Старик и Зверь

Читать онлайн Старик и Зверь бесплатно

© Виталий Ковалев, 2025

© ООО «Лира», 2025

Часть І

Глава 1. Кормление

1

Старик исконно одинок и серьезно болен. Как бы совестясь чего-то и сторонясь людей, он давно отшельничает на задворках поселка в своем неухоженном с виду доме. Но никто не пеняет ему на неказистость жилья, потому что огорожено оно возбраняющим посторонние взгляды трехметровым, каменной кладки, забором. Только продавщица маленького магазинчика, где Старик приобретает необходимое, видится с ним регулярно. В сегодняшний его визит она-то и примечает, как сильно сдал Старик за последний месяц: охлял, еще больше ссутулился и с усилием переставляет ноги.

– Захворал, что ли? – любопытствует женщина.

– Мне бы отдохнуть, – сообщает ей покупатель.

– Надо же, – с возмущением удивляется продавщица, уперев руки в откормленные бока, – что тебе, старому, надо? Ложись и отдыхай! За час или за два твоя живность не подохнет, будь уверен!

В ответ Старик лишь отмахивается похожей на сухую ветку, закопченной грязным трудом рукой и шаркает к выходу, волоча за собой тележку с комбикормом.

В приусадебном хозяйстве у Старика вдоволь кроликов и кур. Но никогда и никому он не продал ни единого живого тела или тушки. Тушками он кормит Зверя, кормит два раза в неделю. Хотя еще недавно ограничивал его еженедельной кормежкой. А когда-то Зверь требовал еды – правда, живой – всего-навсего раз в месяц.

Давно ли возник у Старика Зверь?

Да, очень давно. Обычно пожилые люди подробно помнят свои ранние годы (или сочиняют их). Старик же детство помнит неважно, выделяя сугубо Зверя в нем.

Каким был Зверь тогда? Точные черты заилились в стариковской памяти. Но наверняка – уже отвратительным, потому что его приходилось прятать от окружающих. Весьма приблизительно представляется Старику вертлявый шерстяной ком, часто кусавший хозяина за пальцы до крови и с хрустящим удовольствием уплетавший живых воробьев и жаб.

Чем больше и опаснее вырастал Зверь, тем затратней обходилось таить его от людей. В начале истории Старик держал Зверя в большом каменном сарае. Там с помощью сварочного аппарата он соорудил из толстых стальных прутов и уголков вольер, куда через специальные заглушки можно было подавать пищу и воду. К тому времени Зверь вымахал столь сильным и свирепым, что, окажись надсмотрщик рядом без основательной защиты, шансов выжить у него не имелось бы никаких.

Все составляющие существа Зверя идеально подогнаны друг к другу с целью убийства и пожирания без остатка посторонних живых объектов. Голову Зверя образовывает преимущественно лицевая часть с глубоко утопленными в череп мелкокалиберными глазками, влажным беспокойным рылом и огромным безгубым ртом, где нестерпимые зубы теснятся акульими рядами. Массивные, вооруженные острыми и длинными когтями его передние руки-лапы свисают до земли и на вид кажутся обманчиво непроворными. На самом деле, управляясь исключительно ими, Зверь при нужде и возможности может забраться на любую высоту по любой поверхности. Желудок чудовища без натуги перетравливает в равномерный кал не только мясо и кровь, но и поглощенные его топкой твердые и малоусваиваемые элементы животного организма: кости, зубы, перья, шерсть… Половой орган Зверя, унизанный крючьями и остриями, предназначается не для размножения – подобных Зверю нет, – а для изнасилования и раскраивания жертвы изнутри. Тело чудища укрыто густой косматой шерстью. В ней с удовольствием себя чувствуют какие-то иждивенцы: вероятно, блохи – Старик не раз слышал, как подопечный клацает зубами, выедая их оттуда…

Доковыляв до жилища, Старик гремит тяжелым засовом калитки и оказывается за высоким массивным забором, что возводил и укреплял многие годы. Внутренняя поверхность забора щерится тонкими и острыми металлическими шипами. Примерно раз в месяц Старик умащивает их парализующим ядом собственного изготовления. Для этого ему приходится надевать респиратор и брать полутораметровую палку с напитанной ядом губкой на конце, чтобы дотянуться до самых верхних шипов. «Но если, несмотря на мои беспрестанные труды, что-то случится, вряд ли забор надолго удержит его здесь», – всякий раз оглядывая стену, напоминает себе стражник.

Пересилив утомление и одышку, Старик складывает доставленную порцию комбикорма в приспособленном отделении сарая, где когда-то держал Зверя, и присаживается отдохнуть на скамеечке во дворе. Куры в курятнике дежурно поквохтывают, периодически прислушиваясь к громогласным заявлениям молодого, ретивого кочетка. Кролики, завидев хозяина, взбудораженно снуют в клетках. «Сейчас насыплю», – бурчит он, а сам, как назло, вместо этого вспоминает последнее кормление Зверя живой пищей. Немало лет-близнецов, зачерненных тяжкой работой тюремщика в сплошное, неразборчивое прошлое, минуло с того дня. Хотя нет, с той ночи…

2

Проведя всю жизнь один на один с чудовищем, Старик установил, что не меньше, чем плоть и кровь растерзываемых существ, Зверю полезны их муки и страдания. Именно поэтому он поедал своих жертв не сразу, а после предварительных пыток. Старик избегал выступать свидетелем кошмарного действа – в самом его начале старался побыстрее скрыться в доме, наглухо затворив дверь сарая. Но в тот раз процедура почему-то пошла неординарно. Старик тогда взял особый короб с ручкой и отправился в курятник. Он решил, что сегодня даст Зверю двух кур, а не курицу и кроля, как всегда. Приносить в жертву кроликов ему было особенно жаль, так как в сравнении с курами они стояли на более высокой, позволяющей острее чувствовать ужас смерти ступени развития – млекопитающие как-никак. И вот Старик эту свою жалость воплощал на практике. Впервые.

Вечер, зайдя далеко, почти стал ночью. Куры в птичнике разобрали места на насестах и уже дремали. Оставив короб снаружи, Старик проник к ним мягко и бесшумно – хорошо смазанная дверь никогда не выдавала его. Раньше он неизменно брал только одну птицу – аккуратно, ласково, не слишком пугая, снимал с жердочки и выходил, не думая о возможном переполохе в курятнике. Сейчас нужно сделать все ловчее – быстрее и тише, чтобы не всполошить куриный коллектив и не гоняться потом за второй курицей со своей негожей поясницей.

В анемичном освещении, источаемом скудной лампочкой во дворе, Старик заметил на насесте, у входа, беленькую курицу (он про себя так ее и прозвал – Беленькая) – хорошую несушку. Активных несушек Старик в первую голову сплавлял Зверю, дабы не затовариваться яйцами. Близость общения с людьми он намеренно сузил до минимума, и девать яйца в образующихся количествах ему было некуда.

Применяя новую хитрость, Старик одной рукой сцапал спящую курицу за голову и моментально зажал в кулаке клюв. Другой – одновременно сгрёб ее в охапку, обездвиживая крылья и лапы. Затем выбрался из курятника, прикрыв за собой дверь. Курица беззвучно подергивалась в его объятиях. Оценив вес ощутимо горячего даже сквозь перьевой покров тела, Старик заключил: «Тяжела, плодоносна». Куском бечевы он завязал птице клюв, а саму плотно запеленал в широкую тряпку и сунул в один из отсеков короба. За дверью курятника продолжалась тишина – вторжение Старика не нарушило сонное царство. Поэтому он, уже не стесняясь нашуметь, воротился туда и добыл вторую курицу обычным способом. Курица оказалась рыжей с черным. Прежде, в отличие от Беленькой, она оставалась безымянной среди массы себе подобных. Нынче, перед смертью, получила имя – Старик окрестил ее Пеструхой.

3

Некими тонко натянутыми чувствилищами в себе Зверь улавливал приближение Врага к сараю за несколько метров и встречал его яростным рыком и бросками на решетку вольера. Однако рык не был восторгом предвкушения скорой пищи, а лишь всплеском непреходящей страстной ненависти к своему пленителю. Так Зверь отвечал на любое явление Старика. Отношение же того к заточенному монстру – безусловно, зеркальное – дополнительно вмещало отвращение и страх. Клейкий, знобящий, то и дело хлопающий по плечу и заглядывающий в лицо страх, со временем растущий, как растет чертова опухоль, пока ее рост не прекратит смерть владельца.

Непременно, когда смотритель входил в сарай, – на самом деле просторное помещение, где в глубине находился вольер со Зверем, – чудовище с такой силой кидалось к нему и ударялось о металл клетки, что вызванное возмущение среды докатывалось до вошедшего и колебало его подобно волне от промчавшегося рядом поезда. При этом Старик леденел от ужаса и недоумевал, как он столько лет противостоит кристаллизованному, наичистейшему злу.

Обычно стражник выполнял работу по кормлению и прочему уходу за Зверем достаточно механически, отдаляя суждения и эмоции на выселки ума. Но с годами где-то под спудом он накапливал в душе вызов, грядущую перемену в их отношениях, не допускаемую еще до четкого осознания-проговаривания. Для окончательного созревания поступка Старику требовался чувственный взрыв, шок. И он решился взяться за этот провод высокого напряжения.

Невзирая на беснование Зверя, кормилец, обдаваемый потоками зловонной злобы, подошел к той части заграждения, где имелось небольшое окошко для подачи пищи. Оно задраивалось толстой металлической пластиной, открываемой снаружи сдвигом вниз. В оконце был вмонтирован выступающий вовне ящик наподобие почтового. Ящик запирался такой же пластиной и служил тамбуром между пространством вольера и остальной свободой, откуда бралась пища. Открыв створку ящика, Старик развязал кур и впихнул их туда, бьющихся и истошно кудахчущих.

Отвлекшись от ненависти к Врагу, Зверь затих и наблюдал за приближением еды. Делал это он сверху, вскарабкавшись под потолок по стене вольера. Удерживающие монстра когти торчали сквозь прутья ограждения сантиметров на десять. Закрывая кур в железный «предсмертник», Старик обращенной к Зверю лысиной головы осязал липкий ненасытный жар его тела, слышал шумное нетерпение его дыхания и старался придерживать свое, чтобы не отравляться тошнотворным смрадом чудища. Справившись, страж отряхнул с рук несколько налипших куриных перьев и взглянул вверх, на Зверя. У того из пасти обильно исходила слюна, капая и сочась по прутьям решетки, а уродливый хер начал вставать. Надзиратель отчетливо слышал побрякивание и поскрипывание друг о дружку унизывающих его костяных наростов.

– Ну что же, давай! – воскликнул Старик и дернул вниз стальную заслонку окошка. Давящие друг друга в темной тесноте ящика куры немедленно воспользовались расширением обитания и вылетели в клетку к Зверю.

4

Украдкой щадя себя, Старик выдумывал, что как раз сегодня все может совершиться попроще и побыстрее, что чудовище тотчас ринется растерзать добычу. Но, конечно же, не сбылось. Затаившийся Зверь с хищным интересом следил за обреченными на него жертвами. Куры тем временем, чувствуя неладное, тревожно подкудахтывали, но продолжали осваивать неизвестное местоположение. Пеструха даже обнаружила в углу вольера остатки испражнений Зверя и расклевывала их, радуясь питанию.

Вакханалия закрутилась, когда Зверь с нарочито улюлюкающим, восторженным воем рухнул вниз. От непредвиденности Старик прянул назад и едва удержался стоя. Потрясенные куры, вскричав и забыв, что курица – не птица, взлетели до потолка. Зверь при этом неудобно для глаз извернулся, сделал стремительный выпад обеими передними лапами в совершенно разные стороны и одновременно выдрал у Беленькой и у Пеструхи по огромному пуку перьев. Их разноцветное кружение в воздухе было бы художественно красивым, если вынести за скобки прочие детали.

Куры вопили, как человечьи дети, и Старику хотелось оглохнуть. А Зверь двигался в ограниченном вместилище своей тюрьмы с трудом поддающимся зрению темпом. Было видно, что он увлечен азартом игры, в которой куры носились по клетке в попытках избежать калечащих лап, а Зверь неизбежно настигал их и выдергивал новую порцию перьев. Да, в вольере бушевала перьевая вьюга: перья пытались устлать пол, но вздымались при каждом рывке участников игрища, клубились вокруг, льнули к решету стены, проникали через ее ячейки и летали в спертой атмосфере сарая. Самого Зверя, словно крупными свежими снежинками, запорошило куриным пухом, хорошо берущимся за его косматый покров. Забавляясь, монстр уже начал перекусывать крупные перья, вырванные с кровью, он выхватывал их из падения жадным, ловким ртом и мигом поедал. Так за несколько минут куры превратились в полуголых, охрипших от крика оборвышей.

Вскоре Зверю поднадоело устроенное развлечение, и он захотел усложнить для жертв условия спасения от него. Без труда поймав вначале темную курицу – Пеструху, Зверь поднес ее к морде и стал рычать и клацать зубастой пастью, не причиняя до поры телесного вреда и, вероятно, стремясь запечатлеть в слабом птичьем мозгу свою ужасность. Всякий раз, когда пасть приближалась к Пеструхе совсем вплотную, курица заходилась в отчаянном стоне. Удостоверившись, что живое существо навсегда, то есть на отведенные ему полчаса, запомнит, где оно и с кем, Зверь с ювелирной точностью и быстротой острием одного из когтей вылущил из Пеструхиной головы один за другим оба глаза. Стон в курином горле сменился мокрым шипением, после чего могла следовать только тишина.

Вкусную виноградину первого глаза мучитель мгновенно проглотил, вознаграждая себя за текущие труды. Кроме того, длинным, черным, как бульдожье нёбо, языком, представление о касании коего к беззащитной коже вызвало в Старике болезненный кишечный спазм, монстр вылизал курице оставшиеся вместо глаз кровоточащие пустоты. Наблюдателя замутило, но он приказывал себе: «Смотри! Смотри!» – и не отворачивался от зрелища. Второй глаз Пеструхи Зверь держал перед собой наколотым на кончик когтя. В другой его лапе ослепленная курица уже не трепыхалась и не хрипела, а едва сипела, казалось, изнемогшая вконец. Как ненужную, изверг отбросил ее в сторону. Оказавшись на полу вне лап чудовища, птица немного ожила. Она проползла пару метров, добралась до решетки и стала тыкаться в нее в надежде на освобождение, но в расстояние между прутами пролезала лишь слепая голова на ободранной шее. Курица же упорствовала и продолжала вжиматься в препятствие, пробуя одну ячейку за другой. А Зверь все разглядывал куриный глаз на когте; потом кончиком языка принялся щупать лакомство, наслаждаясь его склизкой окровавленностью. Наконец, когда слюна бахромой сладострастия повисла из пасти, он сожрал и второй глаз.

«Сколько живых в муках погибнет, если я не удержу его здесь?» – риторически подумал Старик, и ему стало жутко, будто он вот-вот узнает будущее. Но дурнота отпустила.

Пока Зверь расправлялся с Пеструхой, Беленькая восстанавливала силы, затихарившись в дальнем углу. Когда настал ее черед ослепления, хищник, к удивлению Старика, не смог поймать Беленькую с первого желания. Каким-то невообразимым способом несушке пару раз подряд удалось ускользнуть от живодера, упредив его броски. «Удивительно! – восхитился птицей Старик. – Она научилась! За такое короткое время подметила охотничьи ухватки изверга!»

