Глупый мальчик. Нет у неё мужа. Есть слуги. И я – старший среди них. Можешь звать меня Болотным.

– Ты хочешь меня забрать?

– Нет, – покачал он головой. – Забирать буду не я. Я пришел торговаться.

– Торговаться?

Он шагнул ближе, и я увидел, что под плащом у него нет тела – только пустота, в которой клубится туман и светятся чьи-то глаза.

– Ты ей нужен, мальчик. Очень нужен. Такие, как ты, рождаются раз в сто лет. Ты видел тот свет и вернулся. Ты носишь её метку. Ты – ключ.

– Ключ к чему?

– К двери между мирами. Она хочет войти сюда насовсем. Не гостьей, не ночной тенью, а полноправной хозяйкой. И ты ей в этом поможешь.

Я сжал камешек так сильно, что край дырочки впился в ладонь.

– А если я не хочу?

– Тогда она возьмет всех, кого ты любишь. По одному. Каждую ночь. Пока ты не останешься один. Выбор за тобой.

Он начал таять, как утренний туман над рекой. Я рванулся к нему, схватил за полу плаща – и пальцы мои погрузились в ледяную слизь. Я отдёрнул руку, и на пальцах осталась тина, мелкие болотные ракушки и чей-то крошечный череп – мышиный или лягушачий? Я не разобрал.

– Жди гостей, мальчик, – донеслось уже из ниоткуда. – Скоро твой черёд выбирать.

Я упал на пол и разрыдался. Впервые за пять лет. Впервые с того дня, как очнулся в гробу.

Вернулась бабка Агапа под утро, зашуршала травами в сенях. Я выскочил к ней, трясущийся, и вывалил всё – про Болотного, про ключ, про выбор.

Она слушала молча, не перебивая. Потом села на лавку, достала кисет с махоркой, закурила. Бабы в деревне не курили, а она курила – и ничего, Бог терпел.

– Доигралась, – сказала она наконец. – Чуяло моё сердце, что неспроста она за тобой увязалась. Ты не просто младенец выживший. Ты – перекресток.

– Что это значит?

– А то, что в час твоей смерти, когда ты между небом и землей висел, душа твоя стала мостом. Растянулась, понимаешь, как струна, от того берега до этого. И теперь по этой струне кто хочешь пройти может. А она хочет не пройти – она хочет по этой струне весь свой мир перетащить.

Я представил, как из темноты лезут дед Пахом, Болотный, женщина в белом, а за ними – тьма, полная горящих глаз, и мне стало дурно.

– Что же делать, баба?

Она глубоко затянулась, выпустила дым к потолку, где он свернулся странным кольцом и не рассеивался.

– Есть одно средство. Рискованное, правда. Сама я не потяну, стара уже. А ты мал. Но есть люди, которые знают, как такие узлы развязывать.

– Какие люди?

– Странники. Те, кто по дорогам ходит, от мира отрекшись. Они силу копят не в избе, а в пути. Есть один такой – дед Матвей. Юродивый, по-нашему, блаженный. Он по всей губернии бродит, от села к селу. Говорят, с самим Николой Угодником разговаривал. Коли он возьмется – может, и разрубит эту ниточку, что тебя с тем светом связывает.

– А где его найти?

– А нигде. Он сам находит, кого надо. Ты молись, внучек. Молись и жди. Он придет.

Я пошел молиться. Я тыкался лбом в темные иконы, бормотал «Отче наш», который выучил от бабки, но слова казались пустыми, а Бог – далеким и глухим. Иконы молчали. Только лампадка теплилась ровным, немигающим огнем.

В ту ночь я уснул быстро, без снов. А наутро меня разбудил не петух, не мать, а чужой голос под окном:

– Эй, хозяева! Пустите странника Христа ради!

Я выглянул. На завалинке сидел старик в лохмотьях, босой, с длинной седой бородой, в которой запутались репьи и солома. Глаза у него были светлые, голубые, как у младенца, и смотрели они прямо на меня, будто сквозь стену.

– Здравствуй, меченый, – сказал он тихо, но я расслышал каждое слово. – Недолго я шел к тебе. Всего три года. А ты ждал?

