Читать онлайн Смерть в Мариинском театре бесплатно
- Все книги автора: Вячеслав Гот
Пролог. За кулисами и в свете рампы
За час до того, как погас свет в люстрах, и за час до того, как погасла жизнь Дмитрия Ильича Верещагина, Мариинский театр жил своей обычной, никому не видимой жизнью.
В этот вечер давали «Пиковую даму».
В зрительном зале уже собиралась публика. Фрак мешался с мундирами, бриллианты в ложах соперничали с хрустальным сиянием главной люстры. Пахло духами, пудрой и легким волнением. Но за тяжелым бархатным занавесом, расписанным двуглавыми орлами, кипела иная жизнь – та, что никогда не попадает в театральные программки.
Верещагин появился в театре за сорок минут до первого звонка. Он всегда приходил рано. Не из почтения к искусству – из любви к власти. Пройти по пустым коридорам, заглянуть в глаза встречным служителям, увидеть, как они кланяются, – это питало его сильнее любых оперных арий.
Дмитрий Ильич Верещагин, потомственный почетный гражданин, владелец лесных угодий и золотых приисков, попечитель театрального училища и щедрый жертвователь, считался человеком безупречным. Газеты называли его «Меценатом с душой поэта». В свете шептались, что без его денег сцена Мариинки давно бы осиротела. Он давал – и ему прощали всё. Даже то, как он смотрел на артисток.
Сейчас он стоял в директорской ложе, прижимая к глазам театральный бинокль. Но смотрел он не на сцену. Бинокль был наведен туда, где в полумраке кулис мелькала худая фигурка в репетиционной пачке.
– Красавица, – пробормотал он себе под нос. – Жаль, таланта мало. Но талант – дело наживное.
Он опустил бинокль и улыбнулся своему отражению в темном стекле. Лицо у него было холеное, сытое, с тяжелой челюстью. Глаза смотрели цепко, оценивающе. В свои пятьдесят пять он не потерял ни волоска в аккуратной бородке, ни интереса к молодым дарованиям.
В это же время, этажом ниже, в гримерной на четвертом ярусе, прима-балерина Анна Репина заканчивала гримироваться. Она сидела перед тройным зеркалом, и десятки лампочек отражали ее лицо – лицо женщины, которая привыкла быть первой. Тридцать три года. Для балерины – возраст опасный. Но она держалась. Держалась за каждую партию, за каждую ноту, за каждое движение, которое могло доказать, что рано списывать ее со счетов.
– Анна Павловна, к вам господин Верещагин просили передать, – горничная сунула в руку балерине маленький конверт.
Репина взяла его длинными, сухими пальцами. Внутри была короткая записка: «После спектакля. Жду в буфете. Надо поговорить о контракте. Д.В.»
Балерина скомкала бумагу. Лицо ее не изменилось, лишь на шее, у самого основания, забилась тонкая жилка.
– Скажите, что я очень занята перед выходом. Я подойду, если успею.
Горничная выскользнула. Анна посмотрела на свое отражение долгим, тяжелым взглядом. В этом взгляде не было благодарности. Была усталость. И ненависть.
В глубине сцены, под колосниками, стоял пожилой человек в потертом сюртуке. Его звали Федор Кузьмич, и он служил в театре сорок лет – сперва рабочим сцены, потом помощником режиссера, теперь просто приглядывал за порядком. Он слышал всё, что говорилось за кулисами, и видел то, что никто не замечал.
– Недобрый вечер, – прошептал он, глядя, как монтировщики тащат декорацию спальни графини. – Слишком тихо.
Старик перекрестился на стояк с софитами.
Он знал этот театр как свои пять пальцев. Знал, что улыбка здесь стоит дороже золота, а падение с вершины может быть смертельным. Знал, кто кому должен, кто кого ненавидит, и чья карьера построена на чужом несчастье.
И еще он знал то, о чем молчали все: двадцать лет назад в этом театре погибла певица. Сорвалась с колосников. Несчастный случай. Следствия не было. А Верещагин тогда только начинал свой путь мецената.
– Недобрый вечер, – повторил старик и ушел в тень.
Первый звонок прозвенел ровно в семь. Публика повалила в зал. Верещагин занял свое место в ложе бенуар, поправил фрак, приосанился.
Дирижер поднял палочку. Оркестр грянул увертюру.
Никто не знал, что для кого-то в этом зале сегодняшний спектакль станет последним.
