Читать онлайн Миллион миллионов, или За колёсиком бесплатно
- Все книги автора: Александр Анин
Первый день, воскресенье
Шагнув за дверь из полумрака прихожей, Мхов на мгновенье слепнет от низкого утреннего солнца, тут же что-то большое и тёмное, метнувшись из-под крыльца, чуть не сшибает его с ног. Горячее и мокрое плотно проходится по лицу, часто и шумно дышащее тяжело виснет на плечах.
— Пшёл! — с перепугу громче, чем надо орёт Мхов. — Пшёл вон, с-собачье отродье!
Рослый, поджарый доберман, распластавшись в длинном прыжке, сигает вбок через перила; припав к траве, пёс гулко и быстро лает, будто смеется.
— Вот я тебе! — хозяин грозит любимцу кулаком. Тот вскакивает, мчится по двору галсами, словно быстрый черно-коричневый парусник: миновав дом, по изящной кривой огибает фонтан и скрывается в цветнике.
— Оба-на! — Мхов хлестко в четыре пальца свистит ему вслед и сильно до хруста в костях потягивается. — Ма-аш! — зовёт он. — А Маш!
Жена показывается из маленькой ротонды, увитой начавшим желтеть плющом. За ней, держась за длинную холщовую юбку, семенит дочь. Дарья копия мать: такая же светловолосая, широкая в кости, крупнотелая, всё это с поправкой на четырехлетний возраст, разумеется. Зато сын…
— Проснулся, Мхов? — щурясь на солнце, говорит жена.
— Пр-роснулся, Мхов? — эхом важно пищит Дарья. Она только недавно выучилась выговаривать «р» и теперь явно гордится этим своим новым умением.
— А вы давно? — спрашивает в ответ Мхов.
— Я уже на рынок успела. Парного молока хочешь? — Мария одной рукой накручивает на пальцы свой длинный белый локон, другой — делает то же самое на голове дочери.
— Сама? — Мхов хмурится.
— Что сама?
— На рынок что-ль — сама?
— Ну.
— Во, блин! — Мхов сердится. — Сколько раз говорить: надо чего — позвони, кто-нибудь из ребят подскочит!
— Володю я на воскресенье отпустила. С матерью у него чего-то там. И у Кати выходной. И у остальных. Карл-Хайнц с Фридрихом тоже с утра пораньше в Москву подались. — Мария машет рукой в сторону МКАДа. — Молока-то налить?
— Как об стенку горох! — кипятится Мхов. — Я вот Срамному скажу, он тебе мозги вправит! А?!
Жена всерьез пугается.
— Ну Кирюш, ну не надо Срамному, ну его на фиг, Берию, я больше не буду, честно! — Мария прижимает ладони к своей большой заметно отвисшей груди, умоляюще смотрит на мужа.
Срамной, Петр Арсеньич, — начальник его службы безопасности, бывший генерал хрен её знает какой советской спецслужбы, жена боится его, как огня.
— А-а-а, — торжествующе-уничижающе тянет Мхов, — смотри. — Усаживается на ступеньку крыльца. — Молоко-то давай…
Мария ныряет обратно в ротонду, Даша — вприпрыжку за ней. Через полминуты жена появляется вновь, бережно ведя дочь за плечи. Та, осторожно ступая, обеими руками держит большой хрустальный стакан, доверху полный прохладным, густо-белым.
— Спасибо, — говорит Мхов, принимает стакан у дочери, ласково треплет ее мягкие волосы. Залпом пьет, проливая на подбородок. Выпив, шумно переводит дыхание, утирается ладонью.
— Завтракать будешь? — спрашивает жена, забирая стакан. Дарья тянется к пустой посудине. Отобрав у матери, с достоинством несет стакан обратно в ротонду.
— Позже, — прислушивается к себе Мхов. И вдруг вспоминает, зачем, выйдя на крыльцо, позвал жену.
— Маш!
— А?
— Слушай анекдот.
— Давай.
— Так. Я родился под знаком Земли. Моя жена родилась под знаком Воды. Вместе мы создаём грязь.
— Всё?
— Всё.
Жене анекдот пришелся явно не по душе.
— Дурак ты, Киря.
— А что? — искренне удивлён Мхов. — Смешно.
— Смешнее не бывает. Сам сочинил?
— Куда мне. Карл-Хайнц вчера рассказал. Я с немецкого перевел. У них, у немцев, юмор такой.
— У них, у немцев, юмор тако-о-ой, — задумчиво тянет Мария, — уж тако-ой-растако-о-ой…
— Алёшка где? — спрашивает Мхов о сыне.
— В мастерской, в гараже. Изобретает чего-то там.
— Пойду посмотрю.
Мхов легко встаёт с крыльца и, не спеша, шагает через свои владения. Строго вычерченные дорожки ведут его мимо дома, вкруг фонтана, сквозь сад с альпинарием, вдоль зимнего сада, через спортплощадку к хозяйственным постройкам, а там позади, за домом, осталась баня, рядом бассейн. «Поплавать что ль сегодня, — прикидывает Мхов, — да нет, начало октября, холодновато, пора бассейн консервировать на зиму, хотя опять же нет, попозже, вот немцы доделают пиротехнику, позову людей, запущу салют с фейерверком, в воде это будет красиво отражаться, устроим закрытие сезона, так сказать…»
В полумраке гаража полоса света виднеется из-под двери мастерской. Мхов направляется туда, двигаясь вдоль короткой шеренги автомобилей, выстроившихся, как на парад. Первым, правофланговым, салютует «шестисотый», матово блестя иссиня чёрными боками. Рядом квадратно горбится его брат, блестящий чёрный «баварец» G500 гелендаваген, разъездной джип. Третий братец — понтово-серебристый Машкин «мерин» C200 спорткупе. Наконец, четвёртым замыкает строй развратно-алый «англичанин», «ягуар» XK8 кабриолет, машина, купленная, что называется, для пущей красоты.
Мхов подчеркнуто уважительно стучится в дверь мастерской, ломкий голос сына коротко отвечает:
— Ага.
Алёша сидит на высоком табурете, облокотившись о верстак и, не отрываясь, следит за работой стоящего перед ним небольшого механизма. В чем заключается эта работа и что это собственно за механизм, Мхов не понимает; встав за спиной у сына, он удивленно разглядывает нечто, построенное из старого метронома, конусообразного прибора в деревянном корпусе, принадлежавшего матери Мхова, Алёшиной бабушке.
Метроном, установленный на allegro, громко стучит в тишине мастерской, мерно и быстро качается из стороны в сторону тонкая, потемневшая от времени, металлическая стрела. Это-то само по себе понятно, но зачем у вершины прибора вертикально закреплен циферблат от будильника? Зачем и за счет чего ходит туда-сюда резиновый приводной ремешок, выходящий из основания метронома и пропущенный над втулкой позади циферблата? Что, в конце концов, означают движения циферблата, раскручиваемого приводным ремнём сначала по часовой стрелке, а потом против? Или наоборот? Сначала против, а потом по часовой?
Мхов отчего-то медлит спросить, не решается оторвать сына от напряжённого вглядывания в функционирование странного механизма. Он лучше подождёт. Прибор работает, по всей видимости, уже давно; слишком часто сын моргает, трёт уставшие глаза. Скоро кончится завод, метроном остановится, тогда можно будет обо всём разузнать.
Так и есть. Через какие-то минуты качание стрелы становится натужным, приводной ремень тормозится, частота колебания циферблата уменьшается, наконец, стрела застывает в крайнем правом положении, не в силах совершить обратный ход. Стоп машина.
Сын вздыхает, морщась, трёт затёкшие локти, улыбается отцу.
— Что это, Лёш? — спрашивает Мхов, как ему самому кажется, слишком всерьёз.
Алексей смущённо пожимает плечами, потом говорит:
— Машина времени.
— Времени? — Мхов несколько озадачен, он, скорее, ожидал услышать про что-нибудь вроде вечного двигателя. Машина времени, по его мнению, — это не в меру серьёзно для 12-летнего пацана, пусть даже такого продвинутого, как его сын. Тот молчит, и Мхов продолжает:
— И как она работает?
— В каком смысле? — немного растеряно спрашивает Алексей.
— В смысле времени, — не отстаёт Мхов. — Как на ней… э-э-э… путешествовать?
— Путешествовать? Куда? — сын вроде как удивлён.
— Как куда? Это же машина времени, ты говоришь? Значит, по времени.
Алексей осторожно дотрагивается до прибора пальцем, улыбается — больше, похоже, внутри себя.
— Так как? — Мхов начинает терять терпение.
— Пап, я думаю, что по времени путешествовать нельзя, — вдруг решительно произносит сын и глядит на отца серьёзно, излишне серьёзно, думает Мхов.
— А зачем тогда эта машина? — И усмехается, сын сам загнал себя в тупик.
Алексей пробует объяснять:
— Время, оно как бы само… а машина времени его…
— Что само? Куда его? — наседает Мхов.
— Пап, ну я не знаю как это сказать!
Мхов немного утомился:
— Ну ладно, ты скажи, что вообще должно происходить?
Сын разводит руками:
— Пока не знаю. Может, уже происходит.
— Ну-ну. Можно посмотреть? — Мхов берёт механизм в руки. — Так, это понятно, так… А сам-то ремень у тебя от чего запускается?
— Стрелка метронома толкает штуку одну там внизу, — объясняет Алексей, — а от неё уже ремень…
— Что за штука?
— А ты сними нижнюю крышку.
Мхов берет с верстака отвёртку, переворачивает метроном и принимается за винты в его основании. Всё-таки сын у него, что надо сын, умный парень, рукастый. Да и он сам молодец, что проявляет интерес к его интересу, потому как…
Оба-на!
Рот Мхова мгновенно наполняется кислой слюной, ноги слабеют, сердце щемит от чёрной тоски. Он застывает, тупо уставясь в нутро изделия, сработанного руками его сына. К горлу подкатывает тошнота, Мхов изо всех сил борется с ней, конвульсивно сглатывая дурную слюну. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, но сын, встревоженный произошедшей с ним переменой, прогоняет наваждение.
— Пап, а пап! — Алексей теребит рукав его рубахи. — Ты чего, а?
К Мхову постепенно возвращается способность соображать, говорить, действовать. Он слабо кивает на предмет, закреплённый в основании метронома:
— Ты где это взял?
— Нашёл.
— Где?
— За домом. За бассейном. А что?
— Ничего-ничего. — Мхов старается быть спокойным. Так. За домом. За бассейном. То есть там, где давным-давно, во времена его детства, была зольная яма. И где теперь, как и по всему участку, копаются немцы, устраивая, прокладывая свою хитрую пиротехническую систему. Ну понятно. Ладно.
— Ты знаешь что, Лёх, — осторожно говорит он. — Давай мы сюда что-нибудь другое подберём. Приладим. А это, — он показывает на облезлую металлическую штучку, — я того… Ладно?
Сына разбирает любопытство. Оно оказывается даже сильнее чувства протеста, знакомого каждому, чью работу хотят испортить. Он спрашивает:
— А что это, пап? В чем дело-то?
— Да ничего, ерунда. — Мхов уже поддевает отверткой так переполошивший его предмет, расшатывает, достаёт его на свет божий.
— Только осторожно, — бубнит Алёша, — не повреди там ничего.
Сын, похоже, всё-таки обиделся, ну ладно, переживёт.
— Да нет, я ж потихоньку, — Мхов демонстрирует Алексею неповреждённое нутро прибора, — а на это место мы что-нибудь подыщем. Ещё лучше. Зачем тебе этот хлам?
Извлечённый предмет неприятно холодит ладонь, Мхов прячет его в карман брюк. Говорит:
— Пойдем, Лёха. Мама завтракать ждет.
Сын, не глядя на отца, неохотно слезает с табурета, собирает инструменты, прячет свою ополовиненную машину в железный шкаф. Они выходят из мастерской, потушив за собой свет, покидают гараж, запирают двери. Обратный путь к дому двое проходят, не проронив ни звука. Расстроенный сын явно не хочет говорить, Мхову тоже есть о чём помолчать. Старая обожжённая железка слегка оттягивает карман, царапает кожу через тонкую ткань. «Время, оно как бы само, — вспоминает он слова сына. — Вот именно. Мы его не звали, а оно вот оно. Само. Как бы. И что теперь с ним прикажете делать?» Мхов вдруг замечает, что вокруг заметно потемнело. Он озабоченно глядит вверх. Солнце, ещё полчаса назад обнажённое посреди ясного неба, быстро затягивается сухими белёсыми облаками. Поднимается ветер, становится зябко. Мхов кладет ладонь на хрупкое плечо сына. Тот хоть и не отодвигается, но и не делает движения навстречу.
— Р-р-р-гав!!!
Откуда ни возьмись, из зарослей акации вылетает доберман, разряжая обстановку, дружелюбно рычит, носится вокруг отца с сыном. «Ничего, — думает Мхов. — Обойдётся».
Жена, завидев их издалека, кричит:
— Накрываю?
Мхов кивает ей навстречу, давай, мол.
— Руки мыть, — говорит он сыну. В отцовой ванной они по очереди мылят ладони пахучим мылом, вытирают руки полотенцами, сушат под горячей воздушной струёй. Алексей вдруг ни с того ни с сего спрашивает:
— Пап, а зачем бреют подмышки?
Мхов рад и этому.
— Для чистоты, для гигиены, — охотно объясняет он. — Вырастешь, тоже будешь брить.
— А мама бреет подмышки?
Мхов слегка обескуражен.
— Ну… да. А почему ты спросил?
Сын объясняет:
— Фридрих говорит, что у них в Германии многие женщины специально не бреют подмышки. Почему?
— Хм. Почему. Надо же. Ну и фиг с ними.
— С кем?
— С Фридрихом. С Германией. С их германскими… Давай, пошли, мама ждёт.
Но уже за порогом ванной Мхов, словно вдруг до конца додумав какую-то мысль, отменяет своё решение завтракать. В прихожей он надевает теплую куртку и, выйдя во двор, говорит жене, накрывающей на стол в ротонде:
— Маш, вы начинайте, завтракайте, меня не ждите. Я ненадолго.
— Да куда ты? Поешь сначала.
— Не, я скоро, мне тут надо кое-что.
И быстро шагает за ворота. Сын долгим взглядом смотрит ему вслед.
Мхов идёт по поселку в сторону озера. Он не слишком смотрит по сторонам, ему тут всё и так знакомо с детства. Хотя это больше касается ландшафта. Большинство же строений изменились и очень. Раньше это всё были крепкие дачи руководящих работников районного уровня. Теперь же преобладают богатые особняки, возведённые на месте старых дач такими как он или почти такими. Те, у кого лучшие времена остались в прошлом, кто не смог обосноваться в новом времени так же по уму как в старом, продают свои участки (сам Мхов таким образом прирезал к родительским тридцати соткам ещё шестьдесят) и строятся в местах попроще. И это правильно. Жить нужно в своём круге, среди своих, чтобы не было зависти и злобы.
Между тем, ветер с каждой минутой становится всё сильнее. Мхов застёгивается на все пуговицы, убыстряет шаг. Спустившись к озеру, он останавливается у самой кромки воды. Облака, ставшие вдруг тёмными, уже обложили небо до самого горизонта. «Как-то слишком быстро», — думает Мхов. Вода в озере, обычно светлая и почти прозрачная, сейчас мутна и тяжела, крупная рябь катится по поверхности. Ивовые заросли вдоль берега шумят под ветром так, будто сделаны из жести.
Мхов опускает руку в карман. Странно, железка и в кармане остаётся пугающе холодной, ну да хрен с ней, недолго ей ещё. Он внимательно рассматривает её, почерневшую от огня и долгого лежания в земле. Затем заносит руку над головой, на какое-то совсем короткое время замирает (в голове противно гудит, словно её подключили к высоковольтной линии электропередач, а может это ветер колотится о барабанные перепонки), потом резко, до боли в плече, отводит руку назад и с силой забрасывает лишнюю ему вещь в озеро.
Та очень долго, до рези в глазах долго, кувыркается по высокой дуге, на мгновенье зависает в осеннем воздухе, обречённо валится вниз, плюхается в воду, очень медленно, как ему представляется, тонет, как утонули два года назад в Карибском море его отец и мать.
Родители, нарядные, стояли на крыльце дачи, глядели, улыбаясь, как их сын с неуклюжей важностью вылезает из отцовской служебной машины. Сегодня у него особенный день, четвёртый такой день с начала жизни и первый — хорошо запомнившийся.
Ранним утром отцовский шофёр Николай остановил «двадцать первую» «Волгу» с хромированным оленем на капоте у ворот их дачи. В общем-то он всегда приезжал примерно в это время, чтобы везти отца на работу. Но сегодня-то было воскресенье, и Николай приехал не за отцом, а за ним, Кириллом. Именно он, Кирилл, заслышав призывное «би-би-и-ип!» от ворот, выбежал из дома и под довольными взглядами родителей взобрался на переднее пассажирское сиденье красивой черной машины.
— Поехали? — улыбаясь одними глазами, спросил его Николай.
Кирилл только кивнул в ответ, еле справляясь с волнением. Ещё бы! Сегодня он впервые едет в отцовской машине один с водителем, как настоящий взрослый. И не просто едет «прокатиться до угла», и даже не до детского сада, до которого от городской квартиры всего-то ничего, а отправляется в дорогу, у которой есть начало, середина и конец. А главное, есть то единственное, что отличает настоящую дорогу от ненастоящей — а именно наличие предмета, отвечающего на вопрос «зачем?». Он едет смотреть Москву.
Вот Николай пошевелил каким-то рычажком под рулевым колесом, надавил где-то внизу ногой, машина мягко взвыла, мать запоздало крикнула от ворот:
— Коля! Вы там поосторожней, смотрите!
И они тронулись!
Конечно, он не запомнил в точности весь маршрут. Он впервые увидел Москву вот так вот сразу, поэтому поездка отложилась в его детской памяти в виде огромной суммы впечатлений от городских пространств, умытых коротким майским дождем и тут же высушенных ясным ранним солнцем.
Проспекты, переходящие в улицы.
Улицы, вливающиеся в площади.
Подмигивающие всеми тремя глазами светофоры.
«А это что?» «Спидометр».
Тяжёлые тёмные памятники на площадях.
Ряды глазеющих окнами длинных высоких зданий.
Его рука, высунутая в открытое окошко и отброшенная назад встречным ударом воздуха.
«А это?» «Рычаг переключения передач».
Снова улицы, потом бульвары.
Регулировщики с полосатыми жезлами в руках.
Округло-точные движения рук и сосредоточенность взгляда Николая, ведущего машину дальше, дальше.
Стая голубей, с шумом взлетевшая прямо из-под колес.
«А там?» «Педали сцепления, тормоза, газа».