Я сполз с печи и, не чуя ног, побрел открывать калитку.

Глава 3. Ходок

Дед Матвей пил чай из маминой любимой кружки с отбитой ручкой и улыбался беззубым ртом. Мать суетилась вокруг, подкладывала то пирожок, то варенье, то еще чего, хоть странник и не просил. Отец сидел в углу, хмурился, но молчал – против Божьего человека не попрёшь.

Я сидел напротив и смотрел, как Матвей ест. Ел он странно: не жадно, но и не благоговейно. Просто – делал дело. Откусывал, жевал, глотал. Иногда останавливался, прислушивался к чему-то внутри себя и кивал.

– Хороший хлеб, – сказал он наконец. – Душевный. С молитвой печенный?

– А как же, – всплеснула руками мать. – Без молитвы разве можно? Господь с вами, дедушка!

– То-то и оно, – вздохнул Матвей. – Молитвой, мать, тоже перемудрить можно. Иной раз так намолишь, что черти сбегаются со всей округи – послушать, как ты с Богом разговариваешь. Им ведь тоже интересно.

Мать перекрестилась. Отец хмыкнул. А я засмеялся – первый раз за много лет.

Матвей посмотрел на меня, и глаза его стали серьезными.

– Пойдем, малый, – сказал он, поднимаясь. – Поговорить надо. Без ушей.

Мы вышли в огород, сели на траву у покосившегося плетня. Солнце пекло немилосердно, но от Матвея веяло прохладой, как от старого камня в тени.

– Показывай, что носишь, – кивнул он на мою грудь.

Я вытащил камешек. Матвей взял его в ладонь, повертел, поднес к свету, зачем-то понюхал.

– Куриный бог, – сказал он. – Вещь сильная. Наши предки, еще дохристианские, такие камни почитали. Считалось, что через дырочку эту мир духов видно. И духи через нее в наш мир заглядывают. А ты его на шею повесил. Добровольно.

– Бабка сказала – оберег.

– Бабка твоя – баба мудрая, – кивнул Матвей. – Для обычного человека это оберег. А для тебя – приглашение. Ты же не обычный. Ты – открытый. Через тебя все проходит без помех. А камень этот дырочку в тебе расширил. Теперь ты не просто видишь – ты впускаешь.

Мне стало страшно. Я хотел сорвать камень, но Матвей остановил мою руку.

– Не трожь. Поздно снимать. Теперь это часть тебя. Выкинешь – хуже будет. Пустота останется, а пустота, она всегда заполняется. Кем заполнится – вот вопрос.

– Что же мне делать, дедушка?

Матвей посмотрел на небо, на солнце, на облака, плывущие высоко-высоко.

– Есть один путь, – сказал он тихо. – Только трудный. Страшный, может быть. Но другого не вижу.

– Я согласен.

– Не спеши. Не узнал еще – а уже согласен. Так нельзя. Ты должен знать, на что идешь.

– И на что я иду?

Он помолчал, сорвал травинку, начал жевать.

– Ты видел тот свет, мальчик. Ты был там, куда мы все уйдем. Ты вернулся. И теперь ты как живой мост между мирами. Хозяйка – та, что в белом, Навья, Мать Сыра-Земля в ипостаси своей темной – она хочет этим мостом воспользоваться. Перейти со всей своей свитой. Тогда на земле начнется такое, что и в Апокалипсисе не писано. Не война, нет. Хуже. Перемешивание. Живые перестанут отличать живых от мертвых. Мертвые перестанут уходить. Мир застынет.

– А я?

– А ты будешь стоять в центре и держать дверь открытой. Вечно. Пока не рассыплешься в прах. Не живой и не мертвый – маятник, который качает границу.

Я представил это – вечность в одной точке, между мирами, без движения, без надежды, без конца – и меня затошнило.

– Как это остановить?

– Есть два способа, – Матвей загнул один палец. – Первый: ты должен умереть по-настоящему. Так, чтобы душа ушла и не вернулась. Тогда мост рухнет.

– А второй?

– Второй: ты должен сам стать Хозяином. Занять её место.

Я не понял.

– Как это – занять место?

