Читать онлайн Страсти по Синестету бесплатно
- Все книги автора: Серёжа Пушка
Часть I
Синестезия.
Глава I
Я — синестет.
Точнее, никакого «я» нет, но, если убрать это местоимение, мой рассказ получится путаным и туманным. Вы можете считать меня сумасшедшим, я и сам иногда так считаю, однако, вряд ли всё так просто. У меня было своё имя, но я почти забыл его. Правда, пользоваться им всё равно приходится, чтобы поменять паспорт или купить билеты, да мало ли где. Мне иногда кажется, что я проклят, обречён, но никого, кроме Евстигнеева, это не интересует, важно, чтобы он не догадался перевернуть песочные часы, когда в них закончится песок.
Я вижу время, как сериал, склеенный из случайных обрывков. Вероятно, этот дар мне достался от испанской прапрабабки. Говорят, она ездила по тайге верхом на тигре, палила из длинного лакированного пистолета с раструбом и могла хлыстом сшибать шишки с кедров. Незаконнорождённый сын князя, последний из угасающего рода Прозоровских, что росли корнями из Ярославских Рюриковичей, увидал её в цирке шапито на Ходынском поле и моментально потерял голову. В ноябре 1917 года, ночью, князь тайком пробрался к огненной испанке, умолял её бежать от ужасов революции на восток. Дрожащий от желания юноша с разными по цвету глазами произвёл впечатление, и она согласилась, нарисовала ему точку на лбу шафрановой пудрой, собрала цирковой реквизит, срезала цветок и отправилась с ним.
Так, они оказались на Байкале. На старой фотографии, случайно найденной мной на антресолях, неизвестный автор запечатлел сибирский пейзаж тех лет: деревья были посечены шрапнелью и стояли напуганными, без поросли, с переломанными ветвями, словно столбы для виселицы. Князь несколько лет участвовал в Гражданской войне, терпел многочисленные лишения и беды, пока не обморозил себе ноги во время Великого ледяного похода Колчака, и не был оставлен разбитой отступающей армией в крохотном срубе, на волю судьбы. Судьба имела на него планы, и на третий день двери распахнулись, и на пороге появилась испанка. Поговаривали, что она никогда не отпускала от себя любимого, следуя за ним, словно голодная волчица. Испанка погрузила князя верхом на белого тигра, разделась догола, легла на любимого и укрыла обоих тяжёлым овечьим тулупом. Когда они вернулись к древнему озеру, князь был розовощёк, а испанка несла в себе моего прадеда. Но жизнь вернулась к князю лишь для того, чтобы попрощаться. Прозоровский по возвращении обвенчался с испанкой и взял фамилию Идальго, однако это не спасло. Новая власть именем революции пустила ему пулю в лоб на глазах беременной жены.
Разродившись, испанка обтёрла прадеда, завернула его в овечью шкуру, отправилась на запад. Добравшись до Москвы, она поступила на службу в цирк, и до конца дней вспоминала оставленный на месте расстрела цветок.
Прадед поступил в артиллерийское училище, с упоением познавал баллистику, втайне мечтая сбежать в Испанию, бить фашистов. Судьба всегда даёт просящему, только не так, как мечталось. Он отправился бить фашистов в июле 41-го. Получив контузию, в первом же бою, был эвакуирован в госпиталь. Там смуглым бойцом с разными по цвету глазами заинтересовалась молодая корреспондентка газеты Звезда, и через две недели, когда она отбыла в расположение своей редакции, под сердцем у неё мирно спала бабушка. Последнее письмо, мятый солдатский треугольник — она получила в октябре. С тех пор на все запросы ответ был одинаковым и холостым — пропал без вести. Только через восемьдесят лет потомки узнают, что он попал в плен и погиб в Заксенхаузене через год. Алгоритм распознавания лиц, установленный в Центре документации Дрездена, сравнивая безымянные фотографии с картотекой заключённых, обнаружил ошибку в дате рождения одного из красноармейцев, превратив неизвестность в точку в судьбе прадеда. На скане полуистлевшей фотографии, присланной по электронной почте, на измождённом лице зияла ржавая капля прямо в середине лба.
Бабушка, красавица с разными глазами, поступила во ВГИК и в 1962м встретила начинающего сценариста, поэта и, как довольно быстро выяснилось, московского озорного гуляку, со звонкой кинематографичной фамилией. Их брак был недолгим. Однако кроме фамилии, он одарил её дочерью. Бесконечные вечеринки, вино, катастрофическое безденежье не давало практически никаких шансов на долгую и счастливую жизнь. Деньги занимались сначала в счёт пишущихся сценариев, потом в счёт будущих, а потом и просто так. Дед зарастал щетиной, цвет лица от непрестанных запоев делался жёлтым, а когда-то сиявшие белизной рубахи стали серыми от постоянной стирки и старости. Карьера бабушки не задалась, роли, что ей давали, были эпизодическими, и чтобы на что-то жить, она устроилась прачкой в театр, стирая тяжёлые костюмы и задеревеневшие от грима сорочки, дыша химикатами моющих средств. После нескольких лет такой работы её кожа завяла и больше бабушке не давали никаких ролей.
Смуглость потомков Идальго от многократного кровосмешения выцветала, превратилась сначала в вызывающий зависть черноморский загар, а затем и вовсе в бледно-амарантовый рассвет, так что заподозрить во мне испанские корни совершенно невозможно. Разве что по щедро рассыпанным по телу родинкам не составить развёртку, и тогда, нанеся схему на карту мира, Ла-Манча окажется точно на месте кофейной отметины на лбу.
Время для меня как особый сорт стали кинжала. Мастер сплавлял между собой две полосы металла, молотом сгибал их пополам, затем складывал вместе пять раз, образуя сто двадцать восемь слоёв. Суть открылась мне, когда я читал древний манускрипт: за каждым иероглифом скрывался смысл, под ним следующий, и так до бесконечности, словно автор пытался спрятать истину где-то глубоко и разыскать её, способен только проницательный читатель. Будущее для меня закрыто, а вот в прошлое могу уходить, как угодно далеко. Этот навык появился у меня по человеческим меркам совсем недавно, но для меня время развернулось в столетия, проживая жизнь тех, в кого проникаю, моё существование растянулось на века.
Я сидел у себя в комнате перед высоким приоткрытым окном, жевал бородинский сухарь и разглядывал опалово-жёлтых синиц на ветках. Вымоченный поздним ноябрём пятиэтажный клён облетел, и птицы были похожи на гирлянды в осыпавшейся новогодней ёлке, которую я по лени не выбрасывал до марта, пока на ней не оставалось ни одной иголки, и вместо радости высохший скелет навевал тоску. Дворник, круглый, как апельсин, гонял тарахтящей ветродуйкой гнилые листья по двору, задумчиво наблюдая, как грязные брызги луж разлетаются во все стороны, марая утрамбованные, как шпроты, припаркованные автомобили. Серое небо не предвещало погодных катаклизмов, московский сквозняк дал передышку, и вокруг звенел полный штиль. За секунду «до», пространство загудело, будто я стою под высоковольтной линией, изогнулось, как в увеличительной линзе, и оглушительно грохнуло, рассыпая по двору снопы искр и поломанных веток. Обжигающая сетчатку вспышка ослепила. Молния расколола верхушку ствола на две части, образовав в середине разлома небольшой лиловый огонь. Птицы посыпались вниз, как перезревшие лимоны. Глухота отступала тонким пищанием.
Дворник задрал голову, замер. Вокруг него переливался янтарный прозрачный лимб, с бензиновыми пятнами вроде мыльного пузыря. Для меня цветные пятна вместо людей — дело привычное, на то я и синестет, но эта вращающаяся сфера показалась мне необычной. Плавающая плёнка отслаивалась, будто соскальзывала, отходила, как шелуха от луковицы. Слой за слоем она растворялась, истончалась, пока окончательно не исчезла. Дворник утёр себе нос рукавом, посмотрел на замолчавшую ветродуйку и разразился негромкой тирадой на непонятном языке, пару раз подёргал за стартовый шнур двигателя и ушёл, шаркая по асфальту стоптанными кирзовыми сапогами.
Я же остался сидеть на месте, поражённый увиденным, забыв о сухаре во рту. Новое качество цветовых пятен нужно было как-то объяснить. Соскочил, напялил плащ на майку и вымахнул на улицу, в чём был, в шлёпках на босых ногах. Двор шумел обычным воскресным гулом, и случившийся ноябрьский гром никого не удивил. Я бродил вокруг дерева, разглядывал тушки погибших синиц, рассуждая о том, как можно повторить видение. Внезапно из глубин памяти проступили смутные воспоминания о школе, когда я бегал по коридорам на переменах, как дикарь, изображая индейца племени Чероки, устраивал разные пакости, правда, не со зла, а из природного любопытства и меня осенило.
Трясущийся от волнения, я взлетел обратно в комнату и залез на пыльный шкаф, на котором обитала коробка с ёлочными игрушками. Вытащил блестящий алюминиевый дождик, оторвал две длинные дождинки и сел на пол. Отодвинул от стены тяжёлый комод, за которым показался пятачок электророзетки. Осторожно вставил одну ниточку в отверстие, а потом ещё осторожнее вторую в другое. Тихо подул на дождик и, соединившись две нитки, замкнули цепь и раздался хлопок, выбросив во все стороны фейерверк белых искр. Пробки вышибло и в квартире стало тихо. Я повернулся к зеркалу и с восхищением наблюдал, как вокруг меня расползался серебряный переливающийся лимб, медленно истончаясь. Когда он схлопнулся, моё сознание померкло.
Придя в себя, я с ужасом ощутил, что пришёл не в себя. Я был за плечом незнакомого мне юноши, но непостижимым образом никакого «я», отделённого от его, не было. Будто мы сиамские близнецы, с одним телом и двумя сросшимися головами. Был не чёсан и немыт, полуголый, лишь внизу обмотан шкурой животного. Вёл беседу с другим молодым человеком и мальчиком лет девяти, на неизвестном языке, но для того, чтобы понимать смысл ничего не требовалось, слова сами проступали в моей голове, с разной силой и интонацией. Разговор происходил в тени оливкового дерева на гигантской холмистой равнине, усыпанной скалистыми валунами, между которыми прорастала чахлая зелень.
Юношу звали Хайн, его собеседника Хавел, а мальчишку Хиф. Старшие спорили, кто из них удачливее, а младший молча хлопал ресницами. Хайн исступлённо убеждал, что у него в саду вырос самый красивый цветок, днём бутон напитывается солнечным светом, а ночью озаряет всё вокруг, будто звезда. В этом сиянии сад выглядит ничуть не хуже, чем отцовский, а может быть, и лучше. Хавел корчил рожи в ответ, перебивал и толкался, тараторил: у него в стаде родился ягнёнок-альбинос, белоснежный, как горная вершина, шерсть мягкая как пух, и настолько кроткий нрав, что можно спать и греться об него всю ночь. Хиф слушал обоих раскрыв рот, поочерёдно перебегая на сторону каждого из спорщиков. Атмосфера накалялась, их ругань грозила перерасти в драку, и тогда мальчишка крикнул: «Стойте, я знаю, как вас помирить! Подарите свои драгоценности отцу на день имени! Отец будет счастлив, и спорить станет не о чем». Братья оглянулись на Хифа и, поразмыслив минуту, взяли друг друга за плечи, двинулись по пыльной тропке в сторону. Хавел вырвался и побежал с воплем: «Кто последний тот навозник!» Остальные кинулись его догонять.