Второй раз промахнувшись, Зверь издал бешеный рык, ускорился и предсказуемо схватил курицу. Она истошно голосила, вырываясь из ужасных лап, и выродок для усмирения стиснул куриную шею так, что Беленькая сразу онемела и обвисла, задыхаясь. Одобряя достигнутую покорность выразительным нутряным ворчанием, монстр сосредоточенно склонился над мученицей, быстренько выколупал ее глаза и съел. В отличие от Пеструхи, Беленькой больше повезло в этом деле – она, полузадушенная, почти ничего не ощутила.

5

А потом Зверь начал второй раунд своей игры. Схватив слепых кур, он стукнул их друг о друга, чтобы взбодрить, и подкинул вверх. Осипло раскудахтавшись, птицы разметались в стороны, размахивая тем, что сохранилось от их недавних крыльев. Зверь грозно зарычал и погнал кур по вольеру. Лишенные ориентиров, те в панике шарахались в непредсказуемые стороны, бились о стены клетки, о Зверя, друг о друга, и с рыданьями вновь разлетались кто куда. Попеременно, наряду с тычками и улюлюканьем, Зверь подбавлял к куриному ужасу боли – слегка, чтоб не до смерти, чиркал то одну, то другую птицу бритвой своего когтя. Вскоре птицы уже имели с десяток кровоточащих порезов каждая, обильно оросив красным себя и окружающее. Зверь же то и дело прекращал подстегивающие кур прыжки по вольеру, чтобы слизать с пола или стены наиболее жирные кровавые брызги.

Вот так в первый раз Старик воочию знакомился с особенностями потехи Зверя. Обнаруживал в его рычании взвизгивающие ноты экстаза, высокие ноты торжества и скачущие, взбрыкивающие ноты смеющегося веселья. Несчастный сторож вдруг выяснил, насколько естественно это «зверство» Зверя. Естественно, как игра ребенка или взгляд мужчины вслед женщине, беспрекословно – как бросок змеи, необоримо – как порыв ветра. Он поразился, насколько непримиримы и безмерно далеки друг от друга их со Зверем сущности; понял, что до последнего сердечного толчка будет держать чудовище в клетке, и если умрет – то вместе с ним…

Зверь в очередной раз подбросил обессилевших кур к потолку вольера, заставляя их резвее метаться и стенать. В результате Беленькая, теперь не походившая на присвоенное хозяином прозвище, колошматя по воздуху полуободранными крыльями, кое-как приземлилась довольно далеко от Зверя, умудрившись на сей раз не удариться о стену. Пеструха же безвольным камнем шлепнулась на пол. Она не издала ни звука, не произвела ни движения, что нарушило бы идеальную вертикаль падения. «Замордовал до смерти, – догадался Старик. – Издохла». Однако палач оказался не готов к такому уклонению хода событий. Впервые в движениях и позе Зверя созерцатель прочел изумление.

Чудовище на секунду застыло, уставившись на изнуренную до конца курицу. Затем наклонилось к неправильно поступающему объекту пыток, поставив передние лапы на землю по обе стороны от него. Старик услышал, как Зверь громко втягивает воздух над мертвой птицей. Далее он несколько раз пнул отказывающуюся бояться еду, покатал ее по полу. Пеструха оставалась безразличной. Тогда Зверь схватил курицу передними лапами, приблизил к морде и стал вертеть обезображенное тельце, всесторонне внюхиваясь в него мокрым, проницательным рылом. «Не может поверить, что она самостоятельно умерла не тем способом, каким задумано», – усмехался свидетель завершившегося истязания и радовался за Пеструху, как за отмучившуюся.

По мере постижения сути произошедшего движения Зверя делались более резкими – он уже не крутил и обнюхивал птицу, а ненавистно трепал и мял ее. Но, увы, жизнь – самое вкусное, что может быть, – испарилась отсюда вместе с возможностью страдания, оставив взамен лишь никчемный кусок убоины. Есть стало нечего. Замещая удивление, гнев понимания забурлил в твари нарастающим утробным рычанием. Старику показалось, что еще немного, и монстр раздерет трупик Пеструхи в клочья. Когда гнев вскипел через край, Зверь изрыгнул вопль, пронявший тюремщика до самых глухих доселе закоулков души. Вопль обделенного разочарования и обиды. От этого звука Старика охватила ледяная печаль одиночества и обреченности. Он осознал себя тщетной, несоразмерной букашкой, пытающейся запретить океану буйствовать. Одновременно с воплем Зверь развернулся и что было сил швырнул тушку Пеструхи. Она шмякнулась о решетку, как мокрая тряпка, и Старика с ног до головы обдало кровавым киселем и ошметками куриного мяса. Тем не менее зритель оставался безмятежным: стер загрязнение с лица и смотрел на застрявшее в прутьях ограды месиво бывшей курицы.

6

Зверь неистовствовал: кидался на стену так, что она, сваренная из двух рядов стальных уголков, гудела, словно бадминтонная ракетка при ударе по волану; рявкал на Врага, извергая слюну на несколько метров за пределы клетки; неоднократно ударом когтей по прутьям высекал снопы искр. «Черт подери, подпалит мне сарай», – озаботился Старик. Но вот, увидав, что его вторая жертва еще жива, Зверь разом утешился. Беленькая лежала на полу вольера, распластав огрызки крыльев, и судорожно, из остатков сил, дышала. Старика болезненно передернуло от ожидания скорого возобновления кошмара. Знать бы, какого…

Зверь поднял курицу за лапу и хозяйски осматривал. Она даже не пыталась противиться неудобному положению и просто тихо рыпела. А Старик с омерзением увидел, что член Зверя активно торчит во всей убийственной готовности, щетинясь ороговелыми наростами шипов. Все шипы загибались внутрь, как рыболовные крючки. Из члена выступала крупными каплями и сбегала вниз влага начального возбуждения. «Страшный яд!» – интуитивно сверкнуло в голове у Старика. Вначале он не понял, что готовит Зверь, а сообразив, невольно выкрикнул ему:

– Эй! Ты чего?!

Зверь ненавидел звуки человеческой речи, тем более обращенной к нему, но сейчас только нетипично коротко огрызнулся в ответ. Держа курицу двумя передними лапами, он развернул ее ноги, как внимательный читатель – половинки книги, и деловито стал всовывать влажный конец в куриную клоаку. Вероятно, звериные выделения ожгли тело наподобие кислоты, так как при первом же прикосновении полумертвая Беленькая задергалась, возвращаясь. Оживился и Зверь – шерсть у него на загривке вздыбилась, а вибрирующее урчание наполнило пространство вокруг. Он неумолимо продвигал начатое, но делал это медленно, давая жертве проникнуться своей смертью.

Чуя, что ее окончательно убивают, Беленькая заверещала и что есть мочи забилась в лапах Зверя. Старик же, не вынеся творящегося, утерял власть над собой.

– Что ты делаешь, гад?! Прекрати! Немедленно прекрати! – разрывался он и как угорелый бегал вдоль защитного барьера.

Стремясь отвлечь Зверя от совершения пытки, Старик хватал любые подвертывающиеся предметы и швырял ими в решетку. Грохот ведер, прочего инвентаря смешался со звуками кричащих в единую какофонию, но Зверь не поддавался на окружающий шум. Старик не верил себе, видя, как огромный отросток, покрытый кривыми иглами, будто кактус, постепенно исчезает в теле Беленькой. В ней наверняка распарывались какие-то внутренности, потому что по члену Зверя обильно струилась кровь, а сама курица уже не кричала, а как бы булькала, обмякая на глазах. Было ясно, что скоро сегодняшняя трапеза завершится, и Старик, смолкнув и понурившись, ждал этого. А в голове, как муха в банке, билась несуразная мысль. Он видел, что крючковатые шипы прижимались к поверхности страшного вертела по мере насаживания на него курицы. «Но как же Зверь будет вытаскивать елду обратно? – думал Старик. – Ведь крючья встопорщатся, и она застрянет, как гарпун». Точно отвечая на это и видя, что жертва агонирует, Зверь победно взревел и без промедления сдернул ее со своего «гарпуна».

7

Вопрос Старика оказался уместным, но догадаться, что все так придумано для звериного наслаждения, он не сумел. Уд Зверя выдрал из курицы всю начинку, оставшуюся свисать с него красной рванью. Но вначале Старик увидел взметнувшуюся и сразу упавшую струю куриной крови, а вслед за ней – фонтан серо-зеленой жидкости, ударивший из обмотанного кровавой массой члена монстра. Пока фонтан пульсировал, изливаясь на землю и угасая с каждым толчком, Зверь по-смешному шкворчал слюной во рту, то выпуская, то снова втягивая ее сквозь частокол зубов. Вскорости чудище с тяжким облегчением ухнуло, уселось на пол и, треща костями, принялось жрать выпотрошенную необычным способом курицу.

Старик ощупал волглое лицо, подозревая, что оно влажно от не вытертой Пеструхиной крови. Но то были слезы. Необыкновенная легкость наполняла Старика. Теперь он бесповоротно знал, что никогда больше не будет кормить Зверя живой, чувствующей пищей. Он хотел объявить Зверю об этом, но выяснилось, что порвал голос криками протеста и временно онемел. «Ладно, скажу в другой раз», – закончил на сегодня думать о своей работе Старик, запер сарай и, понукаемый нахлынувшей сонливостью, направился в дом отсыпаться после расстройства.

С утра, обновив силы, Старик вернулся в сарай исполнить вчерашнюю идею в отношении Зверя и прибраться. Тот привычно встречал стражника злобным рыком, но был намного спокойнее после пиршества. Старик отметил характерную чистоту в вольере: ни капли крови, ни перышка, ни чего-то другого питательного. Все тщательно вылизано и съедено. На самой твари тоже не осталось ни следа вчерашних упражнений. Понятно, что никуда не делись перья и кровавые брызги, вылетевшие сквозь ограду и оказавшиеся на полу сарая. Повсюду валялись, создавая недопустимый хаос, раскиданные вчера в припадке жалости хозяйственные принадлежности. Старик собрал их и разложил по местам. Следом набрал воды и, взяв тряпку, стал отмывать пол.

Закончив наведение порядка, Старик приблизился к клетке. Он отчего-то полагал, что Зверь, не понимая конкретных слов, усекает некую, наиболее важную для него часть их смысла.

– Ну, так вот, – приступил Старик, волнуясь и путаясь. При этом Зверь прыгнул к оратору, вцепился в ограждение когтями и застыл, распространяя вокруг вибрации придерживаемого на холостом ходу рычания. – Я больше не позволю тебе истязать безвинных существ. Кормить буду исключительно мертвыми трупами животных, убитых легкой и незаметной смертью… то есть не тобой. Короче, будешь есть одно бездушное мясо…

Пронизывающе разглядывая Врага (но внемля ли ему?), Зверь исподволь затих. Непредвиденно в загадочных мозгах поднадзорного что-то переключилось, он потерял интерес к происходящему, развернулся и потрусил вглубь вольера. Там звучно зевнул и улегся дремать. Старик подивился, но не стал морочиться объяснением странного успокоения Зверя, подумав, что переборщил с оценкой его сообразительности. «Раз так, значит, так», – решил он. Вот именно с того дня жизни диета Зверя переменилась, а Старику прибавилось забот и нервотрепки.

Выкарабкавшись из воспоминаний, Старик снова сидит на лавочке возле необитаемого ныне сарая. Теперь-то он знает, что монстру для гашения голода мертвечины требуется в несколько раз больше, чем живой еды. Кроме того, Зверь стал гораздо необузданней, что придало ему силы. Как следствие, пришлось изолировать хищника по-новому и гораздо строже… «Наверное, я ошибался тогда, не стоило менять сложившееся», – малодушно сомневается Старик. Потом глядит на ждущих корма кроликов, тужится представить, что уготовил бы для них Зверь, терпит неудачу и признает, что был-таки прав.

Глава 2. Охота

1

Жил такой человек – Павел Владимирович Ерохин. Стаж охотника у него – больше четверти века. Всю страну он обошел, облазил: и гнусом таежным был кусан, и на Камчатке мерз, и по горам кавказским карабкался, и в реки сибирские окунался. Но ни разу за прожитое не задумался, что его к этому делу влечет. Кто-то так обстановку меняет для отдыха, напряжение сбрасывает; кто-то очередной трофей в красивом кабинете повесить хочет; кто-то азартом поиска и выслеживания охвачен, нехваткой ощущения опасности томим… И вроде бы все это имелось у Павла Владимировича – и того и другого по чуть-чуть. Как гарнир к основному блюду. А вот что за главное лакомство там его манит, уяснил наш человек, когда последний раз на медведя ходил. Да так, что с тех пор и не охотился больше. Только карабины из своей коллекции в руки брал, поглаживал и на место клал.

Переломное событие последовало сразу после смерти его бездетной жены Елены Ивановны. Метастазы уже пронизали женщину, и сильнодействующие обезболивающие едва справлялись с болью. Ерохин поместил жену в хоспис, чтобы дать ей уйти тихо и достойно, и каждый день навещал, оставаясь на несколько часов. Он держал супругу за тонкие, с обтаявшей плотью пальцы и смотрел в глаза, что, в отличие от сожранного раком тела, собственно, и вмещали ее всю, такую же, как до болезни. Дело шло к концу, тратились последние отпущенные дни. Павел Владимирович почти перестал покидать хоспис, а когда отлучался ненадолго, то в безотчетном томлении бродил по особняку, прикасался к различным вещам и, как правило, заходил в оружейную. Здесь висели на стендах собранные им за многие годы образцы ружей, пистолетов, автоматов. Каждую минуту ожидая звонка из хосписа – ведь существенное часто происходит, когда мы вдалеке, – мужчина направлялся к любимой части коллекции – охотничьему оружию. Трогал первые свои, давно неиспользуемые гладкостволки, снимал со стенда что-нибудь нарезное, отечески приголубливал, с автоматической быстротой разбирал и вновь собирал. Сообщение пришло, когда он радовал руки, взяв в них свой рабочий «Зауэр 202». У жены начался отек легких, и Ерохин поспешил в клинику, чтобы успеть проводить ее.

Когда муж вошел в палату, Елена Ивановна уже не справлялась дышать, потому что легкие заполнила жидкость. Но грудная клетка еще полминуты настырно вздымалась назло смерти. После остановки дыхания сердце женщины осталось бороться в одиночестве. Сквозь истонченные, прозрачные межреберья Павел Владимирович видел, как оно трепещет в замершей груди. «Очень сильное сердце», – заметил находящийся рядом врач.

Прощаясь, мужчина положил руку на грудь жены. Молочные железы там давно перевелись: одну, пораженную опухолью, вырезали больше года назад, другая же иссохла в жару болезни, как и большинство других нежных тканей тела. Сердце за тонкой костной стенкой рвалось наружу, словно плененное самостоятельное существо, не желающее погибать вместе с окружающей тюрьмой. Павел Владимирович почувствовал это стремление прохладной ладонью. И тотчас в памяти восстало схожее ощущение из детства – так бились под руками завернутые в тряпку жабы, пойманные им, чтобы надуть через соломинку. Воспоминание было острым, как игла, и Павел Владимирович отдернул руку. Агония, спалившая остатки жизни, сошла на нет, и доктор участливо взял Ерохина за плечо. А новоиспеченного вдовца передернуло от раздваивающих чувств – безвозвратного опустошения личной жизни и постыдного удовлетворения тем, что мытарства супруги наконец-то окончены.