– В том мире, откуда она приходит, есть порядок. Иерархия. Кто сильнее – тот и главный. Она сейчас главная потому, что её никто не победил. А если найдется кто-то, кто победит её в её же мире, на её территории, тот и станет новым Хозяином. Или Хозяйкой. Тогда она уйдет в тень, а новый Хозяин сможет закрыть дверь сам, своей волей.

– Я должен убить её?

– Убить? – Матвей усмехнулся. – Её убить нельзя. Она и так не живая. Её можно только заменить. Вытеснить. Стать сильнее.

– Но я – ребенок. Мне пять лет. Как я могу быть сильнее её?

– А это не возраст решает, – Матвей посмотрел на меня странно, будто видел насквозь. – Ты думаешь, ты просто ребенок? Ты тот, кто вернулся. Ты носишь в себе частицу того мира. Хочешь ты того или нет. И частица эта растет. С каждым годом, с каждым днем, с каждым разом, когда ты видишь то, чего не видят другие. Она делает тебя частью их мира. Или – их мира частью тебя.

Он помолчал, потом добавил:

– Скоро ты начнешь меняться. Не внешне – внутри. Появятся силы, о которых ты не просил. И соблазны. Можно будет, например, заставить замолчать обидчика, просто пожелав. Можно будет увидеть, что у человека на душе, даже если он молчит. Можно будет шагнуть туда, куда другим нельзя. И не вернуться.

– Я не хочу соблазнов. Я хочу быть обычным.

– Поздно, – вздохнул Матвей. – Когда тебя в гробу отпевали, обычность кончилась. Теперь выбор другой: либо ты, либо она. Либо ты станешь Хозяином и закроешь дверь, либо она станет Хозяйкой всего, и дверь не закроется никогда.

Я молчал. В голове было пусто и звонко, как в пересохшем колодце.

– А ты, дедушка? Ты поможешь?

– Я затем и пришел, – кивнул Матвей. – Только помощь моя не в том, чтобы за тебя воевать. Я проведу тебя. Покажу дорогу. Научу тому, что сам знаю. А уж входить в тот мир и встречаться с ней тебе придется самому.

– Когда?

– Рано еще. Маленький ты. Силы не накопил. Но и ждать долго нельзя – она тоже не дремлет. Каждый год, каждый месяц она будет пробовать подобраться. Через сны, через болезни, через людей, которые сами не ведают, что делают. Год-два, от силы три. А потом либо ты пойдешь к ней сам, либо она придет за тобой – и тогда уже поздно будет выбирать.

Он поднялся, отряхнул лохмотья.

– Я поживу у вас, коли пустите. Место мне нужно не большое – сеней хватит. Буду учить тебя по ночам, когда никто не видит. А днем – спать. Я старый, мне много отдыхать надо.

– А мать с отцом?

– Им скажи – блаженного приютили, Бога ради. Они и рады. А что по ночам шепчемся – так это старик с ребенком, кому какое дело.

Он пошел к дому, но на пороге обернулся.

– Камень свой не снимай. И никому не давай трогать. Даже мне. Я его в руках подержал – и то на себя навлек лишнее. Теперь она и меня чует. Это хорошо – отвлеку на себя немного. Мне не привыкать.

И он исчез в темноте сеней, оставив меня одного в сумерках, с камешком на груди, который вдруг стал тяжелее, будто свинцовый.

Так началось моё обучение. По ночам, когда деревня засыпала, Матвей будил меня легким касанием, и мы уходили в поле, в лес, на кладбище. Он учил меня видеть не глазами, а нутром. Слышать не ушами, а кожей. Чувствовать границу – ту самую рябь в воздухе – и не бояться её.

– Страх, – говорил он, – это твой враг. Но и друг. Кто не боится, тот лезет напролом и гибнет. Кто боится слишком – застывает и гибнет. А кто боится в меру, слушает свой страх, учится у него – тот живет.

Он показывал мне следы нелюдей: примятая трава, где никто не лежал; следы босых ног, ведущие в никуда; ветки, сломанные не в ту сторону. Он учил заговаривать воду, чтобы пить из любого ручья и не бояться отравы. Он учил дышать так, чтобы сердце билось реже и можно было замереть, стать невидимым для тех, кто ищет живое тепло.