После ужина младший, дождавшись, когда братья выйдут, не смог сохранить тайну и выболтал отцу, какие диковины сыновья решили принести ему как дар. Хайн, стоя у окна, выругался: «Болтун, коротконогий!».
Спал Хайн по привычке в саду, подолгу разглядывая сияющий цветок, притрагиваясь к бархатным лепесткам ладонями, радовался светящейся пыльце, которая осыпалась с перламутрового бутона. Он находил цветок совершенным. Чистым. Красота цветка не могла принадлежать кому-то ещё, Хайн один вырастил его, отдать, даже отцу, несправедливо. Юноша свернулся клубком и уснул в тягостном ощущении предстоящей утраты.
Утром выкопал соседний цветок и отправился к отцу на праздник. Когда пришло время даров, Хайн преподнёс свой и сел у стены. Изумлённые братья молчали, поскольку оба подарили самое дорогое. Хавел ягнёнка-альбиноса, а Хиф — дудочку, которую сделал из сухого тростника, так как никаких отдельных от матери и отца занятий ещё не имел. Вечером, когда все разошлись на ночлег, Хайн спрятался в кустах и подслушивал разговор родителей. О дарах речи не шло, обычный трёп о быте, и когда юноша хотел уже незаметно улизнуть, отец вышел за порог, в руках держа цветок, обошёл хлев и вышвырнул дар в канаву.
Хайн рыдал всю ночь, на следующий день он ходил, опустив голову, не в силах взглянуть на отца. Тот спросил его: «Почему ты прячешь глаза, если не сделал ничего плохого?». Но Хайн не ответил и в полдень двинулся к оливковому дереву. Там в это время бездельничали братья, спасаясь от нестерпимой жары, Хиф висел вниз головой на ветке, а Хавел сидел на земле, широко раскинув ноги, и бросал мелкие камушки вдаль. Увидев Хайна, брат начал дразнить брата, мол, отец так порадовался моему ягнёнку, обнимал, благодарил, а ты, лгун, обещал поднести сияющий цветок, а вместо этого приволок какую-то колючку. Хайн вспыхнул и кинулся на брата с кулаками. Они катались в пыли, хватая друг друга за запястья, кряхтели и сдавленно ругались. Наконец, Хавел взял верх, оттолкнул брата и выпалил: «ты проиграл!» Рука Хайна нащупала большой острый камень, он размахнулся, ударил победителя по голове.
Хрустящий удар сделал лицо Хавела глупым, он повернулся, на мгновение замер и упал. Хайн, будто в тумане, схватил за ногу тело брата, оттащил его к реке и столкнул. И только после он с ужасом вспомнил, что забыл про младшего. Возвратился к дереву, брат прятался в кроне, сдёрнул мальчика вниз на землю. Лицо Хифа было серым, один округлившийся глаз стал чёрным, а другой — мертвенно-белым. Он втягивал воздух, пытаясь что-то произнести, но только заикался и неразборчиво мычал. «Скажем, что на нас напал тигр! Иначе я размозжу тебе голову!»
Вернувшись домой, встревоженный отец спросил, что произошло, и тогда Хайн обманул первый раз, сказав, что на них с Хифом напал тигр, тогда отец спросил, а где его брат, на что Хайн соврал второй раз, сказав, что не знает, и он давно не сторож своему брату; тогда отец спросил, чья кровь на его руках и одежде, Хайн солгал и в третий раз, ответив, что кровь принадлежит животному. Внезапно Хиф укусил себя за руку, от боли заголосил, да так, что слова выстрелили из него. «Он убил!». Мать рухнула на пол. Отец схватил убийцу за ворот и потащил прочь. У дороги в горы бросил его. Сказал: «Будь ты проклят!» Хайн ползал на животе, причитал, умолял не прогонять его, там он погибнет, его убьют дикие звери, да и другие люди могут. Тогда отец вырезал камнем ему отметину на лбу и швырнул обратно на дорогу. «Убирайся!» То, что ощущал Хайн, было так чудовищно, что я больше не мог это испытывать, я упёрся руками ему в спину и с невероятным усилием оторвался от убийцы, снова провалился в темноту.
Но сознание вернулось не ко мне, сидящему в комнате, а в капсулу космического корабля, какой я видел в музее космонавтики в Звёздном городке. Круглый тесный шарик был набит разными мигающими приборами, в пространстве парил карандаш, привязанный к планшетке. Космонавт в оранжевом скафандре медленно водил руками, переключал тумблеры и взволнованно отчитывался перед трескучим голосом, называя его «Заря один», а хриплая рация именовала его Кедром. В маленьком выпуклом иллюминаторе была видна земля, в колоссальном лазурном сияющем пузыре, переливающимся на фоне чёрной пустоты.
Следующий прыжок сознания выбросил меня на тропический остров, на берег которого сходили вооружённые воронёными аркебузами конкистадоры, подняв хоругви, перетаскивая за собой тяжёлые сундуки, набитые бусами, вилками, миниатюрными зеркалами, разноцветными лентами, песочными часами и медными зубочистками. Я вдруг осознал, что вернуться домой не смогу никогда, начал считать дни, проведённые в лимбе, и когда смирился со своим положением, их набралось двенадцать тысяч.
За это время мне пришлось пережить десятки смертей, стать свидетелем сотни убийств, и наблюдать тысячи измен и предательств. Я рожал детей и умирал при родах, горел на костре вместе с молодой француженкой, подвергался пытке испанским сапогом лишь за то, что утверждал очевидное о планетах, лежал на гильотине, сидел на электрическом стуле. Из чего только меня не расстреливали, из ружей, пистолетов, автоматов, крупнокалиберных пулемётов и один раз меня даже привязали к жерлу пушки.
Однажды у меня случился припадок, я метался между эпохами, с одной лишь мыслью: «не хочу! Больше не хочу!» И что-то изменилось. Я на несколько мгновений перенёсся на казнь преступника, привязанному к столбу, оставленному умирать на палящем солнце. Любовь внутри мученика была такой огромной, затмевающей Вселенную, что я потерял сознание, не в силах её выдержать.
Сколько я провёл в пустоте — не знаю, однажды услышал странный, почти забытый звук мобильного телефона, открыл глаза. Я сидел на полу своей комнаты, в дверь тарабанили соседи по коммуналке, угрожая её сломать, грубо предполагая, что я напился и пытаюсь спалить квартиру. От розетки поднимался дымок, и наэлектризованный дождик лип к рукам.
Несколько месяцев, я не мог ничем заниматься, будто от меня осталась лишь оболочка, внутри было пусто. Бродил по Чистопрудному бульвару, кормил уток, пил кофе, занимался делами, пытался жить обычную жизнь, но лишь глубже погружался в вязкую тоску. Деревья в парке, привезённые по случаю дендрологического фестиваля, и установленные в огромные белые кадки, не прижились, вероятно, не подходили для местного климата. Европейский бук и южная маслина пожухли и загнили несмотря на все старания садовников. Чтобы освободить место для роста, даже срезали молодые ветки дряхлых лип, что росли здесь уже сто лет, но это не помогло, и вместо дивного сада разнообразия на бульваре высились мёртвые брёвна. Когда я вконец измучил себя, то купил маленький электрошокер, каким, пожалуй, можно только отпугнуть собак, и вернулся к путешествиям. Довольно быстро я научился не погружаться глубоко и возвращаться по собственному желанию. Для выхода требовалось лишь успокоиться, электрические разряды нейронов делали своё дело.
Как-то меня занесло под колоннаду на крыше высотки на Котельнической набережной. Была душная летняя ночь, какие бывают перед грозой, и на фоне сияющей столицы происходила схватка между двумя молодыми людьми. Худой был ранен и истекал кровью, а крупный плотный, покрытый прыщами душил первого. Худой пытался разжать руки у себя на горле, его разные по цвету глаза вылезали из орбит, а вены на висках вздулись. Плотный пищал и давил что было сил. Худой выхватил из кармана плаща что-то тяжёлое и ударил душителя по голове. Тот отпустил худого, отошёл на два шага назад. Противник поступил точно так же. Плотный обтёр кровь с лица, на лбу была огромная рана. Через колоннаду к месту схватки шли несколько человек, они были одеты в чёрные смокинги, напоминая траурную процессию. Впереди шёл пожилой мужчина с бородой и в очках…
Но рассказ о них нужно начать не отсюда, история началась гораздо раньше, хотя и в этом же месте.
Глава II
Чёрное небо распахнуло пасть над Большим Устьинским мостом, из неё текли мёрзлые капли вперемешку с мокрым снегом. В мрачной громаде Котельнической высотки по странному совпадению не светилось ни одно окно, её очертание напоминало старинные гравюры с изображением Вавилонской башни. Сияющий шпиль утопал в густых тучах, из которых глядело пурпурное пятно. Вокруг здания шли ремонтные работы, и мостовые были отчасти разобраны. Уличное освещение отсутствовало, и фонарные столбы торчали вверх, как на Аппиевой дороге. Резкие порывы ветра издавали свист, играя натянутой тетивой проводов, трепали флаги, по неизвестной причине, не убранные после городского праздника. Вода на асфальте застыла тонкой коркой, а дождь продолжал накатывать лёд, слой за слоем. Древний город вымер.
На мост со стороны Яузы летел электросамокат. На нём катили двое. Длинный молодой человек смеялся, а девушка, стоящая перед ним, визжала от страха и удовольствия. Парочка неслась по встречке, и лишь отсутствие транспорта в поздний час позволяло избежать беды. На подъёме они не справились с управлением, и электромустанг полетел в одну сторону, а наездники в другую. Длинный поднялся, отряхнулся и подошёл к сидящей на дороге девушке. Отношения выясняли громко, так что их было слышно с середины моста.
— Ну куда ты несёшься? Я же говорила ту мач!
— Ты токсик рыба!
— Чего? Лол тюбик.
— Я сигма!
— Сигма, флексишь только! Штаны порвала, минус вайб!
— Го чилить в Сюр!
— Я выгляжу крипово теперь!
— Тогда останешься, тут всякий треш по ночам.
— Муд лежать дома!
— Ты имба рыба! Го! Вон смотри на тебя уже скуф агрится!
Парочка обернулась и уставилась в сторону. Там в темноте, на мосту, виднелся силуэт. Он раскачивался на ветру словно дерево, перевалился через железное ограждение, соскользнул вниз и растворился в чёрной ртути Москвы-реки.
К нему меня и забросило. Мы плыли по течению как мешок с прелыми листьями, и видели один сон на двоих. Будто река несёт плетёную корзину, а мы смотрим друг на друга, лежим на дне, устланном сухой травой, завёрнутые во льняную пелёнку, ощущаем нестерпимый голод. Корзину прибило течением к пологому берегу, река перестала укачивать, и округу прорезал детский плач. Сколько крик продолжался неизвестно, и когда стал угасать, на берег явилась она. Высокая, смуглая женщина, замотанная в шкуру, под которой была совершенно нагой. На ней вместо капюшона была волчья голова, а на шее ожерелье из клыков. Ниже висели две переспелые груди. Она подняла обоих и приложила к себе. Одного, с разными глазами она назвала Римус, второго, с родимым пятном на лбу, Ромус. Когда младенцы насытились и уснули, она вернула их в корзину, унесла с собой в город. Волчица зарабатывала на хлеб тем, что пускала мужчин на ночь, однако детский плач мешал посетителям, и желающих совокупиться с ней становилось всё меньше. От голода у неё закончилось молоко, и она подбросила корзину в зажиточный дом, к бездетному царскому пастуху, начертав имена младенцев у них на груди.