Навсегда покидая хоспис, уполовиненный человек катал в голове оглаженную частым навязчивым обдумыванием, неотпускающую идею о том, что внезапный, без подготовки, уход близкого человека всегда переживается, как несправедливая трагедия. Ее невозможно пережить до конца. Тебе словно ампутируют накопленную радость проведенной жизни, причем грубо, быстро и под символическим наркозом того, что ушедший хотя бы не успел понять случившееся. И дальше, как ни старайся, ты живешь уже не тем, кем был. Даже если сможешь отыскать что-нибудь хорошее для дальнейшего существования. Однако предшествующая смерти долгая и мучительная болезнь все меняет. Ведь в этом случае прелести, удобства, теплые привычки совместной жизни, делающие человека близким, постепенно замещаются абсолютным и хроническим несчастьем. Так, за два года беспощадной болезни жены несчастье Павла Владимировича наглухо вписалось в распорядок его жизни, стало регулярным набором мероприятий. Поездки в разные клиники, встречи и беседы с докторами, когда пытаешься расслышать какую-нибудь зацепку, позволяющую жить дальше. Операция, курсы и схемы лечения, постоянная борьба с тошнотой, болью, бессонницей, запором… Сражение за лейкоциты, гемоглобин, за каждый телесный килограмм…

«После такого, – раздумывал Ерохин, – прожитая до болезни жизнь видится как выцветшая фотография из неправдоподобной хроники, где все лица подставные, а близкий для тебя человек, как оказывается, тебе совсем не известен. Ты усиленно изучаешь его и узнаешь, но лучше бы этого не знать». И чем больше мучается твой близкий, но чужой тебе в своей болезни человек, тем практичней жалость к нему. Потому что жалость становится выработанной сноровкой: какое лекарство и когда дать, чтобы новый тебе человек не стонал от боли, чем и когда накормить, чтобы съел хоть что-то и не выблевал… Вот тут в тебе образуется желание скорой смерти для близкого, самого родного… Это высшая форма жалости, когда надежда обнулена, а страдание бессмысленно.

2

Через два дня после похорон в рабочем кабинете Павла Владимировича случился телефонный звонок. Потревожил директор какой-то агрофирмы. Поверхностный, официальный пласт сознания Ерохина после произошедшего горя словно не имел права с ходу опознать звонящего, поэтому вдовец попросил повторить, кто к нему обращается. Основная же часть его личности отлично помнила, о чем речь, да что там, с нетерпением ждала этого звонка.

На связи был владелец крупного сельхозпредприятия, обосновавшегося в Кировской области. Ерохин познакомился с ним некогда во время деловой поездки. Посевные площади предприятия, где, в частности, произрастал и овес, соседствовали с мощным хвойным лесом. Когда к концу июля овес набирал молочную спелость, из тайги являлись медведи и портили урожай.

«Вреда от них немного, поля-то большие, но все равно непорядок, – жаловался хозяин угодий Макар Оверьянович. – И если б просто ели, а то не столько съедят, сколько вытопчут, вымнут, когда от радостной сытости своей по полю валяться начинают». Зато местные охотники, довольные открывшейся перспективой, устраивали охоту на медведя «на овсах» ежегодно. Павел Владимирович, постоянно изыскивающий новые места и возможности для охоты, тогда с жаром ухватился за подвернувшийся случай и снабдил фермера номером для общения. «Как медведь повадится – звоните, я тут же приеду», – не сомневаясь, пообещал он, как будто ничто не могло помешать замысленному. Полгода погодя звонок прозвучал, и действительно ничего уж не мешало. Павел Владимирович выслушал знакомого и без раздумий сообщил, что будет у него не позднее чем через двое суток.

Удалось же гораздо быстрее. Скупо уведомив подчиненных о недельной отлучке, охотник побросал в джип необходимое снаряжение и ранним утром махнул в Кировскую область. Более девятисот километров пути машину гнал, где позволяла обустроенность дорожного полотна, на предельной скорости; за дорогой особенно не следил и разбиться не боялся, поручив править вождением малой, узкоспециализированной толике своего «Я».

Зато перед внутренним взором торопящегося непрерывно конкурировали, сменяя друг друга, варианты предстоящей охоты. Овсяное поле и лес в его представлении разворачивались друг относительно друга и так и эдак; и дерево, где он мастерил лабаз[1], было то одной породы, то другой, и высота его менялась неоднократно; и лабаз получался то удобный и просторный, то такой, что немела спина и ноги сводило судорогой. А верный «Зауэр» Павел Владимирович, целясь, то держал на весу, то укреплял в «У»-образной ветке… Но главное – медведь в оптическом прицеле карабина был убиваем вожделеющим охотником многоразово: то с большого расстояния, то с малого; то в голову между ушей в положении зверя на четырех лапах, то в грудь или в шею при его стоянии на задних, а то медведь оказывался раненым и скрывался в чащобе. Опытный ум Ерохина просеял массу вероятностей, и по прибытии оставалось определиться на местности и выбрать наиболее подходящую из них.

К пяти часам вечера Павел Владимирович домчал – о восторг! – до желанной цели. Новенькая асфальтовая трасса – признак здешнего благополучия – делила небольшой поселок Крутой Лог пополам и прямо вела на агрофирму с тем же названием. Этим совпадением предприниматель как бы указывал пришельцам и напоминал коренным обитателям, что созданное им дело полезно произрастает из здешней жизни и неотрывно от нее. Путешественник обратил внимание на аккуратные, под «евро» сработанные корпуса свинокомплекса и птичника, между которыми опрятно зеленели лужайки и пестрели цветники. Затормозил Ерохин около двухэтажного административного здания. Макар Оверьянович, по телефону прояснявший ему маршрут в течение последнего часа, уже поджидал гостя на пороге.

Владелец предприятия – коренастый юркий мужичок с лицом, посеченным морщинами на крупные складки, – выступал настоящим хозяином края, куда добрался Ерохин. Это чувствовалось по его радушию и тут же высказанным приезжему здравым соображениям. Для начала он пригласил гостя к себе в дом, размещенный неподалеку, чтобы за ужином обсудить с ним ближайшие планы. Предложенная еда была простой, но сытной. Жена хозяина – женщина приятная и малозаметная – выносила ее в тарелках и расставляла по столу: отварное мясо, свежие овощи, хлеб личной выпечки… Наблюдая за ней, прибывший – сам недавний муж – вспомнил, что у него когда-то тоже имелось похожее благоденствие, и огорчился до щемящего нытья в сердце. Но теплые мысли о начавшей сбываться охотничьей затее и располагающая обстановка оказались быстродействующим лекарством, и тоска отступила.

– Водку не предлагаю, – испытующе подначивал Макар Оверьянович. – Медведь эту заразу учует вмиг, особенно если рассчитываете выезд на завтра. – Павел Владимирович же, как бывалый охотник, лишь молча радовался такой благоразумной шутке нового знакомого. – Я две недели, как овес в молочную спелость вошел, самолично оглядывал прилегающий к лесу участок чуть не каждый день, – излагал далее важное Макар Оверьянович, – и утверждаю, что медведь первый раз наведался дня три назад. Далеко не заходил, с краю поля овес пробовал. То есть еще опасался, осматривался. Я, чтобы его не насторожить, всегда через поле подходил. В сам лес ни ногой. Единственно по каталищу[2] в траве на границе с лесом я этот визит и приметил. Второй раз медведь вышел позавчера, зашел в поле метров на тридцать. Тут уже типично – жрал, топтался, валялся, овса испортил порядочно. Короче, начал наглеть. Больше я туда не ходил и мужикам воспретил, поэтому медведь непуганый – будет борзеть с каждым днем. Ну, для вас это хорошо, быстрее встретитесь. Зверя пока никто не видел, так что сказать, когда он выходит, точно не можем. Но, скорее всего, вечером или на восходе…

Потом мужчины условились, что отправятся завтра на рассвете. Павел Владимирович намеревался охотиться с лабаза, для чего у хозяина в подсобном помещении оказались заготовлены обрезки прочных толстых веток разной длины, куски досок и прочий потребный материал. После ужина Ерохин смыл с себя в душе следы дневных треволнений, проглотил таблетки от давления, растянулся на постели и отсоединился от мира в желанное нигде. Казалось, небытие длилось всего пару секунд, и вот кто-то уже тормошил его за плечо. То хозяин дома отвлекал Павла Владимировича ото сна, потому как настала пора выезжать. Поднявшись, гость испытал краткосрочную растерянность и неловкость. Многие месяцы он дремал очень чутко, лишь поверхностно плавая по глади сна: вначале – из-за стонов мучающейся жены, потом – выжидая звонок из хосписа. Теперь он даже не помнил, когда позволял себе спать так опрометчиво крепко, оставшись в беспомощности то ли перед наружной действительностью, то ли перед внутренней, доверху наполненной несчастьем глубиной.

3

Джип съезжает на обочину проселочной дороги и, подминая высокую, полную утренней влаги траву, бесшумно замирает. Охотники выбираются из машины на свежий воздух. Вокруг них на отобранных у леса просторах разбросаны поля агрофирмы. Прямо перед людьми не меньше чем на километр вперед простирается зеленым, недвижимым из-за безветрия морем та самая овсяная нива. Дальше сплошной, беспросветной стеной громоздится таежный лес. Где-то там, в необъятной чаще, родился и живет медведь, вздумавший лакомиться чужим овсом и посему обреченный, вероятно, на скорое убийство. Над полем остатками ночного прохладного спокойствия висят кое-где клочья тумана. Скоро они пропадут в лучах утреннего солнца.

– Вон там, – Макар Оверьянович обращает внимание Ерохина на несколько вдающийся в овсяное поле кусок леса. – Там он выходит, и напротив – в поле, в тридцати метрах от леса – попорчены всходы.

Охотник подносит к глазам бинокль и обостренным взглядом шарит по кромке леса, оценивая обстановку и сразу подыскивая дерево, удобное для лабаза.

– Надо подобраться туда вплотную и осмотреться, – подытоживает он. Тогда Макар Оверьянович вытаскивает из рюкзака пакет с искрошенной еловой хвоей, и они вдвоем натирают походную одежду, обувь и предметы этой хвойной массой, скрывая оттенки человеческого запаха. После, прихватив ружья, повесив на спины рюкзаки и связки палок для лабаза, мужчины двигаются через овсы к месту медвежьих шалостей. Мокрый, росистый овес хватает за ноги, тормозя ход, но идти через лес – то же, что крикнуть медведю: «Привет, мы здесь!»

– Вот гадство! – тихонью бранится Макар Оверьянович, когда, пересекая поле, они внезапно оказываются на обширной и, судя по всплеску фермера, неизвестной ему прогалине, сотворенной медведем совсем недавно. Зеленый молочный овес здесь торчит из почвы отдельными печальными кустиками, в основном же он вмят в нее уже в виде соломы с обсосанными и объеденными метелками, а местами полег и скручен словно каким-то странным вихрем.

– Он здесь нагадил еще и в прямом смысле, – шепотом добавляет Павел Владимирович, едва не угодив ботинком в кучу помета, оставленного медведем. Помет образован исключительно остатками овса, а это значит, что зверь последние дни кормится только на поле. Медвежье дерьмо – «с пылу с жару» и над ним с нетерпеливым гудением клубится рой мелких любителей такой свежести. «Прекрасно, – думает охотник. – Медведь привязался к полю ежедневным питанием и жирует тут по несколько часов в сутки». Осторожно, стараясь меньше следить, мужчины минуют место пиршества и по нетронутому овсу выходят к лесу. У его опушки они останавливаются, чтобы оглядеться и утвердить план действий.

С минуту утренний лес мрачно, оценивающе молчит навстречу врагам и в итоге все же предупреждает медведя – надоумленная сойка выкрикивает что-то и улетает восвояси. Крик этот, дробясь и умаляясь в лесных дебрях, достает-таки до слуха медведя – двухметрового самца лет семи, пришедшего сюда издалека. Овсяное поле приманило его ароматным шелестящим обилием. Бери и ешь, и не надо искать и нагибать рябину, курочить муравейники, когда муравьи без зазрения устремляются в нос, глаза и уши; по ягодке подбирать чернику… Впрочем, медведь знал: поле появилось неспроста. Сколь манило оно, столь и пугало правильностью формы и чистотой – сплошной овес, да и только. А ведь это признаки человека. И действительно – люди жили в нескольких километрах и вовсю пахли своими свиньями и птицей. Но на поле и в ближайшем лесу людей он не заметил, чуял лишь ничтожный, косвенный запах. Такое положение успокаивало и подстегивало жор. Однако инстинкт, позволивший медведю дожить до семилетнего возраста и шестисоткилограммовой массы, все же сдерживал его. Потому в первый раз медведь маленько отведал овес с краю поля и решил посмотреть, что будет. Ничего опасного не стряслось ни в первый, ни во второй, ни в третий раз. Хотя как-то медведю почудилось человечье присутствие в поле – то ветер принес оттуда в лес остатки какого-то неясного неопределенного духа. Всего-то почудилось. Видимо, пока люди забыли о поле, и медведь ел, ел и ел. Сегодня он не мог расстаться с полем до рассвета, а когда начало светать, вдруг перетру́сил, дристанул овсяной струей и убежал в лес. Там, под вывороченными корнями павшей ели, он учредил себе логово, полное мрака и прохладной сырости, где и дневал, переваривая краденый овес.

Сейчас, насытившись до отвала, медведь посапывал в сладкой безмятежности, иногда полупробуждаясь и отгоняя навязчивых насекомых. Сойка нарушила его дрему, встревожив своим невнятным утренним недовольством. Медведь встрепенулся, стал прислушиваться и принюхиваться к окружающему. Ничего не услышав и не унюхав, он не захотел выбираться на разведку из облюбованной темной прохлады и вскоре вновь дремал. Так сытость подкузьмила бдительность.

4

Охотники долго не трогаются с места и общаются друг с другом знаками рук и лица. Они знают, что медведь, пристрастившись к овсам, на день залегает в лесу, обычно не дальше чем в полукилометре от еды, и отмечает людские запахи и звуки уже с трех сотен метров.

Хвойный лес, прекращаясь у поля, предварительно редеет и разбавляется лиственными породами: мелькают здесь и липы, и дубы, и березы. Одна такая береза, мощная, старая и раскидистая, почти вторгается в пространство поля в компании нескольких елок и дубков. Ее Павел Владимирович отметил среди общего скопления деревьев, еще глядя в бинокль. Тогда в нем вспыхнуло радостное чувство удачной находки. Теперь, когда он рассматривает березу вблизи непосредственными глазами, радость разгорается по-настоящему, во всю душу, и за секунду становится счастьем. Да, дерево превосходит мечты охотника и идеально для засидки[3]. Ерохин враз представляет, как расположится среди его маскирующих ветвей в удачно смастеренном лабазе, как застынет там, обрывая несообразные мысли и желания, и будет внимательно осязать природу вокруг, чтобы вовремя засечь добычу, когда та выйдет под удар…

На эту березу он и указывает спутнику. Тот кивает. Неплохой вариант для лабаза. Товарищи приближаются к дереву и опускают свою ношу на землю. Здесь Макар Оверьянович удивляется, когда гость, человек хотя с виду и крепкий, но ведь городской и немолодой, споро и без очевидной натуги карабкается по стволу к кроне дерева. С удовольствием фермер посматривает, как рифленая подошва берцев горожанина цепко хватается за древесную кору.