Глава 1. Ложа бенуар. Смерть под аплодисменты
Музыка Чайковского заполняла зал до самого купола, где роспись с музами и амурами терялась в сиянии хрустальной люстры. Третий акт «Пиковой дамы» подходил к своей мрачной развязке. На сцене Графиня, призраком в белом, пугала несчастного Германа.
В ложе бенуар, обитой малиновым бархатом, сидели четверо. Сам Верещагин – в центре, в кресле у самого бортика. Рядом с ним – супруга, Елизавета Петровна, женщина с бледным лицом и нервными пальцами, которые теребили кружевной платок. Позади, в полумраке ложи, расположились двое приглашенных: молодой чиновник особых поручений из министерства двора и пожилая графиня-фрейлина, тетушка Елизаветы Петровны.
Верещагин слушал музыку с прикрытыми глазами. Он знал эту оперу наизусть. Знал, когда петь начнет Герман, когда грянет хор, когда упадет занавес. Он даже постукивал пальцем по бархатному поручню в такт увертюре.
Но вот что-то изменилось.
Чиновник, сидевший сзади, потом рассказывал на допросе: «Дмитрий Ильич вдруг дернулся. Именно дернулся, словно его ударило током. Я подумал, что ему дурно от духоты – в ложах всегда жарко натоплено».
Верещагин открыл глаза. Широко. Слишком широко.
Рука его, еще секунду назад отбивавшая такт, вцепилась в поручень. Костяшки пальцев побелели.
– Дмитрий? – тихо позвала супруга. Она смотрела на сцену и не сразу заметила перемену.
Он не ответил.
На сцене Герман пел свою отчаянную арию, требуя у Графини назвать три карты. Оркестр гремел, зал затаил дыхание. И в этот самый миг Верещагин начал заваливаться вперед.
– Дмитрий Ильич! – вскрикнул чиновник, подаваясь к нему.
Но было поздно.
Меценат рухнул грудью на бархатный бортик ложи. Голова его безжизненно свесилась вниз, прямо над партером. Цилиндр, лежавший на соседнем стуле, покатился по полу и замер у ног фрейлины, которая в ужасе прижала руки ко рту.
В тот же миг оркестр грянул финальный аккорд. Занавес дрогнул и пополз вниз. Зал взорвался аплодисментами.
Никто в партере не заметил тела, перевесившегося через край ложи. Никто не услышал приглушенного крика Елизаветы Петровны. Аплодисменты заглушили всё.
– Врача! – закричал чиновник, перекрывая овации. – Бога ради, врача!
Он выскочил в коридор, едва не сбив с ног лакея в ливрее. По ложам пробежал шепоток, но публика еще не понимала – случилось что-то на сцене или в зале? Может, так задумано? Может, эффект?
Аплодисменты стихали медленно, нехотя.
В ложу уже вбегали люди. Театральный врач, сухонький старичок с саквояжем, вечно дежуривший за кулисами, прибыл первым. Он опустился на колени перед Верещагиным, нащупал пульс, приподнял веко.
– Вынесите его в коридор, – распорядился он. – Скорее.
Двое служителей подхватили грузное тело под руки. Голова мецената моталась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы. Белоснежная манишка была залита чем-то темным – то ли вином, то ли кровью.
В коридоре уже собралась толпа. Лакеи, чиновники, какие-то дамы в бриллиантах, разинув рты, глазели на происходящее. Врач велел расступиться, положил Верещагина прямо на ковровую дорожку, расстегнул сюртук, прижался ухом к груди.
Минута. Две.
– Сердце, – сказал он наконец, поднимаясь с колен и вытирая руки платком. – Остановка сердца. Боюсь, здесь уже ничего не поделаешь.
Елизавета Петровна стояла у стены, белая как полотно, и смотрела на мужа остановившимися глазами. Она не плакала. Она словно не верила, что это происходит на самом деле.
– Как сердце? – переспросил кто-то из толпы. – У него же здоровое сердце было! Он вчера только в манеже был, лошадей смотрел…
Врач только развел руками.
– Всякое бывает. Волнение, духота, музыка… В его возрасте это не редкость.
Чиновник из министерства, бледный, с трясущимися руками, уже отдавал распоряжения: послать за полицией, известить родных, увести публику. Но публика и не думала расходиться. Весть о смерти мецената разнеслась по театру со скоростью пожара.
– Несчастный случай, – шептались в ложах. – Слабое сердце.
– Ах, бедная Елизавета Петровна!
– А какой был человек! Сколько сделал для театра!