Братья выросли видными, на загляденье местных девиц. Целыми днями они упражнялись в искусстве владения мечом и ораторском мастерстве. Однажды фехтовали у дороги, когда мимо проезжал вельможа, на громоздкой дубовой повозке с шатром. Всадники, сопровождавшие его, вмешались, предполагая, что идёт поединок насмерть, но узнав, что соперники — братья, лишь прогнали их. Однако сидевший за палантином вельможа углядел разные глаза одного и родимое пятно второго.
На следующее утро в дом пастуха явилась стража и забрала обоих. Их связали, повалили в телегу и повезли из города. Поначалу Римус пытался узнать у конвоя, в чём их вина, но Ромус сдабривал вопрос бранью, да такой отборной, что стражникам пришлось заткнуть тряпками рты братьев. К вечеру всадники остановились на ночлег в оливковой роще и разбили лагерь. Стража пила: большой бурдюк из телячьей кожи передавался по кругу, и каштановая жидкость стекала по подбородкам конвоиров прямо на грудь. Через несколько часов охмелевшая охрана повалилась спать, сотрясая рощу храпом.
Когда небо окрасилось в пепельно-розовый, братья проснулись от возни и сдавленных выкриков. Вокруг затухшего огнища стояли вооружённые люди, конвой был перебит, и убийцы чистили травой мечи от крови. Один из разбойников произнёс: «нас прислал ваш дед!» И он рассказал, что двоюродный дед, царь этих мест, когда-то захватил власть у брата и убил его детей и внуков. Палач, которому приказали утопить младенцев, не смог этого сделать и пустил корзину с наследниками по реке. Брата же новый царь усёк так, чтобы он больше не мог иметь детей, и прогнал. Став предводителем разбойников, брат царя двадцать лет грабил царёвых слуг и готовил план мести, обзавёлся шпионами при дворе, и когда внуков-наследников схватили, чтобы казнить, послал отряд отбить пленников.
Весть о том, что у благородного предводителя разбойников есть наследники, взбудоражила народ, Римус и Ромус собрали две армии и двинулись на столицу. После кровавого штурма город пал, и царь-детоубийца был казнён. Но взошедший на престол дед выставил наследникам условие: они должны распустить свои армии, и присягнуть ему на верность. Братья поклялись перед престолом, но войско распускать отказались. И тогда дед, не желая ссориться с внуками, разрешил им построить город, править в нём, защищать царство от набегов диких племён.
Братья возвратились туда, где когда-то их спасла волчица. Место выглядело замечательно. Большая река, где можно вести торговлю, семь холмов, которые удобно защищать. Но согласия, на каком берегу нужно возводить город, между братьями не было. Каждому, казалось, тот, с чьей стороны вырастет город и будет его правителем.
Обе армии признали властителями своих военачальников, и строительство началось на разных берегах одновременно. Древесины для стройки не хватало, из-за неё происходили стычки, которые заканчивались убийством. Братья понимали — так продолжаться не может, и однажды Ромус вышел к людям и огласил, что видел знак, шесть огромных коршунов кружили над его поселением, а значит, его выбор одобрили боги. На следующий день Римус обратился к людям, заявил, что видел такой же знак, только коршунов было двенадцать, после его слов над ним действительно взвились коршуны. Римус подкупил птицелова, чтобы тот принёс ему птиц и выпустил их, после условного знака. Уловка подействовала, в обеих армиях пошли слухи о том, что Римус истинный правитель.
Довольный, тот явился к Ромусу и застал его за копанием рва вокруг будущих стен. «Зачем ты копаешь эту канаву?» Ромус ответил: «Ты хитёр, птицелов мне всё рассказал, прежде чем я вздёрнул его!» Римус подошёл к самому рву: «Ты противишься воли богов? Как эта яма защитит тебя от них?» Ромус распрямился и глянул на брата: «Тот, кто перейдёт ров без моего дозволения, будет убит!» Римус загоготал, разбежался и перескочил яму: «Ну и что ты сделаешь? Вот он я!» Ромус приблизился к брату, положил руку ему на плечо и пронзил того мечом. Взял тело за ногу, оттащил к реке и бросил в воду. Закипевшие железные котлы, из которых смолили брёвна, запищали. Сначала тихо, потом громко и прерывисто.
— Давай адреналин!
— Реакция на атропин пошла!
— Завёлся лётчик!
— Куда его?
— В Боткинскую давай!
Мужской голос был нахальным, в нём скрежетала неприязнь. Спасённый очнулся, но не мог вспомнить, что случилось. Воспоминания путались. Машина скорой помощи тряслась и подскакивала, будто ехала по колдобинам. Левый глаз не открывался, правый видел мутно, всё вокруг расплывалось. Он ощущал жжение внутри тела и сотрясался от мелкой дрожи. Пострадавшего окутывала металлическая фольга золотистого цвета, тепла от этого космического покрывала не было, и холод был нестерпимым.
— А что на нормальное одеяло у нас в государстве денег нет? — голос спасённого был сиплым, лицо вздулось, будто его искусали пчёлы.
— О, сбитый лётчик голос подал — произнёс тонкий голос. Он звучал с такой интонацией, словно человека подняли из тёплой постели и выгнали на мороз февральским утром.
— И что нам поведал падший Карлсон? — съязвил Нахальный.
— Говорит, домашнее одеяло ему подавай, наше Его Сиятельству не подходит — издевалась Тонкая.
— Что случилось?
— А я думал, это вы нам Ваше Сиятельство, расскажете! — огрызнулся Нахальный.
— Вы упали с моста, какие-то подростки вызвали скорую, то, что вы не утонули — это чудо, скажите спасибо вашей куртке, просто спасательный жилет. Первую помощь мы оказали, везём вас в больницу. — голос Тонкой потеплел.
— Что с моим глазом? — пострадавший с трудом двигал бровью, ощущал, будто его лицо — резиновая маска.
— Всё, нет больше глаза, будешь как циклоп! — добивал Нахальный — Пить меньше надо!
— При падении вы ударились головой, состояние глаза оценить сложно, вы ещё и в ледяной воде пробыли минут двадцать. Приедем в больницу там, и диагнозы ставить будут. Потерпите, мы скоро приедем. — Тонкая склонилась над спасённым и поправила резиновую трубку у него в носу. Ему показалось, что она улыбнулась. Её длинное, узкое лицо в прямоугольных очках было синевато-бледное, будто фарфоровое.
— Надь, у тебя когда дежурство следующее?
— Надежда, очень приятно, меня Костей зовут — спасённый попытался улыбнуться, лицо при этом сделалось жутковатым.
— Отдыхай Костя, тебе разговаривать вредно! — Тонкая вколола Косте что-то, и он погрузился в вязкую дрёму.
Выпал он из неё, когда его выгрузили из машины. На него с памятной доски глазел бородатый мужик. Из памяти всплыло имя. Козьма Терентьевич Солдатёнков — богатый делец и крупный книгоиздатель. Он скончался в 1901 году за десять лет до постройки бесплатной больницы для бедных и никогда не видел своё детище. И это не самое несправедливое, в 1920-м его больницу переименовали. В факте переименования не было ничего необычного для Москвы после революции, однако сменщик вызывал замешательство. Больницу назвали в честь известного врача Сергея Петровича Боткина, сын которого по собственному желанию остался с низложенным императором Николаем Вторым и был расстрелян вместе с императорской семьёй в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге летом 18-го. Удивительно, новые чиновники, принимавшие решение о названии, забыли об этом всего лишь через два года, хотя Костя подозревал, что они просто могли не знать об этом по причине секретности произошедшего расстрела. Несмотря на гений Боткина, понижение Солдатёнкова с больничной вывески до мемориальной доски пятого корпуса, казалось, Косте не очень этичным, пока его перегружали с одних носилок на другие, под укоряющим взглядом Козьмы Терентьевича.
Костя постепенно осознавал последствия произошедшего. Если рассказать про самоубийство, от психиатрического отделения не отвертеться. Смысла жить Костя не видел, но прозябать в отделении для душевнобольных, самоубийц и психопатов не хотел. У него выстроилась вполне достоверная версия для врачей: сегодня он крепко пил с друзьями в баре, где его видели без малого полсотни человек, которые знают его не первый день и могут подтвердить это. Знакомым тоже можно рассказать про «большую дозу егермейстера, смешанного с лагером номер 8». Затем он отправился домой, пешком, хотел подышать и проветриться, на мосту ему стало плохо, голова закружилась, и он упал. Очнулся в «скорой», своего чудесного спасения не помнит. Рассказ казался правдоподобным, и пострадавший немного успокоился. Сейчас всё произошедшее напоминало дурной сон, с пошлым сюжетом, но открыть истинный мотив попытки самоубийства Костя был не готов и гнал любые мысли, которые возвращали его на тот злополучный мост.
Приёмный покой был густонаселён. Больничный лабиринт Минотавра заполняли прямоходящие и прямолежащие пациенты, в ожидании своей Ариадны в синей медицинской форме. Огромные двери кабинетов работали от нажатия кнопки, раздвигались, откатываясь по узким рельсам, открывали портал в мир «здоровья и доброжелательности». По висящему в углу телевизору пухлый дядечка в дорогом костюме отчитывался «какого прогресса добился город в финансировании медицины» и о том, что «бесконтактность в эпоху пандемий и эпидемий является краеугольным камнем здравоохранения». Каталку поставили у стены, и пока Тонкая подписывала документы, Костя без особого интереса одним глазом рассматривал картину над собой. На ней радостно струились молочные речушки и блестели кисельные берега. Сказочная идиллия была обрамлена грубой деревянной крашеной рамой, спиленной и сколоченной как попало.
Через какое-то продолжительное время к нему подошла его Ариадна и, положив на него сверху, как на полочку контейнер с едой, покатила вглубь лабиринта. Костя с заклеенным глазом ощутил себя Кутузовым, пытаясь рассмотреть содержимое пластиковой коробочки. Удивляясь, как тот вообще под Бородином что-то видел. Каталку остановили перед кабинетом, космическая дверь, не спеша, раскатилась, ввезли в яркое помещение, где разило нашатырём.
— Так, кто тут у нас Константин Сергеевич? Сейчас будет маненько бо-бо. — Здоровый детина пристегнул Костю ремнём к креслу, на голову надели фиксатор, так чтобы пациент не мог пошевелить ею, а затем безжалостной рукой вкололи инъекцию под глаз. Вид приближающейся к зрачку иглы вызвал приступ тошнотворного ужаса. — Вот и ладушки, следующий!
В ожидании операции Костя сидел в кресле-каталке в больничном коридоре и ждал, когда за ним явится «синяя униформа» и утащит в другую часть лабиринта. Справа на скамье сидел дед, Костя плохо видел, но по запаху точно понял, что это дед. С другой стороны, от него сидела женщина, это он тоже понял по ядовитому аромату вечерних духов, выжигающему всё живое обширным радиусом поражения.
— Вы посмотрите на них, ходят и ходят, и хоть бы что им, а ты сидишь и сидишь! — пробасила соседка, ёрзая на скрипучем сиденье.
— Надо и ходят! — бурчал дед.