Освоившись в архитектуре ветвей, Павел Владимирович бросает помощнику конец веревки. Пятью метрами ниже Макар Оверьянович ловит веревку и крепит к ней вязанку палок для лабаза, рюкзак и карабин. Охотник втаскивает подготовленное добро на дерево и принимается беззвучным пауком сновать в березовой кроне. Алюминиевой проволокой он в нужных местах приторачивает запасенные прочные деревяшки к ветвям и стволу березы, оформляя «скелет» засидки. Так вскоре появляются упор для ног, спинка и сиденье в виде обернутого войлоком куска доски. В завершение он острейшим алтайским ножом срезает несколько густых ветвей и укрывает ими засидку от внешнего внимания. Итак, вещественная основа намеченного дела готова, и пунктуальный рассудок Ерохина ставит себе галочку о выполнении важнейшего этапа. А в душе при этом звучит очередная, вторая за сегодня, вспышка счастья, хотя и давно знакомого, но какого-то по-новому опаляющего и что ли дикого. И тут Павел Владимирович понимает, что забрался в устроенный лабаз слишком рано, что может не высидеть в нем положенный срок, что правильно покинуть его и вернуться сюда к концу дня. Но сама мысль о том, что предстоит слезть с осиленного дерева и провести в постороннем ожидании несколько часов, ввергает в смятение. Смятение постыдное, и разбираться в нем хочется не больше, чем рыться в грязи, разыскивая упавший туда собственный, но не очень-то нужный предмет. Смятение, уже стучащее в висках лишним кровяным давлением. И Павла Владимировича осеняет: если он сейчас уйдет, то нарушит хрупкую удачу, ощущаемую на каждом шагу. Например, медведь заприметит частые людские хождения туда-сюда и остережется выходить в поле. Поэтому он достает ключи от джипа, подает знак Макарычу, как коротко прозвал Макара Оверьяновича, и швыряет их вниз. Тот ловит посылку и изображает на лице недоумение. Отвечая, охотник жестами передает помощнику, что остается и что пусть Макарыч едет на его машине домой, а возвращается завтра утром. Крестьянин пожимает плечами, мол, «хозяин – барин», подхватывает свое ружье, рюкзачок и ретируется через овсы к дороге.

5

Наконец-то Ерохин получает в распоряжение достаточно одиночества, чтобы распробовать сложившуюся обстановку. Он разваливается в лабазе во все тело и слегка ворочается, проверяя изделие на скрип, – лабаз молчит. Тем не менее контролер подмечает кое-какие неуверенные места, достает из поцепленного на сук рядом рюкзака плоскогубцы и туже подтягивает, где надо, проволочные скрутки, укрепляя деревянную конструкцию. Закончив, скрупулезно шерстит доступную видимости сквозь прорехи в листве местность – вначале безоружным взглядом, потом – через оптический прицел карабина. Радует хороший обзор поля. По нему как раз прошелся первый за сегодня ветер, словно погладив поле огромной невидимой рукой. По уклону зеленой волны охотник определяет, что это слабое дуновение донеслось откуда-то сбоку, со стороны леса и через поле двинулось дальше, унося с собой пятна запаха, оставленные там их с Макарычем пребыванием. Но в том и коварство ветра: он ни с чего может перемениться и подуть обратно, доставляя их запахи в лес, к медведю. Павел Владимирович прекращает думать о неподвластном и затевает другое: полностью обмякает телом, прикрывает глаза и направляет силу восприятия в слух. Слухом он пытается постичь звуковой портрет леса, нарисовать его себе в главных штрихах, чтобы вовремя просечь любые необычности в нем и успеть насторожиться. В маловетрии листья березы вокруг едва касаются друг друга, даже не шелестя, а пришептывая. Дятел методично стучит по гнилью где-то невдалеке, а подальше кукушка все никак не войдет в ритм – то берется считать чьи-то годы, то бросает… Сам того не замечая, Ерохин не только вслушивается, но и внюхивается в лес, потому что подстерегание медведя взбудораживает со дна памяти охотника обрывок прежней, детской жизни. Потихоньку этот конкретный «медвежий» фрагмент всплывает на поверхность, овеществляясь деталями и проступая под тонкой пленкой сознания. И снова его рука…

…Маленькая, взмокшая ручонка затиснута в массивной, охраняющей отцовской руке. Солнце, кажется, заняло полнеба и печет вовсю, но малышу не жарко в тени отца. Зато отец свободной от ребенка рукой то и дело достает из кармана пиджака платок и утирает лоб. Они вдвоем идут вдоль клеток зверинца, и отец что-то рассказывает ребенку о запертых в них животных, но маленький Павлик не слушает, потому что это рассказ о тех зверях, что нарисованы в книжке. Про них он знает наизусть. А эти – другие. Вот в клетке какие-то грязные собаки. Одна лежит, печально дышит всем телом, и ее, как и дворовую Павликову собаку по кличке Динго, что на цепи, тоже одолевают мухи, а другая сидит с высунутым языком и совсем неинтересно смотрит куда-то. В следующей клетке еще одна собака, хотя папа говорит, что это лиса. Но лисе полагается пушистый рыжий хвост, а не этот тощий и мокрый, с налипшими какашками. И запах – странный и страшный, напугавший Павлика еще при входе в зверинец. Малыш представляет великана-людоеда из сказки, точно так же, наверное, воняет в его пещере. «Кто здесь так пахнет?» – спрашивает ребенок. «Все звери», – отвечает отец. Но Павлик не верит. Не могут эти усталые собаки или вон тот олень с поломанными рогами выдыхать такой грозный запах. Ребенку почему-то кажется, что окружающий смрад идет из пасти какого-то большущего и жуткого зверя. И он обязательно этого зверя найдет и узнает.

Впереди появляется очередная клетка, гораздо больше предыдущих. Вонь для Павлика становится нестерпимой, и он незанятой рукой зажимает нос. Возле клетки столбят («чего столбишь» – так мама любит произносить, если Павлик стоит и мечтает без дела) несколько людей и смотрят внутрь. Один из них – мальчик года на три взрослее Павлика – не пойми для чего размахивает руками и кричит туда: «Повернись, повернись!» Павлик тоже заглядывает в клетку, но там никого, темнота. Какая-то неравномерная, как бы шевелящаяся, живая. И прежде, чем у ребенка получается толком разобрать что-либо, темнота выполняет приказ и поворачивается к зрителям. Павлик испуганно вскрикивает и прячется за отца, потому что видит того самого зверя, чья вонища наполняет воздух. Огромный медведь не просто разворачивается к зрителям, а встает на задние лапы, передними хватаясь за ограничивающие прутья. Он устало огрызается натужно озлобленным рыком: ведь его, наверное, разбудили призывы этого старшего мальчишки, а может, он не выносит шума. Маленький Павлик с ужасом видит черные медвежьи когти и слышит их скрежет о металл ограды. Поднимает взгляд выше, чтобы подробнее разглядеть гримасу чудища. Свою гигантскую голову медведь хотел бы протиснуть между толстыми прутами ограждения, но не может. Просовывает лишь морду, пасть при этом раскрыта, с отвисшей нижней губы вниз тянется приваживающая мух слюна. Нос медведя активно шевелится, пристально обоняя мир. Павлик уверен, что медведь обнюхивает собравшихся, как вкусную, но недоступную еду. «Папа, медведь хочет нас всех сожрать», – говорит он. Отец объясняет что-то про малину, мед и коренья, но мальчик не слышит. Он глядит на медведя. А нанюхавшийся зверь тем временем урчит, периодически прихватывает зубами прут решетки, облизывает его. Взгляд у него подслеповатый, безразличный, замутненный печалью неполного насыщения.

И вдруг Павлик выскакивает из-за отца и с остервенением рычит. Рычит со стремительно нарастающей громкостью и на пике рокочущего звучания делает выпад всем телом вперед, к клетке. Лицо Павлика кривится в угрожающей гримасе, зубы оскаливаются. (Павел Владимирович до сих пор ясно помнит те мимические движения. Сидя на березе спустя пятьдесят лет, он снова воспроизводит их. Также мужчина, оглядываясь назад, предполагает причину той выходки – наверняка на него тогда накатила небывалая злость на медведя, понимающего людей чисто как еду и желающего их съесть.) А затем ребенок, инстинктивно оберегая себя, отпрыгивает на исходную позицию.

Событие развертывается столь непредсказуемо и скоропалительно, что отец спохватывается не сразу, а когда мальчик подается назад. Он подхватывает Павлика на руки и привлекает к себе. Медведь в ответ мгновенно свирепеет – бешено ревет, ударяет лапами по ограде, выбрасывает их между прутьями, пытаясь настигнуть обидчика для убийства. Вокруг отдаленно, как из глубокой бочки, гудят возмущенные голоса посетителей зверинца. Мальчик извивается и бьется в руках отца. «Что на тебя нашло?!» – кричит тот и с чрезмерной сдерживающей силой сжимает тельце сына, такое напряженное и по-животному верткое. По избыточной отцовской хватке Павлик чувствует его панику и продолжает буйствовать. «Я вырасту и убью тебя!» – выкрикивает он удаляющемуся медведю в клетке. Удаляющемуся – потому что отец второпях уходит, нет, почти убегает, унося Павлика с места позора…

С тех пор запах медведя для Павла Владимировича – это тяжелый, чадный дух неухоженного зверинца, а сам медведь – непримиримый объект охоты.

6

Вынырнувший из детства открывает глаза, лицом ощутив горячее внимание солнца. День уже разгорелся, и луч светила, пробившись сквозь неплотность листьев, уперся Ерохину в лоб. Тот отодвигает голову и пропускает луч дальше. День собрался быть жарким, но среди ветвей держится удобная для охотника прохлада. Нагреваться и потеть ему нельзя, так как пот – это опознавательный аромат для замечательного медвежьего нюха.

Уже не отягчаясь какими-либо воспоминаниями, Павел Владимирович повторно изыскивает себе в лабазе удобную позу вне солнечного подгляда и без заминки отдается новым эмоциям. Они словно поджидали его у двери. Вначале им овладевает гармония полного покоя и удовлетворения текущим моментом, наставшим потому, что он неплохо организовал и выстроил жизнь. У него даже мелькает тут же испепеленное внутренним критиком представление, что жизнь эта вторично стартует из новой точки именно сегодня и именно здесь. Сейчас освободившийся вдовец постигает, в каком непосильном распятии существовал полтора года, и, прочувствовав контраст с нынешним состоянием, воспринимает это состояние как награду. Он все старательно взвесил и спланировал, сделал то, что ему нужно и чего он хочет. Большего не прибавить, и остается ждать, когда искренняя работа принесет плоды.

Осознание столь полного проживания и реализации себя ошарашивает задумавшегося непомерным, счастливым восторгом, какой не удержишь дольше нескольких минут. Дальше он гасится страхом утерять найденное и всякими мелкими, мельтешащими сомнениями, портящими, как мухи торт, любой душевный подъем. Предыдущие вспышки счастья, когда он нашел дерево для лабаза и облюбовал засидку, в сравнении с наступившим приливом кажутся лишь искрами рядом с костром. Вскоре, однако, костер тухнет, и Павел Владимирович решает, что не стоит расслабляться. Ожидание тоже должно быть безошибочным. Ведь в деле охоты чем ближе цель, тем безнадежнее может оказаться любая мелочь.

Отметив первый, отдаленный позыв помочиться, охотник безоговорочно пресекает его и изобретает, как обуздать настырную физиологию на время выжидания. В ближайшие дневные часы, пока медведь точно не появится, мужчина станет чутко, вполглаза дремать. Дремать так, как приучился в последние месяцы умирания жены. В таком состоянии он не чувствовал физических претензий тела и был настроен на одно: мигом окончательно проснуться в решительной готовности. Главное в изобретенном методе – не зажмуриваться целиком, а, чуть прикрыв веки, закатить глазные яблоки куда-нибудь в сторону или вверх, в мертвую зону, и, едва сон начнет смаривать, быстро вернуть их на место и распахнуть глаза. Сперва особенно важно не позволять сну затащить тебя в глубину, и тогда, через несколько возвратов, станет легче – промежутки зависания между сном и явью удлинятся. Но время субъективно сожмется, и выход из каждого зависания будет отсекать от него по двадцати-тридцатиминутному куску. Да, как только солнце сядет за лес, он покинет дрему и вернется на стражу. А пока будет пережидать, то затемняя сознание, то обостряя его, – и в эти секунды умудряясь возвращать кусок леса и овсов в поле зрения. Закрывать и открывать, поглядывать и не поглядывать, ждать и готовиться, готовиться и ждать… А это еще что?

Выйдя из бог знает какого по счету зависания и пошире отворив веки, Ерохин вскидывается, когда видит, как кто-то движется сквозь овсяное поле, неминуемо приближаясь. Человек! Павел Владимирович в гневе сжимает карабин. Макарыч же обещал, что никто не вмешается в их замысел! Медведя ведь так легко вспугнуть! Внутри охотника вслед за гневом собирается страх неудачи и подымается паника. Он направляет на неожиданную помеху карабин с оптическим прицелом и, пропустив взгляд через оптику, четко и несомненно различает, что по овсам идет женщина. А именно – его жена. Она нисколько не изувечена болезнью и имеет обычный, спокойный и пристойный облик, навсегда укорененный в памяти мужа. Наблюдатель не удивляется происходящему. Он охвачен более сложной, многослойной эмоцией. Первый ее слой схоронившийся в ветвях муж чувствует наиболее полно и остро – он не хочет быть замеченным женой. Но этот слой тотчас снимается, как луковая пленка, и становится неважным, потому что, пройдя большую часть поля и остановившись, Елена Ивановна смотрит прямо на него и приветствует жестом руки.

Теперь Павел Владимирович снова испытывает опасение, что жена своим приближающимся к лесу запахом, шумом ходьбы и вообще присутствием отпугнет медведя или… или приманит его? Эта новая мысль странно будоражит мужчину, так как окрашена одновременно азартом выслеживания добычи и двойным, парадоксальным страхом перед ее потерей и перед злом, которое может причинить явившаяся добыча жене; а за всем этим маячит какая-то ностальгическая, не разгаданная еще печаль. Но разгадать ее охотник не поспевает, потому что Лена нежданно машет рукой в сторону колышущейся поросли кустарника, что межует лес и поле. Кто-то выбирается оттуда, раздвигая растения. Настропаленный Ерохин целится и стреляет в расплывчатую, размазанную ветвями фигуру, в тот же самый миг фокусирующуюся в выходящего из зарослей отца. Или наоборот: сначала фигура фокусируется, а потом он стреляет? Возникшее сомнение очень мучительно, и он, потрясенный, склоняет долу обесценившийся карабин, а вместе с ним и голову и не видит, как отец падает в овес, хотя знает, что падает. Вдруг охотника озаряет чувство нелепости своего сидения на дереве и желание сиюсекундно слезть и пойти к жене. И тогда…

…Он вздрагивает, просыпается, и лабаз защищает его несобранное спросонья тело от падения, удержав в надежной деревянной ладони. Павел Владимирович очумело озирается по сторонам, а сновидение, только что яркое и обескураживающее, скоротечно меркнет и теряется в слепящем потоке реальности, заполняющем пробудившегося через жадно разинутые глаза. Спервоначала охотнику не понять: где наваждение, где правда. Но вот от сновидения осталось не более чем неловкое и тревожное послевкусие, а избавившийся от него Ерохин усматривает, что солнце как раз зашорилось лесом, и летний вечер родился.