В гримерных артисты, еще не снявшие грима, перешептывались, прикладывая пальцы к губам. Дирижер, узнав новость, велел оркестрантам сидеть на местах – мало ли что.
И только один человек в театре смотрел на происходящее иначе.
Алексей Громов, сыскной надзиратель, оказался в Мариинском не по службе. Сестра вытащила – «проветрись, отдохни, на людей посмотри». Он и смотрел. С галерки, где билеты дешевле, а воздух гуще. Смотрел и видел то, чего не замечали другие.
Верещагин упал лицом вперед. Если бы сердце остановилось просто так, он бы обмяк, сполз с кресла, уткнулся носом в пол. Но он рванулся вперед, вцепился в поручень, захрипел. Так не сердце останавливается. Так задыхаются.
Громов спустился вниз, смешался с толпой зевак у служебного входа. Когда тело выносили, он успел заглянуть в лицо покойному.
Губы Верещагина были синими. Не серыми, не бледными, а именно синими. И на воротничке, у самой шеи, виднелось темное пятно.
Яд, подумал Громов.
Но вслух ничего не сказал.
Не его дело. Он здесь зритель, а не сыщик. Полиция разберется. Скажут – сердце, значит сердце.
Однако, выходя на улицу в толпе нарядной публики, он всё думал об этих синих губах и о том, как дернулось тело перед смертью.
Аплодисменты смолкли. Театр опустел. Только за кулисами еще горел свет, и тени метались по стенам, словно репетируя новый, еще не написанный спектакль.
Глава 2. Взгляд с галерки
Галерка в Мариинском театре – место особое. Здесь воздух, спертый от дыхания сотен людей, здесь скамьи деревянные и жесткие, отсюда сцена кажется игрушечной, а артисты – крошечными марионетками. Но отсюда же видно всё. Весь зал как на ладони. Все ложи, все ярусы, все потайные углы, куда не достанет взгляд из партера.
Алексей Громов сидел на галерке и мучился.
Он мучился оттого, что воротничок мундира натирал шею оттого, что сестра всю дорогу до театра читала ему нотации о пользе прекрасного, и оттого, что Чайковский, при всей своей гениальности, наводил на него тоску. Громов любил музыку попроще – ту, что под гитару поют в трактирах, с надрывом и без затей.
– Леша, ты хоть делай вид, что тебе интересно! – шипела сестра, Катерина, поправляя единственное свое приличное платье, купленное ради этого случая в рассрочку.
– Мне интересно, – соврал Громов, косясь на часы.
До антракта оставалось еще полчаса.
Он перевел взгляд вниз. Ложи бенуар сияли позолотой и бриллиантами. В одной из них, в третьей от сцены, сидел тот самый известный меценат, о котором Катерина рассказывала всю дорогу. Верещагин. Громов видел его портреты в газетах – холеный, сытый, с тяжелым взглядом исподлобья.
– Видишь? – Катерина ткнула его локтем в бок. – Вон он, благодетель наш! Говорят, он в этом году театральному училищу десять тысяч пожертвовал. Десять тысяч, Леша! Ты представляешь?
Громов представлял. Он представлял, сколько таких «десяти тысяч» прошло через руки этого человека и сколько из них было честно нажито, а сколько – выжато из чужих судеб. Сыскной нюх подсказывал ему: за красивой картинкой всегда прячется что-то некрасивое. Так уж устроен мир.
– Не зевай, – буркнул он, но сестра уже не слушала – завороженно смотрела на сцену, где Графиня в белом призрачном одеянии пугала несчастного Германа.
Громов снова уставился на ложу Верещагина.
И тут он увидел то, чего видеть не полагалось.
В полумраке ложи мелькнуло движение. Кто-то стоял за спиной мецената, кто-то, кого не было видно из зала. Громов прищурился – глаза у него были острые, наметанные на слежке. Фигура была то ли мужская, то ли женская – не разобрать. Слишком далеко, слишком темно.
Но движение было странным. Рука, протянутая к Верещагину, и тут же убранная назад.
Громов подался вперед, чуть не свалившись с жесткой скамьи.
– Ты чего? – дернулась сестра.
– Тихо.
Он смотрел не отрываясь. Фигура исчезла. В ложе остались только Верещагин и его супруга, сидевшая рядом. Или ему показалось?
А потом случилось то, о чем наутро напишут все газеты.
Верещагин дернулся.