– Они ищут тепло, – пояснял он. – Потому что сами холодные. Ты тоже холодный, но по-другому. Твой холод – оттуда, но ты живой. Это их путает. Используй это.

Однажды, через месяц таких уроков, он привел меня на кладбище в полнолуние и велел лечь на свежую могилу.

– Зачем? – спросил я, дрожа.

– Учиться спать с мертвыми, – ответил он просто. – Привыкать. Потому что тебе с ними жить. Или они с тобой.

Я лег. Земля подо мной была холодной и влажной, пахла гнилью и сыростью. Я закрыл глаза и провалился в сон мгновенно, будто в омут.

И мне приснилась ОНА.

Она сидела на лавке в моей избе, но изба была не моя – чужая, огромная, с высокими потолками, уходящими во тьму. Она была в белом, с цветами в волосах, и смотрела на меня спокойно, даже ласково.

– Здравствуй, жених, – сказала она.

Я сел напротив. Во сне я не боялся.

– Я не жених тебе.

– А кто же? Ты носишь мой камень. Ты ходишь по моей земле. Ты учишься у моего врага. Ты готовишься занять мое место. Кто же ты, как не жених?

– Я тот, кто не даст тебе войти.

Она улыбнулась – и от улыбки этой цветы в её волосах почернели и осыпались пеплом.

– Глупый. Я уже вошла. Я в тебе. С того самого дня, как ты открыл глаза в гробу. Я – твоя тень. Я – твой страх. Я – твоя сила, о которой ты ещё не знаешь. Ты не закроешь дверь, потому что дверь – это ты сам. И ключ – ты сам. И замок – тоже ты.

Она встала, подошла ко мне, наклонилась. Её лицо было прекрасным и ужасным одновременно, как икона, с которой сошел лик.

– Ты будешь моим, мальчик. Не сегодня, не завтра. Но будешь. Потому что я – та, кто ждет в конце любой дороги. Я – та, кто забирает уставших. Я – вечность. А против вечности никто не устоит.

Я проснулся от того, что Матвей тряс меня за плечо. Было утро. Я лежал на могиле, мокрый от росы, и в руке у меня был зажат свежий василек – такой же, как тот, что бабка Агапа вынула из моей ручки в день моего воскрешения.

Я поднес его к лицу, понюхал. Цветок пах не полем, а тиной и болотом.

– Видел её? – спросил Матвей, хотя это был не вопрос, а утверждение.

Я кивнул.

– Скоро, – сказал он. – Скоро тебе придется идти. Она уже зовет.

Я встал, отряхнул землю с одежды и пошел к дому. Василек я не выкинул – сунул за пазуху, к камешку. Пусть знает, что я не боюсь.

Но я боялся. Очень боялся.

Мы сидели в сенях, лучина горела тускло, тени плясали по стенам. Матвей помешивал угли в жаровне и молчал. Потом вдруг сказал:

– А знаешь, малый, не ты первый, кого я встретил. Был до тебя один… тоже меченый.

Я насторожился.

– Где он?

– Нет его, – вздохнул Матвей. – Ушёл. Хозяйка забрала.

– Как?

– А вот так. Ему семь лет было, когда я его нашёл. В соседней губернии, в деревне Глуховке. Тоже, как ты, в гробу глаза открыл. Тоже камень носил. Только не родильный, а другой – волчий клык. Ему бабка повесила, думала – оберег.

Матвей замолчал, глядя в огонь.

– Звали его Егоркой. Светлый был мальчик, добрый. Видел многое, но не боялся. Я учил его, как тебя. Думал, вырастет – сильным станет. А она пришла раньше.

– Хозяйка?

– Она. Только не сама – через сон. Стала ему являться каждую ночь. Сначала лаской брала, потом страхом. Егорка не выдержал. В одну ночь встал, пошёл в лес и не вернулся. Нашли через три дня – сидит под берёзой, глаза открытые, улыбается. А на груди – цветы полевые, хоть зима была.

– Почему он не выдержал? – спросил я. – Чем я лучше?