7

Закатное солнце бросило разогревать лесной массив с той одержимостью, какая присуща ему в зените августовского дня. Воздух в лесу остыл и прохладной влажностью коснулся медвежьего носа. Зверь встряхнулся и, отодвинув телом большую еловую ветвь, загораживающую проход в убежище, вылез на долгожданный простор начавшего меркнуть внешнего мира. Внутри косолапого уже разгорался привычный по последним дням жор. В лесу темнело быстрее, чем на открытом пространстве, и мрак все плотнее теснил худосочные солнечные остатки, цедящиеся сквозь тесноту деревьев. Медведь поднялся на задние лапы и застыл в вопрошающей позе, слухом и нюхом разоблачая лес. Из всех частей его громадного организма один нос двигался, испытывая сгустившийся сырой воздух на чужие запахи. Не учуяв подозрительного, медведь тронулся в путь.

Перемещался по лесу он восхитительно тихо для своего внешне громоздкого, неуклюжего сложения: ни сучок не хрустнет, ни подлесок не зашуршит. Несмотря на очевидное окружающее одиночество и словно играя в прятки с кем-то пока невидимым, но на редкость опасным, медведь несколько раз пятился задом и ходил кругами. Наконец ему повезло в этой забаве с запутыванием следов. Огромная сосна умерла когда-то много лет назад и пала обратно на породившую землю. Трупом сосны законно пользовались для собственной жизни мизерные, но многочисленные обитатели почвы, а мох застлал внизу рыхлым зеленым бархатом. Увидев мертвое дерево, медведь вскочил на него и, по-заученному ловко перебирая лапами, засеменил по найденному мосту. Теперь если кто и преследовал медведя, то наверняка потеряет верное направление и не сможет добраться до него.

Угнездившиеся в погибшей древесине постояльцы приходились медведю известным лакомством. Он любил их нежные личиночьи тельца. Чтобы достать вкусное, ему достаточно ударить по трухлявому стволу лапой. Но это он сделает как-нибудь позднее, потому что сейчас охвачен другим, более настойчивым инстинктом.

Миновав три четверти длины дерева, медведь прыгнул в сторону. Пролетев пару метров над влажной низиной, где так хорошо остаются вмятины лап, он пружинисто приземлился на толстую подстилку из прелой хвои. Здесь, под густой пожившей елью, медведь снова обнюхал воздух и отправился дальше.

Ему нравился здешний нетронутый, ничейный лес, и медведь вознамерился обосноваться в нем. Для сбережения нового жилья от чужаков нужно ограничить приобретенные владения. Медведь занялся этим по пути к овсяному полю. Первой он углядел пригодную, умеренной толщины сосну, произраставшую на окраине леса. Она, как пограничный столб, разделяла лес и поле, распаханное под пары. Для начала медведь помочился возле комля дерева намеренно оставленной для такого дела мочой. Затем новый хозяин поднялся на задних во весь двухметровый рост, обнял сосну и с немалой энергичностью стал тереться о ее ствол грудью, мордой и даже лбом, урча и оставляя в излучинах коры клочки шерсти. Одновременно когтями передних лап он наносил дереву глубокие экстатические царапины. Скоро урчание превратилось в рычание, и медведь взялся кусать сосну, вырывая из ствола лоскутья коры и шматы древесины. Совершив закус[4], медведь остался доволен. Поворотившись к сосне спиной, он и ее почесал о жесткую кору, а в конце ритуала запрокинулся назад, ухватился лапами за ствол выше головы и потерся о дерево холкой и затылком.

Двигаясь по кордону леса с человеческими угодьями, медведь освоил еще пару деревьев. Вот началось вожделенное овсяное поле. По его краю воришка, зная свой грех, пробирался с особой острасткой. Солнце к сему времени полностью сгинуло за лесом. Его завершающий свет пока владел оголенными участками, но с густым лесным сумраком уже не справлялся. Вскоре тьма выползет из леса и спрячет поле, а потом и остальной мир. Это радовало медведя. Ничем не сдерживаемый, он, перед тем как забраться в овсы, решил обработать еще одно дерево.

8

Внутрь, на самое дно живота, притаившемуся словно поместили невыносимых размеров булыжник, собственной тяжестью стремящийся продавиться между ног на свободу. Чтобы удержать до срока просящуюся выйти обузу, охотник поджимает к животу колени и продолжает раз за разом прореживать взглядом видимые с дерева окрестности. «Через час стемнеет, и придется…» – оправдательно думает мечтающий справить малую нужду Ерохин, но мысль его прерывается невообразимым событием.

Массивная береза, кажущаяся незыблемой в своей заматеревшей древесности и не шелохнувшаяся, когда Павел Владимирович лазил по ней и мастерил лабаз, внезапно содрогается. Снизу вверх по телу дерева пробегает волна, достигнув и покачнув запрятанного в скоплении листвы медвежатника. Там, внизу, какая-то неведомая сила атакует березу. Верящий в планирование, он не ожидает такой каверзы и оказывается застигнутым врасплох. Ледяная игла мгновенного ужаса пронзает его. Ужаса, чей корень, уходящий в давние глубины, – это извечный подспудный страх живого существа сделаться пойманной добычей. Это чувство становится тем более взрывным из-за контраста с предыдущим комфортным ощущением полной укрытости и безопасности. Подловленный охотник индевеет в деревянной люльке лабаза, страшась издать хоть один саморазоблачительный шорох, а взгляд и дуло карабина настороженно обращает вниз. «Неужто, пока я подстерегал медведя, он выследил меня? – проносится в голове безумное, почти бессловесное представление. – Тогда мне конец: медведь доберется сюда за считанные секунды». Уверовавший в близость гибели, Ерохин навостряет карабин и изготавливается отбиваться. Однако секунды утекают, береза продолжает дрожать и покачиваться, до человеческих ушей доносится какой-то слабый шум и что-то вроде рычания, но больше ничего не происходит. Тогда, осмелев, охотник нагибается и поводит головой, пытаясь найти в пробелах листвы удачный ракурс обозрения происходящего у подножия дерева. Слишком уж много ветвей он вырезал из кроны и прикрепил к стволу березы ниже лабаза, создавая маскировочный экран. Теперь увидеть что-либо в деталях сквозь него сложно не только снизу, но и сверху.

Вскоре Ерохин приноравливается и замечает в просвете ветвей маячащую внизу медвежью башку. Вернее, в обзор попадают сменяющие друг друга ее части: ухо, кусок затылка, нос… Медведь явно интересуется всего-навсего деревом. Домовито и удовлетворенно ворча, он что-то делает со стволом березы, из-за чего она беспрестанно подрагивает. После короткого замешательства к Павлу Владимировичу является правильное суждение. Потрясающе! Изредка случается, что медведь выходит из лесу прямо под лабаз охотника. Но умудриться при этом пометить дерево, на котором устроена засада? Видано ли такое?!

Возбужденная кровь гулко бьется в голове обнадеженного стрелка, а кожа вскипает пупырышками волосяных луковиц. Такой шанс вытаскивают лишь раз в жизни! Примериваясь, охотник снова глядит через оптический прицел туда, где сквозь листья мелькает еще живая цель. Тут же его окачивает студеным разочарованием, швыряющим душу куда-то к переполненному мочевому пузырю. Вероятно, медведь сместился в сторону относительно ствола, и виднеется уже не его голова, а подвижная, неопределимая часть туши. Стрелять наобум нельзя. «Только в голову или грудь, – напоминает себе непреложные вещи трезвомыслящий профессионал, – и то нет полной гарантии, что достанешь до смертельной точки или что медведь не окажется стойким на рану… Тогда, не погибнув с первого раза, он может уйти в лес так далеко, что и с собаками не отыщешь, и бесполезно издохнуть там, где-нибудь в глуши. Значит надо ждать, усмирить нервы и ждать…» Уговаривающий свою страсть Ерохин медленно, бесшумно и глубоко вдыхает и выдыхает несколько раз подряд, выпуская избыток энергии нетерпения.

Покончив с березой, медведь спешит куда-то по кромке поля и замечательно, на этот раз целиком, попадает в поле зрения Павла Владимировича. Охотник было ловит его в прицел, но тут зверь рушится на землю, дабы поваляться в траве. Следящий сразу схватывает, что трава там загодя примята на приличной площади. «Ага! Так вот где медвежье каталище!» – догадывается он.

Вдоволь навалявшись, медведь на четырех лапах выходит в поле. Он облизывает овес, пробует зеленые метелки на зуб, выискивая понежнее, помолочнее. Вот медведь определяется, тормозит и воздвигается на задние лапы в полный рост. Настроив уши и нос на обостренный прием мира, зверь вбирает все доступные ему запахи и звуки окружающей смеркающейся природы, чтобы напоследок, перед едой, удостоверить свою безопасность.

Вынюхивая угрозы, медведь приоткрывает пасть и задирает голову. Павел Владимирович находит в центре перекрестья прицельной сетки искомую точку под медвежьим подбородком, где шея заканчивается, переходя в голову, и бережно, почти лаская, прижимает курок.

Он предвидел, что этот час настанет. И исподтишка, за стыдливой ширмой общепринятости, отделяющей сиюминутное сознание от прочей психики, основой себя чувствовал, что живет именно ради таких свершений. И нет уже отдельного стрелка, карабина или пули, разрывающей медвежье горло. Есть цельный Павел Владимирович Ерохин, выбросивший к медведю протуберанец своей жизненности. Когда безудержный жгут энергии коснется медведя, откроется обоюдный канал и произойдет неравноценный обмен. Погибнув, медведь заберет у человека часть того главного, но такого утомительного и тяжкого, заместо отдав все свое медвежье.

Отправляя пулю, Ерохин слышит, как внутри у него что-то ёкает, и он обмирает от накатившей рассоединенности: одна часть его ликует, другая, что совершенно внове, как бы сомневается в происходящем. Но ликование оказывается сильнее, когда охотник видит, что медведь, совершив незаконченный полубросок в сторону леса, замертво обрушивается в овес.

9

Перед медведем в каких-то десятках метров вздымалась махина лесного тела – дышащего, живого. Зверь тщательно вызубрил его за все дни пастьбы, осязая отсюда в одинаковое время. Нынче оно было почти таким же, как всегда. Медведь не сразу вычислил разницу. Хорошенько пройдясь по нему слухом еще раз, новый хозяин почуял, что ближайший клочок неохватной общности – собственно, то дерево, окруженное густым подлеском и помеченное последним, – звучит не так. Этот кусочек леса почему-то заглушил свой голос, завернул обратно в себя, будто страдая от тайной боли, заставляющей молчать. Да! Медведь уловил – сегодня часть листьев дерева в прохладном вечернем сквозняке шелестит не туда. И не хватает в их неправильном шелесте привычной, нудной настойчивости цикады… Дерево выделялось на общем фоне онемелой напряженной замкнутостью, оно нахохлилось, словно скрывая подвох, и внушало тревогу. Постигая опасность, топтыгин весь подобрался, группируя мышцы. Надо немедленно спасаться – бежать и прятаться! Но спастись медведь не поспел – в глубине зловещей кроны громыхнула красным всплеском боль и ударила ему в шею.

Пуля тотчас убила медведя, вспоров горло и раздробив позвоночник, но зверь не знал этого. К тому же масса застреленного резко, чуть не до полного испарения, убыла, и он, пользуясь благодатной переменой, проворно порхнул в сторону, к другому крылу леса. Впрочем, вместо леса перед ним открылась сияющая, зовущая бездна. От неожиданности медведь хотел затормозить движение, но не смог, и бездна поглотила его навсегда.

* * *

В голове Ерохина равномерно гудит наслаждение опустошенности. И хотя впереди – радости осмотра туши, снятия шкуры, удовлетворенный знает о них где-то вдалеке абстрактным непереживающим умом. На другое просто нет пороху, он весь взорвался, и дым развеивается в тишине. Не мешкая, взамен потраченного исполнением довлеющего желания, к человеку возвращаются остальные, ранее подчиненные им. Во-первых, охотник чувствует, насколько его тело утомилось повиноваться неотлучной позе – оно оцепенело, чтобы не ощущать боли спазмированных мышц, и отвечает хозяину с обидой. Павел Владимирович принимается разминать плечи, двигать затекшими, протезоподобными ногами… И от возобновления движения к нему стремительно возвращается, до боли усилившись, нужда помочиться. А уже за ней становятся в очередь второстепенные пока голод и жажда. Хватаясь за ветви, мужчина на неверных, полуоживших ногах поднимается в своем лабазе. Одной рукой обнимает ствол дерева для опоры, другой – расстегивается, решив облегчиться.

Послав мочевому пузырю обычную команду опростаться, долготерпящий не получает ответа, потому что отвыкший орган задумался, выполнять ли распоряжение. Запертая в сбоящем организме, моча плещется в шести метрах над землей и не может отправиться по адресу. Сердце Ерохина перепуганно спотыкается. «Эх, черт! Передержал!» – морщится он и продолжает «жать на кнопку». В конечном счете пузырь удается принудить, и вниз понемногу капает, барабаня по листьям, потом прерывисто льется, и вот полновесная струя дугой направляется вслед за силой тяжести, звучно шурша в густой траве при приземлении.

Опорожнившись, охотник собирается; с педантичной надежностью привязывает к толстой ветви один конец уже служившей ему сегодня веревки; другой конец роняет вниз и, держась за созданное обстоятельство, спускается на земную поверхность.

К медведю он подбирается с чуткой осторожностью, держа карабин наготове. Когда-то другие охотники рассказывали, что, казалось, пораженный насмерть медведь может вскочить и кинуться на врага. В этот раз Павел Владимирович полагает такое маловероятным, но не брезгует перестраховаться.

Медведь опрокинулся навзничь, и из раны на его шее уже без напора, под остаточным давлением сочится бывшая жизнь. Зверь, безусловно, мертв, хотя пока и не в полной мере. Как в любом моментально остановленном сложном устройстве, в нем продолжают по инерции двигаться и функционировать различные части. Павел Владимирович слышит, как в медвежьем брюхе шкворчат еще ожидающие вкусного обеда кишки, как журчат, просачиваясь через положенные отверстия, пищевые соки. Видит, как кое-какие недавно могучие мышцы, не получая обычных приказов, подергиваются в растерянности.

Всё больше учаща́яся дыханием и сердцем, Ерохин рассматривает поверженную его волей массивную груду, в которой затихает только что самостоятельная действительность, и незаметно теряет куда-то свое поверхностное, ежесекундное «Я». В нем воскресает испоконная, первородная восторженность победителя, неопровергаемая и неподчиняемая, как выплеск магмы. Обступивший было вечер ненароком прекращается, залитый светом. Обновленному, просветленному Павлу Владимировичу неудержимо, как десять минут назад помочиться, хочется тактильно ощутить этот конкретный результат своего существования, согреть руки в тепле уходящей жизни и, более того, немедля вторгнуться в покорную добычу ножом, отделяя шкуру от остального, еще трепещущего тела. Выхватив нож, он склоняется над медведем.