Именно так – резко, всем телом, словно через него пропустили электрический разряд. Руки вцепились в бархатный поручень. Голова запрокинулась, потом упала вперед. Громов видел всё: как обмякло тело, как покатился цилиндр, как вскочила супруга, как заметались люди в ложе.
– Господи! – ахнула Катерина, тоже заметившая суматоху внизу. – Что там? Что случилось?
Зал еще аплодировал, не понимая. Занавес закрывался, публика в партере вставала, вызывая артистов. Только на галерке, где сидел Громов, начали оглядываться – туда, где в ложе бенуар происходило что-то не по сценарию.
– Пойдем, – сказал Громов, вставая.
– Куда? Спектакль же не кончился!
– Пойдем, говорю.
Он пробирался сквозь толпу зевак, спускался по крутым лестницам, лавировал между нарядными дамами и важными господами. Сестра едва поспевала за ним, придерживая юбки.
Внизу, у служебного входа, уже собралась толпа. Громов протолкался вперед, показал полицейскому на груди значок – неофициально, мол, свой, пропусти.
– Что тут?
– Меценат наш, Верещагин, – ответил околоточный, молодой парень с испуганными глазами. – Сердце, говорят. Доктор сказал – остановка.
Громов шагнул ближе. Тело лежало прямо на ковровой дорожке, накрытое чьим-то сюртуком. Рядом суетились люди во фраках, дама в бриллиантах прижимала платок к лицу. Врач, сухонький старичок, уже закрывал саквояж.
– Позвольте, – Громов наклонился над телом.
– Вы кто такой? – возмутился чиновник из министерства. – Здесь полиция разберется!
– Я и есть полиция, – Громов показал значок. – Сыскное отделение.
Чиновник поперхнулся, но возражать не посмел.
Громов осторожно откинул край сюртука. Лицо Верещагина было спокойным, почти умиротворенным. Только губы – синие. Темно-синие, как чернила. И на воротничке сорочки, у самой шеи, темное пятно. Маленькое, с копейку.
– Рвота была? – спросил Громов у врача.
Врач покосился на него с недоумением.
– Что? Нет. Откуда? Он же упал сразу…
– Судороги? Задыхался?
– Господин сыщик, – врач поджал губы, – я тридцать лет практикую. Остановка сердца выглядит именно так. Внезапно. Без предупреждения.
– Я не про предупреждение, – Громов приподнял веко покойного. Зрачок был расширен, почти не видно радужки. – Я про симптомы.
Врач пожал плечами.
– Ничего такого не было. Упал – и всё.
Громов выпрямился. Огляделся. В глазах окружающих читалось только одно: соболезнование, испуг, любопытство. Никто не смотрел на покойного так, как смотрел он. Никто не видел синих губ и расширенных зрачков.
– Кто был в ложе? – спросил он у чиновника.
– Супруга, Елизавета Петровна. Графиня Толстая, тетушка ее. И я, собственно. Больше никого.
– А тот, кто стоял за спиной?
Чиновник вытаращил глаза.
– Простите?
– За спиной Верещагина. Перед тем, как он упал. Кто-то подходил.
– Господь с вами! – чиновник перекрестился. – Никого не было. Мы все сидели на местах. Я клянусь!
Громов посмотрел на супругу. Елизавета Петровна стояла у стены, бледная, с остановившимся взглядом. Она не плакала. Женщины в таких случаях обычно плачут. Или падают в обморок. Или кричат. Эта молчала. Смотрела куда-то в пустоту перед собой и молчала.
– Сударыня, – Громов подошел к ней, – простите за вопрос в такую минуту. Вы не заметили ничего необычного перед смертью вашего супруга? Может быть, кто-то входил в ложу? Подавал что-то? Говорил с ним?
Она подняла на него глаза. Пустые, сухие глаза.
– Никого, – сказала тихо. – Мы слушали музыку. Он слушал музыку. А потом… потом он упал.
– А занавес? – не унимался Громов. – Когда закрывался занавес, вы смотрели на сцену или на мужа?
– На сцену, – выдохнула она. – Я смотрела на сцену.
Врал кто-то из них. Или чиновник, или супруга. Потому что Громов своими глазами видел: в ложе кто-то был. Рука, протянутая к Верещагину. Тень. Движение.
Он вышел на улицу. Сестра ждала его у колонны, кутаясь в легкий платок – вечер был прохладный.
– Ну что там? – спросила она с тревогой.
– Умер человек, – коротко ответил Громов.
– Бедный… А говорили, здоровый был.
– Говорили, – согласился Громов.