– А тем, – Матвей посмотрел на меня долгим взглядом, – что у тебя бабка была. Сильная, старая, с алатырь-камнем. Она тебя держала. А у него никого не было. Только я, а я приходил раз в месяц. Не уберёг.

Он вздохнул тяжело.

– С тех пор я и хожу по деревням. Ищу таких, как вы. Чтобы не повторилось. Чтобы хоть одного спасти.

– Спасёшь? – спросил я.

– Ты уже спасён, – усмехнулся он. – Сам. А я так, рядом постоял.

Глава 4. Чужой глаз

Осень того года выдалась холодной и гнилой. Дожди лили не переставая, дороги развезло так, что из деревни в город не выехать, а из города к нам – тем более. Мы сидели взаперти, как в осажденной крепости, только враг был невидим.

Матвей учил меня дальше. Теперь мы не ходили далеко – слишком мокро и зябко для его старых костей. Сидели в сенях, при свете лучины, и он рассказывал.

– У каждого человека, – говорил он, помешивая угли в жаровне, – есть свой глаз. Не тот, которым смотрят, а другой – нутряной. Им он видит то, что скрыто. У одних этот глаз закрыт от рождения и до смерти. У других приоткрывается во сне или в болезни. А у третьих – как у тебя – распахнут настежь. И через этот глаз в человека может заглянуть кто угодно.

– И что тогда?

– А то, что ты видишь их – и они видят тебя. Вы в расчете. Только им это нужнее. Им, понимаешь, зрение живое нужно, чтобы не забывать, каково это – быть человеком. Они смотрят на тебя и питаются. Не кровью, нет. Памятью. Чувствами. Теплом, которое ты накопил за день.

– Как вампиры?

– Вроде того. Только хуже. Вампир кровь выпьет – и сыт. А эти будут смотреть на тебя годами, по капле вытягивать, и ты даже не заметишь, пока не станешь пустым, как высохший колодец.

Я вспомнил деда Пахома, который после смерти улыбался блаженно. Может, его тоже высосали до дна?

– Как защититься?

– А никак, – вздохнул Матвей. – Если глаз открыт, он открыт. Можно только не подпускать близко. Не пускать в душу. Но ты же ребенок, у тебя душа нараспашку. Потому она к тебе и льнет.

– Кто – она?

– Хозяйка. И все её слуги. Ты для них как окно в мир живых. Чистое, незанавешенное. Они через тебя смотрят и радуются.

Меня передернуло. Представить, что каждую ночь, каждую минуту кто-то смотрит на меня из темноты, изучает, ждет – было невыносимо.

– А ты? – спросил я. – Ты тоже через меня смотришь?

Матвей усмехнулся.

– Я – другое дело. Я не из их мира, я из вашего. Просто знаю про них много. И знаю про тебя. Я не смотрю – я вижу. Это разное.

Он помолчал, потом добавил тихо:

– Ты должен понять одну вещь, мальчик. Самое страшное не то, что они придут и заберут тебя. Самое страшное – что ты сам захочешь к ним. Что тебе станет там интереснее, чем здесь. Потому что там – вечность, тайна, сила. А здесь – только дожди, скука, да мамкины пироги.

– Не захочу, – сказал я твердо.

– Посмотрим, – вздохнул он. – Посмотрим.

В середине октября случилось то, что заставило меня поверить: время на исходе.

Я сидел на печи, смотрел в окно на серое небо и вдруг увидел человека. Он шел по дороге прямо к нашему дому, хотя дороги уже не было – одна жижа. Шел босиком, в одной рубахе, без шапки, под проливным дождем. Шел и улыбался.

Я позвал мать. Она выглянула, всплеснула руками:

– Господи Иисусе! Да это ж дядя Федя! Из соседней деревни! Что ж он под дождем-то?

Она выскочила на крыльцо, закричала, замахала. Человек остановился, посмотрел на неё мутными глазами и пошел дальше – прямо к нашему дому, не сворачивая.

Зашел в сени. Мать за ним. Я спрыгнул с печи и побежал следом.

Дядя Федя стоял посреди сеней, мокрый, дрожащий, и смотрел не на мать, не на отца, который вышел из горницы, а на меня. Смотрел и улыбался той самой блаженной улыбкой, какой улыбался дед Пахом в колодце.