10

Ранее Павел Владимирович освежевывал медведя раз, наверное, семь. Первые три он, осваивая секреты метода, был вдохновенно приподнят, даже несмотря на допускаемые «сквозняки»[5] и порезы в шкуре. Добившись же мастерства, охотник малость поскучнел в этом деле. Чего-то в нем ему не хватало. Чего-то едва осознаваемого. Теперь он выпукло понял – чего. Одиночества для безоглядного растворения в захватывающем труде. Никогда, обрабатывая медвежью тушу, Ерохин не оставался один. Постоянно имелись соучастники, наблюдатели, советующие, переживающие. Они раздражали и стесняли охотника, и ему приходилось сдерживаться («чтобы не повернуться и не покромсать всех ножом»). Наконец-то пришло время, когда он освободился.

Нависнув над опустелой медвежьей массой, охотник нарочно глубоко вбирает запечатленный с детства запах. Запах предельно откровенный – в последний смертный момент медведь обнародовал впечатляющий объем работы кишечника. Сердце победителя еще больше торопится, вынуждая его как-нибудь действовать, чтобы расходовать разгоняемую по телу энергию и не перегреться ею.

Намереваясь довыпустить из медведя кровяную жидкость, Павел Владимирович элегантным, скупым движением вонзает нож ему в нижнюю часть шеи, туда, где она граничит с грудью. После этого сердечные удары в охотнике сливаются в сплошной, почти неразрывный гул, а мир для него, ало запульсировав, сокращается до рук с ножом и медвежьей туши.

Дальнейшее происходит в горячечной тесноте полусознания. Охотника и его добычу одинаково плотно осаждает вечернее комарье, еще не раскусившее их разницу. Ерохин же бесчувственен к подобным мелочам. Он вынимает нож из туши. С лезвия на губу мужчины отлетает медвежья капля. Он автоматически пробует вещество на вкус и забывает сплюнуть. «Ага, крови еще полно! Пусть выбегает! Ну, пожалуй, приступим. – Павел Владимирович по ходу дела малозвучно беседует с собою, как бы диктуя себе порядок действий и стараясь удержаться человеком. – Так, а ну-ка давай сюда свою головушку. – Охотник хватает обеими руками преогромную башку зверя, разворачивает ее прямо и запрокидывает назад. – Я буду тебя щекотать, но ты не хохочи, а то получится некрасиво». Ниже подбородка мастер пронзает концом ножа шкуру и, поддев, двигает нож вниз. Шкура под ножом с легким скрипом расходится, словно расстегивают «молнию». Дыра от пули остается на обочине слева от срединной линии разреза.

Шея быстро заканчивается, и нож теряется в недавно выполненной им же прорези для удаления крови на границе с грудью. «Ничего, начнем сначала». Препаратор, не изымая нож из рассечения, тут же вновь поддевает шкуру и движется дальше, разъединяя ее на груди… Нечаянно Ерохин наступает на что-то всхлипнувшее под ногой, ненадежно зыбкое. Оказывается – охотнику повезло. Оставляя медведя, кровь не подтекает под него, пачкая шкуру, а скапливается, частично впитываясь, поблизости, в неглубокой ложбине почвы. Под примятым овсом кровяного болотца не видать. Зато армейский ботинок проваливается в него как следует, выдавливая сквозь овсяную зелень на свет божий черно-бордовую густоту. Понуждая себя думать хоть какие-то мысли, Павел Владимирович прикидывает, сколько же этого главного телесного сока накопил медведь за все годы проживания?

А нож, не колеблясь, дальше распускает шкуру на брюхе зверя. Живот слегка вспух кишечным газом, но строгий специалист в Ерохине и через серебристое марево экстаза неотступно следит, чтобы острие не вскрыло брюшную стенку и не выпустило кишки на волю. Добравшись до промежности, разрез огибает испачканные последним опорожнением анус и гениталии и заканчивает путь на внутренней поверхности хвоста. Тут работник оскальзывается во вневременную одышливую темноту, а когда возвращается, то обнаруживает, что в удобном беспамятстве произвел остальные два уже поперечных разреза. Один – от грудины, по внутренней стороне передних лап, через подмышки и локти, до кистей; другой – по внутренней стороне задних лап, через выходное отверстие. Теперь можно освобождать медведя от шкуры.

11

Общаться самому с собой словами осатанелому становится все трудней. Он лишь бормочет механическое: «Так! Так! Вот так! Вот так!» – и качает кистью руки вверх-вниз, вверх-вниз. Нож, продолжающий ее, начинает отделять шкуру тем участком лезвия, где оно из горизонтали переливается в закругление. Далее кисть, опускаясь, режет закругленной частью ножа и заканчивает – острием. Местами дело идет споро и без инструмента – в подмышках, паху шкура просто отлипает от медвежьего тела с приятным чмоканьем. Этот звук легкого труда нравится охотнику, здесь профессионал-препаратор в нем отдыхает, сберегая силы для грядущих терний, а они приближаются…

Лишая покрова медвежьи лапы, Ерохин добирается вплоть до когтей и быстрым хрустящим движением пересекает-отламывает одну за другой концевые фаланги пальцев, оставляя когти при шкуре. Для работы со спиной и боками тушу требуется повернуть на живот. Сделать это одномоментно и целиком невозможно. Но талантливый мастер предугадал такую свою слабость. Из подлеска он вырубает припасенным топориком несколько молодых стволов и переделывает их в длинные колья. Следом – благо мертвое тело обмякло и свободно маневрируется в позвоночных суставах – орудуя колом, как рычагом, поворачивает заднюю часть туши и закрепляет в достигнутом положении, вбив кол в землю обухом топора. Затем он повторяет подобные действия и с передней частью медведя. И вот мертвец распластался на голом, освежеванном животе, раскинув такие же обнаженные лапы, прикрытые сверху рукавами снятой шкуры. Можно продолжать! На шее, боках рядом с позвоночником и особенно на крестце шкура приращена к мясу намертво. Кажется, волос стремится прямо из мышц. Преодолевая такую анатомию, Павел Владимирович получает усладу уже другого толка – от яростно сосредоточенного внимания и филигранного манипулирования ножом. Здесь любой «сквознячок», даже самый малый, не говоря о порезе, – это неприемлемый удар в пах самолюбия. Лучше полоснуть ножом себя!

Накатывающие сумерки уже мешают Ерохину, чье зрение и так не по-людски заострено. Поэтому он снова обращается к своему полезному рюкзаку и вынимает оттуда новенькую шахтерскую каску, оснащенную фонарем, надевает, включает фонарь, и придирчиво яркий свет заливает поле деятельности, рассекречивая малейшие подробности. Остается заключительный и самый требовательный кусок работы – голова медведя. Исступленный на минуту присаживается в овес, отдыхом успокаивая дыхание и сердцебиение и фокусируя последние силы. Его тело мелко дрожит, словно пропуская сквозь себя неведомый ток, а внизу живота набухает ожившая плоть.

Медвежья голова – вот он, пик мастерства! Работая с медвежьими губами, Павел Владимирович отождествляюще выворачивает свои. Мякоть, наполняющую губы, он выскребывает почти по волоконцу. Закончив, подбирается под носовые хрящи и отсекает их от кости, вместе со шкурой отбирая у медведя и нос. Приближаясь к глазам, анатом счищает с костей чуть ли не надкостницу, чтобы не испортить веки…

Полная луна смотрела вниз циклопьим глазом и видела много чего, но ничего нового. Например, две схожие сущности, объединенные страстным процессом перераспределения жизни. Как обычно, луна не вникала в детали, в «плюс» или «минус» происходящего, поскольку мало интересовалась итогом, всегда предсказуемо трехвариантным. Либо число сущностей убавится, либо умножится, либо останется прежним.

Хаотичный луч фонаря непрерывно кромсает серую лунную ночь, то и дело выхватывая из нее вычурные лесные образы, способные напугать, будь здесь люди. Охотник заканчивает с медведем. Он оттаскивает собственноручный трофей в сторону и расстилает по овсу. Желаемое совершено, но голова охотника по-прежнему полна пульсирующей кровью, ее цвет и гул затмевают зрение и слух. Это ненужный теперь адреналин с избытком выдается на-гора по инерции возбуждения и треплет сердце вхолостую. Но сердечную гонку пора прекращать, потому что красная зона достигнута, и материальная часть может не выдержать. Посему, уже ничего не понимая и не помня, на защитном автопилоте Павел Владимирович бредет в подлесок, валится на лучшую в мире травяную постель и в тот же миг выключается в немую целебную непроглядность. А обесшкуренное медвежье тело глыбой расплавленного стекла остается поблескивать в лучах лунного света.

12

О прибывшем госте Макар Оверьянович знал, что тот в одном лице владелец и управляющий крупного предприятия, вырабатывающего военную технику. Однако означенное сведение и несколько часов более плотного знакомства почему-то не позволили ему обобщить Павла Владимировича в доступный разумению личностный типаж. «Все же удивителен этот директор завода, – рассуждал об охотнике в коротких зазорах между дневными трудами Макар Оверьянович, – остался с утра в лабазе. Не высидит же». Но какое-то глубинное, беспрекословное чувство, называемое им «чуйка», подсказывало фермеру, что завтра надо выдвинуться к месту охоты на грузовой «Газели» в сопровождении пары ребят покрепче. На ум впопад явился Гриша – недюжинной мощи и роста парень, так и не посланный в прошлом году на конкурс силачей в Москву. И правильно, что поостереглись. Не стоит сельскому юноше с неиспорченной наивностью глядеть на эти каменные джунгли. «И Женьку, пожалуй, возьму, – планировал Макар Оверьянович, – он, хоть ростом и не удался, зато в руках силен и будет у Гриши на подхвате». Разработав план действий, начальник местности сделал несколько распорядительных звонков.

* * *

Беспамятный период сна заканчивается, когда Ерохин становится участником сновидения. Он знает, что происходящее лишь мнится, но все равно рад. Иллюзорное событие начинается выходом Павла Владимировича на просторную лесную поляну, приготовленную для празднества. Охотник видит встречающий его на поляне покрытый белой скатертью обеденный стол и понимает, что головокружительно голоден. На стол кто-то поставил блюдо, наполненное кусками жирного, жареного, еще дымящегося мяса. Рядом – литровая кружка с пивом, налитым только что, и пена пока не осела. Пиво дразняще холодное – стеклянные стенки кружки мгновенно запотели из-за противоречия температур. Созерцая кружку, алкающий ощущает, что его жажда еще злее, чем голод. Но первым берет все-таки мясо – зажаренный, исходящий жиром кусок, что сверху. От него во рту взрывается вкусовая бомба, а желудок отвечает неутоленной болью пустоты. Тогда дорвавшийся, чтобы заполонить эту боль, хватает кусок за куском и – хорошо, что мясо удалось нежнейшим, – почти не жуя, заглатывает их. Далее приникает к кружке и расправляется с ней несколькими протяженными глотками. Но ледяное пиво, как и предыдущее горячее мясо, пропадает втуне. Желудок не верит в еду, и голод терзает его вдвойне. Накатывающая волнами голодная боль столь нестерпима, что пространство сна рвется, и Ерохин пробуждается, словно от удара сапогом в живот.

Спал он, оказывается, в траве, приспособив рюкзак под голову. Вблизи валяется шахтерская каска с – что интересно – выключенным фонарем. Первым делом Павел Владимирович лихорадочными руками влезает в рюкзак и добывает жестянку с сардинами. Тянет за металлический ключ, открывает и черными от заскорузлой медвежьей крови пальцами торопливо потребляет куски рыбы в рот. Поначалу, ускоряя путь рыбы в горнило, он запивает ее маслом, в котором та ожидала съедения, а когда голодная дрожь унимается, достает из рюкзака запасенную флягу с водой. Впервые, пожалуй, мужчина завтракал так вкусно.

Встав с земли, охотник принимает во внимание вчерашний марафон и не удивляется, что каждая мышца переработавшего организма нудно и сладко саднит. Заметив в траве свой бесхозяйственно оброненный нож, поднимает, вертит в руках. И вот тут-то, наконец, отвлекшись от плотских ощущений, вспоминает про трофей в поле. Поворачивается и, как ему кажется, не идет, нет, а отчаянно устремляется туда всем телом.

13

Оставив «Газель» на грунтовке, трое мужчин (один – в возрасте, двое других – молодые) следуют через овес узнать результат охоты. Их торопит любопытство, потому что Макар Оверьянович несколько раз набирал номер мобильника гостя, но не добился ответа. Овес скоро закончится, упершись в лес. Глава экспедиции уже довольно отчетливо различает лабаз на березе. Охотника в нем нет. Вскорости тройка взойдет на выступ, искривляющий поверхность поля, и окажется на возвышенности, примыкающей к лесу. Подымаясь, мужчины слышат отдаленный гул, напоминающий многочисленное, коллективное жужжанье. Гриша с детства подсобляет отцу на пасеке, и ему кажется, что они увидят не один ряд уликов, дымящихся пчелами.

И они видят. Макар Оверьянович и Женя при этом от неожиданности одновременно, но каждый со своей интонацией и подтекстом матерятся. Гриша же замирает, пока его «компьютер» искрит, обрабатывая непривычные данные. Прежде всего, он впервой встречает столько летающих насекомых, в большинстве – мух, собравшихся в одном месте. Их гуд он принял за пчелиный. Черными роями-волнами мухи охлестывают какую-то гигантскую тушу, покрывают ее текучим, жаждущим покровом, а сквозь него временами проглядывает ярко-красный, мясной цвет. Такой цвет имеют новорожденные существа, но это не новорожденный, а наоборот! Гриша догадывается, что перед ним освежеванный медведь, чью шкуру временно заменили питающиеся насекомые. Обоняние тоже не врет, отмечая сладковатую вонь лежалого сырого мяса. Грише делается противно, и он отворачивается, чтобы не дразнить подступившую тошноту.

Что и говорить, Макар Оверьянович восхищен. Единолично ошкурить такое чудище! Небывальщина! Вонючий медвежий остов, облепленный мухами, не волнует свежеиспеченного поклонника ерохинского таланта. Он всматривается в развернутую под ногами широчайшую шкуру. Возводит глаза и наталкивается на Павла Владимировича.

14

Первое, что вспыхивает в охотнике, когда он застает трех претендентов на своей территории, – короткий страх внезапного покушения и ответный злобный инстинкт обороны. Нож восстает в самостоятельно сжавшейся руке и едва не вырывается вперед, увлекая за собой хозяина. Спустя мгновение Ерохин подавляет эту запретную атавистическую эмоцию, повторно облившись страхом от самого ее появления. Нож он опускает и скрывает за спину, в то же время напрягая на лице приличествующее выражение. Но с лёту вылепить его не удается, и мимика смутившегося еще некоторое время сохраняет гримасу застигнутости.