Он закурил папиросу, глядя, как разъезжаются кареты, как публика шушукается, обсуждая трагедию. Красивая дама в соболях садилась в экипаж, и Громов узнал в ней приму-балерину, которую видел на афише. Анна Репина. Лицо у нее было спокойное, даже довольное. Чему радуется, подумал Громов. Человек умер.
– Леша, поехали домой, – потянула его сестра. – Холодно.
– Поехали.
Он докурил, бросил окурок в урну. Но мысль не отпускала. Синие губы. Расширенный зрачок. Тень в ложе.
Сердце, говорят?
Не похоже.
Слишком гладкая смерть для человека с такой негладкой репутацией. Слишком вовремя. Слишком театрально.
Громов обернулся на здание театра. В окнах еще горел свет – там, за кулисами, метались тени. Там доделывали свою работу те, кому аплодисментов мало, кому нужно больше – власть, деньги, месть.
– Красивый спектакль, – сказал он вслух.
– Что? – не поняла сестра.
– Говорю, постановка хорошая. Жаль только, финал фальшивый.
И они пошли к извозчику, а за спиной у них, в темноте ночного Петербурга, замер Мариинский театр – храм искусства, где только что разыграли первую смерть в новом, еще не дописанном сценарии.
Глава 3. Молчаливый свидетель. Беседа с вдовой
На следующее утро Петербург проснулся с газетами в руках. «Новое время» вышло с траурной рамкой: «Скоропостижная кончина известного мецената Д.И. Верещагина». «Биржевые ведомости» поместили некролог на первой полосе, где покойный именовался не иначе как «ангел-хранитель русского искусства». «Петербургский листок» пустил слух, что сердце мецената не выдержало красоты «Пиковой дамы» – «умер под звуки любимой оперы, что может быть прекраснее для истинного ценителя?».
Громов читал всё это за утренним чаем в своей казенной квартире на Лиговке. Сестра Катерина суетилась у печки, поглядывая на брата с тревогой.
– Ты чего не ешь? Остынет ведь.
– Не хочется.
– Всё о том вчерашнем думаешь? Брось, Леша. Начальство сказало – сердце, значит сердце. Не твое это дело.
Громов отложил газету. Начальство действительно сказало. Утром, когда он явился в управление, подполковник Мыльников вызвал его к себе и велел «не совать нос куда не просят».
– Верещагин – человек известный, – внушал Мыльников, поглаживая бакенбарды. – С родственниками при дворе. Нам только скандала не хватало. Врачи дали заключение – остановка сердца. Дело закрыто. Ты меня понял?
– Понял, – ответил Громов.
Но понял он другое. Если дело закрывают так быстро, значит, кто-то очень хочет его закрыть. Значит, есть что скрывать.
Поэтому вместо того, чтобы отправиться в участок, он поехал на Офицерскую улицу, где в собственном особняке жила вдова Верещагина.
Дом мецената был из тех, что называют «барскими гнездами»: особняк в стиле позднего классицизма, с колоннами и лепниной, с чугунной оградой и запертыми воротами. Громов позвонил. Долго не открывали. Наконец вышел швейцар в ливрее, оглядел небогатый мундир сыщика с явным пренебрежением.
– Их высокоблагородие никого не принимают. Траур-с.
– Передайте, что от сыскной полиции. По делу о смерти господина Верещагина.
Швейцар поколебался, но исчез. Вернулся через пять минут и нехотя провел Громова в дом.
Внутри было сумрачно. Зеркала завешаны черным крепом, часы остановлены. В гостиной, отделанной малиновым деревом, горели только две свечи в высоких подсвечниках. У окна, спиной к свету, сидела Елизавета Петровна.
Громов помнил ее с прошлого вечера – бледная, застывшая, с пустыми глазами. Сегодня она выглядела иначе. Спокойной. Слишком спокойной для женщины, которая вчера потеряла мужа.
– Садитесь, господин сыщик, – голос у нее был ровный, без слез. – Вам чаю?
– Благодарю, не стоит. Я ненадолго.
Он сел в кресло напротив, рассматривая вдову. Лет тридцати пяти, не больше. Хороша собой – тонкие черты лица, темные волосы убраны в строгую прическу, траурное платье сидит безупречно. Только руки выдают волнение: пальцы теребят кружевной платок, сминают его, расправляют и снова мнут.
– Еще раз примите мои соболезнования, – начал Громов. – Я понимаю, что вам тяжело, но служба обязывает задать несколько вопросов.