Закованные в камень набережные и ажурные металлические мосты.
Широкая река с пароходами прямо посреди города.
«А погудеть?» «Би-ип! Би-би-ип!»
Захватывающая, ярко выкрашенная утренним солнцем звездно-башенная панорама Кремля.
— Ну что, домой?
— Нет! Ещё!
— Родители сказали, чтоб к девяти назад. — Водитель озабоченно поглядел на часы. — Надо слушаться. Нельзя опаздывать.
Ну, раз родители… Тут уж ничего не поделаешь. На свой детский лад он понимает, что целиком зависит от них и весь в их власти. Зависимость эта столь безысходна, а власть столь всеобъемлюща, что нечего и пытаться хоть сколько-нибудь овеществить нарождающееся в нём чувство протеста. Да и зачем? Что толку в голом, ничем не подкрепленном протесте? Его капитал — послушание; проценты с этого капитала — родительская любовь, выраженная, в частности, в приятных мелочах, вроде сегодняшней поездки.
И вот он благодарно-важно вылезает из машины. Отец и мать, довольные, встречают на крыльце.
— Как покатались? — поинтересовался отец.
— Во! — он лихо выставил перед собой поднятый вверх большой палец.
— Ну и отлично. Молодец!
— Коля, зайдите, выпейте с нами чаю, — пригласила шофёра мать.
— Пошли, Николай, — поддержал отец.
В глубине дома звонко затренькал телефон.
— Беги быстрее, — заулыбалась мать. — Это звонит Юрий Гагарин поздравить тебя с днем рождения.
Из черной трубки доносятся поначалу невнятные вопли жены. Потом из них вычленяются отдельные звуки, складываются в слова.
— Кирилл! Кирилл! Ой, Кирилл! Лёшка! Лёшка! Ой, что делать, не знаю!
— Что стряслось?! Говори, что?! — он до ломоты в суставах сжимает трубку мобильника, корпус трещит в кулаке. Ноги уже сами несут его сквозь ещё более усилившийся ветер — назад от озера к дому.
— Лёшка! Дорсета! Лёшка! Дорсета! — без особого смысла продолжает причитать жена.
— Да что Лёшка?! Что Дорсета?! Говори по делу, твою мать! — Мхов едва перекрикивает разгулявшуюся природу.
— Лёшка Дорсета уби-и-ил! — наконец вытягивает из себя Мария и принимается безудержно, тяжко рыдать.
«Что за бред! Сын убил их собаку?! Такого просто не может быть! Так что же тогда жена? Умом она двинулась, что ли? Нет, ерунда. Значит, что-то действительно случилось. Но сами по себе эти три слова: «Лёшка», «Дорсета» и «убил», — рисуют слишком лаконичную и оттого совершенно невероятную картину. Чушь какая-то! Эти три слова никак не могут стоять в одном ряду, они просто не способны согласоваться друг с другом. Да! Не будучи хотя бы оправданы каким-то привнесенным обстоятельством, которое сообщит немыслимой картине, что нарисовала жена, некий житейский смысл».
Думая так, Мхов на бегу пытается разгадать за бабской истерикой рациональный ход, способный хоть не сразу, но примирить его с происшедшим, и уже у ворот дома вдруг догадывается, что в давешней последовательности не хватает слова «случайно». Или же — «нечаянно». То есть, сын случайно, или нечаянно, или лучше случайно-нечаянно убил собаку. А, может, и не убил вовсе? Может, ранил? А жена всё напутала? Но как такое вообще могло случиться?!
Мария в косо наброшенном пальто, давясь плачем, встречает его у ворот. На его «Ну! Ну! Ну!» она как-то ломано машет рукой:
— Там… Возле бассейна…
По дороге Мхов натыкается на взгляд сына, прямо стоящего в дверях дома. В глазах у Алексея страх, Мхов пробегает мимо. Уже издалека, увидев, в какой позе находится собака, он защемившим сердцем понимает, что дело плохо, окончательно плохо.
Добежав, он видит, что доберман лежит, нет, валяется неодушевлённым предметом у борта бассейна. Его голова безжалостно разбита, нет, размолочена в прах тупой силой. Орудие тупой силы и одновременно её торжество в виде массивного слесарного молотка брошено рядом; кровь собаки вперемешку с клочками шерсти и фрагментами мозга уже почти запеклась на равнодушном металле. Мхов какое-то время горбится над телом Дорсета, без чувств, без мыслей, без желаний. Потом накрывает курткой начавший холодеть труп и бредёт к дому.
Жена как-то скукожилась, плачет, прислонясь к перилам лестницы. Сын всё так же стоит в дверях, его бьёт крупная дрожь. Что до Мхова, то теперь, увидев своими глазами, во что превратился Дорсет, он уверен: не может быть. Поэтому он спрашивает:
— Кто это сделал?
И, упёршись в молчание, спрашивает снова:
— Кто?
— Это не я!!! — неожиданно изо всех сил кричит Алексей.
Мхов тупо глядит на сына, дескать, чего разорался-то?
— Кто? — безнадёжно настаивает он.
— Да Лёшка это, — тихо роняет Мария. Она уже не плачет, смотрит на сына снизу вверх со страхом, и как будто не узнавая.
— Это не я! — снова кричит Алексей! — Не я! Не я! Не я!
— Когда ветер поднялся, — монотонно говорит жена, — мы в дом перешли. Я стала на кухне накрывать, Даша со мной была.
— Где Дарья? — вскидывается Мохов.
— В доме. Ну вот. А он, — Мария кивает на сына, — вышел.
— Пап, я тебя посмотреть пошёл! — Алексей вцепляется в перила. — К воротам!
— Потом я услышала визг Дорсета. Нет, крик… Страшный. — Голос жены срывается. — Потом тишина.
— Я тоже услышал!
Алексей всем телом подается вперед, глядя на отца умоляюще.
— Я побежала посмотреть. Дорсет… там… И он…
— Я первый прибежал! И первый увидел!
Сын уже плачет.
Мхов стоит молча, словно вспоминая что-то. Вспомнил. Поворачивается, быстрым шагом доходит до бассейна, поднимает с земли окровавленный молоток и так же быстро возвращается обратно. Показывает Алексею.
— Это что?
— Молоток, — проговаривает сын сквозь слезы. — Там лежал.
— Боже, — роняет Мария.
— Откуда молоток?
— Из… из…
— Мастерской, — договаривает за Алексея Мхов.
— Я не убивал!!! — надрываясь, кричит сын. — Папа! Почему ты мне не веришь?! Я же тебе никогда не врал!
— Ты что, уже там, в гараже, спланировал? — быстро спрашивает Мхов, сам поражаясь, как дико и глупо это звучит. — Почему? Из-за чего? Из-за этой железки?! При чем же тут собака, засранец?!!
Нервы у Мхова наконец сдают. Он с силой швыряет тяжёлый молоток на ступени крыльца, мелкие осколки красного мрамора летят во все стороны.
Сын уже ничего не говорит, он захлёбывается рыданиями, вслед за ним снова принимается рыдать жена.
Второй день, понедельник
— Сознавайся, сука! — в который раз повторяют человеку, сидящему на красно-бархатном золоченом троне. Трон стоит посреди обширного подвала, в подвале зябко, пахнет сырым камнем.
Человек этот, хоть и сидит на троне, не похож на короля, он вообще уже чёрт знает, на что похож. Его ноги туго привязаны к ножкам трона, руки — к подлокотникам, лицо основательно раскурочено, белки выкаченных глаз заплыли кровью. Рубашка на нём разорвана, грудь сильно обожжена. Брюки спущены до щиколоток; туда, где у мужчин находится причинное место, Мхов, устроившийся чуть поодаль на гнутом стуле, старается не смотреть. Сбоку трона за маленьким круглым столом громоздится генерал Срамной; покачивая безукоризненно подстриженной красивой седой головой, он тихим ровным голосом спрашивает у человека на троне одно и то же: «Кто ты такой?» и «На кого работаешь?». Вообще-то вопросов к человеку гораздо больше, но сначала пусть ответит хотя бы на эти.
Только в ответ на вопросы, даже такие легкие, человек молчит, молчит уже почти сутки, несмотря на то, что его обрабатывают, сменяя друг друга, без перерыва двое людей Срамного — одного кличут Тайсон, другого — Пластилин.
Сейчас как раз смена Пластилина. Высокий, худой, с длинными ладонями в белых хирургических перчатках и со смятым на одну сторону лицом, он после каждого вопроса генерала что-нибудь этакое делает с человеком на троне. Приговаривая: «Сознавайся, сука!» Но всё без пользы. Когда Мхов полчаса назад появился в подвале, Срамной вполголоса доложил: «Клиент, хм, мало сказать сложный — глуховой клиент. Не поверите, Кирилл Олегович, за всё время — ни единого звука. Я человек повидавший, сам претерпевший изрядно, но ни наблюдать такого, ни хотя бы слышать о таком не приходилось».
«Зачем я пришёл сюда?» — нехотя думает Мхов, примостясь на неудобном стуле, глядя в окровавленные глаза человека на троне. Тот в свою очередь упёрся мутным взглядом в зрачки Мхова, будто желает что-то сказать ему одному. Так, по крайней мере, кажется Мхову. Но ему не хочется фиксировать внимание ни на чем, что происходит в подвале. Не его это работа, хотя интерес — его. «Идти надо отсюда», — думает он. Тем временем Пластилин, выудив откуда-то толстую сапожную иглу, остро приглядывается к человеку в кресле, явно вознамерившись загнать тому свой инструмент под расплющенный ноготь.
О, игла под ногти — это хорошо знакомо Мхову! Этот достающий до мозга особый хруст и ослепляющая боль… Боже, как давно это было! «Всё, ухожу», — решает Мхов. Туда, где внизу плавно колышется тёмно-синяя лента Рейна. Где вверху, в тумане посреди мощных горных вершин, как продолжение самого высокого утеса, серебряно-ледяной глыбой устремился к небу зубчатый замок. А Вотан и Логе, скроив страшные лица, волокут превращённого в жабу связанного Альбериха. Блудливого горбуна-нибелунга, захотевшего править миром и так неосмотрительно купившегося на проговорку русалки Воглинды:
- Кто без любви
- прожить рискнёт,
- кто женских чар
- отвергнет дар,
- тот лишь один - волхованьем —
- всесильное кольцо скуёт!
И вот теперь глупому, злобному карлику предстоит вернуть доставшееся столь дорогой ценой кольцо из рейнского золота, напоследок успев лишь послать подальше его нового владельца.
Каменные своды подвала массивны и глухи, но даже сквозь них пробиваются мощные, накатистые звуки оркестра; там, наверху, началась четвёртая, последняя сцена «Золота Рейна», предвечерия вагнеровского «Кольца нибелунга».
Мхов быстро встаёт, отодвигает в сторону реквизитный стул, последний раз вглядывается в человека, сидящего на реквизитном троне, и, кинув на прощанье своим людям: «Продолжайте, работайте», — покидает мрачное подземелье в необитаемой части здания. Здесь, среди всякого хлама и ненужного реквизита, начальник службы безопасности оборудовал для себя что-то вроде полевого офиса. Надежная металлическая дверь захлопывается за Мховым, громко лязгает кодовый замок.
Миновав пост охраны, он поднимается наверх по длинной винтовой лестнице с громоздкими коваными перилами. Долго идёт по слабо освещённым служебным переходам театра. Проходя мимо артистического буфета, он замечает там театрального завлита; тот, сидит за столом (бутылка коньяка «Арарат», пара лимонов и тарелка с сёмгой), жутко матерится, громко доказывая что-то своему соседу. Тот, небольшой грузный человек в толстых очках, молчит, брезгливо улыбается, катая по поверхности стола пустую рюмку.
Завлит переферийным зрением ловит Мхова, спешащего мимо, бросается к нему.
— Кирилл Олегович!
Мхов неохотно приостанавливается. Завлит, его фамилия, кажется, Монтенелли не то Монегетти, в общем, из некогда обрусевших итальянцев, говорит быстро, беспричинно восторженно, без пауз, как фокусник крутя во все стороны руками. За его словами Мхову чудится океан безумия.
— Кирилл Олегович, у вас есть одна секунда?! Кирилл Олегович, я насчет мяса! Я помню наш разговор! Полгода назад! Я говорил вам про мясо! Вы не забыли?! Вы говорили, что нам нужно что-то, что… Я сразу тогда подумал про мясо! Вы в принципе одобрили! Мясо! Кирилл Олегович! Вон он сидит! Гениально! Ни один театр не берет! Он согласен! Перелопатить для нас мясо! Но хочет больше денег!
— Кто? Каких денег? Какое к ебени матери мясо? Что вам надо?
Мхов старается говорить тихо, напряжение последних дней и часов сказывается, ему очень хочется изо всех сил ударить в это скачущее перед ним по-средиземноморски смазливое лицо.
Монтенелли-Монегетти немного озадачен. Но ничуть не сконфужен.
— Мясо? Ну мясо же! А! Да не мясо! А мя-со!
— Пошёл. Вон, — задыхаясь от злобы непонимания, чётко выговаривает Мхов одними губами.
И идёт прочь, оставив позади остолбеневшего завлита.
По дороге он немного успокаивается, но всё равно у входа в свою ложу несколько задерживается, делает пару-тройку глубоких вдохов, нацепляет на лицо меланхолическую улыбку. Охранник Пётр на всякий случай заучено лыбится в ответ (Мхов запрещает телохранителям постоянно иметь на физиономиях «профессиональное» бесстрастно-идиотское выражение), предупредительно открывает тяжеленную резную дверь. Мхов бесшумно переступает через низкий порожек и оказывается в бархатном сумраке ложи.
Клара не замечает, не чувствует вошедшего Мхова, потому что оркестр как раз вовсю гремит, сопровождая нешуточную истерику Альбериха. Только что Вотан силой отнял у него кольцо и теперь оказавшийся ни с чем нибелунг, бешено хохоча, кричит:
- Не слышите вы
- Мою боль?!
- Услышьте тогда проклятье
- в слове моём!
- Я ковал взамен любви
- тебя, моё кольцо!
- Ненависть —
- отныне твой дар!
- Ха! Будь же смертью
- для взявших тебя!
Клара сидит, расслабленно откинувшись в кресле, закинув ногу на ногу. Высокий разрез на чёрном вечернем платье открывает длинное узкое бедро, затянутое в тёмный чересчур прозрачный чулок. Голая худая рука то и дело таскает шоколадные конфеты из коробки, стоящей на обводе ложи, и кладет их в ярко накрашенный рот. Клара при всей своей видимой изысканности немного вульгарна, но это-то сочетание больше всего и нравится в ней Мхову.
Он долго любуется ею, потом подбирается сзади, кладет руку на смуглое плечо. Клара не вздрагивает от неожиданности, для неё просто не бывает неожиданностей, она всегда готова ко всему. Она усмехается, не отрывая глаз от происходящего на сцене.
Там, выплевывая последние слова в лица богов, Альберих тоскует по утерянному кольцу.
- …я дождусь времён,
- когда ты опять моим будешь!
- Но ныне, в муке моей, —
- ха! Проклято будь, кольцо!
Мхов усаживается рядом с Кларой. Клара на него ноль внимания, только положила горячую продолговатую ладонь на его колено. Вникает в разборки близ Валгаллы и лопает конфеты; полоска растаявшего шоколада обрамляет алую помаду на её губах. Мхов расслабляется, думает о своём. Невесёлые мысли проклёвывают его темя изнутри черепа.
Вчера вечером он попробовал по душам поговорить с сыном, хоть и нелегко ему было: он только что закопал добермана под кустом пузырника в укромном уголке сада, перед тем завернув собаку в чёрную пластиковую плёнку. Разговора не получилось. После первых же его слов Алексей ударился в самую настоящую истерику, агрессивную и бессловесную. Мхов вынужден был оставить его в покое, так и не получив ответа на вопрос «почему?». Больше всего напрягает то, что сын так и не признался в содеянном. Не так страшна ересь, полагали инквизиторы, как упорство в ереси. А инквизиторы знали в таких делах толк. Ведь признание — это почти раскаяние. А в непризнании, в нераскаянии есть что-то ещё более зловещее и опасное, чем само по себе преступление. Затаённое зло — вот что там есть.
Тем временем на сцене боги, наконец, уговаривают строителей Валгаллы, братьев-великанов Фазольта и Фафнера, взять за работу всё золото Рейна плюс в качестве бонуса злосчастное кольцо нибелунга — всё это взамен обещаной им ранее молодой богини Фрейи. Только-только великаны начинают промеж себя делёж, как в кармане у Мхова сигналит мобильный телефон. Звонит Срамной.
— Кирилл Олегович, я тут наверху у дверей. Будьте добры выйти на минуту, не телефонный разговор.
Мхов выходит. Срамной деликатно берет его под руку, отводит в сторонку.
— Кирилл Олегович, а клиент-то дуба дал.
Не дождавшись никакой реакции, генерал пускается в подробности.
— Вы ушли, мы продолжили. К сожалению, с прежним успехом. А десять минут назад, — Срамной коротко глядит на золотой «Лонжин», тонко гармонирующий с золотыми же запонками в манжетах добротной сорочки, — так вот, десять минут назад он как-то… устал и…
— Что вы сказали? — удивлённо переспрашивает Мхов.
— Я сказал, что он как-то… устал.
— Как это? Что вы имеете в виду?
Срамной поджимает губы.
— Было такое впечатление, что он именно устал.
— От чего?
— От всего. От нас.
— А из чего сложилось такое впечатление? — продолжает допытываться Мхов, сам не понимая, зачем ему это нужно.
Срамной сосредотачивается, припоминая.
— Ну, из того, как он посмотрел, как вздохнул, пошевелился, переменил позу, наконец.
— Хорошо. Устал. И что дальше?
— Дальше? Дальше ничего. Закрыл глаза. И помер.
— Вот так вот взял и помер.
— Именно так, Кирилл Олегович. Я же говорю, необычный экземпляр.
— Плохо, Пётр Арсеньич, — резюмирует Мхов. — Мы так ничегошеньки и не знаем.
— Будем работать дальше, Кирилл Олегович, — генерал разводит руками.
— Да уж работайте, — роняет Мхов. — Кстати, сегодня как?
— Пока ничего. Не докладывали.
— Работайте, — сухо повторяет Мхов. И уходит обратно в ложу.
На сцене как раз Фафнер, не поделив с братом вознаграждение, бьёт Фазольта тяжёлым колом по голове и, глумясь над умирающим, поёт:
- …а колечко-то моё!
И, не торопясь, собирает в мешок оставшееся золото.