По реакции явившихся мужиков Павел Владимирович узнает, что остался незамеченным в своих ужимках. Слишком заслоняет такие мелочи картина освежеванного медведя. Кропотливо вчитываясь в лица гостей, охотник подмечает спортивный восторг Макарыча, на глазах взбухающее изумление невысокого молодого человека рядом с ним и отвращение юного, но огромного парня, стоящего дальше. Бесспорно, что этот крайний из прибывшей троицы стесняется накатившей гадливости перед старшими товарищами и неуклюже пытается залакировать ее улыбкой. Макарыч решительно высказывает Ерохину нечто торжественное, энергично трясет за руку, а счастливый обладатель трофея бубнит ответные фразы и всматривается в кривящееся лицо юноши. В изучаемой пластике охотнику чудится что-то щемящее, давно забытое, но вот-вот откроющееся. Однако вместо воспоминания открывается, противно чавкнув, невидимый клапан, и горечь стыда и брезгливости затопляет душу.

На телесном же уровне Ерохина торкает куда-то в печень, и внешний мир обнажается в неудобной правде. В нос шибает ядреный, надолго липнущий к обонянию запах теряющего свежесть безмогильного трупа. Вспоминается эксклюзивный московский хоспис, где подобное зловоние смерти изгоняли всей силой цивилизации, а оно хоронилось в щелях и закутках, чтобы в неподходящий момент просочиться и среди красивого интерьера напомнить посетителю, где он. Взгляд Павла Владимировича проясняется и видит окружающее место – место бойни. Полутораметровый радиус близ задрапированного мухами тела вытоптан, нет, вымешан его фанатичными ночными ногами, а недалеко на подушке овса проветривается звериная шкура. Охотник холодеет внутри, представив, сколько дыр, наверное, проделал в ней во вчерашнем неуправляемом раже. Как бы между прочим он обходит продукт своего полоумного творчества по кругу, наклоняется к самой сложной части работы – покрову головы. Приятно и… поразительно! Беглый, замаскированный, но вместе с тем хозяйски въедливый взгляд не может разыскать на шкуре очевидных оплошностей.

Откуда у него взялись силы на озираемую сейчас работу? За небольшими вычетами он помнит вчерашнюю канву событий, но не понимает, – как наворотил все это?! Несомненно, вчера им владело вдохновение охотника, но, видимо, имелось что-то еще, неведомое ему.

Вот тут-то Ерохина настигает яркая, самоё себя озаряющая мысль: «Я заблудился». Ее очевидность потрясает, опускает виновного ниц перед собой. Но в следующий миг этой мысли уже нет, она умчалась, как скорый, не вернуть. И остается самому додумывать остальное. Где заплутал? В лесу, а может, – в огромном доме? Не распознать, ведь потемки кругом и никак не можешь найтись. Нужно сделать еще одно решительное насилие над собой, крикнуть: «Ау!» и услышать где-то невдалеке, совсем близко, тонкий, испуганный голосок: «Я здесь!» Но нет, нет сил или смелости, и отступаешь обратно, во мрак ненайденности.

Впервые в жизни Павел Владимирович робеет перед обнаружившейся собственной загадочностью, подойдя почти вплотную к краю и вглядываясь в ее волнующуюся рябь. Но устрашается табу и прянет назад, мотнув закружившейся головой и предпочтя захлопнуть крышку, литую, без продушин. И сверху еще каменюку положить.

«Получается, что если я могу быть не целиком в себе, то на месте медведя может оказаться кто угодно», – вместо разбора выносит Павел Владимирович резюмирующее, беспощадное умозаключение. Теперь многое придется оставить, да просто забыть. Он не должен позволять себе быть не собой и тем более демонстрировать это окружающим.

Проследовав взглядом от туши к своим ботинкам, облепленным застывшей, с зелеными прожилками овса, чернотой и поднявшись выше – к животу и груди, охотник видит, что ткань куртки там пропиталась медвежьей кровью и загрубела ломким гемоглобиновым панцирем. «Мясник», – презрительно характеризует он себя. Тяжелая и рыхлая, как огромная пуховая перина, на разочарованного наваливается усталость. Тем временем пришедшие люди, осознав масштаб наблюдаемого подвига, уже в полном составе искренне радуются удаче и мастерству горожанина. Хорошие люди, простые и хорошие. Охотник завидует им.

«Надо бы собрать вещи», – думает виновник радости, намерившись побыстрее обесцветиться, сжаться и вообще исчезнуть из внимания присутствующих. Перечисленным желаниям мешают разбросанные вкруговую личные охотничьи средства Ерохина. Они раздвигают его «Я» до границ места охоты, приглашая на огонек всех подряд. Карабин, топорик, моток веревки, нож, тихонечко брошенный им позади… Пора закончить стриптиз и освободить от своего пребывания этот пейзаж.

Пока жители поселка увлеченно гомонили между собой, Павел Владимирович подсобрал в рюкзак свое имущество, а «Зауэр» повесил на плечо. На его лице фигурировала предназначенная для внешнего внимания скупая, хмуроватая улыбка героя.

Дальнейшие события миновали легко и организованно. Учитывая огромность туши, «четырехчленная» команда не смогла вынести ее с поля боя для погрузки в «Газель». Поэтому Макар Оверьянович оперативно выкликал на помощь дополнительных людей. Удвоенными силами останки медведя водрузили на импровизированные дощатые носилки и, плюясь и матюгаясь в облаке мух, отправились с поля вон.

Ерохин выспался, успокоился и еще несколько дней оставался в Крутом Логе, отдыхая в доме Макарыча, как в санатории, и доводя до ума добытую шкуру – пожалуй, самый крупный трофей в его охотничьей истории. Потом Павел Владимирович вернулся к себе в Москву и больше уже не охотился.

Часть ІІ

Глава 1. Голод

1

Старик чувствует пробирающую, вгрызающуюся зябкость и поднимается, оглашая ближайшую округу сухим хрустом сработанных коленных суставов. В дом он входит нехотя, ожидая ногами привычно ненавистную дрожь пола, идущую из забетонированной глубины подвала. К счастью, вибраций еще нет, но ждать их следует когда угодно – близится час кормежки. Старик скидывает ботинки и, с выдрессированной бережностью двигая разутыми ступнями, стараясь не шаркать, пробирается в зал. Там достает из захудалого серванта фото и садится в кресло пожить несколько минут в лучезарном, бодрящем созерцании. Фото получено по почте несколько лет назад и с тех пор дарит ему счастье красоты и оттеняет смысл его существования. Долго разглядывать прекрасное изображение не удается, потому что в животе разражается громкими ругательствами недопустимо опустевший желудок, а в голову ударяет слабость. «Это я не завтракал сегодня, а уже время обеда, – вспоминает Старик. – Так и свалиться можно». Выйдя в приземистую кухоньку, он наливает себе тарелку жидкого яичного супца – зубов для жевания у него во рту давно не водится – и, не ощущая вкуса, хлебает. Вскоре ему предстоит хотя и очередная, но непривыкаемо отвратная процедура подготовки к кормлению Зверя. Повинуясь этой неотъемлемой теме, сознание Старика отстраняется от участия в трапезе, острием своим вонзается в толщу памяти и добирается до времени отлучения Зверя от живой еды…

Месяц тогда, после столь подробного и незабвенного освидетельствования Стариком зверства Зверя, пролетел очертя голову, вернее, прокатился на бешеных колесах тревоги – как же воспримет чудовище перемену питания? Старик помнил, как озлился Зверь из-за преждевременной смерти Пеструхи… В последнюю, четвертую неделю этого куска времени Зверь, как обычно, накапливая голод, становился день ото дня неистовей и буйной лютостью раскалял атмосферу сарая. Ждать было некуда, и Старик наконец выбрал дату решающего эксперимента. Приготовив короткую дубинку в виде обмотанного изолентой куска железной трубы, он отправился создавать пищу.

2

Не имея в жизни какого-либо достоверного, натурального утешения вроде жены или детей, Старик пользовался немногими радостями. Одна из них – кролики. Кролики для него – это символ трогательной беззащитности и полной зависимости от человека. Старик населял ими свой скудный мир с трепетным, почти материнским чувством. По-детски ликовал, когда рождались новые крольчата. Часами мог пестовать питомцев, вычесывая им из шерсти колтуны, наполняя кормушки, вычищая клетки. Даже прививать выучился сам и делал это мастерски. Зарывая вечно зябнущие пальцы в кроличий ласково теплый мех, Старик приобщался к пульсирующей, вечно живой Вселенной и любил ее. С другой стороны, он не мог не кормить Зверя, опасаясь, что тот в голодной ярости прорвется за пределы. И кролики оказались подходящей пищей для чудища. Хотя, скорее всего, вначале они подошли в качестве удобной еды, а уж потом Старик прикипел к ним. Тем не менее с годами Старику становилось все жальче отправлять питомцев на расправу, хотя он никогда не решался стать ее свидетелем и поэтому не знал, как монстр приканчивает несчастных. Так в хозяйстве появились безразличные Старику куры. Кролики стали гибнуть в два раза реже, а рацион Зверя разнообразился курятиной.

Характерно, что если кур Старик позволял себе использовать для собственного поддержания, то кролей ни разу не лишал жизни собственноручно, относясь к ним как к домашним любимцам. Теперь же для спасения их от ужасных мучений требовалось перемениться и сделать именно это. Но каким образом?

Технологию-то он знал. Ознакомился, в том числе просмотрел иллюстрации в изжелтевшем от давности журнале по кролиководству. Необходимо было поднять животное за задние лапы, дождаться, пока оно утихомирится в неприятной позе, и чем-то тяжелым и твердым хватить по затылку между ушами. «Мандражировать непозволительно, – подготавливал себя Старик к запланированному делу, – это помешает умертвить кролика сразу и безболезненно – с первого удара».

Рядом с решившим ограничить Зверя экспериментатором словно распахнули дверь в студеную январскую ночь. Лютый мороз пополз оттуда, сковывая тело Старика часть за частью, вот уже отбирая и руки. Разгоняя стынущую кровь и возвращая чувствительность онемевшим кистям, Старик начал сжимать и разжимать кулаки, затем схватил дубинку и несколько раз тренировочно ударил по воздуху. «Без боли и страдания, – отрешенно скользя мыслью, думал он, – аккуратно и быстро…»

3

Проигрывая событие в уме и собираясь с духом, Старик принялся за дело с курицы. Не суетясь, по-деловому зашел в курятник – куры лишь встрепенулись в ответ. Без пугающих, избыточных движений взял одну из обитательниц с насеста и понес в отгороженное место за сараем. Птица в прохладных руках тревожно причитала, не понимая происходящего. Хозяин держал ее мягко, не впиваясь, как коршун, но крепко и что-то приговаривал, как бы убаюкивая. В загородке, под металлическим навесом, встречал их хорошо укорененный в землю чурбачок. Если присмотреться – на нем сохранились засохшие остатки крови прошлых кур, израсходованных Стариком для собственного питания. Нынешняя курица уже угомонилась в свойских объятьях и осматривалась по сторонам глупыми, ничего не предполагающими глазами. «Имея такой скудный мозг, существо не понимает свою смерть, что хорошо», – рассказывал себе палач, укладывая птицу на чурбачок. Кстати, неподалеку находилось заранее установленное ведро, куда надлежало бросать обезглавленное куриное тело, дабы ограничить его в последних конвульсиях и не дать забрызгать кровью окружающий порядок.

Распластав курицу на боку, Старик одной рукой притиснул ее к поверхности плахи для сохранения заданного положения, а другой вытащил из подмышки до поры зажатую там палицу. Курица же, привыкнув, не пыталась исправить навязанное неудобство и только шевелила лежащей на чурбаке головой, что-то разглядывая. Понятно, что Старик не собирался, как обычно для себя, рубить голову намеченной пище, намереваясь сберечь ее для Зверя в максимально маскирующей смерть телесной целости. Поэтому он и действовал дубинкой: размахнулся и ударил по куриной шее, чуть ниже головы. Во время замаха под ложечкой у Старика занемело от мерзкого ощущения всесилия. А потом он услышал почти потерявшийся в стуке палки о чурбак треск раскрошенной между ними костной ткани. Курица под рукой забила крыльями и засучила ногами. Ее глаза закатились в смертную чужину, а клюв судорожно открывался и закрывался, то показывая, то пряча обратно заостренный язык. Избавляясь, Старик швырнул птицу в ведро, и она еще долго ерзала там, гася о никелированные стенки энергию уходящей жизни.

Чувствуя готовность и не теряя ни минуты, Старик обошел дом и приблизился к крольчатнику. Его обитатели всегда радовались появлению кормильца, ожидая чего-либо вкусного – сочных сорняков, моркови или капусты. Вот и сейчас они порывисто заегозили в клетках. Старику на грудь будто опустился кирпич, и стало туго дышать. «Какого же из них взять? – подумал он. – Нет, безразлично, какого. Не хватало еще истязаться выбором». Не глядя, Старик сунул руку в клетку и выхватил оттуда первого подвернувшегося. В забравшей свободу стариковской пятерне возмущенно трепыхался черно-серый упитанный самец. «Все мы дергаемся, когда нас изымают из равновесия привычной жизни в неизвестность», – заключил Старик и напоследок прижал живое, беспокоящееся создание к груди.

Осознав вдруг, в каких невыразимых страданиях погибали эти нервно-нежные твари в предыдущие годы, Старик решительно вернулся к еще не остывшему месту забоя курицы. Левой рукой поднял кролика перед собой за задние лапы. Тот под своей тяжестью вытянулся и повис длинной неугомонной колбасой. «Хорошо написать: „подождите, пока животное успокоится…“» – забрюзжал Старик, чья рука начала наливаться усталостью, но тут же припомнил, что для убыстрения желаемого в журнале рекомендовалось хорошенько покрутить висящего кролика. И действительно – прием сработал. Кролик ско́ренько подустал ерепениться и, то прекращая, то вновь принимаясь сучить передними лапами, с каждым разом замирал вниз головой на больший отрезок времени и вот подчинился совершенно.

Примериваясь, Старик сместил кроля пониже и без усилия, с виду нехотя, хлопнул его палочкой по затылку. Дубинка и голова встретились, вернее, состыковались, потому что первая слегка погрузилась во вторую с характерным звучанием – будто кокнули завернутое в материю яйцо. Больше зависимый от своего мозга, чем курица, кролик незамедлительно обмяк и окончательно затих. Старик и не гадал, что умерщвление пройдет так гладко. С опытом он приобрел уверенность в себе и уже знал, что сможет без запинки повторить нынешнюю процедуру. От сердца у него неспешно, но ощутимо отодвинулось нечто большое, довлеюще главное, и стало свободней существовать дальше.

Теперь всем этим банальным мясом предстояло накормить Зверя. Бросив тушку кроля в компанию к курице, Старик оторвал ведро от земли и отправился к сараю. По-честному, ему хотелось остановиться и задуматься, но неизвестно, что из этого бы вышло. Не стоит отвлекаться мыслями, когда решение утверждено. Поэтому он кряхтел, шаркал, зачем-то оглядывался, однако плелся вперед, к неотвратимому будущему.

4

Перед тем как Старик вошел, Зверь маялся как неизбывным голодом, так и непривычной интуитивной тревогой. Хотя в итоге его малочисленные и простые эмоции сплавлялись в одну – бешеную ненависть. Отдавая ее миру, Зверь носился в своем застенке с грозным ревом. Периодически он бросался, как таран, на ограду, и гул возбужденной стали захлестывал пространство сарая, добираясь до последней щелочки. Когда же в видимости возник главный раздражитель – проклятый тюремщик-кормилец, Зверь полностью выплеснулся из привычных берегов.