– Я уже всё рассказала вчера, – она подняла на него глаза. – Врач сказал – сердце. Что еще вам нужно?
– Формальности, сударыня. Вы же знаете, бумага любит порядок. Расскажите мне о вчерашнем вечере. Подробно.
Она вздохнула, поправила платье.
– Мы приехали в театр около семи. Дмитрий Ильич хотел быть пораньше – он любил пройтись по фойе, встретить знакомых. В ложе мы были уже за четверть часа до начала. С нами были граф Толстой с супругой… то есть графиня Толстая, моя тетушка, и Петр Аркадьевич Сухотин, чиновник министерства.
– Кто еще заходил в ложу?
– Никто. Мы сидели вчетвером весь вечер.
– А до начала? Перед спектаклем?
Вдова замялась на секунду. Самую малость. Но Громов заметил.
– Перед спектаклем Дмитрий Ильич отлучался. Ненадолго. Сказал, что хочет пройтись за кулисы, поздороваться с артистами. Он всегда так делал.
– И вы не пошли с ним?
– Я осталась с графиней. Мы говорили о.… впрочем, это неважно.
Громов кивнул, делая пометку в блокноте.
– А когда он вернулся, вы ничего не заметили? Может быть, он был взволнован? Или наоборот – спокоен?
– Он был как обычно, – пожала плечами вдова. – Улыбался, шутил. Сказал, что в театре всё благополучно, что Репина сегодня в ударе будет.
– Репина? Прима-балерина?
– Да. Дмитрий Ильич очень ценил ее талант. Он вообще много делал для театра. Для артистов.
Громов снова кивнул, пряча усмешку. «Ценил талант» – так обычно говорят о меценатах, которые ценят не только талант. Он вспомнил записку, которую вчера, перед спектаклем, горничная передала балерине. Случайно услышал, когда стоял в толпе зевак. «После спектакля. Жду в буфете». Интересно, о чем хотел поговорить меценат с примой?
– Скажите, сударыня, – Громов подался вперед, – у вашего супруга были враги?
Вдова подняла брови. Искренне удивилась или искусно сыграла?
– Враги? У Дмитрия Ильича? Господь с вами. Его все любили. Он стольким помогал, стольких поддерживал. Артисты его боготворили, купцы уважали, при дворе ценили.
– А в театре? Никто не держал на него обиды?
– Обиды? – она слегка нахмурилась. – Знаете, господин сыщик, в театре всегда много страстей. Артисты – люди самолюбивые. Кому-то могло не нравиться, что Дмитрий Ильич кому-то покровительствует больше, кому-то меньше. Но чтобы враги… Нет. Не верю.
– А долги? У него были должники?
– Дмитрий Ильич никому не давал в долг. Он дарил. Помогал безвозмездно. Это не долги, это благотворительность.
Громов слушал и дивился. Слишком гладко. Сладко до приторности. Ни одного темного пятна на сияющем образе. Так не бывает. У каждого человека есть тень. У этого, похоже, тень отрезали и спрятали в сундук.
– Простите за нескромный вопрос, сударыня. Вы сами как ладили с супругом?
Она замерла. Платок в руках перестал мяться.
– Что вы имеете в виду?
– То и имею. Семейная жизнь. Счастливы были?
– Мы прожили двенадцать лет, – голос ее чуть дрогнул. – Дмитрий Ильич был прекрасным мужем.
– Детей вам бог не дал?
– Нет, – коротко ответила она. И добавила после паузы: – К сожалению.
Громов почувствовал фальшь. Не в словах – в паузах. Слишком длинных, слишком обдуманных. Она не говорила – она отвечала заученный урок.
– Вы знали, что вчера, перед смертью, ваш супруг передал записку Анне Репиной? Приглашал ее на встречу после спектакля.
Глаза вдовы блеснули. Всего на миг. Потом снова стали пустыми и печальными.
– Дмитрий Ильич часто обсуждал с артистами контракты, постановки. Это обычное дело.
– И вас это не тревожило?
– Мне нечего было тревожиться, – отрезала она. – Я доверяла мужу.
Громов поднялся, пряча блокнот.
– Благодарю вас, сударыня. Вы очень помогли следствию.
Она тоже встала, проводила его до дверей гостиной. У самого порога Громов обернулся:
– И последнее. Вы вчера сказали, что смотрели на сцену, когда муж упал. А ваш спутник, господин Сухотин, утверждает, что вы сидели с открытыми глазами, но смотрели не на сцену. Он говорит – вы смотрели на мужа.