Клара неожиданно громко смеётся. Непрожёванная конфета тягучей сладостью пузырится на её губах. Ведомый одной только ей юмор ситуации никак не дойдёт до Мхова. Зато он вдруг чувствует сильнейшее желание, соотносимое, если учесть нахождение поблизости свежего трупа, с некрофилией. Но Мхов об этом не догадывается. Крепко обхватив длинное туловище смеющейся Клары, он втискивает её лицом вниз в узкое пространство между рядом кресел и стенкой ложи. Опускается над ней на колени. Высоко задирает платье. Шарит между влажных ляжек, отыскивая оптимальный путь. Затем с силой вдвигается в хохочущую Клару и горячо функционирует с ней под мощные звуки оркестра.
Долго, очень долго.
Доннер ударами своих молний рассеял тучи над замком.
Вотан пропел хвалу Валгалле, новой обители богов.
Оставшиеся ни с чем русалки жалуются из вод Рейна, умоляют вернуть им золото.
Боги торжественно шествуют в Валгаллу, свой облачный чертог.
И только тогда обессилевший Мхов извергается в загнанную Клару, её финальный вопль высокой чистой нотой вонзается в заключительные, могучие аккорды оперы. Снизу, оттуда, где Клара, душной волной поднимается сырой, как бы мясной запах, и тут Мхов вспоминает, о каком таком мясе толковал ему завлит.
Уже отправив Клару с водителем домой и сидя один в машине, он набирает телефон директора театра.
— Лев Данилыч, это Мхов. Ко мне сегодня завлит подходил. У него небольшая проблема. Да. Кто-то там написал пьесу в стихах. Излишне замороченную. Но, судя по всему, интересную. Ну. Да, «Мясо». Знаете? Да. Что-то антиутопическое. Типа, мясократическое общество и так далее. Да. Ха-ха. Ну, этот автор согласился переделать её в оперное либретто. Для нас. Просит бабок прибавить. Подходил? Сколько? Ну и что? Лев Данилыч, это смешно. Конечно. Вот именно. Да. Понравилось. Мощно. Хорошо. Обсудим. Да говно вопрос. Спокойной ночи.
Мхов, не торопясь, трогает с места. Настроение не то чтобы сильно улучшилось, но явно не такое поганое. Клара… Неудобно получилось с завлитом. Надо при случае извиниться. Завлит свое дело знает, директор им доволен. А он, Мхов, доволен своим театром. Это, конечно, для него не бизнес, так, почти меценатство. Но себя окупает. Опера, в силу своей изначальной помпезности, хорошо жрётся потянувшимися к большому стилю вчерашними мыловарами. Для таких сейчас месяц в театре не показаться — кореша не поймут.
«Ти-да-рам! Па-рам! Па-р-ра-а-а!» — руля по вечерней Москве, Мхов громко напевает из Вагнера.
— Это тромбон, — показала мать. — А этот инструмент называется фагот.
Завтра родители в первый раз поведут его на концерт симфонической музыки. До этого он слышал её только по радио и на пластинках. Ему уже минуло десять. «Пора приобщать ребенка к живой классике», — так решила мать. Ей виднее, она директор музыкальной школы. Его самого в «музыкалку» не отдали, родители постановили, что у него другой склад ума. Какой такой у него склад ума, он сам ещё не знает, но маме с папой виднее. Он и не возражает. Он любит арифметику, рисование, сказки и книжки про героев. Герои, в том числе сказочные, нравятся ему тем, что делают всё правильно и все их за это любят. Он рано понял, что героизм заключается не в самой по себе яркости поступка, а в выборе правильного способа поведения в той или иной ситуации. Он и сам не прочь быть героем и точно знает, что на героев не учат ни в одной школе. В том числе музыкальной.
Мать достала из книжного шкафа музыкальный учебник и велела ему выучить названия всех инструментов оркестра. Кое-что он уже знал — скрипку, например, или трубу, или виолончель. Остальные дались легко, тем более что книжка была с картинками, и к ней прилагалась пластинка с записями звучания всех инструментов по отдельности. Так что можно было для лучшего запоминания связывать в уме названия инструментов с их внешним видом и звуками, которые они издают. Особенно ему понравилась валторна — медная змея, закрученная в кольцо, с широким круглым раструбом, с нежным и в то же время сильным нутряным звуком.
На следующий день вечером они всей семьёй сели в такси, и оно привезло их в филармонию на площади Маяковского. На огромной афише большими буквами была написана программа концерта. Среди прочего стояло: ФРАНЦ ШУБЕРТ. НЕОКОНЧЕННАЯ СИМФОНИЯ.
— Мам, а почему симфония неоконченная? — спросил он.
— Потому что Шуберт ее не дописал, — ответила мать.
— Почему?
Мать пожала плечами.
— Никто не знает наверняка.
— Но версии-то есть?
Это спросил уже отец.
— Шуберт был гений, — подумав, сказала мать. — Но он был гений эксперимента. Во всём. Он экспериментировал со своими чувствами, с музыкой. В этом случае он придумал лирико-эпическую симфонию, соединил песню с эпосом. Попробовал. Мне кажется, он догадался, что у этой музыки нет будущего. И бросил. Я так думаю. Хотя лучше бы не бросал.
— Всё понял? — усмехнувшись, спросил Кирилла отец.
— Не всё. Но в общем понятно.
Впрочем, до конца ему было понятно лишь одно: этот Франц Шуберт, может, и был гением, но он не был героем. Гораздо позже он нашел подтверждения правильности своей детской догадки. Сумасшедшее личное обаяние и ошеломляющая лиричность музыки Шуберта делали этого маленького, нелюдимого человечка в смешных круглых очках предметом страсти многих женщин. Но ни одна из них его не любила. Его вообще никто не любил, поэтому он и умер в 31 год. Организм, подкошенный затяжным сифилисом, сдался средней тяжести пищевому отравлению.
Внутри, в фойе Зала Чайковского, было много света и нарядных людей, с некоторыми из них мать с отцом раскланивались, здороваясь. Из чего он сделал вывод, что здесь собирается, хотя бы в части своей, более-менее постоянная публика и его родители явно из её числа.
Потолкавшись немного в фойе, родители привели его в большой зал, где рядами тянулись кресла, а на сцене громоздились пюпитры с раскрытыми нотными тетрадями. Здесь же на стульях и посреди них расположились в ожидании музыкантов их инструменты. Он сразу узнал большие пузатые контрабасы, литавры, похожие на кухонные котлы (не хватало только развести под ними огонь), длинный коричневый посох фагота, тщедушные тёмные тельца деревянных духовых, резко отражающие яркий свет прожекторов тромбоны и трубы, а вот и валторны, свернувшиеся, как маленькие питоны на солнцепёке.
Мало-помалу заполнялся зал. Люди входили, рассаживались, вполголоса переговаривались, шуршали программками. Он сидел между матерью и отцом, грыз огромный красный леденец, купленный специально для него в буфете, слушал разговор родителей поверх его головы.
— Олег, ну что Ганиев? — спросила мать.
— А-а, — отец досадливо поморщился, — звонил сегодня утром, извинялся.
— И?
— Ну что и? Я говорю, мол, я тебя, Рафик Ганиевич, конечно, прощаю…
— Ну во-от, — досадливо протянула мать.
— …но больше ко мне не обращайся никогда ни за чем.
— А он?
— А что он? Проглотил.
— Правильно, — мать покивала головой. — Но, Мхов, — тут её голос сделался решительно-твёрдым, — всё равно надо быть жёстче. Что значит, прощаю? Такие вещи…
— Галя! — тихо прервал её отец, показав глазами на сына, чутко вслушивающегося в их разговор.
Мать осеклась и, развернув программку, принялась внимательно её изучать.
— Обожаю Городовского! — вдруг воскликнула она.
Кирилл вопросительно на неё посмотрел.
Мать объяснила:
— Василий Городовский — это дирижёр. Один из лучших.
— Дирижёр?
— Дирижёр — это главный человек в оркестре. От него зависит, как играет оркестр и играет ли вообще.
— А сам этот… дирижёр? Он-то на чём играет?
— Дирижёр ни на чём не играет, — улыбнулась мать.
— Вернее, он играет сразу на всём оркестре, — дополнил отец.
— Как это? — не понял Кирилл.
— А вот смотри, — отец кивнул в направлении сцены. — Сейчас сам всё увидишь.
В зале тем временем притушили свет, а пространство сцены заметно оживилось. С двух сторон на неё выходили люди, мужчины и женщины. Первые были одеты в диковинные длинные чёрные наряды с разрезом сзади, чёрные же брюки и белые рубашки с галстуками, похожими на крылья больших бабочек. На женщинах были также чёрные жакеты и длинные юбки плюс белые блузки с узкими чёрными полосками ткани вокруг шеи.
Когда они расселись по своим местам и взяли в руки инструменты, на сцену уверенным шагом хозяина вышел ещё один человек, тоже в чёрном, очень высокого роста, с длинными прямыми волосами цвета соломы. Его встретили дружными аплодисментами. Человек этот приблизился к пульту, находившемуся прямо перед оркестром, повернулся спиной к залу, взял в правую руку какую-то длинную, тонкую палочку.
Сразу вслед за этим на сцене появилась красивая женщина в длинном нарядном платье с блёстками и что-то объявила звучным голосом. Потом она удалилась, громко стуча каблуками. А высокий человек, стоящий перед оркестром, развел руки в стороны (музыканты взяли инструменты наизготовку) и на несколько секунд застыл в этой позе. И вдруг — неожиданно и резко взмахнул своей палочкой. Немедленно оркестр пришел в движение и (тоже вдруг) издал оглушительный, плотный, затяжной звук, сплетённый, по меньшей мере, из сотни звуков, и оборвавшийся так же нежданно, как и возникший.
После этого на сцене пошла такая работа, что Кирилл с всё возрастающим интересом принялся следить за происходящим. Как оказалось, музыка — занятие не для слабаков, её извлечение связано с немалыми затратами физической силы; музыку делают энергичными, синхронными движениями многих смычков, шустрой беготней пальцев по струнам и кнопкам, быстрой и отчетливой дробью колотушек о тугую кожу барабанов и литавр, мощными ударами друг о друга гигантских железных тарелок, интенсивным вдуванием воздуха из лёгких в извилистые чрева медных духовых и ещё многими и многими специальными действиями, за которыми, как видно, стоят часы и годы изнурительных тренировок.
Но наибольшего восхищения, несомненно, заслуживал тот, в чьём умении и власти было останавливать и снова запускать, приглушать и опять заставлять звучать на полную катушку все сразу и каждый по отдельности мощные механизмы производства музыки. Это-то и был дирижёр, играющий, как выразился отец, сразу на всём оркестре. Именно он, размашистыми движениями рук в одиночку заправлявший столь масштабным звукоизвлечением, впечатлил Кирилла более всего виденного и слышанного в этот вечер.
Что до самой музыки, то она, при всей её красоте и несомненной значимости, показалась ему какой-то зашифрованной что ли; как если бы за голосами инструментов скрывались совсем иные звуки, пугающую загадку которых ему очень бы хотелось разгадать. Так думал он по дороге домой, с надеждой поглаживая в кармане неразлучное колёсико.
Поздно вечером в своей кровати он какое-то время лежал без сна, додумывая мысли уходящего дня (колёсико холодило ладонь под подушкой), а когда сон начал подступать к нему, смежил веки и шёпотом стал повторять ставшие уже привычными слова: «Колёсико, катись! Катись, колёсико!» Оно и покатилось — как обычно, с первыми каплями сна, упавшими с потолка и запечатавшими его глаза и уши сладким чёрным воском.
Он еле поспевал за колёсиком, споро бежавшим через луга, заросшие крупными, живыми цветами. Резко светило солнце. Цветы шевелили сухими губами, наперебой говорили с ним, кивали ему со своих неподвижных прямых стеблей. На ходу он нагнулся и сорвал один цветок. Тот тонко вскрикнул, ярко-жёлтая головка тут же отломилась, покатилась прочь, жалобно ворча и ругаясь. В его руке остался стебель — длинный, гладкий палец-палочка, подобный предмет он уже видел у дирижёра.
Луга вдруг кончились. Колёсико привело его к внушительному строению из тёсаных бревен, приземистому, но такому длинному, что его противоположный край был почти не виден. Вокруг не было ничего кроме абсолютно пустого места, залитого солнечным светом. Приблизившись, он увидел низкую дверь в стене. Она открылась сама собой. Колёсико шмыгнуло в дверь, он за колёсиком. Внутри обнаружилось огромное полутемное пространство, заставленное длинными шеренгами деревянных стульев. Между ними тянулся узкий проход. В конце его, где-то вдалеке, угадывалась ярко освещённая сцена. Колёсико катилось по проходу, тихо шуршало резиной по дощатому полу, подпрыгивало на редких сучковатых неровностях. Следуя за колёсиком, он оглядывался на людей, плотно заполнивших зрительские ряды. Очень скоро он понял, что здесь — только его отец и мать, просто их необычайно много. Наверное, тысячи его родителей сидели неподвижно в полной тишине и каждый из них умудрялся не смотреть ни на кого из сидящих вокруг.
Вот сцена. Оркестр уже ждёт его. Он взошёл на своё место перед музыкантами. Те дружно раскрыли футляры и достали инструменты. Присмотревшись, он обнаружил, что это какие-то особенные инструменты. Ну конечно! В руках у оркестрантов в виде музыкальных инструментов были люди — большие и маленькие, толстые и тонкие. Вот человек-скрипка и человек-гобой, вон там человек-контрабас и человек-фагот, а это человек-туба и человек-тромбон, ага! человек-валторна! подальше человек-барабан… а это что? так… человек-кларнет… так… надо же! человек-арфа, вернее, много вытянутых в струну человечков, напряжённо дрожащих, намотанных на колки внутри большой, чуть шевелящейся изогнутой рамы.
Что ж, пора начинать, публика (ха! сплошь мама и папа) в нетерпении принялась ёрзать на своих скрипучих сиденьях. Ничего, спокойно. Он вытянул руки на ширину плеч, подражая давешнему дирижёру, коротко глянул на музыкантов. Те сосредоточенно-серьёзно ждали его указаний. Тогда он взмахнул своим пальцем-палочкой и решительно ткнул им для вступления в сторону человеко-арфы. Музыкант послушно предпринял подряд несколько жёстких движений обеими руками, раздался переливчатый хор боли, прерванный гулким всхлипом человеко-литавры, которому, в соответствии со следующим движением дирижёра, крепко вломили колотушкой по плоской голове.
Для начала неплохо! Теперь он повёл рукой в сторону человеко-скрипок; под пилящими движениями смычков те тихо взвыли тонкими голосами, и тут же их поддержал ритмичный обыгрыш из протестующего деташе человеко-альтов, вымученных арпеджио человеко-виолончелей и дерганных вскриков человеко-контрабасов.
Так. Хорошо бы добавить меди! По его знаку, трубачи немедленно поднесли к губам свою блестящую живность и резко вдули ей в уши солидную порцию воздуха. Человеко-трубы пронзительно закричали на разные голоса, выстраивая какие-то нездешние трезвучия, в которые постепенно встроились грубые вопли человеко-тромбонов и болезненное уханье человеко-туб.
С аккомпанементом разобрались. Нужна мелодия! Скомандовав медным и струнным piano, он дал вступление деревянным духовым. Раздался безнадежный плач человеко-гобоев, бессвязные рыдания человеко-кларнетов, затухающее дыхание человеко-флейт. Горькое кряканье человеко-фагота прозвучало, пожалуй, диссонансом и было резко оборвано властной рукой дирижёра.
Теперь соло! Постепенно переведя весь оркестр в режим жалобного бормотания, он с воодушевлением бросил обе руки в сторону валторнистов. Те так рьяно взялись за дело, что унисон человеко-валторн взвился долгим предсмертным пением, подготавливая закономерный финал.
Еле уловимым косым движением пальца-палочки он заставил оркестр разом умолкнуть, некоторое время напряженно работали только скрипачи, щипали измученные тела человеко-скрипок острым, безжалостным pizzicato. И — сразу tutti! С forte до forte-fortissimo через грохочущий водопад боли и страдания!
Coda! Подчиняясь его всепроникающему порыву, музыканты выжали из своих человеко-инструментов всё и сразу. Эта окончательная человеко-музыка словно раздвинула воздух вокруг себя, разорвала его грохотом ужаса пополам с воем отчаяния и, наконец, обрушилась вниз смертельной тишиной.
Он постоял немного без движения, упиваясь этим чудным безмолвием, усталый делатель настоящей музыки, потом, как положено, повернулся лицом к публике, резко согнулся в глубоком поклоне в ожидании грома аплодисментов. Но молчание было ему ответом! Публика сидела без движения, равнодушно глядя множеством родительских глаз мимо него, потом все как по команде встали и как-то сразу куда-то подевались. Ушли и музыканты, побросав, как попало, своих нелепых мертвецов. Он остаётся один, что, по всем правилам охраны VIP-персон, считается совершенно недопустимым. Вот и генерал Срамной постоянно ему пеняет, мол, нельзя так, Кирилл Олегович, непозволительно это с любой точки зрения. Но Мхов, всё отлично понимая, требуя, кстати, от жены соблюдения правил личной безопасности, сам иной раз норовит отослать водителя, избавиться от охраны и в одиночестве проехать по городу. Это, хоть и не надолго, возвращает его в те славные времена, когда он мог позволить себе обычную повседневную свободу, от которой сейчас не осталось и следа.
Садясь за руль, Мхов сосредотачивается на вождении и старается не смотреть по сторонам. Ему не нравится то, что его окружает. Детские впечатления ничего не значат, нынешний Мхов не любит Москву.
Давно ещё, как только он стал ездить за рубеж и увидел европейские столицы, он узнал, что байки о самом прекрасном в мире городе, о Москве-красавице, не имеют ничего общего с правдой. Например, Мхов понимает, что такое красавец Рим, красавец Мадрид, на худой конец, красавец Париж. Он более чем понимает, что такое мрачноватая красота лондонской англиканской готики. Но что такое красавица Москва — он не может понять, сколько не старается. Наоборот, ему активно не по душе её архитектурная безалаберность, кособокость и полное отсутствие стиля. Особенно ему отвратительны глупые, напыщенные постройки последнего времени, все эти агрессивно-тоскливые пародии на купеческо-московский стиль. Во многом из чувства протеста он построил свой загородный дом в полном несоответствии с тем, что есть вокруг. Его дом — это четырёхэтажная четырёхугольная башня из кирпича и мрамора. Просто башня и ничего более.
Мхову обидно, что город, в котором он родился и живет, настолько ему не мил. Обидно не за город, хрен бы с ним, с городом, а за себя.
Он бы с удовольствием уехал и жил в той же Англии или, наоборот, на берегу тёплого моря-океана, но беда в том, что его нынешняя жизнь не предусматривает добровольного отказа от неё. Его жизнь состоит из бесконечного наматывания концентрических кругов; с каждым новым витком окружность увеличивается и соответственно увеличивается охват денег, людей и обстоятельств. Нельзя ни остановиться, ни даже просто замедлить бег: вмиг будешь раздавлен и сметён сопутствующими и противостоящими деньгами, людьми и обстоятельствами.