— Вы не могли бы, молодой человек, глянуть, какой кабинет тут мне написали? Понапишут своих каракулей, а ты сиди, глаза ломай. — обратилась к Косте ядовитая.
— Я не могу, я не вижу — устало ответил Костя.
— Слепой! — заключил дед.
— Как Фанни Каплан! — согласилась с ним ядовитая.
— Как же она в Ленина стреляла, если слепая была? — Костя даже удивился тому, зачем он продолжил эту неуместную беседу.
— Как-как от сердца, знаете, молодой человек, что от сердца сразу в сердце попадает. — вздохнула ядовитая, а Костя удивился ещё раз, теперь уже логике и лаконичности объяснения.
— Его, кстати, на этом же этаже оперировали — добавил дед.
— Кого? — спросил Костя.
— Кого-кого, Ленина.
— А оперировал его врач Розанов, с которого Булгаков своего профессора Преображенского срисовал. — Заговорщицким тоном сообщила ядовитая. Она приблизилась к Костиному уху и громко сказала: — При больнице дворник был, как звали, не помню, болел сильно, маялся, навязался Розанову, тот ему и пришил козлиную железу, тот выздоровел и снова дворничать взялся. Но про него сплетни поползли, вроде как по ночам он в козла превращается и девиц портит, он узнал про это и уволился, не вынес срама.
— Железу чего? — переспросил теряющий нить повествования Костя.
— Чего-чего… Ясно как день! Предстательную, конечно, и потом вся Москва звала его «козлиный мужик» — припечатала ядовитая.
— Ну какую предстательную? Вы что? Козлиному мужику поджелудочную вставили! Не знаете, так молчите! — вспыхнул дед.
— Вам бы лучше мозги вставили, молчали бы, если не знаете, мне его жена рассказывала! — соседка приняла вызов, и дуэлянты разошлись к барьеру.
— Какая жена? Ну какая ещё жена?
***
Костю вкатили в операционную и переложили под огромный белый фонарь, вкололи в вену иглу, и он поплыл по молочной реке, обрамленной кисельными берегами. На излучине ступил на сушу, спустился в пышно отделанный подвал и взглянул на себя в зеркало. На него глазел козлиный мужик. Среднего роста, худой, с нездорово длинными руками. Лицо грубое, толстый нос, нечёсаная борода. На лбу под всклокоченными волосами виднелся старый фиолетовый шрам. Одет был в чёрный кафтан, шаровары и сапоги.
— Куда же вы, голубчик? Рано, рано ещё в опочивальни! Сейчас десерт велю подавать. — мужик обернулся, взглянул на говорившего. Тот был юн, строен, в форме поручика, его левый глаз был водянисто-серым, а правым бледно-голубым.
— Субботин, не томи, вели подавать, а то я после няни квёлый стал, хороша у тебя няня! — мужик похлопал себя по животу.
— Ну так-с, такой баранины как у князя не сыскать-с во всей империи! Потерпите, голубчик. — Субботин поднял небольшой колокольчик на деревянной ножке и трижды позвонил. Двери открылись, и лакей привёз серебряный сервировочный столик на маленьких колёсах и, раскланявшись, удалился. На нём стояла витая фарфоровая тарелка, доверху наполненная пирожными, и маленькая узкая ваза с нарциссами. — Ну-с вот душа моя, личный поставщик Его императорского величества сам пёк! Разве не прелесть? Совершеннейшая прелесть!
— Да, Субботин, знаешь, чем меня во грех вогнать. — Мужик скривил рот, и откусил кусочек кремового пирожного.
— Знаю-знаю, батюшка, чем угодить-с. Не казните себя, всё вам, всё вам. Кушайте. Да и чаем припивайте. А я вас оставлю на одну минуточку, голубчик, велю топить камин, посидим, винца хлопнем, при камине-то оно как? Не дурно-с? — Субботин встал, учтиво поклонился и вышел.
— Иди-иди, лебезун. — тихо буркнул мужик.
Поручика не было четверть часа, и мужик ходил по комнате, вздыхая, охая, в животе гадко бурлило.
— Ну, куда ты пропастина-Субботин делся, побегу я, поздно! — сказал мужик, когда дверь распахнулась. На пороге стоял бледный поручик.
— Отбегался шельма! — Субботин выпрямил руку и грохнул выстрел. Мужик упал на пол, перевернулся на живот и затих. Убийца подошёл, пнул тело. — Господа, прошу, дело в шляпе!
В комнату тихо на дрожащих ногах зашли трое.
— Благодарю вас, поручик! Империя не забудет вашего подвига! Я не забуду! — Сказал высокий красавец.
— Полноте, князь! Это мой долг! — Субботин, белый как бумага, подошёл к буфету, вытащил бутылку коньяка и сделал несколько глотков.
— И тем не менее! — продолжил князь — Убийство возьму на себя я и господин депутат. Нам ничего не будет. А вот о вашем участии лучше умолчать! Вас не помилуют! — князь подошёл к убитому.
Неожиданно труп подскочил, как будто на пружинах, и вцепился в горло князю. Глаза мужика лезли из орбит, а изо рта шла белая пена. Субботин, покрылся пятнами фиолетового цвета, соскочил и несколько раз выстрелил. Мужик повалился, глаза закатились. Поручик подошёл ближе и пустил пулю в лоб убитому. Депутату стало дурно, он опростался тут же в углу.
— Сатана, не меньше! Столько яда сожрал и ничего! — князь поправлял галстук и воротничок. — Возьмите себя в руки, господа, дело ещё не кончено!
Труп укатали в овчину, водрузили на бричку, отвезли до моста и скинули в реку, мужик медленно пошёл ко дну и растворился во мраке.
Глава III
Валериан родился на седьмом месяце. Если бы не достижения медицины, он совсем бы не появился на свет. Его явление было противоестественным, но мать очень хотела ребёнка, во что бы то ни стало. Она выла и призывала на помощь все высшие силы: только бы он выжил! И это ему удалось. Он был особенным. Память Валериана непостижимым образом хранила воспоминания незамутнёнными. Он помнил всё в мельчайших деталях. Даже себя в утробе. Каждый прожитый день был похож на фотографию в соцсетях, и он в любую минуту мог вернуться к ней. Когда его отрезали от матери, ему стало холодно и страшно. Единственным желанием было снова стать одним целым с ней. Ладонь ударила по спине, и его заперли в прозрачной коробке. Он пытался звать мать, но получалось «ва-ва-а-а». Чем громче, тем дольше приходилось ждать. Когда Валериан совсем терял веру, то появлялась она: горячая, мягкая. Он глазел на неё и плакал от восторга, открывал рот, присасывался. Непослушные руки махали, отказывались подчиняться, но усилием воли он заставлял их вцепляться в мать. Свидания были короткими, и голод скоро возвращался.
Второе чувство, которое преследовало его — боль. В теле была небольшая аномалия, полость за грудиной, врачи не могли объяснить её природу, ничего смертельного не было, просто маленькая пустота, которую со временем заполнят увеличивающиеся органы, но причинявшая постоянную боль. Она была нескончаемой, в редкие моменты, когда отступала, он проваливался в забытье, но она всегда возвращалась. Однажды в бесконечных муках его рот стал острым. Когда мать кормила, он впился в грудь изо всех сил, чтобы она почувствовала то, что он испытывал. Она закричала. Валериан орал вместе с ней, но ему стало легче, будто передал часть боли ей. С того дня он кусал её постоянно, пока в один день ему не сунули в рот бутылку, и материнскую грудь больше не давали.
Как-то они шли по парку, он разглядывал камешки, грязные ржавые листья, мусор, и увидал своё отражение в луже. На него смотрело что-то тёмное, над головой развевались чёрные отростки, они тянулись в разные стороны, ощупывали мир. В отражении появилась косматая морда. Валериан поднял голову, перед ним стоял пёс, на длинном поводке, ростом с него и обнюхивал. Протянул псу руку, но тот неожиданно злобно зарычал и вцепился в неё. Набежали взрослые, животное оттащили. Мать подхватила орущего ребёнка и прижала к себе, Валериан укусил её за щеку и почувствовал, что рука больше не болит. После его показали врачу и подарили игрушку, чтобы унять плач. С тех пор он всё требовал криком.
Однажды она вела его по улице. Он орал. Орал и смотрел, что она сделает? Но мать не делала ничего, она позволяла себя пытать. Кричал всё громче, его голос охрип и стало больно, но это заставляло ещё сильнее драть глотку. Когда невидимая нить терпения оглушающе лопнула, мать швырнула сумку себе под ноги, закрыла лицо руками и разрыдалась. К ней подошла незнакомая женщина, успокаивала её. В конце разговора она протянула маленькую блестящую упаковку с таблетками. Мать поблагодарила, выпила одну и стала равнодушной. Валериан смотрел и вдруг понял, что она чужая, она не может его любить. От этого внезапного прозрения он почувствовал страшную обиду. Его крикливые требования не действовали на неё. Он закатывал истерики всё чаще, но мать лишь уходила из комнаты. Валериан решил, что отступать нельзя, на прогулке забрался на детскую горку, и потребовал новый велосипед «как у того мальчика» иначе он прыгнет вниз. Мать взглянула на него безразличным взглядом, встала, отвернулась и зашагала в сторону дома. Валериан прыгнул. Ударился головой, со лба стекало что-то липкое. Мать в слезах подбежала, подняла, прижала к себе, сказала: «прости, я не могу, я плохая мать!» В больнице ему наложили швы. На следующий день велосипед ждал его у постели.
Но крик срабатывал не со всеми. В школе было особенно трудно, он ненавидел её до дрожи. Все эти правила, надменные учителя, мерзкие одноклассники. Первый класс дался ему тяжело, он был неусидчивым, от прописей болел палец, а математика доводила до бешенства. В классе его недолюбливали, иногда даже били, единственный, кто с ним общался — приятель Костя. Особой симпатии Валериан к нему не испытывал, но тот хотя бы не травил его за имя и не распускал руки. Ходили друг к другу после уроков, и все вокруг считали, что они друзья. Правда, бывать у Кости ему не нравилось, семья жила крайне бедно, и довольно часто вместо обеда ему предлагали кусок чёрного хлеба, посыпанный солью. Матери у приятеля не было, они вместе с младшей сестрой Родей жили с отчимом, который частенько приходил пьяный и поколачивал Костю. Но один случай заставил испытать благодарность к приятелю, показав ему, как нужно вести себя с людьми, что изменило жизнь Валериана навсегда.
Это случилось в конце четвёртой четверти. Костя зашёл поиграть в приставку, своей у него не было. Играл он плохо, постоянно проигрывал, расстраивался, хотя и старался не подавать виду. Валериану это нравилось, он с наслаждением обыгрывал приятеля и чувствовал от этого своё превосходство, иногда снисходительно поддавался, но лишь для того, чтобы у Кости не пропал интерес. В следующем раунде уничтожал соперника с особой издёвкой. Смертельную схватку между двумя бойцами он заканчивал специальной комбинацией ударов, разрывая проигравшего на части.
— Фаталити, ха-ха-ха — понижая голос, процедил Валериан.
— Ты просто все суперудары знаешь! — бубнил покрасневший Костя.
— А чего ты их не используешь?
— Не знаю как. — Костя положил джойстик и взглянул на соперника — Покажи мне, как они делаются.
— А что мне за это будет? — Валериан скривил лицо.