«Он что-то предвидит», – оторопел вошедший, с трудом проглотив вместо слюны сухую пустоту.

Да, Старик тут же отличил новизну ярости чудовища – в ней появились какой-то надрыв и безоглядность. Конечно, Зверь всегда отказывался признавать барьер между собой и Стариком. Но в сей момент он не просто атаковал решетку своей массой. Он с остервенением вцеплялся в ограждение зубами и в невыполнимой злобе, иногда взвизгивая, пытался грызть запрещающий металл. Скрежет стоял неимоверный. «Обломает себе зубы», – мысленно пробормотал Старик, сразу усомнившись в этом, и каждый волос на нем восстал, как бы порываясь покинуть кожу. Зубовный скрежет Зверя стряхнул со стариковского страха толстый слой привычной будничности, и тот оказался таким же пронзительно острым, как и раньше. Словно из трухлявой доски вынули вполне подходящий, избежавший ржавчины гвоздь.

В какой уж раз окоротив свой страх, Старик подошел к железному ящику в ограждении, устроенному для кормежки Зверя, открыл и выгрузил туда из ведра обезжизненные имитации еды. «Сейчас, сейчас, – произносил он, ни в коем случае не глядя на Зверя. – Придется тебе с этого дня по-другому столоваться». Чудище буйствовало в полуметре, тыча кинжальной смертоносности когти в ячеи сетки. С невиданной прежде злобной истеричностью, торопясь убедиться в пище, оно начало ожесточенно царапать неподдающуюся прочность пластины, загораживающей доступ в ящик со стороны вольера.

«Да, да, да, – приговаривал Старик наподобие кормящей матери, подносящей молочную грудь к требовательному рту младенца. – Да, да, да». Замкнув ящик снаружи, обманщик нервозными, заикающимися пальцами сместил задвижки на его стыке с решеткой и опустил вниз сдерживающую Зверя внутреннюю перегородку. Молниеносно Зверь зацепил долгожданные объекты пищи когтями и выкинул из ящика в свой зарешеченный мирок. Пока они совершали в воздухе вольера сальто-мортале, монстр прыгнул и поймал их на лету. Это был первый элемент начинаемой им игры, леденяще виртуозный и столь стремительный, что даже взгляд не поспел за свершившимся, чего уж говорить о попытке тела. Подымая стальную переборку и изолируя опустевший ящик-кормушку от вольера, Старик с печальной завистью подумал, что насколько он стар, слаб и медлителен, настолько Зверь вечно молод, силен и быстр. Не желая видеть реакцию подстражного на новшество, он в меру физических возможностей поторопился убраться из сарая. «Будь что будет, – решил тогда Старик, укладываясь в доме на ночлег: он всегда отсыпался после кормления чудовища. – Зайду к нему завтра проверить».

5

Какое-то время Зверь не признавал еду испорченной. Он подбрасывал тушки животных, надеясь, что после приземления те очнуться и станут улепетывать от него; старался пробудить их, уязвляя остриями когтей; распахивал куриные крылья и пытался сам махать ими. Но усилия тратились впустую – сладостная полнота пищи не появлялась. И Зверь сердцевиной своего темного нутра понял, что странная тревога сбылась, став кошмарной истиной, – надсмотрщик сожрал его пищу, а ему кинул никчемные объедки. Такого прежде не бывало. Пожалуй, впервые с рождения, когда ощущение голода обособило Зверя от остального мира, чудовище охватила едкая, не испытанная еще внутренняя вибрация – страх. Страх неутоления голода и ярость бессилия составили гремучий коктейль, и началась цепная реакция. Зверь заметался по клетке, как безумный. Ему казалось, что стены подступают к нему впритык и неизбежно раздавят. И тогда Зверь, сжигаемый холодным огнем паники, кинулся им наперекор, чтобы или расшибиться насмерть и больше не чувствовать, или пробиться вовне и слиться с ненавистным миром в экстазе пожирания.

Массив каменного сарая слегка вздрогнул, а спящий Старик в доме недовольно поджал губы. Удар, в который Зверь вложил, не жалея, всего себя, был очень силен. И сталь ограждающих конструкций наконец-то поддалась ему. Правда, совсем ненамного. Зверя же, отразив его наскок, стальная твердыня отшвырнула назад. Шкура у него на груди лопнула в нескольких местах, и из открытых ран на решетку в первый раз брызнула кровь невольника, а не разрываемой им пищи. Узкое сознание чудовища перестало отражать мир, заполнившись черной жижей, а внутри тела что-то сместилось или надломилось, задев мягкие части острыми краями. Из-за этого Зверь на секунду почувствовал щекочущее препятствие дыханию и тотчас выкашлял его сгустком алой крови. Рассеченный акульим зубным набором, сгусток вылетел из звериной пасти фонтаном мелких брызг.

Оглушенное ударом, чудище тупо мотало головой, разгоняя слепящую тьму. Одновременно оно силилось вернуться в стоячее положение, но, отшибив себе все, в том числе и равновесие, валилось обратно на бетон пола. Только прекратив тщетные старания встать, Зверь помаленьку отдышался, откашлялся, темнота развеялась, и он увидел перед собой прежнюю, так и не разрушенную им решетчатую стену. И тогда вторая за сегодня новоявленная эмоция – безысходность – вспорола его каленым, наверчивающим на себя все что попало буравом. Не в силах сдерживать в себе страшную боль, Зверь завыл ею.

Доныне подобный звук еще не источался этим кровожадным, приспособленным для иного горлом. Вначале он был так тонок и высок, что резал воздух, как бритва. Далее стал утолщаться, расширяться, набирая мощь, и вдруг опять взлетел в нестерпимую высь. Столь резкий перепад ударил по окружающему, и молочно-мутное, уже надтреснутое стеклышко небольшого оконца – узкого, едва руку просунешь, и единственного в помещении – раскололось вдребезги. Препона исчезла, и вой из разомкнутого места сарая последовал в простор внешнего существования.

6

Старик давно поверил, что ему удалось спрятать Зверя навсегда – нужно лишь следить за крепостью выстроенного узилища и периодически подкармливать чудище, стравливая его взрывную ярость. Поэтому ночевал он тогда в полной безмятежности, всецело полагаясь на незыблемость вольера и сарая. Что ему снилось тогда, неведомо, но во сне Старик улыбался, морщины озабоченности на изношенном лице расправлялись, и он казался моложе и здоровее. Окно в спальне оставалось приоткрытым по причине жаркого лета, наличествующего в природе. Вообще времена года не особенно волновали Старика, так как в сарае со Зверем время было всегда одно – промозглая, тусклая и вонючая осень. Но духоты он из-за застарелой болезни легких совершенно не переносил.

Небывалый, пульсирующий трагически-истерическими переходами поток воя, казалось, не проник в Старика из окна, а родился в сонной глубине головы. На меже дремоты и яви он хватил Старика рвущей безнадежностью такой силы, что того сбросило с кровати. В потемках полусна Старик не сразу понял, что за ужас творится и где. А когда очухался, целиком и полноценным слухом воспринял окружающий звук, то немедля, как был, в заношенных и драных кальсонах, бросился во двор. И хотя он отродясь не слыхал ничего схожего, определенно, это – вой Зверя, с которым что-то случилось. Старик предполагал, что заточённый как-то отзовется на смену диеты, но подобного не ожидал. В неловкой спешке отмыкая дверной замок, он своими чудом до сих пор не выпотрошенными Зверем внутренностями сжался в холодный, твердый ком от мысли, что разбуженный поселок сейчас бежит к его дому.

Не считаясь с трещащей болью в коленях, Старик ковыляющей рысцой обогнул сарай: массивная железная дверь, как и полагается, наглухо закрыта, значит, звук проникает через окошко. Так и есть, стекло разбито, осколки усыпали землю под окном и играют лунным светом.

Оконце располагалось на уровне головы Старика. И ошибкой было подойти близко и позволить с ним сравняться. Вот тут-то по ушам Старика уже концентрированно врезало таким выворачивающе-мерзким, зовущим к самоубийству гласом, что сердце заплясало на веревке аорты, готовое оборваться. «Дурак, дурак, – обзывал себя Старик, захлебываясь собственным сердцем, – зачем надо было оставлять этот проем?!» Далеко в себе Старик знал – зачем. Хотел позволить Зверю луч света, чтобы тот отличал день от ночи. Такая вот ерунда. Гуманизм, понимаешь.

Кинув туда-сюда по милостиво освещенному луной двору умоляющий взгляд, Старик радостно вскрикнул от подвернувшейся рядом находки – полупустого мешка с недорозданной вчера кроликам свежей травой, подхватил найденное и запихнул в воющую оконную пасть. Звук увяз в травяной густоте мешка и на несколько порядков заглох. Старик перевел дух, проверил, надежно ли держится затычка, и двинулся к двери сарая. Вдруг остановился, будто вспомнив о чем-то, и вернулся в дом. Там натянул брюки и высокие резиновые сапоги; отрезал ножницами от носового платка два фрагмента ткани; мокрыми деснами разжевал кусок хлебного мякиша, из него скатал два клейких шарика, завернул их в подготовленные лоскутки и наглухо залепил уши. Пока делал это – до самооглушения, – придирчиво вслушивался в окружающий ночной мир, еще опасаясь визита разбуженных соседей, но улавливал разве что нотки закупоренного, насилу пробивающегося звериного воя. «Иду, иду», – уже ничего не слыша, сказал Старик и отправился к Зверю.

7

Войдя в сарай, укротитель зажег все лампы дневного освещения и своевременно прижмурился, чтобы ярко-белый медицинский свет не выел отвыкшие глаза. Зверь никак не воспринял внезапную иллюминацию и появление Старика. Он лежал на полу вольера и выл, странно исказив набитый зубами рот. Полупустая емкость сарая отлично резонировала, усиливая невероятный, режущий звук. У Старика в ушах словно не имелось заглушек – он ясно слышал протест заключенного, единственное, что без травмирующей боли в барабанных перепонках.

На стене сарая был закреплен мощный противопожарный шланг. Старик подвел к нему ответвление водопровода буквально две недели назад. К этому сподвигла угроза воспламенения, созданная Зверем в прошлое кормление, когда он в ярости высекал искры из решетки. Кроме того, Старик собирался водой из шланга периодически смывать нечистоты Зверя с бетонного пола вольера и оздоровлять тем самым атмосферу в сарае. Ранее Старик проделывал такую санобработку, плеща воду из ведра. При помощи жидкости фекалии нужно было устранять из вольера аж через отверстия стоков по его периметру. Для этого ведро приходилось набирать пополнее и взмахивать им покруче, а поясница у Старика напоминала о себе все чаще.

Старик сбросил на пол с крюка в стене пеньковые кольца противопожарного рукава. Схватился за водоносный вентиль и открутил по полной. На глазах шланг по-змеиному задвигался, наполняясь энергией воды. Будто наново набухала живым телом некогда опустевшая питонья кожа. Едва импровизированный пожарный успел поднять металлический наконечник, как из спрыска вырвалась тугая почти до твердости и вполне самостоятельная струя. Вцепившемуся в пожарный ствол Старику показалось, что ему не совладать с этой силой и напор утащит его за собой, куда-нибудь к потолку. И действительно, первоначально струя шарахнула в потолок, отразившись оттуда снопом ледяных брызг. Потом Старик, справившись с брандспойтом, обуздал ее и направил в вольер.

Водяной столб пересекся с прутьями решетки, раздробился и вмиг обдал Зверя отрезвляющим душем. Чудовище дернулось, но не умолкло, а Старик сместил брандспойт, и струя через просвет ограды достала Зверя прямо в пасть. Мощь водного удара оказалась непререкаемой – вой тут же захлебнулся, став на секунду утробным бульканьем, а голову монстра ударило о заднюю бетонную стену вольера. Несколько минут Старик стегал Зверя водяной плетью и гонял по клетке. Поначалу чудище пыталось огрызаться, рыча и кидаясь на заграждение, но удары плети были тяжелы. Каждый раз Старик затыкал Зверя ледяным кляпом, сбивал с ног, хлеща в пах и в разбитую грудь. Наконец Зверь начал скулить. Его трясло от холода и усталости, шерсть на нем слиплась в мокрые патлы, сочащиеся струйками воды. Трепало и Старика.

– Будешь терпеть и молчать! Терпеть и молчать! – орал он и лупцевал Зверя новоизобретенной нагайкой. Когда обессиленный Зверь, сипло дыша, повалился на залитый водой пол вольера, Старик опустил ствол шланга. Вода извергалась вниз, обступая предусмотрительно спрятанные в сапоги ноги, а Старик какое-то время не мог разъять пальцы рук – настолько сильно они сжились с металлом наконечника. Вскоре пальцы немного поддались Старику – шланг выпал, плюхнув в залившую все вокруг воду, но Старик с хлебом в ушах ничего не слышал. Не обращая внимания на то, что территория сарая неуклонно заполняется водой, он приблизил к лицу кисти рук, окоченевшие в форме, словно приготовленной для взятия стакана. Пристально рассматривая их, Старик продолжал разжимать пальцы и удивлялся, как это у него выходит. Одновременно он громко и отчетливо произнес, даже продекламировал:

– Если снова попытаешься выть – будет вода, много воды.

В ответ Зверь выдавил какой-то интонационно невразумительный, не преодолевший стариковские беруши хрип. На большее не хватило. А Старик еще непослушными, насквозь прозябшими пальцами завинтил кран и вернул шланг на стену.

Вымученный, до капли потребленный совершившимся усмирением подопечного, Старик пребывал ногами в воде, а головой среди полной тишины. Она казалась какой-то болезненной, раздражающей, и Старик вытащил из ушей хлебные пробки. Вот так-то лучше. Мир перестал быть безъязыкой картинкой, зазвучав сипением Зверя в клетке и журчанием воды, уходящей в свой вечный круговорот через щели между досок пола (забетонирован он был только в вольере). «Это не закончится вовек», – подумал Старик, желающий, как и Зверь, упасть прямо здесь, на мокрые доски, и отключиться. Но он перемог наплыв слабости и потащился в дом. Завтрашний день обещал немалые хлопоты, и нужно подготовиться к ним, ночным отдыхом восстановив силы.

8

Как это ни странно, ранним утром Старик поднялся вполне бодрым и сразу взялся за работу. Замесил цементный раствор и заложил кирпичами окошко сарая, предварительно выломав из него деревянную раму. Не управился он и руки толком вытереть, как в калитку требовательно постучали. Визиты к Старику – крайне редки, и он ненавидел их, всякий раз страшась, что люди обнаружат Зверя. Никого и никогда он не впускал во двор, выходя к явившимся наружу, за забор. Сейчас хозяин решал, стоит ли отвечать неизвестному пришельцу, и решил, что все-таки стоит, после повторного, настырного стука. «Наверное, кто-то услышал вой», – заподозрил Старик и оказался прав.

Оплот Старика нарочно возведен на самом отшибе поселка, в километре от основного скопления жилья. Улочка, им и заканчивающаяся, давно обезлюдела, и соседей у Старика было мало. Ближайший – через два брошенных дома Гусев Сергей Петрович.

Продолжить чтение