Да и, совсем уж честно говоря, было бы что-то неправильное в отказе от того, что досталось ценой нескольких лет неимоверного напряжения и страха: когда в первой половине 90-х таких как он отстреливали почти через одного.
Погружённый в эти порядком уже надоевшие мысли, Мхов незаметно для себя проезжает через центр, минует Калининский, Кутузовский, доезжает до Минского шоссе и теперь гонит свой квадратный «пятисотый» по направлению к дому. Съехав с основной трассы, он прибавляет газу — дорога здесь сразу за поворотом поднимается в гору. Взлетев наверх, Мхов, не сбавляя скорости, идет на спуск и начинает тормозить, лишь когда впереди показывается следующий поворот, ведущий к посёлку. И вдруг, когда до поворота остаётся метров сто пятьдесят, слева из леса на дорогу выскакивает некто маленького роста и застывает в каких-нибудь двадцати пяти-тридцати метрах прямо перед несущимся на него автомобилем. Ещё не полностью темно, к тому же Мхов едет с включенным дальним светом, поэтому ему не составляет труда узнать человека, так неожиданно появившегося на дороге. Это его сын; Алексей стоит на роликовых коньках вполоборота, твёрдо расставив ноги, засунув руки в карманы джинсов.
Эта картина во всех подробностях отпечатывается в голове Мхова уже тогда, когда он, ударив по тормозам и вывернув руль, летит в своем кренящемся гелендавагене по направлению к оврагу слева от дороги. Уже в овраге автомобиль, окончательно потеряв скорость, пару раз переворачивается на склоне и замирает кверху колёсами.
Зная наверняка только то, что он жив, Мхов вылезает из машины через то место, где только что было лобовое стекло, и, спотыкаясь, поднимается на дорогу. Там уже никого нет, сын исчез, даже не поинтересовавшись, жив ли водитель автомобиля, улетевшего по его вине в овраг. Мхов с минуту раздумывает, что бы это значило, но происшедшее настолько прибило его, что на какое-то время он тупеет, теряет способность анализировать и находить адекватные решения. Он с трудом соображает, что неплохо было бы позвонить Срамному (поставить его, как положено, в известность касательно нештатной ситуации) и домой, чтобы жена приехала за ним. Мхов спускается обратно к машине, осматривает перевёрнутый джип и только теперь до конца понимает, что побывал в нешуточной переделке. Он осторожно, не спеша, ощупывает всего себя и не находит ни переломов, ни даже сколько-нибудь серьезных ушибов. Так, немного побаливает плечо, ноют рёбра и чуть кровоточит царапина на скуле. Да. Машина почти не помята и соответственно он тоже. Крепкое изделие, ничего не скажешь. Не зря концерн «Даймлер — Бенц» спроектировал эту модель для немецкой (или саудовской?) армии.
Мхов проникает внутрь автомобиля, нашаривает где-то под сиденьем мобильный телефон, выползает наружу. Но трубка мертва, ей повезло гораздо меньше, чем ему. Он зашвыривает бесполезный аппарат в салон; что ж, придется добираться своим ходом.
До дома остаётся километра четыре. Уже совсем стемнело, из леса тянет холодом, там, среди деревьев и кустарника, что-то пугающе постукивает и шуршит. Мхов пускается в путь, пытаясь думать о случившемся. «Почему Алексей оказался здесь в такое время? Зачем он выскочил на дорогу прямо под колёса машины? Его машины? А заметил ли он, что это машина отца? Вряд ли. Темновато. К тому же его ослепил свет фар. Кстати, почему он стоял, как вкопанный, как будто специально ждал, когда его собьют? Растерялся? А потом испугался, что водителю хана и сбежал? Не знал, что за рулём отец? А если бы знал? А если знал?! Дичь какая!»
Вопросы без ответов острыми каменьями крутятся в голове Мхова, колотятся, царапаются, гремят.
Мучаясь этим, Мхов замечает новенькую БМВ-«пятёрку» только когда она обгоняет его и останавливается, блестя и сверкая в собственном свете как новогодняя ёлка. На широком заднем бампере автомобиля крупно выведено: АСКОЛЬДОВА МОГИЛА. Дверца с водительской стороны решительно распахивается, тишину раскалывает оглушительный, сочный баритон Розенбаума:
- Гоп-стоп! Семен, засунь ей под ребро!
- Гоп-стоп! Смотри не обломай перо
- Об это каменное сердце
- Суки подколодной…
— Здравствуйте, Кирилл Олегович! — перекрикивая песню, Мхова приветствует среднего роста мускулистый крепыш лет двадцати трёх с обритой наголо головой и накачанной шеей, одетый явно не по осени в кожаные сандалии на босу ногу, пестрые джинсовые шорты и просторную белую майку с короткой надписью на иврите.
— Здорово, — отвечает Мхов, подходя ближе.
— Эй, зайки, сделайте-ка тихо, — приказывает хозяин БМВ внутрь салона, и тут же неведомые «зайки», скрытые тонированными стеклами, послушно вырубают музыку.
— Кирилл Олегович, что вы тут делаете в такое время? — интересуется молодой человек, вылезший из «Аскольдовой могилы». — Случилось чего?
— В овраг улетел, — коротко объясняет Мхов, пожимая короткую, широкую, как лопата, ладонь.
— Дела! — крепыш внимательно осматривает Мхова с ног до головы. — Целы? Повезло!
— Курить есть? — спрашивает Мхов.
— Я ж не курю! Зайки, родите-ка сигарету!
«Зайки» внутри БМВ мигом «рожают» и передают наружу штуку «Мальборо».
— И зажигалку.
— Зайки, и зажигалку!
Мхов закуривает, полузабытый дым сжимает лёгкие, немного прочищает голову. Аскольд, непутёвый внук друга отца — Аркадия Борисовича Липкина — и сын его, Мхова, дружка детства — Сёмы Липкина, — сочувственно глядит на него.
— А тачка? Вы на каком из своих «меринов» были?
— На джипе.
— А! Повезло! — Аскольд задумывается. — А водитель-то!?
— Я один ехал.
— Ну? Как это? Такие люди. И без охраны. — Аскольд немного забылся и теперь сам пугается своей фамильярности, съёживается под затяжелевшим взглядом Мхова. — Извините, Кирилл Олегович. Хотите, я вас до дома довезу?
Мхов кивает. Он докуривает сигарету до фильтра, подошвой втирает бычок в асфальт. Аскольд, обойдя машину, предупредительно открывает перед ним переднюю дверцу.
А вот и «зайки». Три симпатичные проститутки, сильно моложе Аскольда, таращатся на Мхова, ухмыляются с заднего сиденья, по очереди прикладываются к ликёру «Гранд Марнье». Щедрая душа Аскольд (таким «зайкам» и по пиву хватило бы), усевшись за руль, грубо рвёт машину с места на повышенной передаче. Визжат, дымятся покрышки, протестующе кряхтит коробка передач. Мхов морщится. Он не любит, когда так обращаются с дорогой техникой. Он вообще не понимает способа жизни таких как Аскольд, молодых да ранних. Голое безумие — что в делах, что в тратах. На месте Семёна, Аскольдова отца, он бы хорошенько надавал сыну по жопе за бессмысленное прожигание бессмысленно делаемых денег. Но Семён наоборот сам вынужден тратиться, время от времени выручая сынка из разных передряг. Интересно, сколько ему в прошлом году стоило закрыть уголовное дело и вытащить Аскольда из Бутырской тюрьмы, где тот просидел под следствием пять месяцев? Ну да, там ещё подключился семидесятилетний дедушка, в прошлом замрайпрокурора, задействовал старые связи…
Да что он об Аскольде, о чужом сыне? С его-то собственным сыном — что? Не умея ответить на этот вопрос и чувствуя себя поэтому полным идиотом, Мхов с беспокойством ощущает, как в нем злою опухолью надувается враждебность к Алексею словно к какой-то чужой, опасной и непонятной материи.
— Приехали, Кирилл Олегович, — Аскольд останавливается у ворот его дома.
— Спасибо, Аскольд. Семёну и деду привет передавай.
— А их нету. Отец с матерью в городе зависли, дела… а дед второй месяц в Америке у племянника гостит. В этом, как его, Виннипеге.
— Теперь понятно, — усмехается Мхов, кивая на «заек». — Тогда удачи.
— Постараюсь, — надувается Аскольд. — Марии Петровне привет.
— Хорошо. А Виннипег в Канаде, — говорит Мхов, захлопывая за собой дверцу автомобиля.
— Не один хрен?
«Аскольдова могила» отъезжает, заворачивает за угол. Мхов достаёт из кармана пульт автоматического открывания ворот, жмет на кнопку. Тяжёлые металлические створы медленно разъезжаются и так же неспешно смыкаются уже за спиной у Мхова.
— При-иве-ет, — жена, одетая в ветровку поверх тёплого свитера, машет рукой из ротонды. — А мы тут с Надюшей вот…
Ясно-понятно. Посиживают с соседкой Надькой из дома напротив, дуют «Мэйфлауэр», согреваются.
— Добрый вечер, — здоровается Мхов, рассеянно целует Марию в щёку.
— Налить? — жена кивает в сторону полупустой бутылки с коньяком.
— Не-а, — Мхов отрицательно мотает головой. — Где Алексей?
— В доме.
— Давно?
— Минут десять как. Говорит, на роликах катался по посёлку.
По посёлку, стало быть. Ладно.
— Ой, а что это ты без машины? — замечает, наконец, Мария. — За воротами оставил? Уезжаешь что ли на ночь глядя?
Мхов отзывает жену в сторону:
— Маш, ты проводи Надежду.
— Зачем это?
— Так надо.
Жена, надувшись, идёт в ротонду, шепчется с соседкой. Та поднимается, дамы выпивают на посошок, закусывают яблоком. Мария провожает Надежду до ворот, отпирает калитку, выпускает гостью.
— Мхов, я не поняла, ты ж на «пятисотом» уезжал, — говорит она, возвратясь. — Ой, а где это ты оцарапался, — и тянется к его щеке.
— Машина в овраге у поворота. Вылетел с трассы, — спокойно говорит Мхов.
— Ай, — жена в испуге прижимает ладони к щекам.
— Алёшка выскочил на дорогу прямо передо мной. Я и…
— Ай!
— Да кончай ты айкать. Говоришь, он за десять минут до меня появился?
— Примерно. Ничего не сказал. Говорит, по посёлку катался. Как же это? Ничего не понимаю.
— Я сам не понимаю, — Мхов устало глядит на жену. — У тебя телефон с собой?
Мария достаёт из кармана ветровки свой мобильный, протягивает мужу. Мхов набирает номер.
— Пётр Арсеньич, это я. Да. Тут такое дело, не справился с управлением. Да дома я, дома. Всё в порядке. Да нет же, нет. Прямо перед поворотом к посёлку. Сам. Ну один, один. Ну ладно, Пётр Арсеньич. Ну виноват. Каюсь. Нет. Сосед подвёз. Нет, не думаю. Ну проверьте. Да, пускай прям сейчас подъедут, заберут машину. Никаких ментов. Всё. До завтра.
Мхов возвращает жене трубку.
— Надо с Лёшкой разговаривать, — глухо произносит он. — Сил нет.
— Пойдём вместе, — Мария берёт его под руку.
— Я сам.
— Господи, что же это такое творится? — тяжело вздыхает жена и идет вслед за ним к дому.
В спальню сына на третьем этаже Мхов входит без стука. Раньше он не позволял себе этого никогда, но теперь, похоже, всё поменялось. Алексей сидит перед компьютером, вглядывается в раскрытое окно какого-то чата. Он быстро оборачивается, недоумённо-насторожённо смотрит на отца.
Мхов застывает в дверях, ему трудно сделать шаг, он физически чувствует действие неведомой взаимоотталкивающей силы, вставшей между ним и сыном.
— Зачем ты выскочил на дорогу? — недолго думая, спрашивает он.
— На какую дорогу? — в глазах Алексея лёгкая паника.
— Что ты вообще там делал?
— Где?
Мхов понимает, что он снова в тупике, как тогда, при попытке разговора о случае с собакой, и еле сдерживается, чтобы не заорать что-нибудь грубое, непотребное.
— Лёш, — говорит он, ещё на что-то надеясь, как можно тише, — в той машине был я.
— В какой машине? — угрюмо спрашивает сын.
У Мхова темнеет в глазах, он знает, что надо уходить, но продолжает говорить, срываясь на шёпот:
— В той машине… которая из-за тебя… из-за тебя улетела в овраг… — и вдруг кричит так, что у самого закладывает уши, — в машине! в которой я! я ехал! в которой я! я чуть насмерть не разбился! гадёныш!
И, почти задохнувшись, заходится в кашле.
— Уйди-и-и-и! уйди-и-и-и! уйди-и-и-и! — вдруг тонко кричит сын, но Мхов уже и сам выскакивает вон, страшно грохнув дверью.
Жена стоит напротив, у двери в спальню дочери. Её губы некрасиво трясутся, она плачет.
Мхов беспомощно разводит руками.
— Я не знаю, что делать.
Мария горестно кивает в ответ.
— Я во дворе немного побуду, — говорит Мхов.
И уже с лестницы, вспомнив:
— Маш! Тебе от Аскольда привет!
Недопитая бутылка коньяка стоит на столе в ротонде. Мхов выливает всё до капли в большой стакан и пьет залпом, большими глотками. Алкоголь быстро разжижает мозги, становится легче. Из-за дома слышится веселый смех вперемешку с немецкой речью. «Пойти развеяться, — думает Мхов, — немцы ребята весёлые».
За домом возле бассейна Карл-Хайнц и Фридрих развалились в деревянных шезлонгах возле своего трейлера. Они пьют пиво, рядом на специальной жаровне готовятся аппетитные толстенькие колбаски, нанизанные на специальные шпажки.
— Gruss, Fridrich! Hallo, Karl-Heinz! — Здорово, Фридрих! Привет, Карл-Хайнц!
— Guten Abend, Boss! — Добрый вечер, босс! — наперебой здороваются немцы.
Карл-Хайнц, высоченный голубоглазый блондин с длинными вьющимися волосами и густыми пшеничными усами, встает со своего места.
— Nehmen Sie den Platz, Boss. Trinken Sie mit uns. — Садитесь, босс. Выпейте с нами.
— Danke, bleibe Ich here, — Спасибо, я вот тут, — Мхов усаживается на ступеньки трейлера. — Beer, meinetwegen, nehme ich. — Пива, пожалуй, выпью.
Фридрих, полная противоположность Карл-Хайнцу, маленький плотный брюнет, мигом откупоривает банку «Йевера», передаёт Мхову. Тот делает большой глоток, пиво прохладным комом падает на принятый коньяк.
— Na und, schaffen Sie rechtzeitig? — Ну как, закончите вовремя? — спрашивает Мхов.
Он знает, что вопрос этот лишний, немцы сделают работу день в день по договору, но так, для порядка, почему бы не поинтересоваться?
Немцы подхватывают игру.
— Ja, Ja, natuerlich, Herr Boss, — Да, да, конечно, босс, — важно отвечает Фридрих и смотрит на Карл-Хайнца.
Тот, наморщив лоб, подтверждает:
— Ja, Ja, wieso anders, selbstverstaendlich! — Да, да, а то как же!
С минуту они молчат, сосредоточенно хлебая пиво.
Потом Мхов говорит:
— Hab mal oueres Gelaechter gehoehrt. Neuer Witz? — Я слышал, смеялись вы тут. Новый анекдот?
— Nein, — Нет, — отвечает Фридрих. — Karl-Heinz errinerte sich an der Geschichte seines Lebens. Eine ganze Wucht von diesen. Jede faellst vor Lachen um! — Карл-Хайнц истории из жизни вспоминал. У него их до хрена. И все — обхохочешься.
— Doch, erzahl eines, — Ну, расскажи что-нибудь, — просит Мхов.
Карл-Хайнц откупоривает ещё три банки, раздаёт пиво, закуривает. И начинает:
— Es war im vorvorigen Jahr, wenn Ich als Feuerwerker bei europeischen Gastspielreise von Rammstein beigeschlenderte. — Было это в позапрошлом году, я тогда пырял пиротехником в европейском турне группы «Раммштайн».
— Die jenige, die Herr Kanzler Schmachten der Nation genannt, — Это про которых канцлер сказал, что они — позор нации, — уточняет Фридрих.
— Na und, — Ну да, — морщится Карл-Хайнц. — Selbst ist er beigeschlafenen Schmachten. Sweinehund. Na und. Gewoenliche Gastspielreise. Wie immer ist es ein und dasselbe. In jedem Ort von ortsansaessigen Maedchen kann man sich ihrer nicht erwehren. Benommend von solcher Dresche legen sie sich nach Konzert aufstapelnd. Herr Direktor der besten fuer Knaben aus Gruppe auswaehlt, den Rest uns wirft hinunter — den Beleuchtern, den Feuerwerkern, den Monteuren, in kurzen Worten — den unermuedlichen Arbeitern. Das fehlte gerade fuer alles. — Сам он ёбаный позор. Собачья свинья. Ну вот. Турне как турне. Всегда одно и то же. Куда не приедем, от местных девок отбоя нет. Охренеют от такого молотилова и после концерта штабелями ложатся. Ну, директор кого получше для ребят из группы отбирает, а остальных нам сбрасывает — осветителям, пиротехникам, монтировщикам, короче, работягам. Хватало на всех.
— Pass auf, — Погоди, — перебивает его Фридрих, — Wuerste sind bereit. — колбаски готовы.
Он ловко подхватывает с жаровни три шпажки и Мхов получает свою долю. Тонкая шкурка лопается на зубах, ароматный, горячий сок попадает на язык, течёт по подбородку. Мхов заливает пожар пивом.