Вдова побледнела. Всего на секунду. Потом овладела собой.
– Сухотин ошибся. В темноте всё могло показаться. Я смотрела на сцену.
– А движение за спиной мужа вы видели?
– Какое движение?
– Тень. Чья-то рука. Перед тем, как он упал.
– Ничего не видела, – твердо сказала она. – Там никого не было.
Громов поклонился и вышел.
На улице он закурил, глядя на завешенные трауром окна особняка. Слишком ровные показания. Слишком гладкая репутация. Слишком спокойная вдова.
Женщина, которая только что потеряла мужа, не может быть такой спокойной. Или она его не любила – или она знает больше, чем говорит.
А тень в ложе? Рука? Кто-то был там. Громов не мог ошибаться. Глаза у него наметанные, не раз проверенные в деле.
Он докурил и пошел прочь, но на углу Офицерской остановился. Из подворотни за ним наблюдали. Маленький, вертлявый человечек в потертом пальто, с лицом, похожим на крысиную мордочку. Увидев, что Громов заметил его, шмыгнул в арку и исчез.
Громов усмехнулся. Слежка? Уже интересно.
Значит, кто-то очень не хочет, чтобы сыщик копал дальше. Или кто-то очень хочет знать, что он накопал.
Он повернул к дому, но в голове уже зрело решение: завтра же он пойдет в театр. Поговорит с артистами, с рабочими, с теми, кто видел Верещагина за кулисами в последний час его жизни. И с Анной Репиной – обязательно.
Потому что, если смерть мецената была не случайностью, убийца все еще там. За кулисами. И готовит новый спектакль.
Глава 4. Коридоры власти и интриг
Мариинский театр днем оказался совсем не тем храмом искусства, каким виделся Громову вечером. При свете серого петербургского утра, просачивающегося сквозь запыленные окна, он выглядел обычным казенным учреждением – с длинными коридорами, скрипучими половицами и запахом канцелярской пыли, перемешанным с театральным духом – клеем, краской и пудрой.
Громов явился с утра пораньше, предъявил в подъезде свой значок и потребовал проводить его к директору. Швейцар, тот самый, что вчера ловил каждое слово господ, сегодня смотрел на сыщика свысока, но перечить не посмел.
Директор императорских театров, тайный советник князь Сергей Михайлович Волконский, принимал в своем кабинете, отделанном с той избыточной роскошью, которая должна была напоминать посетителям о величии империи. Высокие дубовые панели, портреты государей в золоченых рамах, тяжелые портьеры с золотыми кистями. Сам князь, сухощавый, с благообразной сединой в бакенбардах и усталым взглядом человека, который всё на свете видел и ничему не удивляется, сидел за массивным столом и перебирал бумаги.
– Господин Громов? – он поднял глаза на вошедшего. – Сыскная полиция? Присаживайтесь. Чем обязан?
Громов сел в предложенное кресло, оглядываясь. В кабинете, кроме них, находился еще один человек – молодой, в вицмундире министерства двора, с тонкими усиками и цепкими глазами. Он стоял у окна и делал вид, что рассматривает Неву за стеклом, но Громов сразу понял: этот слушает и запоминает.
– Меня интересуют обстоятельства смерти господина Верещагина, – начал Громов без предисловий.
Князь Волконский поднял брови:
– Но, насколько мне известно, врачи дали заключение. Сердечная недостаточность. Дело закрыто.
– Формально – да, – кивнул Громов. – Но у меня есть некоторые сомнения.
– Сомнения? – переспросил молодой человек у окна, оборачиваясь. – Какие же?
Громов посмотрел на него вопросительно.
– Барон фон Клейст, – представился тот. – Состою при дирекции по особым поручениям. Собственно, я курировал вопросы, связанные с господином Верещагиным. Он был нашим главным благотворителем.
– Вот как, – Громов прищурился. – Тем лучше. Может быть, вы сможете пролить свет на некоторые обстоятельства.
Барон и князь переглянулись. В этом взгляде Громов прочел то, что и ожидал: они уже всё обсудили без него и выработали общую линию.
– Спрашивайте, – разрешил князь, откидываясь в кресле.
– Господин Верещагин часто бывал в театре?
– Постоянно, – ответил барон. – Он был нашим попечителем. Без его поддержки многие постановки были бы невозможны. Он финансировал балетную труппу, оплачивал костюмы для новых спектаклей, жертвовал на театральное училище.
– И, надо полагать, пользовался особыми привилегиями?
Князь слегка поморщился.