— Ну хочешь, я тебе рогатку подарю, с медицинским жгутом, если горохом стрелять, знаешь, как прижигает?
— Горохом? Ну не знаю.
— Бери Вал. Я её сам три дня строгал!
— Ну ладно, когда отдашь?
— Завтра, честное слово! — Костя выбежал из комнаты и когда вернулся, держал в руках тетрадь и ручку.
Вал лениво перечислял комбинации кнопок, а Костя записывал, делал пометки, за что отвечает та или другая последовательность. С того дня они взяли перерыв, чтобы Костя выучил все приёмы. Как-то Вал застал соперника на перемене, тот сидел, уединившись в углу, и что-то мял. Подглядел. У Кости в руках была картонка, на которой была нарисована копия джойстика, и тот нажимал кнопки, сверяясь с тетрадкой. Вал расплылся от сладкого чувства превосходства и не стал мешать, хотя посмеяться над нищетой приятеля жутко хотелось. Через неделю Костя заявил, что готов к бою и противники отправились к месту поединка, правда, проходя мимо двора за ними, увязалась Родя, и отделаться от неё не получалось, а сбежать и оставить сестру Костя отказался. Первую схватку Вал провёл полулёжа, без особого энтузиазма и проиграл. Сказал, что поддавался. Вторую провёл уже серьёзно, но всё равно продул. Разозлился и в третьем бою использовал все суперудары даже те, про которые не сказал противнику, но результат был тот же. Костя покраснел, не говорил ни слова, но в его лице что-то изменилось, на нём проступила улыбка, вытер мокрые ладошки о брюки, спросил: «Ещё?»
— Дай сюда, сломаешь! — Вал вырвал у Кости джойстик из рук, швырнул на пол, вышел из комнаты.
— Чего ты? Это же игра!
— Не хочу больше, надоело!
Костя и Родя прошли за Валом и застали его сидящим на столе в комнате. Тот распечатал леденец-свистульку, дунул в него, облизал.
— Это конфета-дудочка? — Восхищённо спросила Родя.
— Ага, мама привезла, у меня вот сколько — Вал спрыгнул со стола, открыл стеклянную дверь полированной стенки, достал яркую коробочку, доверху набитую разноцветными леденцами, и, показал Роде.
— А дай посмотреть? — Глаза девочки округлились.
— Ну только посмотреть. Мама заругает, она сказала сосчитает их, чтобы я много сладкого не ел, зубы не испортил. — протянул ей упакованный леденец.
Родя покрутила его и вернула. Вал положил леденец на стол, сказал: «Вам пора, сейчас мама придёт», и пошёл в прихожую. Костя отправился следом, Родя задержалась.
— Ну ты, где там, Родька? — крикнул Костя.
— Бегу! — Она вылетела из комнаты, запрыгнула в сандалии и, не застегнув их, бросилась к дверям, зашлёпала вниз по лестнице. Вал проводил Костю, вернулся к столу, леденца на нём не было.
— Дурак! — Вал встал у окна, дождался, пока брат с сестрой исчезнут за углом, и вышел во двор.
Дойдя до подъезда Костиного дома, спрятался за деревом, стал ждать. Через час из-за угла появился их отчим: грузно шагал по тротуару, странно расставляя ноги, словно моряк на палубе. Когда он поравнялся с деревом, Вал выбежал к нему, сделал жалостливое лицо и сказал, мол, ваш сын украл у меня дудочку и теперь мне влетит от мамы. Для убедительности пустил слезу. Отчим нахмурился, достал из кармана засаленную купюру и протянул мальчику. Отодвинул того рукой и отправился домой, шагая так, будто вбивает сваи. Вал утёр нос и вприпрыжку убежал.
На следующее утро Костя пришёл в школу со здоровенным синяком на лице и разбитой губой.
— Прости её, она больше так не будет! — Костя выложил на парту леденец и сел рядом.
— Тебе досталось от отца?
— Он мне не отец! Да ладно, он всегда так делает, когда напивается!
Валу показалось, что Костя сейчас разревётся, но тот стиснул зубы и сдержался.
— Почему не сказал, что это не ты?
— Не сказал и не сказал! Не обижайся, ладно? Родя, правда, больше так не будет. — В класс зашёл учитель, и Костя отправился на место.
Вал сидел ошеломлённый. Добиваться своего криком — глупо. Гораздо действеннее получать то, что нужно обманом. С тех пор Вал по-другому вёл себя со взрослыми, он перестал спорить, принял правила, выполнял все указания учителей точно, быстро, был вежливым. После уроков, помогая классному руководителю, он как бы случайно открывал тайны и сдавал одноклассников.
Чтобы его за это не били, он отправился в спортивную секцию. В школьном холодном зале набирали детей для занятий борьбой. Низкорослый тренер выстроил новичков по линии, и оказалось, что Вал выше остальных претендентов на полторы головы. Выданное кимоно было не по размеру, висело на нём как на вешалке. Напротив, была построена другая шеренга из тех, кто занимается не первый год. Осмотрев новичков, тренер вызвал Вала на маты и другого мальчика из противоположного строя. Противник был ниже ростом, пояс был завязан особым узлом. Тренер попросил продемонстрировать приём, и мальчик хитро ухватил Вала за грудь и провёл бросок через плечо. Вал не ожидал, что его тело так легко оторвётся от земли, ноги выписали круг в воздухе, он не успел ничего понять и сгруппироваться при падении. Ударился наотмашь спиной о мат. Боль была такой, что не мог вдохнуть, его поставили на ноги, поправили кимоно, отправили в строй. После того как экзекуция была проведена со всеми новобранцами, их распустили по домам. Больше Вал там не появлялся.
Во дворе находилась качалка, он несмело зашёл и встал в углу, наблюдая, как огромные мужики тягают внушительные штанги. Один распаренный сказал: «воды принеси!» и Вал с готовностью бросился исполнять поручение. После проведённой недели в качестве мальчика на побегушках, ему разрешили тренироваться вместе со взрослыми.
***
Через несколько лет Вал стал крепким, резко вымахал, и в классе его бить перестали, наоборот, сам поколачивал одноклассников, третируя, издеваясь над ними. Никаких талантов в нём не было, кроме одного. Вал обладал невероятным нюхом на слабых, битьё недотёп бодрило, он воображал себя этаким санитаром леса или опасным хищником, который чистил фауну от больных существ. Он рассуждал так: если слабый, зачем тебе быть? Уступи место сильному, а лучше вообще не живи, если ты настолько никчёмный, что готов терпеть унижения, пресмыкаться, быть посмешищем. Но раз такие хлюпики есть, пусть живут, но не попадаются ему. Издеваясь над одноклассниками, он никогда им не сочувствовал, ну не будешь же сочувствовать червяку, которого только что раздавил. Правда, Костю Вал не трогал, но и не заступался за него. Их дружба угасла, и они вращались в разных компаниях.
Вал как будто в шутку увлёкся Гитлером, эпатировал сверстников, рисовал в тетрадках свастики и нацистские лозунги. Он стал заводилой во дворе и занялся мелким вандализмом, укрепляя свой авторитет. Ради развлечения ломал почтовые ящики, поджигал кнопки лифта, выводил на заборах пошлые рисунки и надписи, бил бутылки и стрелял по птицам из рогатки. Но каждый раз ощущал, что ему этого мало. Он хотел проверить, как далеко может зайти. И вот как-то вечером, на заброшенной стройке к нему подошла полудохлая бездомная собака, он приманил её куском колбасы, схватил и обмотал ей пасть проволокой, затем накинул несколько петель на тело и стянул так, что послышался треск рёбер. Псина визжала и задыхалась. Вал завязал проволоку узлом и отпустил собаку. Он был доволен, это скулящее уродство не имело право на жизнь. Пусть радуется, что не убил её. Через несколько дней слух о том, что в районе завёлся живодёр, распространился как грипп. Местные говорили: садисту переломают кости, когда поймают, так что Вал больше не рисковал мучить собак в своём районе. Но то ощущение власти от сжимания петли на живом существе не давало покоя и непреодолимо тянуло. И однажды он уехал подальше, поймал кошку и задушил её собственными руками, внимательно наблюдая, как из маленькой пасти вываливается синеющий язык.
Вернулся домой он в невероятно возбуждённом состоянии. Мыл руки с мылом, но запах мокрой кошатины въелся в одежду. Он разделся и залез в душ. После, проходя мимо зеркала в прихожей, остановился, оглядел себя, его лицо изменилось, излучало непонятную, но дурманящую силу. Вал скинул халат. Оставшись совершенно нагим, он с любопытством рассматривал своё мускулистое тело, ему показалось от бледной, лоснящейся кожи исходит сияние, на ощупь она была бархатной, прозрачные капли падали с волос, медленно стекая по впадинам и холмам. Вал понял: он прекрасен! Он самое красивое, что видел в жизни. Он особенный. Ночью долго не мог уснуть, изучал открывшиеся ощущения, впервые задумался над тем, что хочет от будущего, и под утро в голове появилось чёткое убеждение: он достоин всего самого лучшего. Власть, богатство, успех. Теперь это его цель. Валериан больше не Вал: не может носить какое-то жалкое круглое имя. Он выбрал себе новое — Ваал. Пусть сейчас он не может изменить его в документах, но, когда будет можно, навсегда сотрёт из мира гнусного Валериана, явив человечеству настоящего бога.
Родители Ваала скандалили, сколько он себя помнил. Отец был на вахте по несколько месяцев, а, возвратившись, упрекал мать в неверности, и их ссоры были слышны всем соседям. Ваал и сам сомневался в том, что это его отец, слишком уж разные они были внешне и, главное, внутренне. Тот был тюфяком, краснощёким обрюзгшим гоблином, сын его не интересовал, ни разу за все годы не подошёл и не спросил: «как дела?» или «что нового?», будто Ваала вовсе не существовало. Заработанные в период отсутствия деньги сам же и пропивал, не принося домой ни рубля. Отец был кем-то вроде соседа по квартире, и Ваал дожидался, пока тот прошлёпает по коридору в туалет или на кухню и обратно, и только потом выходил, чтобы не сталкиваться с ним.
Рыдающую после ссор мать Ваал не то, чтобы жалел, скорее ощущал брезгливость к этой ещё привлекательной, но безвольной женщине. Зачем она живёт с мужем, если весь их унылый брак — это упрёки, скандалы и драки? Как вообще она согласилась положить это к себе в постель? Как от такого ничтожества мог родиться сам Ваал? Он вообразил, что в роддоме его перепутали или сознательно подменили. Не могли эти два червяка зачать бога.
Ваалу было пятнадцать, когда в одной из крикливых разборок отец проорал, что сын «из пробирки», на что мать закатила истерику и выставила отца из дома. Тот пинком открыл дверь в детскую, встал на пороге и заявил «теперь ты здесь старший!» Развернулся и хлопнул дверью, больше отца он никогда не видел. Ваал почувствовал облегчение и с тех пор ощущал себя полноправным хозяином дома. Приходил на кухню, ел, оставлял грязную посуду на столе, злился, обзывал мать, когда она не успевала приготовить ему, ходил по дому в халате и требовал, чтобы она отгладила ему рубаху без заломов и вымыла пол в комнате. Деньги брал у неё, не спросив, сколько надо, а когда не находил их в кошельке, кричал, что она ничего не делает, и если не хватает, то пусть найдёт себе вторую работу. Он лежал на родительской кровати, пялился в телевизор, заедая дешёвый блокбастер чипсами.