Карл-Хайнц, между тем, продолжает с набитым ртом:
— Das war in Tschechai. Kommen nach Prag an. Alles laeuft wie immer. Durchgearbeitet, Maedchen teilte, rollen wir zusammen einer Bierstube an. Mir wurde eine dunkelhahrige, braune zutei. Na und, sitzen wir, trinken, quetschen. Und meine sagte mir: «Weisst Du, ich bin Zigeunerin!». Ich sagte: «Es ist mir ganz egal. Fuer mich bist Du eine ja prima Maedchen mit grossem Gesaess». Und greife ihr unter dem Rock. Und bestosst meine Fresse! Ich sage: «Was machst Du, Hure, bist betrunken?» Und sie: «Weisst Du was, gemeiner Kerl, sie — Deutschen haben meine Urgrossmutter im Getto zu Tode geschindet». Da sieh mal einer an! Aber moechtete den Abend retten. Sage: «Jana! — sie heisste Jana, — Jana! Wozu ist es? Ich mag keine Nazzis auch…» Sie rueffelt, schreit aus vollem Halse pro ganze Bierstube: «Alle Deutsche sind in Graebe einzuschlagen!» Die Toene verstummten, alle sich kehren, und unseren Kerlen fielen beinahe die Augen aus dem Kopf. Und ich versuche ihr zu beruhigen: «Hoer zu, bitte. Doch waren auch guten Deutschen…» Sie kreischt dann: «Guten Deutschen — in guten Graebe!!!» Und mit diesen Worten springt sie auf von Banken, steht in Krebspose, hebt den Rock hoch, zieht die Slips ein und scheisst gerade auf meinen Knie! Und so wohlschmekend, als waehrend ganzes Lebens gespart hatte! Und endlich einen geeigneten Fall erwartet hatte!!! — Дело было в Чехии. Приезжаем в Прагу. Всё как всегда. Отработали, поделили девок, подались с ними в пивную. Мне досталась тёмненькая такая, смугляночка. Ну, сидим с ними, пьём, лапаемся. Тут моя мне и говорит: «А ты знаешь, что я цыганка?» Я говорю: «Да мне это по барабану. Для меня ты просто классная, жопастая тёлка». И лезу ей под юбку. А она мне по морде хрясь! Я говорю: «Ты чего, сучка, нажралась?» А она: «А ты знаешь, сволочь, что вы, немцы, мою прабабку в гетто заморили?» Вон, думаю, в чём дело! Но пытаюсь спасти вечер. Говорю: «Яна! — её Яной звали, — Яна! Ну зачем ты так? Я тоже не люблю нацистов…» Она в разнос, орёт на всю пивнушку: «Всех немцев в гробы!» Вокруг притихли, оборачиваются, у наших ребят аж глаза повылазили. А я всё её успокаиваю: «Перестань, пожалуйста. Ведь и тогда были хорошие немцы…» А она как завизжит: «Хороших немцев — в хорошие гробы!!!» И с этими словами вскакивает с лавки, встаёт раком, задирает юбку, спускает трусы и срёт мне прямо на колени! Да так смачно, как будто всю жизнь копила! И вот дождалась, наконец, подходящего случая!!!
Тут Мхов чуть не давится колбасой, потому что Фридрих вдруг дико вопит у него над ухом — «oohhaahhuu!» — «ооаауу!» — и начинает хохотать безудержно, громко, захлёбываясь и подвывая. Рассказчик скалится, довольный произведённым эффектом, а Мхов, тоже вроде начавший по инерции смеяться, в какой-то момент понимает, что ему не смешно. Более того, ему противно. Он резко встает, и тут французский коньяк, немецкое пиво и немецкая колбаса московской выделки, тяжкой массой болтающиеся у него в желудке, бросаются ему прямо в горло. Мхова выворачивает наизнанку. Его густо рвёт на землю, он чувствует, что вместе с содержимым желудка из него выходит вся отрава сегодняшнего вечера. «И это хорошо», — с облегчением думает он.
Балансируя на грани забытья, он добирается до дверей дома, поднимается в свою спальню-кабинет на четвёртом этаже, не раздеваясь, бросается на широкий кожаный диван и в то же мгновенье засыпает. Ему снится огромная сверкающая рулетка, крутящаяся в небе, величиной в полнеба. По кругу, подскакивая, мчится его голова, даже когда она ещё была головой ребенка, постоянно думала о происходящем. Главной его заботой было вести себя так, чтобы никто даже не заподозрил, что внутри него идёт постоянная война против «нельзя» и «надо». «Нельзя врать, потому что родители всё равно узнают правду!» — это отец. «Надо есть хлеб с маслом, потому что так делает Гагарин!» — это мать.
«Нельзя» и «надо» были ключевыми словами в системе воспитания, придуманной для него родителями. Тем самым они, сами того не подозревая, воспитывали в нём героя. Это понятно: ни один герой на свете не делает того, чего он хочет. Наоборот, осознание необходимости проявления героизма обязательно проходит через «нельзя» и упирается в «надо». Так, любимый герой его детства Прометей сначала осознал, что ему нельзя быть безучастным к страданиям людей, а потом понял, что ему надо преступить закон и пожертвовать собой для прекращения этих страданий.
Много лет спустя, он с досадой наблюдал за словесными баталиями вокруг несостоявшегося, к его глубокому сожалению, героя — генерала Аугусто Пиночета. Когда того задержали в Англии и устроили долгую тёрку насчёт того, выдавать или нет чилийского реформатора-кровопускателя испанскому суду, то в Москве, по ТВ и в прессе, разного рода околополитические публицисты, разделившись на два лагеря, яростно заспорили друг с другом. Одни говорили, что Пиночета необходимо судить. Другие доказывали, что у Пиночета нужно учиться.
А он тогда поразился видимому скудоумию спорящих, их неумению видеть поверх событий, неспособности разглядеть в судьбе генерала неоконченную дорогу к подлинному героизму, наконец, тупому нежеланию помочь ему пройти эту дорогу до конца.
В самом деле, чему уж такому-разэтакому можно научиться у Пиночета? По части кровоточащего переустройства жизни история знает учителей поавторитетнее. И судить его тоже незачем; чего там судить, если и так всё ясно? Генералу Пиночету, думал он, надо поставить величественный памятник и возле этого памятника его же без всякого там суда и расстрелять, чтобы все, и те, и эти, поняли, каково это — быть настоящим героем.
Нет, сам он никогда не стремился к бесповоротному, жертвенному героизму и, как награде за это, к экзальтированной любви человеческих множеств. Ему было достаточно, чтобы его тихо любили люди, находящиеся поблизости. А для этого он всегда, с самого раннего возраста, старался просто быть правильным, потому что тот же жертвенный героизм есть не более чем частный случай правильного поведения.
Например, у него, даже совсем маленького, всегда было своё мнение касательно событий и эпизодов его жизни. Но это не значит, что он торопился высказать своё мнение и, тем более, настоять на чём-то своём. Он отлично понимал, что оппозиция его оценок и требований по отношению к родительской линии воспитания может существовать только в виде глубоко скрываемых переживаний. Любое другое поведение (сколько-нибудь открытый протест против ножниц из «нельзя» и «надо») просто не было бы правильным. И тогда прощай любовь!
Интересно, что сам он при этом никого не любил. Более того, он ненавидел родителей за то, что они всегда знают правду. Он ненавидел хлеб с маслом и Гагарина за то, что тот любит хлеб с маслом. Он никогда не врал и, давясь, каждое утро ел хлеб с маслом. Он исправно каждый год в свой день рожденья бежал к телефону и, хлопая, как дурак, глазами, выслушивал «поздравление от Гагарина», пока родителям самим не надоела эта глупая игра. Короче, он всё делал правильно и полагал, что вполне заслужил свою порцию любви.
Но! Внутри себя он мучительно завидовал тем, кто осмеливался позволить себе не быть правильными. Особенно тем, кого мама и папа называли шпаной и негодяями. Кто не слушал взрослых, плохо учился, бил слабых и обижал девчонок. Кто (и это вызывало в нем почти обморочное желание сопричастия к страшному) оказывался замешанным в такие дела, о которых и взрослые-то рассказывали друг другу оглядываясь и полушёпотом.
Однажды ранней осенью по их школе поползли невнятные слухи о том, что двое восьмиклассников убили своего товарища из девятого класса. Будто бы это произошло в Подмосковье, близ Люберец, где эти трое оказались по какому-то непонятному делу. В те дни учителя ходили по школе с перевёрнутыми лицами, а директора вообще тихо сняли с работы. Никто из учеников ничего толком не знал, но каждый старался своим видом показать, что ему-то известно нечто, чего не знают другие. При этом на переменах рассказывались какие-то совершенно фантастические истории и то тут, то там звучали три фамилии: Зубко, Польских (их милиция забрала прямо с урока) и Терёхин (это его они убили).
Он тогда учился в четвертом классе (как раз было начало нового учебного года) и знал не больше, чем другие школьники — даже меньше, потому что, не считая учительской, все разговоры о происшедшем крутились среди старшеклассников. Но он с раннего детства умел слышать больше, чем говорят, и ощущать, домысливать то невидимое, что стоит за любым действием. Поэтому по доходившим до него полувзглядам, полузвукам, он догадывался, что само убийство в этом деле — далеко не главное событие, да и не самое страшное.
И вот вскоре, в один из последних тёплых сентябрьских выходных, будучи с родителями на даче, он подслушал разговор отца с матерью — как раз об этом самом. Было уже поздно, он спал, но проснулся в туалет. Вернувшись в спальню, он вдруг услышал со двора голос отца, произнёсший знакомую фамилию: Терёхин. Он на цыпочках подкрался к открытому окну, осторожно устроился на подоконнике и стал внимательно вслушиваться. Родители сидели за самоваром в беседке прямо под окном, поэтому он всё хорошо разобрал и запомнил. Потом, чем старше он становился, тем больше этот сюжет занимал его, и как-то, году в 96-ом, познакомившись по случаю в ресторане «Пекин» со следователем Люберецкой прокуратуры по имени Султан, он вспомнил про свой давний интерес и попросил найти и дать ему почитать то старое дело. Через два дня пухлую картонную папку с традиционным логотипом «ДЕЛО №…» ему привезли прямо в офис. Он одолел её часа за два с половиной и отправил назад с должной благодарностью.
Потом он долго прокручивал в голове прочитанное, прилаживал так и сяк подробности, пока мрачная история осени 68-го года окончательно не сложилось у него в голове как «Спираль Надежды».
Когда Игорь Польских сказал приятелям, что проиграл в очко 50 рублей блатному по кличке Фашист, Саша Зубко и Валера Терёхин только молча покачали головами. Фашист в их районе, на Маросейке, был фигура известная своей беспощадностью и жестокостью. Потом Терёхин сказал: «Говорили тебе, Поль, не играй с блатными, а теперь видишь чего…» Они сидели в сумерках за школой на краю футбольного поля возле ямы для прыжков в длину, и Польских так двинул ногой Терёхина в бок, что тот опрокинулся, зарылся в деревянные опилки. «Тебя не спросил, с кем мне играть! Думай лучше, Трёха, где деньги брать! И ты, Зуб, тоже думай! А то как вино жрать на мои, так они вот… А как до дела, так мораль читать! По фигу мне ваша мораль!» — Польских не на шутку раскипишился и говорил, сузив глаза, растягивал гласные, подражая блатным. Именно он, восьмиклассник Польских, признавался среди них троих авторитетом, а не Терёхин, хоть и был на год старше, выше ростом и крупнее, и уж никак не Зубко, вертлявый, маленький, щуплый. «А я чего? — опасливо отодвинулся Зубко, — это вот он, Трёха. А деньги… пятьдесят колов! — он присвистнул. — Где ж их столько взять?» Польских достал пачку «Шипки», спички, протянул приятелям. Терёхин отвернулся, отряхиваясь. Двое закурили. Какое-то время сидели молча, глотали душный дым. Потом Зубко спросил: «Ну а Фашист-то чего?» Польских закусил губу, зло сплюнул: «А что Фашист? Говорит, в понедельник не отдашь, на процент поставлю…» «А потом? На перо?» — поёжился Зубко. «Не-а. Зачем? В деле заставит отработать». «В каком деле?» — не понял Зубко. «А я знаю?! Чего ты как дурак?! В ка-ако-ом де-еле, — передразнил Польских. — Найдет в каком. У них дел… хватает. А в дела замажет — всё! Не выпутаешься, хана!» Откинулся навзничь и, кривляясь, запел:
- Здра-авствуй, милая-я тюрьма-а,
- Ле-есенка протё-ёртая-я!
- Вно-овь, родная, я-я к тебе пришё-ёл!
- Ты-ы, тюрьма-тюрё-ёмушка-а,
- Го-орькая судьбё-ёнушка-а,
- Недо-олго я на во-оле погуля-я-ял!
И громко, истерично захохотал. Зубко с испугом на него поглядел. До того сидевший неподвижно Терёхин пошевелился: «Завтра воскресенье», — вдруг ни с того ни с сего сказал он, как будто ни к кому не обращаясь. «Ну и что?» — спросил Зубко, глупо улыбаясь. «Завтра воскресенье, — упрямо повторил Терёхин. — В школу не идти». Польских выпрямился: «Ну воскресенье, ну не идти, и что?» Терёхин протянул руку, вытащил из валявшейся на земле пачки мятую сигарету, чиркнул спичкой, закурил. Прищурился на огонёк, пустил дым ровными кольцами. «Молодец, умеешь, — ехидно похвалил Польских, — может, ещё что покажешь?» Терёхин перевёл взгляд на Польских, смотрел в упор, словно растапливал его стальные глаза бирюзовым светом своих. «Покажу», — тихо произнес он. «Не смотри так, Трёха, знаешь же, не люблю, — нервно попросил Польских. — Так что?»
Терёхин молча загасил сигарету, взглянул вверх на бледную предвечернюю луну. «Надька хвастала», — еле слышно уронил он. При этих словах Зубко дернулся, как укушенный, судорожно со всхлипом вздохнул. Польских, наоборот, сделался как каменный, застыл, только еле слышно шевельнул губами: «Что?» «Говорила, спираль у неё золотая…» «Спираль? — не понял Польских, — какая ещё, блин, спираль?.. Ага?! — Наконец до него дошло. — Спираль… Вон чего. Золотая. Тебе говорила?» «Ну не тебе же», — скривился Терёхин. «Ага! А хулишь ж ты с тех пор молчал, а? Может, сам хотел сходить?! Чтоб не делиться?!» — Польских встал и пошёл на Терёхина. Тот вскочил, громко закричал, сбиваясь на фальцет: «Дурак ты, Поль! Мудила!» В его крике было столько обиды и слёз, что Польских понял, что перегнул палку. Он разжал кулаки и снова опустился на землю. «Ну ладно, всё. Хорош, блин, закончили. Чего делать будем?» «Да понятно чего. — Терёхин тоже сел. — Завтра с утра двинем на место. Ну, там… Короче, возьмём. После цыганам на трёх вокзалах загоним, я знаю где. Отдашь Фашисту долг. И все дела».
Зубко, молчавший до сей поры как топор в пне, открыл рот, заголосил: «Э-эй, робя! Я не понял! Куда двинем, какая спираль?! Вы что, в натуре, ебанулись оба?!» Польских упёрся в него тяжелым, невидящим взглядом: «Двинем куда надо двинем, понял? Какая спираль, я тебе, дрищ обоссанный, после объясню какая, понял? Сейчас — по домам. Завтра в семь утра на этом месте. Пожрать я захвачу».
Наутро они доехали на электричке от Казанского вокзала до Люберец. После ещё долго добирались автобусом. Дальше пошли по просёлочной дороге пешком. Впереди по-спортивному упруго с маленьким рюкзаком за спиной шагал Польских. За ним семенил в сильном волнении Зубко. Замыкающим плёлся Терёхин, с каждым отрезком пути делавшийся всё смурнее и смурнее. Проходя через дачный посёлок, Терёхин тормознул и подвалил к мужикам, стоящим в очереди к киоску, там с ранья торговали в разлив дешёвым портвейном. Пошептавшись с одним-двумя, он сообщил Польских и Зубко, что местные мужики согласились взять для них сколько-то красного, что вот он немного задержится и бегом догонит приятелей, и что у них будет чем оттянуться после трудной работы. Зажав в кулаке собранные промеж троих два рубля с мелочью, Терёхин подался к киоску, Польских и Зубко двинулись дальше.
Они, не спеша, миновали посёлок, перешли по мосту через речку, вступили в зону расположения пионерских лагерей. Ещё немного и перед ними встали запертые железные ворота с дугообразной надписью поверху: ПИОНЕРСКИЙ ЛАГЕРЬ «ИСКРА». Польских заглянул в щель между створами: «Зуб, вон наш отряд, всё закрыто на хер, линейка вон… Последнее было лето, Зуб, больше всё, вышли мы из пионерского возраста». И громко пропел-проорал: «Прощай! пионерское! лето!» «Ай-ай! Ой-ой! Это-это!» — размытым эхом отозвалось в обезлюдевшем редколесье. Зубко сник, засуетился: «Поль, пойдём быстрей уже, а?» «Пойдём, пойдём, — Польских внимательно вгляделся туда, откуда они пришли, — что-то Трёхи не видать…» «Да догонит, куда он денется? — Зубко потянул приятеля за рукав. — Раньше начнём, раньше кончим».
Они обошли лагерь, углубились в загустевший лесок и вскоре оказались на небольшой поляне со старым кострищем посреди. «Красиво тут», — сказал Польских, крутя головой во все стороны. «Красиво, — задумчиво согласился Зубко, глядя на зелёно-жёлто-красный лес, — а тебе не страшно, а Поль?» Какая-то птица громко щёлкнула в тишине, в ответ всполошилась, загорланила другая. «Где лопата?» — грубо спросил Польских. «Там же и прикопана, где ей ещё быть?» — Зубко указал рукой на противоположный край поляны. «Ну и что этот придурок?! — во весь голос шумел Польских, идя через поляну. — Куда этот козёл делся, а Зуб?!»
Они отыскали лопату, закурили. «Где то место?» — озабоченно спросил Польских. «Да вот оно, считай под ногами, — Зубко ткнул лопатой в еле видный холмик между двумя берёзами, присыпанный палой листвой. — Забыл что ли?» «Темно было, — ответил Польских. — Да и нажрался я тогда в сиську. Ты давай, Зуб, начинай, я после».
Зубко разгрёб сухие листья, поплевал на ладони и принялся копать. (Терёхина всё не было). Польских устроился рядом под деревом, вытянул ноги. Достал из рюкзака большую бутыль с водой, крупный огурец, кусок сырокопчёной колбасы, хлеб, соль. Раскрыл «зэковский» хитрый выкидной нож с пластмассовой наборной ручкой, ловко соорудил трёхэтажные бутерброды, посолил. «Жрать хочешь, Зуб?» — спросил он. «Не, потом, — Зубко, как заведённый, махал лопатой. — Оставь лучше на закусь». Польских примерился к еде, хрустко откусил, медленно прожевал, запил водой. Усмехнулся, вытер губы ладонью: «На закусь? Думаешь, придёт?» Зубко промолчал. Он заметно устал, вспотел, замедлился, но продолжал ожесточённо метать штыковой лопатой землю. Тем временем, Польских со вкусом доел бутерброд, выкурил сигарету, поднялся. «Давай теперь я», — подойдя, он забрал у Зубко лопату, заглянул в образовавшуюся неглубокую яму. «Не помню, сильно закопали?» — спросил он. «Не очень. Чуть-чуть ещё…» — Зубко, отдуваясь, уселся под дерево, откуда только что поднялся Польских, жадно напился из бутылки.