– Здравствуй, светлый, – сказал он голосом, в котором не было ничего человеческого. – Долго я шел к тебе. Холодно. Темно. А ты здесь, в тепле, на печи. Хорошо тебе.

– Федя, ты чего? – отец шагнул к нему. – Ты пьян, что ли? Откуда идешь?

– Оттуда, – Федя мотнул головой куда-то назад, в сторону леса. – Там теперь хорошо. Тихо. Мать моя там, брат, сестра. Все там. И меня зовут. А я к тебе зашел, светлый. Велели передать.

– Кто велел? – спросил я, хотя уже знал ответ.

– Она. Говорит: скажи ему, что срок подходит. Что ждет она. Что васильки в поле уже отцвели, а она все ждет. И велит спросить: готов ли ты?

Отец перекрестился. Мать заплакала. А я стоял и смотрел в глаза дяди Феди, и видел, что там, за этими глазами, стоит ОНА. Смотрит на меня и ждет ответа.

– Передай, – сказал я как можно тверже. – Передай, что готов. Когда надо будет – приду.

Федя кивнул, развернулся и пошел обратно под дождь. Мать бросилась за ним, хотела остановить, но отец схватил её за руку:

– Не тронь, Матрена. Не наш это человек. Не наш.

Федя ушел в дождь и пропал. Через три дня нашли его в лесу, под старой березой, сидящего с открытыми глазами. Мертвого, но не тронутого зверем, не тронутого тленом – просто застывшего, как статуя. И на груди у него лежал букетик полевых цветов, хотя на дворе стоял октябрь.

Хоронили его на кладбище, но бабка Агапа сказала – не жилец он был с того момента, как порог наш переступил. И вина за это на мне.

Я не спал три ночи после того. Лежал, смотрел в потолок и думал. ОНА приходила каждую ночь, стояла в углу и молчала. Ждала.

На четвертую ночь Матвей разбудил меня:

– Вставай. Пора.

– Куда?

– К ней. Не насовсем – в гости. Пора тебе посмотреть, что там, по ту сторону. Пока не поздно, пока ты еще можешь вернуться. Узнать врага в лицо – не в образе, а в сути.

– Я боюсь.

– Я знаю. Но бояться будешь потом. Сейчас – иди.

Он вывел меня в сени, открыл дверь в чулан, где обычно висела старая одежда и лежал хлам. Но сейчас там не было стен – была тьма. Густая, живая, дышащая.

– Шагни, – сказал Матвей. – И помни: ты там гость. Не ешь, не пей, не бери ничего в руки. И ни с кем не разговаривай, кроме неё. Если заговоришь с другим – останешься там навсегда.

Я шагнул.

Глава 5. В гостях у смерти

Тьма обступила меня, но не слепая – в ней было видно. Видно странно, будто смотришь сквозь воду или дым. Предметы плыли, меняли очертания, превращались один в другой. Сначала я шел по чему-то твердому, похожему на землю, потом понял – это не земля. Это спрессованные кости. Миллионы костей, утоптанные в дорогу.

Вокруг стояли дома. Наши, деревенские, но словно вывернутые наизнанку: окна светились черным, двери вели в никуда, а крыши упирались не в небо, а в такую же костяную землю, только перевернутую.

Люди – или не люди – ходили мимо. Бледные, полупрозрачные, с глазами, полными тоски. Они не замечали меня или делали вид, что не замечают. Только один, мальчик примерно моего возраста, остановился и посмотрел.

– Новенький? – спросил он.

Я вспомнил наказ Матвея и промолчал, пошел дальше. Мальчик не отставал:

– Ты живой, да? Я чую. Ты пахнешь хлебом и молоком. Я забыл, как это пахнет. Дай понюхать?

Я ускорил шаг. Мальчик заплакал – тонко, жалобно, но слез у него не было.

Дорога привела меня к поляне. Посреди поляны стоял дом – не изба, а терем, резной, красивый, с высоким крыльцом. Только краска на нем облупилась, а резьба была не деревянная, а костяная.

Продолжить чтение