Мать пыталась завести новые отношения, но все они заканчивались одинаково. Её бросали, и она, зарёванная ложилась рядом с ним, отворачивалась и всхлипывала, чем страшно раздражала Ваала. Она была такой жалкой и мерзкой, что он начинал трястись от бешенства. Однажды он не выдержал и наговорил ей гадостей, и про отца, и про слабость, и про «пробирку». Мать посмотрела на него ядовитым взглядом и потребовала, чтобы он убирался к себе. Внутри Ваала лопнул огромный пузырь гнева. Орал матом, обзывал её, унижал, та не выдержала и хлестанула его по лицу. Ваал почувствовал, кровь приливает так сильно, что закружилась голова. Ударил в ответ, а когда та упала на постель, надругался над ней. После встал, швырнул в неё халат и сказал: «Ты сама хотела!»
Утром оба вели себя, как будто ничего не произошло. Он расхаживал по квартире, бесконечно что-то, требуя, ощущая прилив счастья.
***
По знакомству родителей матери поступил в ПТУ. Старики жили в своей розовой скорлупе, и то, что происходило с дочерью, не замечали. Снабжали Ваала деньгами, обвиняли мать в плохом родительстве, потакали капризам. Учился он неважно и выезжал благодаря общественной нагрузке и тому, что втёрся в доверие к преподавателям. Нравился однокурсницам и иногда затаскивал их в комнату общежития на ночь, но пассии быстро надоедали, и он, не раздумывая, менял их. Ваал подолгу сидел в комнате, разглядывая своё голое тело, находя в нём невероятную красоту и привлекательность, ему хотелось встретить копию в женском обличии, вот тогда вечный голод будет утолён. Вставал, одевался, отправлялся охмурять очередную девицу. Но это не приносило Ваалу удовлетворения, он пил, шатался по вечеринкам, поколачивал первокурсников — ощущения радости не было. Даже задушил кошку вахтёрши, чтобы хоть как-то разрядиться, но не помогло. И тогда возвращался к матери. Она боялась его и молчала, о том, что происходит, не рассказала никому. При виде его гнева дрожала всем телом. Когда Ваал думал об этом, он ощущал опьяняющее головокружение. Загонял её в угол после скандала, и рука на её шее сжималась с каждым разом сильнее. Всласть напытав, бросал мать, полуживую. Ощущал себя огромным, всемогущим, грандиозным.
Однажды утром, проснулся в родительской постели оттого, что замёрз, окно было приоткрыто и матери рядом не было. Дошлёпал до кухни, разозлился из-за отсутствия завтрака, решил, что устроит скандал, когда мать вернётся, вытащил из холодильника кусок кровяной колбасы и отправился в душ. В дверь позвонили. Выругавшись, накинул полотенце, открыл. На пороге стояли серые люди в погонах и врач. Представились, прошли в квартиру. Достали нашатырь.
Так, он узнал, что мать выбросилась из окна.
Ваал сидел в морге Первой Градской больницы после опознания, и никак не мог понять, кого ему предъявили. Тело матери не узнал, это была сломанная кукла, синий бездушный экспонат. Единственное, что его по-настоящему сейчас волновало: открыто ли ещё женское общежитие, или придётся опять лезть к однокурсницам через окно.
Глава IV
На сороковые сутки Костиного послеоперационного заточения с него сняли повязку. Все эти дни он провёл с обмотанным, как у мумии лицом. Когда Костя пришёл в себя после наркоза, на него обрушилась лавина неоновых квадратов и ромбов, ему чудилось, что летит на огромной скорости сквозь вьющийся лапшой тоннель, взлетая и падая на горках. Когда действие наркоза закончилось, Костя носился над чёрной гладью воды, в которой отражалось такое же чёрное небо, с рассыпанными мириадами звёзд и галактик. Они сияли в застывшем отражении, так что было не разобрать, летит он с этой или другой стороны зеркального стекла. В той поверхности увидел себя, протянул руку и коснулся своего указательного пальца в отражении. След от прикосновения на воде оставлял линию, она светилась, утолщалась, стала осязаемой. Когда он отдёрнул руку, в ней было длинное копьё с гардой, как у средневековых рыцарей. Ударил им по зеркалу, и оно разбилось. Пространство замерло, и Костя ощутил состояние невесомости, звезды померкли, понять, где верх, а где низ стало невозможно, и он бесконечно висел во мраке. Лишь изредка до Кости доносились неразборчивые звуки, отзывающиеся далёкими цветными всполохами.
Он вспомнил, что читал про такое состояние. Костя всегда хотел посетить «камеру депривации». Когда широкий резервуар наполняют водой температуры тела, смешивают с определённым количеством соли, чтобы та стала такой плотности, что в ней невозможно утонуть, затем туда ложится человек и его закрывают светонепроницаемой крышкой. В камере абсолютно темно, испытуемый не касается краёв резервуара и очень скоро ощущает состояние невесомости, парения, близкое к нахождению в материнской утробе. Автор текста пережил мощный сакральный эффект, считал, что переродился, и теперь Костя ощущал нечто подобное и назвал это состояние — «Депривация Ротмистрова», добавив свою фамилию, испытал детский восторг от комбинации слов.
- Я знаю: огромная атмосфера
- Сиянием
- Опускается
- На каждого из нас, —
- Перегорающим страданием
- Века
- Омолнится
- Голова
- Каждого человека.
Время перестало существовать, Костя просто был, как газ, как невидимое электрическое поле, ему было хорошо и спокойно. В этой безжизненной пустыне появился голос, сначала тихий, но с каждым новым словом становился громче и настойчивее. Он задавал каверзные вопросы, интересовался самочувствием и призывал вернуться в реальность.
Повязку сняли, мир полностью расплылся, когда Костя глядел на людей, они размазывались, растекались, превращались в медуз, будто он смотрит на них через запотевшую стеклянную перегородку в душе. Разноцветные вспышки усилились, и каждый звук отзывался своим цветом. Когда с ним заговаривал врач, через несколько секунд его лицо превращалось в пятно тёмно-фиолетового цвета, а медсестра — землисто-зелёное. Фамилию врача Костя не запомнил. Он был невероятно похож на Евстигнеева в роли профессора Преображенского, и за неимением в своей памяти другой называл его — Евстигнеев. Тот поначалу злился, талдыча настоящее имя, но оно чудесным образом улетучивалось, когда врач выходил из палаты, и Костя продолжал звать его в честь актёра.
— У вас перелом орбит обоих глаз, зрение со временем восстановится, но снайпером, конечно, Ротмистров, вам больше не быть. Тамара Гудална добавьте голубчику пропофол, будьте любезны, душенька.
Врач подолгу сидел с Костей, расспрашивая его о видениях, а медсестра записывала.
— Любопытный вы пациент, Ротмистров, вот полюбуйтесь Тамара Гудална, доставлен с переохлаждением и множественными переломами лицевой кости. Находился в перевозбуждённом состоянии, бредил, подозрение на делирий. В результате послеоперационного пребывания в темноте утверждает, что видит вместо людей цветные пятна. Психиатр отклонений не выявил. Заявил, что упал с моста. Как вас так, голубчик, угораздило?
— Ваши намёки на моё психическое расстройство даже оскорбительны, да доктор, упал, а не сам, зачем мне это нужно было?
— Ну мало ли зачем, от любви, например.
— Прыгать с моста от любви — пошлость!
— Ну много вы понимаете, пошлость-не пошлость, вы кто у нас по профессии голубчик?
— Кто-кто, философ!
— Философ, ясно, а может, вы того, ну как сейчас модно, меня не понимают, все виноваты, вот вам всем распишитесь?
— Да выпил я, выпил!
— Ну-ну, Ротмистров, будьте паинькой, не агрессируйте, как ваше самочувствие сегодня? Жалобы?
— Жалобы на союз художников принимаются?
— А что такое?
— Ядовитый террариум единомышленников! Особенно бесит его президент — бычок забронзовевший! Выставляться негде! Галереи сдают под магазины, продают там всякую гадость! Превратили храм искусства чёрт знает во что!
— Ну с этим не в мою инстанцию, пресмыкающиеся и парнокопытные в министерство сельского хозяйства. Выставляйтесь на улице, в парках, на площадях, несите искусство, так сказать, в массы.
— Кому это нужно?
— А в галерее кому? Если гора не идёт, сами знаете. Как ваши видения, голубчик?
— Это не видения, доктор. Всё по-старому. Люди — медузы.
— Неужели ничего нового? Вы наблюдательный юноша, поделитесь со стариком, мы с Тамарой Гудалной должны анамнез собрать, в ваших же интересах.
— Врёте вы всё! Хотите на моём примере диссертацию защитить и премию получить!
— Много лет назад отстрелялся, голубчик, так что говорите смело.
— Я уже говорил, каждый человек медуза определённого цвета, есть перламутровый, бриллиантовый синий, амарантовый пурпур. Палитра бесконечна, но кое-что я действительно заметил. Моего сопливо-зелёного соседа навещает дынно-розовая супруга, их цвета смешиваются, будто заражают друг друга, и когда она уходит, его зелень светлеет.
— Любопытно, и как вы это объясняете?
— Я думаю, доктор, ему становится лучше, она заботится о нём, часть цвета забирает себе, слияние и поглощение.
— Да, к слову, мне доложили, вы подолгу стоите в коридоре интенсивной терапии и смотрите в стену, что вы там высматриваете, голубчик?
— Это не ваше дело, господин Евстигнеев.
— Я вам тысячу раз объяснял, что меня зовут по-другому! Как меня только не называли, но, чтобы так? Вот любезная Тамара Гудална, полюбуйтесь на него, он думает, что он меня этим оскорбил, теория, мой друг суха, а древо жизни пышно зеленеет.
Костя изучал видения, открывая всё новые особенности зрения. Своё лицо в отражении не расплывалось, он видел его даже лучше, чем прежде. Один зрачок плохо реагировал на свет, и глаз стал белёсым, второй же, наоборот, расширился и выглядел чёрным, смотрелось жутковато. Не расплывались экраны телефонов и телевизоров, что немного успокоило Костю. Пятна стали менее размытыми, но всё так же излучали определённый цвет, когда человек начинал говорить. Цвет не менялся ни от интонации, ни от настроения говорящего. Спектр был огромным, и он ни разу не встретил одинакового пятна. Но было и пугающее открытие, в своих скитаниях по больничным коридорам он наткнулся на странный, мертвенно-бледный, голубеющий тупик. Дрожащее трупное освещение, стены сужаются, дверь. Из-под неё вытекала тьма, как нефтяная лужа, пространство вокруг клокотало, изгибалось, Костя был в таком ужасе, что сбежал, налетел на медсестру и больше к той двери не приближался.
Евстигнеев собрал врачебный консилиум с приглашёнными профессорами и светилами нейрохирургии, те заслушали Костин анамнез и через несколько часов довольно бурных дискуссий вынесли приговор: синестезия.
— Константин Сергеевич, — торжественно объявил Евстигнеев, — синестезия, или синдром Шерешевского, это хоть и редкий, но довольно хорошо изученный нейрологический феномен, при котором раздражение одного органа чувств ведёт к отклику в другой сенсорной системе. Это не психическое расстройство, иногда пациенты видят буквы в цвете или представляют цифры расположенными в определённом месте пространства. В вашем случае — это кинестетико-слуховая синестезия, все звуки вы видите цветом. Со временем мозг адаптируется и зрение нормализуется. И не переживайте так, голубчик, у поэта Андрея Белого была синестезия, это ему совершенно не мешало.