«Как ты думаешь, Зуб, кто во всём этом виноват?», — спросил вдруг Польских, сильными, расчетливыми движениями углубляя яму. «В этом? — Зубко кивнул на яму, пожал плечами. — Все виноваты». «Ну а кто больше всех? — настаивал Польских. — Без кого ничего этого вообще бы не было?» Зубко оживился: «Знаешь, Поль, я сам об этом до хера думал… Вот если бы Трёха тогда свою продавщицу не притащил с собой… Если бы они потом свалили, как собирались, последним автобусом… Он же, блин, сам нас подбил после отбоя продолжить на этом же месте! Ну а там уж…» «Вот я и говорю, — Польских зло скривился. — Теперь мы с тобой здесь ковыряемся, а он? Он уже давно должен был подвалить. И где он, эта падла?! Не знаешь? А я тебе скажу, где. Обтрухался и в Москву укатил! Не, Зуб. Ты как хочешь, а мне он за это ответит. Так ответит, что мало не покажется».
Неожиданно Польских перестал копать и замер над ямой. «Зуб, вот она, — сказал он почему-то шёпотом, — иди, глянь». Но Зубко весь подобрался под деревом, как-то по зверушечьи мелко задрожал головой, быстро без выражения забормотал: «Поль Поль я не хочу я не могу Поль давай я не буду подходить а ты уж там как-нибудь сам а Поль…» Польских, не отрывая глаз от ямы, махнул на него рукой: «Сиди, ладно». Он ещё поковырял в яме лопатой и закашлялся: «Воняет как! Фу-у-у!» Снял рубашку, обмотал низ лица, плотно закрыв рот и нос. Снова склонился над ямой. «Слышь, Зуб, — болезненно-возбуждённо забубнил он через плотную ткань, — а волосы-то у ней совсем целые… Зуб, а я и забыл, что она рыжая была… Рыжая-бесстыжая… Эх, не догадался, надо было перчатки захватить, как тут теперь…»
Примерившись, Польских принялся рубить что-то на дне ямы, яма отозвалась зловещим, неживым чавканьем. Поработав так с полминуты, он отбросил лопату. «Придется вон что», — злобно сказал он. Потом лёг на край ямы и, опустив руку вниз, принялся сосредоточенно там копаться. Лицо его страшно исказилось, из глаз потекли слёзы, он глухо застонал, заматерился, конвульсивно задергался, сдерживая рвоту. Зубко, не дыша, следил за происходящим стеклянными глазами. «Ага!» — Польских, наконец, оторвался от ямы, не вставая, перекатился подальше от края, размотал с лица рубашку. Он лежал навзничь, откинув правую руку в сторону, и жадно ловил ртом воздух. На его полураскрытую ладонь Зубко не решался смотреть.
Отдышавшись, Польских привстал на колени и принялся оттирать находку землёй и листьями. «Не понял, — прохрипел он немного погодя. — Зуб, подай сюда воду». Зубко катнул в его сторону бутыль. Польских, согнувшись, что-то долго полоскал, разглядывал, снова полоскал и опять разглядывал. Потом выпрямился, выругался безнадёжно-тоскливо и вдруг, не вставая с колен, горько навзрыд заплакал!
Плачущий Польских — это было так непонятно, так дико, что Зубко поначалу не поверил глазам. Когда же он убедился, что их вожак действительно ревёт, как девчонка, ему до звона в ушах сделалось жалко товарища и стыдно, что он, Зубко, оставил Польских наедине с его неизвестным горем. Приблизившись, он присел на корточки и участливо спросил: «Ты что, Поль? Чего не так?» «Вот», — Польских, рыдая, разжал ладонь и показал Зубко маленький, продолговатый, хитро скрученный предмет. «Это и есть… спираль? — спросил Зубко, не решаясь даже потрогать. — Хм. Но, Поль, по-моему, золото оно другое…» «Золото!!! — неожиданно завопил Польских прямо в ухо Зубко. — Какое там на хрен золото! Это пластмасса! Обыкновенная блядская пластмасса! Усёк?!» Он с остервенением зашвырнул находку в глубь леса и начал в истерике кататься по земле, по-прежнему плача, безостановочно крича одно и то же: «Золото! тварь! убью! золото! тварь! убью!»
Это продолжалось долго; Зубко успел закидать яму землёй, уничтожить следы их пребывания на этом месте. Он курил, отдыхал под деревом, когда, наконец, Польских затих, поворочался на земле, потом поднялся. Его лицо было черно не то от земли, не то от переживаний, руки тряслись. Он поднял свой рюкзак, закинул его за спину и дрожащим, слабым голосом сказал: «Айда, Зуб. Нехрен тут рассиживаться».
Обратно шли молча, говорить не хотелось, да и не о чем было. Только в дачном посёлке, завидев винный киоск, Польских обронил, будто про себя: «Ну-ну». Когда они проходили мимо очереди, кто-то окликнул: «Эй, пацаны!» Подошедший крепко подвыпивший мужик спросил: «Случайно не ваш корефан там притырился?» «Где?!» — вздёрнулся Польских. «А вон, за киоском…»
Под зелёной дощатой стенкой в кустах шиповника и впрямь лежал пьяный в хлам Терёхин. Рядом валялась пустая полуторалитровая банка, из которой резко несло дешёвым креплёным вином. Сам Терёхин, конечно, столько бы не одолел, наверняка подсобили здешние завсегдатаи, но и того, что он выпил, явно было ему выше крыши. Потому что, когда Польских, подойдя вплотную, сильно пнул его под рёбра, Терёхин даже не пошевелился. Тогда Польских плюнул на него и ещё несколько раз подряд ударил ногой, приговаривая: «На тебе! На, тварь! Получай!» — с тем же результатом. «Подымай!» — скомандовал тогда Польских, и приятели продолжили свой путь, с усилием таща подмышки совершенно никакого Терёхина.
Они прошли так километра два, а до автобусной остановки осталось ещё ох сколько. Был уже час дня, солнце пригревало не по-осеннему жарко, и вымотавшийся Зубко взмолился: «Поль! Давай передохнём!» Польских, сам порядком уставший, сразу согласился: «Может, в себя придёт, козёл, своими ногами чтоб…»
Они затащили Терёхина в придорожное редколесье и обосновались там среди кустов, прислонив пьяного спиной к большому трухлявому пню. Съели по бутерброду. Покурили. Зубко принялся оживлять Терёхина. Набрав в рот воды, он прыснул, как из пульверизатора, ему в лицо. Хлестнул несколько раз ладонью по щекам. Повторил весь цикл с самого начала. Потом ещё. И ещё. Польских с мрачным любопытством следил за его манипуляциями.
Вдруг Терёхин замычал и открыл мутные глаза. «Получилось!» — обрадовался Зубко и вылил ему на голову остатки воды из бутыли. Взгляд Терёхина стал более осмысленным. «Во!» — сказал он и попытался приподняться. Но не смог. «По-о… я-а… и-и-и…», — еле пробормотал он и махнул рукой куда-то в небо. «Извиняется, — усмехнулся Польских и, размахнувшись, сильно ударил Терёхина кулаком в ухо. — А вот так вот?!» Голова Терёхина безвольно мотнулась, следующий удар пришёлся в скулу. «Ты-и чео-о!» — возмущённо завыл Терёхин и снова сделал попытку встать. Польских с оттяжкой ударил его под дых; Терёхин закашлялся и свалился на пень. Его вырвало. Отдышавшись, он странным образом обрёл способность членораздельно говорить. «За что?!» — только и спросил он, ненавидяще уставившись на Польских. «За что-о, — с презрением протянул тот. — Скажи ему, Зуб, за что-о». Но притихший Зубко сидел молча, глядел в землю. «Ну нажрался нечаянно, — сквозь зубы оправдывался тем временем Терёхин, — с кем не бывает?» «Нажрался это хрен с ним, — наклонился к нему Польских. — Где твоё золото, гад?» Терёхин недоумённо вытаращил глаза: «Не нашли, что ли? Я не забирал. Зачем мне тогда было говорить?» — он явно не понимал сути предъявленной ему претензии. «Да не было там никакого золота! — прокричал Польских ему в лицо. — Не было! Пластмассовая у этой суки была спираль! Дешёвка, как она сама!» Терёхин часто задышал: «Сам ты сука, — проговорил, глядя Польских прямо в глаза — сам дешёвка. А она… она…» — тут он вдруг начал пьяно смеяться, повторяя время от времени: «Пластмассовая… ха-ха-ха… пластмассовая… ха-ха-ха-ха… пластмассовая…» — и всё смеялся громче и громче и смотрел на Польских, словно растапливал его стальные глаза бирюзовым светом своих. Тот на секунду зажмурился, будто от вспышки, и закричал, скаля зубы: «Ты чего ржёшь?! Смешно тебе?! Не смотри так, Трёха! Кончай ржать! Не смотри!» — и вдруг, принялся в такт словам бить Терёхина кулаками в лицо, слепо, куда попало. Тот пытался защититься, прикрыться ладонями, но при этом продолжал во всё горло хохотать, вскрикивая: «Пластмассовая! пластмассовая! пластмассовая!» А Польских всё бил и бил, превращая лицо Терёхина в один кровавый синяк, и, словно в забытьи, приговаривал: «Кончай ржать! не смотри! кончай ржать! не смотри!» Зубко не решался встрять, только просил: «Не надо, Поль! Хватит! Не надо!» И в какое-то мгновенье увидел, что рука Польских будто удлинилась и удлинённой этой рукой он несколько раз как-то по особенному ударил Терёхина в живот.
Смех Терёхина враз сменился жутким воем, как от нестерпимой боли, он схватился за живот, засучил ногами и вдруг замер, затих. Зубко понял, что произошло, запричитал тонким голосом: «Ой-ой-ой-ой», — и стал на коленях потихоньку отползать в сторону дороги. Польских словно почувствовал спиной, властно приказал: «Стоять!» Зубко замер. «Ко мне!» — скомандовал Польских. Зубко послушно подполз к пню. Терёхин, весь в крови, был без сознания, но дышал. Польских с ножом в руке склонился над ним. Потом повернулся к Зубко, протянул нож: «Теперь давай ты». Зубко молча замотал головой. «Я кому сказал, гнида!» — и Польских нацелил окровавленное лезвие ему в горло. Зубко затрясся, принял из рук Польских липкий от крови нож, и, отворачиваясь, пырнул Терёхина куда-то в грудь. От этого удара Терёхин неожиданно очнулся, открыл глаза и, глядя почему-то не на повторно занёсшего нож Зубко, а на Польских, очень тихо, но чётко произнёс: «Игорёк, не убивай. Я тебя люблю». «Мочи его, блядь!!!» — бешено заорал Польских. И от этого крика, как от удара кнутом, Зубко тоже закричал и что было силы несколько раз воткнул нож в Терёхина.
Потом они оттащили труп подальше от дороги и бросили в густом кустарнике. Всю дорогу до электрички Польских, как испорченная пластинка, повторял: «Вот так вот… вот так вот… вот так вот…». Оглушенный случившимся Зубко молчал. В вагоне его прорвало. «Как же мы теперь? — он трясся, бормотал на ухо Польских. — Трёху ж искать будут, найдут. Предки его, наверное, в курсе, что он с нами… И мужики там видели нас втроём. Хана нам, Поль, приплыли». На что Польских, клюя носом, отвечал: «Запомни, Зуб. Если что, надо сразу колоться, что мы вместе были. В натуре, ходили наш лагерь наведать. А он, как есть, отстал, нажрался. Мы его потом тащили-тащили, подзаебались и оставили на том месте у дороги. Сами — домой. А там что было, то мы не знаем. Не мы это его, понял? Не мы. На том и стой». С этими словами Польских уснул, будто его выключили. Зубко какое-то время смотрел в окно, потом задремал тоже.
Летом 90-го года Игорь Польских, заехав после третьей ходки по каким-то делам в Калугу, случайно встретит на улице Александра Зубко, тихо осевшего здесь после своей первой и единственной отсидки. Старые приятели обнимутся, завернут в гастроном, затарятся водкой, придут домой к Зубко. Его жена накроет на стол, украдкой как следует рассмотрит гостя (широкие плечи, хищное заострённое лицо, кирпичного цвета северный загар) и, чтобы не мешать, уйдёт с десятилетней дочкой к подруге. Польских и Зубко просидят долго, заполночь, рассказывая друг другу, как прожили эти двадцать восемь лет. О той истории заговорят лишь однажды. Польских, уходя, уже на пороге скажет: «Знаешь, Зуб, какая у меня кликуха среди блатных? Ещё с «малолетки». Спираль. Понял? Спираль, блин». И уйдёт.
Ни о чём таком ни Польских, ни Зубко в тот тёплый сентябрьский денёк не догадывались. Естественно, ничего не знал и не узнает об их последней встрече Мхов. Для него они так и остались — двое подростков, спящие бок о бок в подмосковной электричке. А тогда он, одиннадцатилетний, знал ещё меньше; отец, при всей его информированности, просто не был в курсе стольких подробностей. Но ему, подслушавшему разговор отца с матерью, хватило и этого, чтобы испытать жгучее, тошнотворное чувство: зависть, замешанную на страхе и отвращении. Лёжа в своей постели, он думал о том, что загаданная им для себя правильность не позволяет ему не только приблизительно испытать ощущения тех двоих, но даже хоть сколько-нибудь нарушить утверждённое общепринятое. Таким образом, он должен был постоянно страдать под тяжким гнётом своего задавленного, запрещённого «хочу». И эти страдания казались ему слишком горькой отравой в так нелегко достающемся сладком напитке любви. Так продолжалось до тех пор, пока он не нашел колёсико.
Ему тогда было одиннадцать лет, и он гулял с родителями в парке Сокольники. Стояла ранняя осень, деревья и кустарник уже начали желтеть, но было тепло, солнце приятно пригревало с синего неба. Родители неспешно шли бок о бок по немноголюдной аллее, о чём-то беседовали, а он, раскинув руки в стороны и жужжа, носился туда и обратно мимо них, изображал самолёт. В какой-то момент, закладывая очередной вираж, он заметил, как под кустом на обочине аллеи что-то ослепительно сверкнуло. Он подбежал к этому месту, нагнулся и увидел лежащее в жухлой траве маленькое колёсико не более пяти-шести сантиметров в диаметре, толщиной с палец взрослого человека. Колёсико выглядело совсем как настоящее: ребристый протектор из твёрдой чёрной резины туго охватывал хромированный обод, густо в два ряда посаженные тонкие хромированные спицы сходились в центре на блестящем золотистом диске с выпуклой втулкой посредине. Он поднял колёсико, оно было приятно прохладное, абсолютно новое и какое-то самостоятельное, что ли. В том смысле, что смотрелось не как потерянная деталь только что купленного, ни разу не пользованного игрушечного автомобиля, а как отдельная от всего прочего, вроде как специальная вещь. И в этом было что-то волнующе-тревожное. Он внимательно со всех сторон рассмотрел колёсико, потом засунул его поглубже в карман и побежал догонять родителей. Почему-то он не рассказал им о столь замечательной находке.
Искать то, не знаю что — удовольствие ниже среднего. А найти надо. Ведь происходит что-то странное, непонятное. В казино «Гранит», на 70 процентов принадлежащем ему, Мхову, уже целую неделю одно и то же кино. А именно: каждый день приходит человек (всякий раз другой) ставит на цифру рулетки максимально разрешённую сумму, эквивалентную пятистам долларам США и… выигрывает, как и положено в таких случаях, 35 к 1.
Вообще сам по себе большой выигрыш на прямую ставку явление редкое; мало кто из нормальных людей рискует заряжать солидные деньги на одну цифру. В основном опытные игроки используют комбинации цифр и цветов, дающие максимальные шансы на выигрыш, пусть и не такой большой. На прямую ставку крупно играют только безбашенные богатеи и так называемые «хронометристы». Последние полагают, что способны за время долгих бдений за игровым столом отследить вращение колеса или манеру дилера таким образом, что в какой-то момент стопроцентно угадают, в какой именно ячейке замрёт шар. Кое-какой смысл в этом есть, придуманы даже специальные приборы для фиксации «пристрастий» колеса и дилера. И хоть удачи в подобного рода фокусах весьма редки, администрации всех казино предпочитают таких людей выявлять и не пускать к себе под любым предлогом.
Но эти-то явно не были ни денежными мешками, ни «хронометристами». На первых они просто никоим образом не походили, а в отличие от вторых не были завсегдатаями-соглядатаями. Они просто покупали фишки, быстро подходили к рулетке, не раздумывая, ставили на цифру (каждый раз на другую) и спокойно, без эмоций, огребали свой выигрыш.
В конце концов дело не в деньгах, хотя семнадцать с половиной штук баксов с одной игры для любого казино досадная потеря. Дело в пугающей непонятности происходящего. Когда на третий день стало ясно, что это не случайные выигрыши не связанных меж собой случайных посетителей, а некий неизвестно как установившийся порядок, встал вопрос: а как такое вообще возможно? При этом двести с лишним лет существования современной рулетки отвечали на этот вопрос со всей непреложностью: такое невозможно. Никак. Но как-то это всё-таки происходило! И было чревато для казино неминуемым крахом, если им (вот именно, кому им?!) надоест ограничивать себя одной ставкой в день.
На всякий случай оперативно проверили, как обстоят дела у коллег-конкурентов. Выяснилось: более ни в одном московском казино ничего похожего не наблюдается. Значит, кто-то работает исключительно против «Гранита». Вопрос «как работает?» в виду необъяснимости происходящего пока не стоял; надо сначала выяснить кто, а у него уже узнать, как.
Третий день, вторник
А пока Мхов в сопровождении генерала Срамного поднимается в лифте на третий этаж типичного старомосковского дома на Тверском бульваре, где их ждёт человек, желающий узнать из первых уст, что же такое происходит в казино «Гранит».
С этим человеком Мхов накоротке встречался всего два раза в жизни, а Срамной вообще никогда, но и тот, и другой много наслышаны о его чудачествах. Вот Мхов жмет на кнопку звонка, мелодичные звуки складываются в знаменитую «Мурку». Генерал слегка кривится. Дверь не сразу открывается, посетителей встречают сразу два мордоворота в оттопыренных подмышками просторных пиджаках.
— Добро пожаловать, господа, — говорит один и скупым жестом приглашает войти.
Мхов и Срамной оказываются в просторной прихожей, обставленной в таком убойно-вычурном стиле, что, кажется, сам воздух здесь сгустился от позолоты, украшающей помпезную мебель и тяжёлую лепнину.
— Оружие, господа? — меж тем интересуются у них.