– Какие привилегии вы имеете в виду?
– Свободный доступ за кулисы, например. Возможность общаться с артистками без свидетелей.
Барон усмехнулся, но промолчал. Князь ответил сухо:
– Господин Верещагин был уважаемым человеком. Мы не считали нужным ограничивать его в передвижениях по театру. Тем более что он часто обсуждал с артистами творческие вопросы.
– Творческие, – повторил Громов. – Понимаю.
Он выдержал паузу, давая им возможность продолжить, но оба молчали.
– Скажите, – Громов сменил тему, – у Верещагина были здесь недоброжелатели?
Барон и князь снова переглянулись.
– Недоброжелатели? – переспросил барон. – У мецената, который раздавал деньги? Это вряд ли.
– А у человека, который имел влияние на распределение ролей? На контракты? На судьбы артистов?
Князь Волконский кашлянул в кулак.
– Видите ли, господин сыщик, в театре, как и везде, есть своя иерархия. Конечно, мнение такого человека, как Верещагин, учитывалось. Но окончательные решения принимала дирекция. Только дирекция.
– И все же, – настаивал Громов, – кто-то мог быть недоволен его вмешательством?
Барон фон Клейст подошел к столу, взял папку с бумагами, полистал ее, делая вид, что ищет что-то важное.
– Понимаете, – сказал он негромко, – Верещагин был человеком со сложным характером. Он помогал, но… как бы это сказать… не бескорыстно.
– То есть?
– Он требовал благодарности. Иногда в формах, которые… – барон покосился на князя, ища поддержки. Князь едва заметно кивнул. – Которые выходили за рамки обычной признательности.
Громов навострил уши.
– Конкретнее.
Барон вздохнул.
– Он покровительствовал одним артисткам в ущерб другим. Продвигал своих любимиц, даже если у них не хватало таланта. Ломал карьеры тем, кто отказывался… сотрудничать.
– Сотрудничать? – Громов приподнял бровь. – Вы хотите сказать, что он требовал от артисток… определенных услуг?
– Я ничего не хочу сказать, – поспешно ответил барон. – Я лишь констатирую факты, которые были у всех на виду. В театре об этом говорили. Но открыто – никогда. Верещагин был слишком влиятелен.
– И слишком щедр, – добавил князь с кислой миной. – Дирекция закрывала глаза на многое, потому что без его денег мы бы не потянули постановки. Вы знаете, сколько стоит поставить новый балет?
Громов не знал и знать не хотел. Его интересовало другое.
– Кто именно пострадал от его… покровительства?
Барон пожал плечами.
– Многие. Но открыто говорить об этом никто не станет. Одни боялись потерять место, другие – надеялись на его милость. А теперь, когда он умер… теперь, все будут молчать вдвойне.
– Почему?
– Потому что покойников не судят, – усмехнулся барон. – А живых – запросто. Если кто-то начнет поливать грязью имя Верещагина, его самого выставят клеветником. Слишком много у него друзей наверху.
Громов задумался. Это была та самая тень, которую он искал. Репутация мецената была не просто гладкой – она была отполирована до блеска чужими страхами и чужим молчанием.
– А долги? – спросил он. – У него были должники в театре?
Князь Волконский усмехнулся.
– Весь театр был его должником. И я в том числе. – Он встал, прошелся по кабинету. – Вы понимаете, господин сыщик, что такое зависимость от частного капитала? Это петля на шее. Верещагин давал деньги, но взамен получал власть. Власть над репертуаром, над артистами, над судьбами. Он мог настоять, чтобы давали его любимицу, даже если она не вытанцовывала партию. Мог провалить постановку, если ему не нравился исполнитель. И мы терпели. Терпели, потому что выбора не было.
– А теперь? – спросил Громов. – Теперь выбор появился?
Князь остановился, посмотрел на сыщика долгим взглядом.
– Теперь у нас нет денег. Верещагин финансировал половину текущего репертуара. Его вдова уже дала понять, что не намерена продолжать благотворительность. Мы на мели, господин Громов. И если вы надеетесь найти в театре убийцу, который избавил нас от благодетеля, то зря. Нам этот человек нужен был живым. Очень нужен.
В его голосе Громов уловил горечь. Настоящую, не наигранную. Князь не врал – театр действительно потерял в лице Верещагина не просто мецената, а дойную корову.
– Однако, – вмешался барон, – это не значит, что у него не было врагов. Были. И среди артистов, и среди чиновников. Слишком многим он перешел дорогу.