После Костя сидел на подоконнике в своей палате и рассматривал в открытое окно цветные пятна гуляющих больных и посетителей и ощущал непонятную детскую тревогу, словно он снова маленький, стоит перед огромным грохочущим поездом метро на кольцевой линии, а впереди только неизвестность.
***
Костя, при рождении получивший метрику на имя Константина Сергеевича Ротмистрова, был весёлым, курносым мальчиком, который любил читать. Ему чудилось, что страницы светятся, мир на них был намного подлиннее и понятнее. Всё началось с того, что он в шесть лет углядел в витрине красочное «Бородино». Иллюстрации произвели на него такое впечатление, что он две недели экономил на всём, чем мог, копил сдачу из гастронома, не покупал себе мороженое и пирожки с повидлом, сдавал стеклянные бутылки, которые собирал по округе, и, наконец, приобрёл вожделенный фолиант. Стихотворение он заучил наизусть и часами напролёт воображал, как летит на смоляном взмыленном коне, выхватив блестящую на пороховом солнце изогнутую саблю, в решающую смертельную атаку на драгунский полк второго корпуса маршала Нея. В первом классе он разыскивал вместе с Джимом сокровища Флинта и участвовал в войне Алой и Белой розы. Прочтя Дон Кихота, твёрдо решил стать странствующим рыцарем и сделал себе натуральное копьё из древка щётки для пола, выпилил из фанеры увесистый щит.
Детство прекратилось внезапно. У Кости умерла мама. Отца у них не было, и неожиданная смерть матери раздавила. Он остался жить с младшей сестрой и отчимом. Костя ушёл в себя и стал молчаливым, ощущал, как боль и обида раздувают, словно воздушный шар, и по ночам он лопался и затоплял лицо солёным морем. Костя чувствовал себя сиротой и не понимал, в чём его вина.
Отчим начал пить.
Было жаркое лето, окна открыты нараспашку, в отдалении мрачнела приближающаяся гроза, и ветки молний кромсали горизонт. На улице была драка, какие-то голоса вопили: «Врежь ему! Дай ему!», но Костю это не интересовало: они вместе с Родькой сидели на диване в родительской комнате и глазели в телевизор. По полированному деревянному ящику показывали праздничный концерт. Победивший в выборах румяный кандидат забавно отплясывал на сцене вместе с худеньким длинноволосым певцом, задирая ноги и хлопая в ладоши. Родька прыгала под музыку, подпевая и гримасничая. Глядя на неё, Костя убрал звук телевизора, включил небольшой кассетный магнитофон, чем привёл сестру в восторг. Она пела: «миражи — это наша жизнь», смешно не выговаривая буквы «р», блажила так заразительно, что Костя не удержался. Он скакал, изображая музыканта, распевая мелодию рычащей гитары. Внезапно музыка оборвалась. В дверях стоял отчим с проводом от магнитофона. Стоял и надзирал. По такой жаре на нём почему-то был плащ, на пунцовом лице из разбитой губы стекала тонкая красная капля. Он негромко прошипел: «Чему ты радуешься? Ты понимаешь, что это катастрофа?» Костя смотрел на него недоумевающим взглядом, глупо, растерянно улыбаясь. «Я про это!» — и отчим ткнул пальцем в сторону телевизора. Подошёл, взял подушку и передал её Косте. Заставил поднять её перед лицом. Сказал:
— Я хочу, чтобы ты запомнил этот день! — Размахнулся и ударил.
С того дня отчим бил его всё чаще. Родьку никогда не трогал, но она всё равно пряталась в полы верхней одежды, висевшей на гвоздях в прихожей, и испуганно наблюдала за тем, как Костя терпит побои.
Единственным местом, где боль и обида отступала, стала обшарпанная районная библиотека. Осунувшаяся интеллигентная женщина-библиотекарь прониклась к угрюмому мальчишке, и тот проводил с книгами много часов, до самого закрытия. Отдел детской литературы был быстро оставлен в прошлом, и курносый читатель окунулся в мир взрослых. Когда в пятнадцать лет отчим в очередной раз собрался поучать Костю, тот схватил табурет и замахнулся. Отчим опешил и не тронул его, а Костя ушёл из дома. Неделю жил, прячась в библиотеке, но был пойман. Одинокая библиотекарша приютила его. Домой он иногда возвращался, но только чтобы навестить Родю и забрать нужные вещи и только когда отчима не было.
Окончив школу, Костя поступил в художественное училище и ворвался в богемную творческую жизнь. Шумные вечеринки, сочувствующие искусству девушки, атмосфера независимости, через два года пресытили его настолько, что он стал вести уединённую жизнь затворника. Однако судьба и не думала помогать ему с этим, и Костя влюбился. Избранница ответила тем же. Они недолго поразмышляли, что делать с внезапно рухнувшими на голову чувствами и отправились в ЗАГС. Поначалу всё шло гладко, жизнь была прекрасной и удивительной, но замкнутость Кости и безденежье подтачивали брак. И наступил кризис, на запах которого слетелись падальщики. За Костиной супругой начал ухлёстывать какой-то напыщенный хлыщ, а так как опыта скрывать неверность у жены не было, забытые и не удалённые сообщения изменщиков однажды были прочитаны Костей. Разрыв был тяжёлый. Он пытался утопить обиду в вине, но становилось только хуже. «Осознавшая ошибку» супруга через старшую сестру вела переговоры о дальнейшей судьбе семейной лодки. Дипломатия дала результаты, и брак был сохранён.
У Кости родился сын.
Он назвал его Никита, по-гречески — победитель. Костя растворился в сыне, пытаясь дать всё, чего не хватало самому. Дырявая лодка спасённого брака продолжала протекать, и хоть измены жена скрывала с особой тщательностью, Костя чувствовал это, отдаляясь от неё. Он успокаивал себя тем, что у него есть сын, а жена пусть живёт как хочет. Однажды ему объявили: брак длиною в тринадцать лет окончен.
Поступили они как взрослые люди и договорились о вопросах содержания ребёнка и о свиданиях с ним, но договор, торжественно составленный до конца дней, продержался неделю после развода. Бывшая вышла замуж и укатила в другой город, и Костя долго искал её через судебных приставов, но, найдя, ему на минуту, показали Никиту, который сквозь слёзы процедил, что не хочет с ним общаться, и больше Костя сына не видел. Ротмистров приходил в тот день недели, когда родился Никита к роддому и пил вино на скамейке, зачем он это делает, объяснить не мог, но шёл, каждый раз, словно его тянет магнит. После выписки из больницы он первым делом отправился туда, к выцарапанной собственноручно дате рождения сына на скамье у входа.
***
Сквер у Покровских ворот был небольшим, в нём стоял памятник Чернышевскому. Создатель утопического социализма по какому-то странному совпадению родился в Саратове, и именно туда увезли Никиту. Этот факт казался Косте мистическим, он искал в этом особый знак судьбы, сидя на лавочке и наливая себе вина в картонный стаканчик. Сквер недавно «урбанизировали», и вместо изогнутых лавок с деревянными спинками появились прямые лавки-нары землисто-красного цвета. Одной стороной он выходил на дом Трубецких, где когда-то на балах собирался пышный свет московской аристократии. Дорога от родильного отделения проходила прямо под стенами этих парадных залов. Костя наблюдал, как молодые отцы выносили своих новорождённых чад, а их бледные жёны плелись следом. Он представлял барочную музыку, и действие превращалось в артхаусный фильм.
С каждым глотком красного картина становилась расплывчатой. Цветные пятна суетились, плакали, ругались, выпивали, и палитра была бесконечной. Вот синий крупный тащит свёрточек молочного цвета, а за ним на полуживых ногах жёлтая и тощая, рядом «решает вопрос» с парковкой мелкий и розовый, круглый малиновый вцепился в белый свёрток, а крупная болотная кричит на него и пытается отобрать. Костя не понимал, зачем пришёл, после «моста» это бесцельное сидение казалось ему невыносимым.
Его внимание привлёк шум: на маленьком гранитном пятачке сгрудились сразу несколько «счастливых семей», у одной из них пополнение было двойным. Внезапно Костя заметил странную деталь: все младенцы были молочного цвета, хотя люди, которые развозили их по бетонным персональным гнёздам, переливались всеми цветами и оттенками. Он глотнул ещё вина и начал внимательно следить за конвертами, которые выносили из роддома, цвет их был одинаковым. Продолжал сидеть в ожидании, что вот-вот закономерность разрушится, но этого не случилось. «А что, если цвет, принадлежащий пятну неслучайный? Что, если все новорождённые имеют один цвет?» От этой мысли Костя ощутил, что волосы на коже встали дыбом, а вены на шее душат. Вывод был настолько ошеломляющим, что Костя никак не мог спокойно сформулировать его.
— Эти младенцы чистые, пока ещё чистые, не успели нагрешить, безгрешные кулёчки! — вырвалось у него. Он соскочил, поднял воротник и двинулся в сторону Чистопрудного бульвара.
— А все остальные что? Уже испачкались? — Костя нервно жевал губу — Так-так. А что, если цвет — это степень падения человека? — продолжал диалог сам с собой — А в этом случае, должна быть градация!
Гипотеза требовала немедленной проверки. Не придумав ничего лучше, решил приставать к прохожим с вопросами. Сначала подошёл к группе светлых подростков, к тёмной компании подойти не решился: «Как проехать к Красным воротам?» Ответа никто не знал. Следующим был модный малиновый мужчина средних лет: «Где остановка 39-го трамвая?», затем был бомж, скрежетавший зубами, зелёного цвета, с таким запахом, что можно было опьянеть, просто постояв рядом: «Что пьёте?» После пристав к одному тёмно-красному гражданину, он услышал: «Ща нос сломаю!» и решил прекратить эксперимент. Костя шёл по бульвару и подбивал новые знания. Оранжевые и бордовые реагировали агрессивнее, зелёные и голубые были спокойными, но заунывными. Интуиция подсказывала, что цветность делится по другим критериям. Он крутил в голове разные теории цвета, пытаясь упорядочить оттенки, но знаний ему не хватало.
Дойдя до Сретенки, его осенило. Ему нужен специалист по цвету, и он был у него. Друг, художник Дима Кулибин. Костя написал ему сообщение, но тот не ответил. Не в состоянии ждать, он двинулся к нему, в надежде, что Кулибин дома, но, как всегда, пишет и не слышит телефон, в своей коммуналке на Тверской. С пустыми руками Ротмистров ввалиться к другу не мог, да и нервы требовали «успокоительного», и Костя купил пару бутылок красного. На кассе его внезапно охватил ужас. Он вспомнил, что видел в коридоре отделения интенсивной терапии чёрную дверь, точнее, сама дверь была обычной, «бледно-больничной, но из-под неё вытекала темнота, словно нефтяная жижа». Он знал, что за ней.
За несколько дней до выписки к нему заходила Родя. Была её смена. Она долго мялась, нервничала и когда Костя не выдержал и прямо спросил: «что случилось?», та рассказала: отчим лежит тут же в Боткинской и умоляет навестить его. Костя взбесился, кричал, обвинял Родю в Стокгольмском синдроме. Та села в углу и спряталась в висевшей одежде: «Сделай это ради меня!» Костя долго молчал, но пообещал сходить. Когда же он дошёл до нужного этажа, обнаружил длинный голубой коридор. «Мертвенно-бледный, будто морг. Дрожащее больничное трупное освещение, стены сужаются, дверь», которая излучала мрак, за ней умирает он. Нарушив слово, Костя развернулся и сбежал. Увиденное словно последний фрагмент пазла, открыло картину, и Ротмистров вышел из маркета с отчётливым ощущением дежавю и единственной мыслью: «Лишь бы Кулибин был дома!»