Мхов и Срамной послушно сдают свои «Макаровы», их проводят в гостиную, родную сестру прихожей, усаживают в большие кожаные кресла. Один из мордоворотов скрывается в недрах огромной, судя по всему, квартиры, оставив гостей на попечение второго. Где-то хлопает дверь, в гостиной на секунду становится слышен вкрадчивый голос Стинга и поверх него часть фразы, произнесённая звонким девичьим сопрано: «Ой, ну я ей сколько раз…»
Первый возвращается, неся два комплекта какой-то одежды. При ближайшем рассмотрении оказывается, что это новенькая «зэковская» «форма»: чёрные робы и штаны, такого же цвета кепки, грубые ботинки.
— Прошу вас, господа, переодевайтесь, — абсолютно серьёзно обращается к гостям мордоворот. Потом кивает своему напарнику и они деликатно покидают гостиную.
— Что же это, Кирилл Олегович? — Срамной возмущённо тычет пальцем в шершавую ткань тюремной робы.
— А! Какая вам разница, — Мхов машет рукой, стаскивает с себя пиджак, галстук, рубашку, брюки.
Громко сопя, генерал следует его примеру. Переодевшись, они оглядывают друг друга, и Мхов не может удержаться от улыбки. Срамной обиженно отворачивается. Откуда-то в гостиной появляется здоровенный детина средних лет в форме советского вертухая, с малиновыми погонами сержанта-сверхсрочника. В руке у него большая резиновая палка.
— Руки за спину! Пшёл! — с места в карьер командует он.
Ошарашенные гости сцепляют пальцы за спиной, следуют за «сержантом», громко топают жёсткими подошвами по паркету.
В дальнем конце гостиной обнаруживается железная дверь.
— Стоять! Морду в стену! — рявкает вертухай и шерудит в замке большим ключом.
Дверь распахивается. Снова команда:
— Пшёл!
Перешагивая через порог, Срамной не выдерживает, говорит «генеральским» голосом:
— Слышь, мил человек, ты бы…
— Молчать! Морду в стену! — следует злобный окрик и нешуточный взмах палкой.
Мхов взглядом останавливает взбешённого генерала.
За железной дверью — короткий коридор со стенами из грубого камня. Здесь же в стене ещё одна дверь, тоже железная, с хитрым запором и глазком посредине. Конвоир недолго смотрит в глазок, потом, не спеша, отпирает замок, и, распахнув дверь, командует:
— Пшёл!
Мхов и Срамной входят. Позади них громко лязгает металл.
В небольшой камере стоит заправленная солдатским одеялом узкая металлическая койка, рядом деревянный стол, накрытый клеёнкой, табурет. Над столом — полка с нехитрой посудой. На столе — пачка «Беломора», здесь же пепельница, спички, а ещё карманного формата «Книга образов» Рильке и чёрная толстая «труба» спутникового телефона. В углу за занавеской оборудована параша, поблизости умывальник. Каменные стены обклеены картинками из советских журналов. В красном углу — скромная иконка Николая Угодника. А на кровати, уютно подогнув под себя короткие ноги в тёплых шерстяных носках, одетый так же, как и Мхов со Срамным, устроился Николай Иваныч Супников, широко известный в преступном мире как Суп, семидесятидвухлетний вор в законе, реальный хозяин казино «Гранит» и прочих заведений, принадлежащих Мхову. Как, впрочем, и иных заведений, к коим Мхов не имеет никакого отношения.
— Здравствуй, Николай Иваныч, — говорит Мхов.
— Здравствуйте, — угрюмо цедит Срамной.
— Здравствуй, Кирилл Олегович, будь здоров, Пётр Арсеньич, — Суп кивает плешивой головой, — пожалте в хату, добрые люди. Устраивайтесь, места навалом.
Срамной садится на табурет, Мхов, послушный радушному жесту хозяина, скромно присаживается на край кровати.
— Слыхал, непонятки у тебя, Кирилл Олегович, — говорит Суп. — В общих-то чертах до меня дошло, а вот мне интересно поподробнее, что да как, да что за люди?
— Да вот с людьми этими как раз и непонятно, Николай Иваныч, — Мхов пожимает плечами.
— Что именно непонятно? — Суп с любопытством смотрит на него выцветшими глазами.
— Пётр Арсеньич расскажет, он этим занимается.
— Слушаю очень внимательно. — Суп достаёт из пачки «беломорину», разминает, закуривает.
Срамной трёт виски, собирается с мыслями, потом начинает:
— Первым был человек, по фамилии Иванов. Иван Иваныч. Это было на прошлой неделе со вторника на среду. На другой день выиграл Петров. Пётр Петрович…
— А на третий? Сидоров Сидор Сидорыч? — Суп уморительно выпучивает глаза, скалит в ухмылке крепкие фарфоровые зубы.
Генерал не поддерживает веселье:
— Сидоров. Но не Сидор Сидорыч… Кстати, Иванова с Петровым мы проверили. Потом. По адресам, по которым они зарегистрировались с предъявлением паспортов. Нет таких людей по этим адресам, и не было никогда. И в родствениках у проживающих такие не числятся.
— Фальшивые, значит, у них были паспорта, — уточняет Суп.
— Похоже на то, — соглашается Срамной. — Но что самое интересное, такая же история со всеми остальными.
— Хм. — Суп морщится. — Ну а Сидоров-то?
— Сидоров, Валерий Константинович, был третьим. К тому времени мы уже неладное заподозрили, и за ним пошли мои люди…
Мхов всё это слышал уже не раз, поэтому он отвлёкся от рассказа Срамного и сам припоминает недавние события, силясь хоть что-нибудь понять.
Да, за Сидоровым пошли люди Срамного. Клиент покинул казино, сел в подскочившее такси и уехал. Ребята из службы безопасности помчались за ним. Такси загадочным образом растворилось на пустых ночных улицах в районе станции метро «Кузьминки». Сколько Срамной не бился, он не смог получить от своих архаровцев вразумительного ответа, как так вышло, что они, профессионалы, потеряли «языка» в практически необитаемом в это время суток районе. Вдобавок, когда стали проверять, оказалось, что ни машины такси, ни какого бы то ни было ещё автомобиля с таким номером в Москве нет.
Дальше пошло ещё веселее. Андрей Тарасович Бульба — так звали четвёртого. Когда Мхов увидел эту запись в регистрационном журнале, он чуть не подавился от смеха. Сразу вспомнилось знакомое ещё со школы: «Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?!»
На самом-то деле было не до смеха. Этого самого Бульбу ребята Срамного прищучили на выходе из казино. Но, будто из-под земли, выскочили лихие люди числом двое, за какие-нибудь пару секунд вырубили троих боевиков Срамного и увезли клиента в чёрном «гранд чероки». За ними погнались на двух машинах. Почти догнали. Но при повороте с Садового на Каланчёвку один из догоняющих джипов не вписался, вылетел на тротуар и врезался в здание МПС. Двое погибли, трое ранены. С ментами до сих пор не разрулили. Ни «чероки», ни любого другого автомобиля с таким номером в Москве опять не оказалось.
Пятой выиграла молодая девица по фамилии И. Зоя И. К ней попытались вежливо подойти уже у кассы. Она подняла вой. К тому времени весть о происходящем в казино «Гранит» распространилась по всей казиношной Москве, поэтому любопытных собралось предостаточно. Барышню И пришлось с извинениями оставить в покое. Впервые всё происходило не ночью, а днём. Она вышла из заведения и двинулась пешком по улице. За ней, естественно, пошли. Зоя И спустилась в метро. К ней подскочили на платформе. Тут выяснилось, что юная красотка неизвестно куда подевалась, а вместо неё парни Срамного наткнулись на какую-то древнюю ведьму со ртом, до отказа набитым железными зубами. Забирать бабку с собой не решились, да и зачем? На всякий случай по быстрому обшмонали. Никаких денег при ней, конечно же, не оказалось.
— Всё, братва, перерыв, — раздается голос Супа. Он слезает с койки, дотягивается до полки, достаёт пачку индийского чая со слоном, алюминиевый котелок, упаковку сухого спирта. Кряхтя, шарит под кроватью, вытаскивает небольшую металлическую треногу. Прямо на цементном полу посреди камеры разводит костерок и, налив в котелок воду «Святой источник» из пластиковой бутылки, водружает посудину на треногу. Садится на кровать, в упор смотрит на Срамного. Задумчиво говорит:
— Если бы я тебя, Пётр Арсеньич, не знал как серьёзного человека… Сам понимаешь. Но ты-то специалист более чем… Поэтому, чувствую я, кто-то здесь работает настолько знатней тебя… Начиная с самих выигрышей… ну это-то вообще в ум не возьмёшь… кончая тем, как глухо они хвосты обрубают. И всё ради чего? Семнадцать с полтиной кусков грина в день? В одном на всю Москву казино? При таких-то возможностях? Нехорошее что-то за всем этим есть. Сильно вонючее.
Вода в котелке бурно кипит. Суп всыпает туда целую пачку чая, варит, бережно помешивая почерневшей ложкой. Варево булькает, пузырится. Суп нежно щурится на котелок, приглядывается, принюхивается, что-то приговаривает, шевелит сухими губами. Наконец, хватает со спинки кровати полотенце, быстро снимает котелок с огня, ставит на стол. Туда же на стол с полки перекочёвывают вместительная эмалированная кружка и широкий кусок марли. Суп накрывает марлей кружку, осторожно отцеживает через неё содержимое котелка. И, в качестве заключительного штриха, узловатыми пальцами отжимает в кружку отваренные листья чая.
— Есть чифирок! — гордо сообщает он, потирая ладони. — Шмаль-то я уже давно не курю, мозги от неё плавятся, а чифир сердце ещё держит… Да. Гостям первый глоток, — говорит он, пододвигая кружку к середине стола.
Мхов и Срамной от души благодарят, пробуют отказаться.
— Э, нет, братва, — не согласен Суп. — Это вы в своих ресторанах да этих как их… клубах со шмарами своими выкобенивайтесь. А в хате — без базара. Пробуйте, привыкайте, может, пригодится, — смеётся он. — Не дай вам Бог, конечно…
Мхов, за ним Срамной, обжигаясь пригубливают из кружки. Срамной ещё держится, а у Мхова само собой перекашивается лицо от терпкой горечи, во рту вяжет так, что он скрипит зубами.
Суп, глядя на них, невесело смеётся:
— Йё-хо-хо…
Забирает кружку, обхватывает её, горячую, обеими ладонями, шумно, с наслаждением прихлебывает. Отдувается. Снова припадает к чифиру. Ополовинив посудину, отставляет в сторону, закуривает.
— Кайф-то!
Повлажневший его взгляд упирается в книжку на столе. Суп открывает томик стихов, бережно перелистывает хрустящие страницы.
— Вот! — Он достает из нагрудного кармана робы очки в массивной золотой оправе, сажает их на кончик носа. Оглядев по очереди гостей, со значением объявляет:
— Эрих Райнер Рильке, немецкий поэт. Стихотворение называется «Одинокий».
С выражением, как раньше учили в школе, принимается читать:
- Как странник, в дальних плававший морях,
- живу я в мире тех, кто вечно дома.
- Здесь дни стоят, как чаши на столах,
- а мне лишь даль подвластна и знакома.
- Нездешний мир проник в мои черты, —
- пускай пустынный, неподлунный, смутный, —
- но здесь, у них, все чувства обжиты
- и все слова привычны и уютны.
- Со мною странные пришли сюда
- из стран заморских вещи-пилигримы:
- там, у себя, они неукротимы,
- а здесь сгореть готовы со стыда.[1]
И, схватив со стола кружку, жадно, залпом допивает. Ни на кого не глядя, велит:
— Давай дальше.
— А дальше был шестой, — говорит Срамной. — Его звали Позарезский. Сергей Никанорович Позарезский. Этот вообще получил деньги в кассе и подался в уборную. Такая удача. Пошли за ним. Когда он вышел из кабинки, его отключили и по-тихому вывезли в одно место. Да, денег при нем почему-то не оказалось, в унитаз, что ли, спустил? При допросе мои люди применили к нему по нарастающей разные степени устрашения.
— Пытали, что ль? — усмехается Суп.
— Да, — буднично подтверждает Срамной.
— Ну, так и говори. А то какие-то там устрашения… Ну и?
— Клиент вел себя странно, мне в итоге показалось, что он вовсе не чувствует боли. Короче, молчал. А в какой-то момент просто взял и умер.
— Просто! — тихо смеётся Суп.
— Просто, — сухо кивает Срамной.
— Седьмой, — коротко приказывает Суп.
— Седьмым минувшей ночью ставку взял некто Бывалый Борис Исакович. Спокойно вышел, он был с охраной, погрузился в неновую «ауди» А4 и отбыл. Его вели без происшествий. «Четвёрка» доехала до Кремля и въехала в Боровицкие ворота.
— В какие-какие ворота? — словно в полусне переспрашивает Суп.
— В Боровицкие.
— Это куда президент въезжает?
— Так точно.
— Знаете что, братва? — бесцветным голосом равнодушно говорит Суп. — Идите-ка вы себе отсюда на хрен… Да, делайте что хотите, но с этим надо кончать. Людьми и ресурсами, если надо, поможем. Связь со мной через Бутика. Всё.
Суп поднимается, берёт со стола пустую кружку, и, подойдя к двери, звонко в неё колотит.
С грохотом отваливается квадратное окошко, показывается лицо вертухая.
— Ну, чего качаешь? — лениво выплёвывает он. — В ШИЗО захотел?
— Э, начальник, — каким-то особенным голосом частит Суп, — выпусти гостей на волю…
Тем же манером, что попали в гости к Супу, Мхов и Срамной оказываются на лестничной клетке.
В лифте Мхов нервно смеётся:
— Как вам маскарад, товарищ генерал?
В ответ Срамной мечтательно цедит:
— В прежние времена. Я бы этого… Своими бы руками.
На что Мхов замечает:
— Времена, Пётр Арсеньич, теперь нынешние. А в нынешние времена этот самый… Спокойно может нас с вами. Какими захочет руками.
— То-то и обидно, — горько сетует Срамной.
Выйдя из подъезда, они расходятся по машинам. Срамной садится в свою, чтобы ехать в офис. Мхов — в свою и, немного подумав, говорит водителю:
— На «Сокол».
«Шестисотый» важно отваливает от обочины. Вслед за ним крадётся джип охраны.
Мхов достает мобильный, набирает номер.
— Клара? Привет. Я заеду ненадолго. Дело есть.
Клара живёт на Третьей Песчаной в одном из тамошних серых «сталинских» домов. У неё большая двухкомнатная квартира, купленная Мховым полтора года назад. Раньше она жила в Лефортово где-то на задах Бронетанковой Академии в трёхкомнатной квартире, где, кроме неё, обитали бабушка, мать, отец и старшая сестра с мужем и дочерью.
Окончив школу (почти на одни пятёрки, между прочим), она поучилась было в МГУ на философском, но через год ей стало скучно. Она бросила университет и больше нигде не училась, а, движимая доморощенным чувством социального протеста, занялась политикой — примкнула к партии писателя Л., националистической, большевистского толка. Не слишком образованная, она была, тем не менее, умна и талантлива от природы. Поэтому она быстро выбилась из общей массы: уже спустя пару месяцев участвовала в редактировании партийной газеты, потом сама начала писать заметки, а со временем ей доверили информационное обеспечение акций, устраиваемых Л. в Москве и других городах.
Так бы и шло, но на свою беду Клара в какой-то момент втрескалась в вождя и принялась всячески его окучивать. Только у того уже была боевая подруга — тоже типа Клары, подросток-переросток. Тем не менее, Клара старалась, как могла. В свои неполные девятнадцать при росте около 180 см и гибкой змеистой фигуре она была персонаж куда как видный, и наверняка вождь, большой любитель такого сорта женщин, ею не пренебрёг, хотя сама она уверяла, что ничего было. Так или иначе, занять место соперницы и стать при Л. женщиной номер один у неё не вышло.
Тогда она решила не больше не меньше убить его, убить себя и, таким образом, навсегда соединиться с предметом страсти, пусть даже и в смерти. Пистолет раздобыть ей не удалось, да и денег, чтобы купить ствол, у неё не было. Зато граната Ф-1 оказалась вполне по карману, на продавца, контрактника, только что вернувшегося из Чечни, её вывели бывшие соратники по партии. Бывшие, потому что, убедившись в катастрофической тщетности своей любви к вождю, она ушла из организации без объяснения причин. Кстати, об уходе она потом пожалела; воплотить свой замысел ей проще было бы там, где к Л. легче всего подойти, а именно в штаб-квартире партии в районе Фрунзенских улиц. Но что сделано, то сделано.
Клара тогда решила подкараулить Л. возле его съёмной квартиры на «Смоленке» и там, на глазах у изумлённой публики, взорваться вместе с ним к чёртовой матери. (О том, что от взрыва могут пострадать случайные прохожие она, ослеплённая эгоизмом любви, даже не подумала). Она стала пасти Л., хоронясь в близлежащих подъездах и подворотнях. Возможно, что рано или поздно выпасла бы (такой чисто литературный героико-эротический финал наверное понравился бы Л. в качестве завершения жизни), но на второй день её «срисовали» охранники Мхова, чья городская квартира была в доме напротив.
Бдительных птенцов гнезда Срамного не могла не насторожить явно террористического вида маргиналка (чёрная кожаная куртка, чёрные джинсы в обтяжку, солдатские ботинки плюс ко всему майка с Че Геварой), второй день трущаяся под окнами квартиры хозяина. Клару захватили незаметно и быстро, она даже пикнуть не успела. Обнаружив в кармане куртки снаряжённую гранату, её привезли на базу и, допрашивая, пару раз сделали ей больно. Дальше этого не пошло, вмешался Срамной.
Кларе повезло: при ней был партийный билет, который она не сдала и повсюду таскала с собой. Этот-то документ и подсказал Срамному, что если девчонка и пришла по душу Мхова, то за её визитом не стоит ничей профессиональный, так скажем, интерес. И даже её партийная принадлежность здесь, скорее всего, не при чём; генерал был осведомлён, что партия Л. своей целью видит восстание масс, но никак не устранение миллионеров-одиночек. А это значит, рассудил Срамной, что если дело как-то касается Мхова, то перед ним ополоумевшая от вопиющего неравенства террористка-одиночка, чьё законное место в ментовке. На всякий случай, перед тем как звонить 02, Срамной, чтобы исключить ещё и бытовую версию, попросил Мхова подскочить и взглянуть краем глаза на бомбистку: мало ли что, а вдруг соблазнил и бросил богач девку, и вот она собралась отомстить.