Глава V
Кузнец Мурамаса потерял жену и единственного сына. Это случилось в его родной деревне. Бандиты, ограбив жителей, унесли весь урожай риса, и крестьяне голодали. Лишь скорая жатва ячменя давала надежду на выживание. Но однажды в лесу Мурамаса случайно подслушал разговор двух разбойников, которые обсуждали возвращение в деревню для грабежа и этого урожая. У одного из них на одежде висела лента клана Тайра. Вернувшись, кузнец рассказал об этом старейшине, и после жарких споров крестьяне решили защищать деревню. Для этого они наняли бродячих самураев и дали бой бандитам. Победу одержали жители, но убитых было слишком много. Мурамаса три дня выл у сожжённого дома над изрубленными телами жены и сына. Его волосы стали белыми, а глаза ввалились и высохли, он выхватил танто и вырезал себе на лбу иероглиф «сшю», собрал узелок и отправился в сторону захода солнца.
Пересёк море на торговом судне и прошёл насквозь Великую китайскую империю, замерзал в горах Тибета и умирал от жажды в пустынях Персии, и через десятилетия скитаний добрался до Константинополя. Там на окраине города он нашёл себе пещеру и стал ковать мечи. Клинки довольно скоро заслужили репутацию непревзойдённых, говорили, что сталь будто жаждала крови, выкованное оружие острее клинка архангела Михаила, и однажды на кузню пришёл рыцарь. Он назвал себя Готхард и предложил отправиться с ним в далёкую страну Ливонию, где ему пожалуют звание старшего кузнеца, просторную кузню и сколько потребуется людей в подмастерья. Рыцарь поведал, что страна эта платит дань и нужна сильная армия, чтобы дать отпор врагу. Мурамаса ощутил, как «сшю» стал пульсировать и жечь его изнутри. Он взял время обдумать предложение, хотя решение уже принял. Так, судьба привела его в Нарву.
Мурамаса готовил особый сорт стали, клинки не подписывал, потому что подделать их было невозможно. Ковал Мурамаса один, ревностно храня тайну мастерства, но однажды его поразил местный нищий сирота с разными глазами, и кузнец взял того в ученики. Мальчишку звали Искра. Ученик был внимательным и явно одарённым в деле, но страшно нерациональным в быту. Мурамаса считал подмастерья дурачком, хотя местный люд звал его юродивым. В апреле город осадило вражеское полчище, и кузнец работал без отдыха и сна, лишь изредка валясь на пол без сил, и тогда Искра перехватывал меха. Осада грозила затянуться на годы, если бы не странное происшествие. В одну из ночей Мурамаса очнулся на полу от запаха гари. Искра стоял над ним и глазел, как горит кузница, не пытаясь тушить. Мурамаса схватил ведро с водой, но голодное пламя уже было не остановить, к одиннадцатому мая город полыхал полностью, и гарнизон принял решение сдаться на милость осаждавшим.
Шах-Али воевода русского войска, помиловал и отпустил рыцарей, однако угнал тысячи жителей в плен. Так, Мурамаса и ученик оказались в Москве. По указу царя Иоанна IV пленных оружейников поселили в северо-западной стороне Земляного города, недалеко от Никитских ворот, наказав мастерам ковать броню. А поселение называть Бронной слободой. Шли годы, жизнь в плену мало отличалась от прежней в других городах, в которых бывал Мурамаса, да и сам кузнец всегда носил местные одежды, поэтому мало отличался от многочисленных монголов, проживавших в Белокаменной. Так бы и прошёл его срок пребывания на земле, если бы однажды он не встретил на Кукуе человека с приколотой лентой клана Тайра. «Сшю» превратился в острое лезвие и медленно резал лицо Мурамасы. Он проследил за человеком и узнал место, где тот ночевал. Вернулся и три дня ковал кинжал, в который вложил всё своё мастерство, всю ненависть и боль. Как только дело было завершено, Искра почуял приближающееся злодеяние и попытался отговорить учителя, но тот обезумел; когда же ученик встал в дверях, преграждая путь, призывая опомниться и не губить свою душу, Мурамаса в исступлении выхватил кинжал и приказал убираться с дороги. Тогда Искра встал на колени и осенил себя крестом. Но клинок требовал крови, и кузнец, повинуясь его воле, воткнул кинжал в горло Искре. Ученик упал, из его разных глаз покатились слёзы, его глупое растерянное лицо побелело, а из разорванного горла доносился хрип. Искра нелепо скривил рот в улыбке и отдал Богу душу. Безумие Мурамасы отступило, и он узнал в этом мёртвом лице своего сына. Кузнец закопал проклятый кинжал в земляном полу кузницы и удавился на дубовой перекладине.
Столетиями на этом месте строили дома, слобода превратилась в Бронные улицы, старые поселения уходили в глубину, превращаясь в археологические пласты, и только кинжал какой-то мистической силой всегда поднимался на поверхность, земля отказывалась принимать его, изрыгая из себя кусок многослойной стали, чтобы однажды его обнаружил Ваал.
***
После «инцидента» с матерью — так его называл сам Ваал — он понял, что силы в нём слишком много, может запросто убить, не марая рук. Это ощущение окрыляло. Ему чудилось, что над ним трубят фанфары и весенние деревья осыпают его белыми лепестками. Он возвысился над разношёрстным стадом и поднялся на пьедестал, став сверхчеловеком. Своё мерзкое имя поменял, и теперь из паспорта на него величественно глядел Ваал Ставрога.
После окончания ПТУ вступил в наследство и продал ненавистную материнскую квартиру. Переехал в респектабельный район на пересечении Бронных улиц, вырученных с продажи денег не хватало на покупку жилья, и он арендовал маленькие, но богато отделанные апартаменты на первом этаже бывшего доходного дома Клингсланда в Большом Козихинском переулке. Убитые горем бабка и дед долго не протянули, и оставшуюся от них квартиру Ваал сдавал внаём. Но праздная жизнь молодого миллионера стремительно уменьшала банковский счёт, и Ваал занялся бизнесом. Коммерция была банальна, но действенна. Он открыл маленький магазин одежды в торговом центре. Товар закупал на рынке «Садовод», затем переклеивал бирки, выставлял цену втрое больше начальной и продавал. Когда пышно расцвели интернет-магазины, потирая от удовольствия руки, закрыл торговую точку и занялся онлайн-торговлей. Больших денег это не приносило, но Ваал терпеливо ждал своего шанса обогатиться. Его ощущение превосходства над всеми сменялось чувством ничтожности: где-то там дорогие автомобили, деньги, роскошная жизнь, а Ваал вынужден тратить время, прозябая в скромной роли мелкого торгаша, эта мысль настолько отравляла, что он физически ощущал голод и тогда шёл на улицу.
Молодой человек, спортивного телосложения, одевающийся по последним трендам, правда, золотые часы были подделкой, но довольно искусной, — выходил в поисках спутницы. Он хотел такую женщину рядом, которая, не раскрывая рта, только внешностью, говорила бы о его огромном статусе. И находил их. Небольшого ума, в среде выходящих на охоту на «золотую милю», похожих на сочную пугливую лань, по какой-то «случайности» угодивших на улицу греха.
Ваал уже через двадцать минут признавался в любви, был внимательным и настолько впечатляющим, что ему редко отказывали, когда он приглашал с ним поужинать. Очередная Золушка, приехавшая из провинциального города, быстро теряла голову, опутанная мечтами Ваала о роскошных спорткарах и парижских виллах. Он обольстительно улыбался, сидя в дорогом ресторане, отправляя в рот устрицы «спесиаль де клер», и запивая их белым «шабли эритаж». После встречи Ваал не звонил несколько дней, и когда лань взволновало, начинала думать, что она сделала что-то не то, он объявлялся и приглашал на конную прогулку в Нескучном саду. То приближая, то удаляя, он приводил жертву в состояние, когда она ни о ком, кроме Ваала, думать уже не могла, и тогда он завлекал её в свою постель. Но довольно скоро садистские наклонности Ваала вылезали наружу и девушки в ужасе сбегали от него. Он никак не мог испытать то наслаждение, которое чувствовал до «инцидента», и продолжал маниакально искать ту самую. Но за годы безрезультатного поиска надежда усыхала, и Ваал заглушал голод выпивкой и задушенными кошками.
Однажды к нему явился сантехник, объявивший: «в доме проводится замена труб отопления, придётся потерпеть некоторые неудобства». Они заключались в полной разрухе на кухне. Строители продолбили дыру в подвал, из которой тянуло затхлостью и тошнотворным запахом нечистот. На вторую ночь Ваал не выдержал вони, психанул и попытался заткнуть дыру покрывалами и подушками. Но зацепился ремешком часов за кусок арматуры, замок отстегнулся, и золотая подделка ухнула вниз. Обругав ремонтников, полез за часами. Дыра была узкой, удивительно, как пухлый водопроводчик протискивался в неё. Включив фонарь на телефоне, Ваал огляделся. Маленькая кирпичная комната, без окон и дверей. Пол был земляной и неровный, будто кто-то специально насыпал холмы. Свет фонаря выхватил блестящий круглый корпус, подняв часы Ваал, нашёл кусочек засохшей кожаной тряпки, торчащей из земли, не понимая, зачем, он потянул и вытащил свёрток, который раскрошился в руках. Внутри свёртка был странный предмет, похожий на старинный кортик в ножнах. Ваал почувствовал холодную каплю пота подмышкой: может быть, это — клад? Выбрался, попытался снять ножны, но они намертво приросли к гарде.
Всю следующую неделю Ваал искал чёрных реставраторов, которые могли оценить находку, восстановить её, не интересуясь тем, как она попала в руки Ваала. Ещё неделя ушла на саму реставрацию, но результат разочаровал. Кинжал XVI века хоть и представлял музейную ценность, но стоил по меркам кладоискателей мало. Таких экспонатов поднято при реконструкции бульварного кольца сотни, если не тысячи. Единственная уникальность находки в том, что лезвие осталось невероятно острым, даже пролежав в земле четыреста лет. Ваал бросил кинжал в ящик кухонного стола и забыл о находке. Однако после того, как трубы всё-таки поменяли и забетонировали дыру, он нанял работника и сделал люк в подвал, предчувствуя, что та кирпичная комната может ещё пригодиться.
***
Как-то Ваал, прогуливаясь по Гоголевскому бульвару, остановился у шахматных столов. Его внимание привлекла девушка. Небольшого роста, с бледными хрупкими плечами и тонкими, почти детскими запястьями, но главное лицо. Оно казалось ему знакомым. Девушка следила за шахматной баталией между двумя седыми стариками, сосредоточенно и напряжённо, лукаво приподняв края губ. Заметив Ваала, она принялась разглядывать его. Наконец, Ваал докрутил свою память до необходимого воспоминания, и брови удивлённо полезли на лоб:
— Родя? Это ты? — девушка нахмурилась, пытаясь вспомнить молодого человека. — Это я Ваал, то есть Вал! Помнишь? Леденец-дудочка!