Мхов, заинтригованный, приехал, посмотрел на Клару и… упросил Срамного оставить его ненадолго с ней наедине. Для начала Мхов поинтересовался, что, собственно, она против него имеет и получил удивлённо-презрительный ответ, дескать, этакое говно вовсе не способно оказаться для Клары предметом какого бы то ни было интереса. Уязвлённый Мхов пустился в дальнейшие расспросы с применением спецсредства в виде обнаружившегося у Срамного коньяка «Реми Мартин». Что-что, а разговаривать с женщинами Мхов умеет. И через полтора часа Клара, заливаясь слезами, рассказала ему всё. Потрясённый до глубины души такой не по времени выдающейся околореволюционной романтикой, Мхов в сердцах назвал Л. высохшим сперматозоидом («нет! нет! не смейте! он такой! и вот такой! и растакой! и разэтакий!»), поцеловал её в мокрую щёку и без обиняков предложил попробовать другую жизнь.
Как он и ожидал, девушка была из тех революционеров, которые напрочь забывают о справедливом переустройстве жизни, как только жизнь поворачивается лично к ним своими приятными сторонами. Кларе же вообще досталось быстро и много. На следующий день Мхов снял для неё квартиру, а через месяц купил ей двухкомнатную на «Соколе», «мазду» «шестого» ряда и взял на содержание.
Она оказалась чрезвычайно лёгким человеком, к тому же училась всему с лёта и была приятна в общении. Мхов немного беспокоился насчёт возможного рецидива её чувства к Л., но вскоре с облегчением обнаружил, что Кларе присуще редкое умение наглухо забывать о пережитом, если оно ушло безвозвратно. Короче говоря, Клара всецело отдавалась настоящему и никогда не жалела о минувшем.
Ещё она обладала видимыми способностями к экстрасенсорике, правда, сама не относилась к этому слишком всерьез. Но что было, то было. Головную или, к примеру, зубную боль она снимала за несколько секунд небрежным движением руки. Могла, недолго поколдовав над каким-либо предметом, с большой долей вероятности определить, кому он принадлежит — мужчине или женщине, молодому человеку или пожилому, иногда даже в общих чертах распознавала внешность. Глядя же на фотографию незнакомого ей человека, Клара умудрялась угадывать совершенно неожиданные вещи: про одного — сколько у него детей, про другого — сколько раз был женат, про третьего — как зовут, про четвёртого — какие напитки предпочитает и тому подобное. Во всём этом не было никакой системы, более того, никакого напряга — так, милое трюкачество, ничего более. Но Мхов-то понимал, что Клара — не совсем обычный человек и относился к её умению с почтением, даже опаской.
Сейчас он едет к ней, чтобы (чем чёрт не шутит!) с её помощью хоть сколько-нибудь продвинуться в разрешении своей «производственной» проблемы. Для этого он специально захватил с собой одну вещь, которую и собирается предъявить Кларе.
— Вау! — Она открывает ему дверь и подставляет губы для поцелуя. На ней голубой шёлковый халат и мягкие розовые тапки в виде забавных лисьих морд. От неё пахнет ею самой; дома Клара никогда не пользуется ни парфюмом, ни косметикой.
— Оста-авь оде-ежду всяк сюда входя-ящий! — нараспев декламирует она; порой Клара бывает несносно пошла.
— После, с твоего позволения, — подчёркнуто сурово отвечает Мхов, — пока присядь-ка, посмотри вот тут…
Клара послушно усаживается в умно изогнутое металлизированное кресло (стиль «хай-тек», как и всё в этой квартире), смотрит на Мхова выжидательно и, как ему кажется, чуточку насмешливо. Он устраивается на полу рядом с ней, достает из внутреннего кармана пиджака обыкновенный в меру потёртый паспорт гражданина РФ с двуглавым орлом на бордовой обложке.
— Клар, смотри, вот паспорт, — Мхов кладёт книжицу ей на колени. — Ты его пока не раскрывай, просто скажи, что видишь.
Клара внимательно глядит на паспорт, потом проводит по нему ладонью и сосредоточенно зажмуривается. Секунд через десять-пятнадцать она открывает глаза и отрицательно качает головой.
— Что? — спрашивает Мхов.
— Ничего, — пожимает плечами Клара.
— Что значит, ничего?
— Ничего значит, что я ничего не вижу.
— Совсем? — Мхов разочарован.
— Совсем… — Клара подыскивает объяснение. — Ну, как если бы этот паспорт… эта вещь была ничьей… ну, как бы никому не принадлежала, вот. Понял?
— Не очень, — Мхов и в самом деле не понял. — У этого паспорта есть… был хозяин. Кстати! Он умер. Может, ты это имеешь в виду?
— Без разницы, жив он или умер, — терпеливо, как учительница бестолковому ученику, разъясняет Клара. Даже лучше, если умер. На вещах мертвецов информация застывшая, неизменчивая, лучше видно. А тут вообще ничего.
— Но там же его фотография, — горячится Мхов. — Ты открой, открой… Вот об этом человеке ты что можешь сказать?
Клара тупо разглядывает ламинированное фото ничем не примечательного мужчины средних лет, медленно, с запинкой, словно пробуя, произносит указанные в документе фамилию, имя, отчество. Снова вглядывается в фотографию. Её дыхание замедляется, взгляд становится полусонным, чуточку косящим, она еле слышно бормочет («ну и хуйня…») и вдруг, фыркнув, как обозлённая кошка, резко отбрасывает паспорт в сторону. Паспорт тёмной птицей перелетает через всю комнату, шлёпается о стену, падает на пол. Клара медленно поднимает руку, показывает на него напряжённым пальцем:
— Забери!
— Клар, ты что?! — Мхов никогда ещё не видел её такой.
— Забери, я сказала! — похоже, она близка к истерике.
Мхов молча поднимается, пересекает комнату, забирает паспорт, прячет его в карман. Он не решается ничего спросить, просто стоит и ждет, когда Клара вынырнет из своего непонятного состояния.
Какое-то время она пусто смотрит прямо перед собой, медленно поводит головой из стороны в сторону, потом её взгляд становится более сфокусированным, осмысленным. Клара постепенно приходит в себя:
— Фу-у-у… Ух-х-х. — Трясёт ладонями, часто моргает, лицо мало помалу приобретает привычное выражение. — Олегыч, там вон… абсент. Налей, будь друг.
Бутылка «Хиллса» стоит на низком стеклянном столике. Гранённая рюмка притулилась здесь же. Мхов шарит глазами, ищет сахар, ложечку, воду.
Клара машет рукой.
— Не-не, ничего не надо. Просто так налей.
Пока Мхов откупоривает бутылку и наливает абсент, Клара вытаскивает из стоящей на полу квадратной деревянной коробки короткую толстую сигару «Коиба робустос», откусывает кончик блестящей гильотинкой, прикуривает от мховского подарка — золотой зажигалки «Ронсон». Приняв от Мхова рюмку, медленно выпивает обжигающий синеватый напиток, отдувается, пыхтит сигарой, окутывается густым ароматным дымом. Мхов по-прежнему молчит; сгорая от любопытства, ждёт объяснений.
— Прости, — наконец говорит она, не глядя на Мхова, — я понервничала.
— Из-за чего? — интересуется он.
— Так… — Клара слегка морщится. — Паспорт этот…
— А что паспорт? Вроде паспорт как паспорт.
— Да… Фотография эта…
— Что фотография? — Мхов старается не давить, словно боится ненароком спугнуть что-то очень зыбкое, ненадолго возникшее в голове у Клары.
— А чьё это фото? — осторожно спрашивает Клара, крутя в тонких пальцах дымящуюся сигару.
— Я знаю не больше, чем там написано, — честно признаётся Мхов. — Я думал, ты что-нибудь скажешь.
Клара рассеянно стряхивает серую колбаску пепла в пепельницу, напоминающую большую вогнутую каплю серебристого металла.
— Что сказать? — Она задумывается. — Испугалась я, вот что.
— Испугалась? Чего? — Мхов снова приближается к ней, усаживается на пол, легко проводит пальцами по тонкой щиколотке.
— Как сказать, чего? — Клара кривит губы. — Именно, что ничего.
Мхов вопросительно глядит на неё.
— Такого человека нет, — раздумчиво говорит Клара. — Вот тебе и всё ничего.
— Ну, правильно. Я ж сказал, что он умер, — дуркует Мхов.
Клара мгновенно разгадывает его нехитрый манёвр.
— Не прикидывайся дурачком, — строго говорит она, — тебе это не идёт.
— Хорошо. Извини, — соглашается Мхов. — Последний дурацкий вопрос. Может, это фото какого-то другого человека? Не владельца паспорта, а просто кого-то похожего на него?
Клара уверенным движением раздавливает в пепельнице окурок сигары, брезгливо нюхает кончики пальцев.
— Послушай, Кирилл. — Она немного форсит. — Это фото не владельца. И не невладельца. И не чьё-то там ещё. У этой фотографии вообще нет этого… прототипа, вот!
Мхов нервно смеётся:
— Живого прототипа, ты хочешь сказать?
— А какого ж ещё?
— Ну, если, например (он глядит на Кларину рюмку), сфотографировать «Любительницу абсента», то прототипом фотографии будет считаться изображение на картине. — Тут Мхова осеняет. — Может, в паспорте тоже репродукция какой-то изображения?
Клара с сожалением на него смотрит.
— Олегыч, очнись! Эту самую «любительницу» Ван Гог рисовал с живой женщины. Я только забыла, как зовут.
— Пикассо, — автоматически поправляет Мхов, думая на самом деле о другом.
— Как?
— «Любительница абсента» — это не Ван Гог, а Пикассо.
— Кирилл! Да что с тобой сегодня! — Клара укоризненно улыбается. — Даже абсент такой есть, он и называется — «Винсент Ван Гог»!
— Знаю. Маркетологи ошиблись, когда выбирали название.
— Вау! Ты серьёзно?! — Клара не на шутку удивлена.
— Вполне. А живопись, коли есть такая охота, изучай не по бутылочным этикеткам, а по альбомам, на худой конец. На «Любительницу абсента» можешь вообще посмотреть своими глазами, всего-то дороги до Питера.
— Я лучше к зеркалу подойду, — надувшись, ворчит Клара.
— Так ты что, — Мхов возвращается к прерванному разговору, — хочешь сказать, что изначальный, живой прототип может… ну… ощущаться спустя, так сказать, несколько последовательных изображений?
— Ага. И не только живой. А даже вымышленный образ, придуманный в чьей-то голове. Потому что любой вымысел состоит из кусочков реальности. Конечно, чтобы увидеть что-то за такими далёкими и сложными образами, нужна большая, очень большая сила. У меня такой нет, я-то точно в этих случаях ничего не увижу. Но какое-то такое тепло или что-то там ещё от реального или вымышленного прототипа чувствуется всегда. А сегодня… Сегодня впервые — пустота. А так не бывает.
— Ну хоть что-нибудь скажи, — просит Мхов, — ну напрягись, мне очень надо. Хоть какие-нибудь ощущения, догадки. Что всё это может означать?
— Ты что, не понимаешь? — устало спрашивает Клара. — Никаких ощущений. Никаких догадок. Ничего. Сплошной мрак, холод. То-то и страшно. А означать это может только то, что за этой фотографией как бы никого, ничего и нигде нет. Но об этом я тебе, по-моему уже говорила, вот.
— Клара, послушай, — Мхов берёт её ладони в свои, заглядывает ей в глаза. Он уже почти ни на что не надеется и продолжает, лишь повинуясь устоявшейся привычке по возможности доводить начатый разговор до конца. — Этот человек приходил в моё казино. Играл. Ходил в уборную. Его видели, с ним общались. Я лично видел его. Своими глазами.
— Кирилл! — взволнованно говорит Клара. — Ну что ты от меня хочешь? Я бы рада тебе помочь. Но я ничего, ничего не могу сказать! Я ж не колдунья, в конце концов, чтобы видеть то, чего нет!
— А кто-то может видеть то, чего нет? — Мхов изо всех сил вцепляется в её последнюю фразу.
— Ну, мой дед, кажется, мог.
— Он умер, я знаю, — торопится Мхов. — А что именно он мог?
— Вау, — Клара в раздумье морщит лоб, — он как-то говорил, что не всё, что здесь происходит, имеет здешнюю причину. Говорил, что на многое влияет что-то, что находится в иных, невидимых мирах. Нет, он называл их по другому… не невидимые, а… непроницаемые, вот.
— Надо же. И?
— И мог видеть и объяснять, наверное, какие-то здешние вещи как порождение нездешних.
— Серьёзно? Например?
— Ну, Олегыч, ну я не знаю! Он меня не посвящал в эти дела, да я маленькая была. Он вообще никого к этому особо не подпускал. У него был свой круг, типа, маги там всякие, колдуны, они где-то собирались тайно, это же всё было в «совке» под запретом. Потом перестали вроде скрываться, но всё равно в семье про эти дела ни гу-гу. А последние годы он вообще замолчал. Так, скажет иногда чего-нибудь, ну, там, смотрит телевизор, президент вякает, или эти кексы в Думе лапшу вешают, и говорит сам себе: «Трансференция убожества!», или ещё что. И как захохочет! И опять молчит.
— Трансференция, говоришь? Ну-ну… — Мхов рассеянно трёт лоб. — Магия, непроницаемые миры… А бабки-то, между прочим, реальные…
— Какие бабки? — оживляется Клара.
— Я ж говорю, реальные, — невесело усмехается Мхов.
И тут звонит его мобильный. Жена просит, просто умоляет послать кого-нибудь, чтоб заехали после семи вечера за сыном в школу. Мол, у Алексея сегодня куча факультативных занятий, а сама она зависла аж в Переделкине у Ольги, а Володе, водителю, ещё везти их в галерею к такому-то, да на презентацию к сякому-то, и он никак не обернётся, и вообще она сегодня приедет поздно, так что уж пожалуйста и так далее и тому подобное.
Мхов слышит по голосу, что жена уже прилично клюкнула, так что, не вдаваясь в подробности, он обещает всё организовать как надо и даёт отбой. Глядит на свой «Ягер Лекультр» из 18-каратного розового золота — четверть седьмого. «Сам съезжу», — решает Мхов. И то: надо воспользоваться случаем, попробовать ещё раз поговорить с сыном после вчерашнего происшествия на дороге.
— Выхожу, — говорит он в трубку связи с охраной.
— Уходишь? — Клара разочарованна.
— Надо, — Мхов разводит руками.
— А я думала… — она кивает в сторону спальни.
— Да я тоже думал. Но…
Клара, недовольная, провожает его до двери, обиженно сопя, целует в щёку.
Уже на пороге Мхов вдруг останавливается.
— Учиться тебе надо идти, родная, вот что, — говорит он.
— Учи-и-иться, — хнычет ошарашенная таким поворотом Клара.
— Короче, — продолжает Мхов, игнорируя её унылый протест, — позвоню одному человеку. Пойдёшь в бизнес-школу, или как там оно у него называется. Год-два поучишься, куплю тебе дело. Дальше будешь учиться заочно. Вернёшься в университет. Всё.
— Ну, если уж ты такой Папа Карло, — кривляется Клара, — то обязательно купи мне бумажную курточку и книжку с картинками, а потом я загоню книжку и вместо школы пойду на шоу Карабаса Барабаса, а потом Лиса Алиса и Кот Базилио…
Дальнейшего Мхов, спускаясь по лестнице в сопровождении телохранителя, уже не слышит.
В машине он перебирает в голове весь разговор с Кларой, нащупывает в кармане паспорт Позарезского Сергея Никаноровича, еле слышно бормочет: «Магия, бля!» Хорошенько подумав, звонит Срамному.
— Пётр Арсеньич, такое дело. Срочно найдите мне мага. Мага, говорю. Откуда я знаю, белого, чёрного, хоть сиреневого! Специалиста по иным мирам. Иным, они же невидимые, они же непроницаемые. Вот именно! Только Пётр Арсеньич! Настоящего, серьёзного спеца, не какого-нибудь там… Да? Правда? Ну, отлично! Хорошо. И сразу сообщите. Что? В школу за Лёшкой. Ну. Конечно. Вашими молитвами. До связи.
Проезжая по Маросейке, Мхов крестится на Храм Святителя Николая-Чудотворца, так как полагает, что верит в Бога. Он не числит себя религиозным человеком, сплошь и рядом нарушает запреты и заповеди, однако главный, на его взгляд, признак веры, великий страх перед невозможностью спасения души, постоянно живёт в нём. «Невозможность» — это для него самое то слово, потому что ну как тут спасёшься! Ясно же сказано, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в рай. Нажива — большой грех, чтобы его по-настоящему искупить, надо просто отдать всё, что имеешь. И больше не иметь.
Мхов усмехается, вообразив, как он и такие как он устраивают что-то типа Акции-по-Раздаче-Кому-Попало-Всех-Своих-Денег-и-Добра. И потом уходят голые и босые в какую-то там даль. Нет, такое никак невозможно. А если не это, тогда что? Мхов не занимается благотворительностью, полагая её куда как большей подлостью перед лицом Господа, чем даже сама нажива. Благотворительность придумали, чтобы обмануть Бога, чтобы не делиться по настоящему. Да ещё, саморекламы ради, устраивают из неё дорогие представления с привлечением прессы. «Не, — думает Мхов, — Бог не фраер, так по этим рамсам не отмажешься!» Особенно когда речь заходит о красоте, о которой более чем много думал Фёдор Михайлович Достоевский. — Отец Даниил гулко откашливается, оглаживает полной ладонью висящий на груди массивный крест, вглядывается в лица детей, заполнивших классную комнату. — Что, как вы думаете, означает его высказывание о красоте, которая спасёт мир? Что это за красота, на которую, по мысли Достоевского, возложена столь масштабная миссия?
Алексей сидит за столом, подперев кулаком щёку. Он ощущает полную невозможность думать о таких вещах. Слишком много в голове своего, другого, к тому же хочется в туалет.
Отец Даниил, меж тем, продолжает:
— Идёт ли речь об обычной, так сказать, красоте? Красоте, состоящей из известных нам предметов искусства и иных зримых и незримых явлений земного мира Господня? Ведь именно так чаще всего трактуется сказанное Достоевским. Дескать, умножай красоту предметов и поступков и способствуй, таким образом, спасению мира…
Отец Даниил неодобрительно качает крупной гривастой головой, сердито теребит окладистую с проседью бороду.
— Вряд ли, вряд ли… Дело-то в том, что Достоевский был человеком глубоко верующим. Ищущим христианином. И неужели он был способен столь приземлено мыслить, так сказать, в разрезе спасения мира? Вздор. Он обязательно имел в виду что-то, да нет, не что-то, а нечто главное, я бы даже сказал, изначальное в христианской вере. Что же это?
Отец Даниил снова заглядывает в глаза детей в смутной надежде разглядеть хотя бы попытку раздумья над непростым вопросом. Куда там! Сидят-то смирно, внимают прилежно, кое-кто даже записывает, но азарта мысли во взорах не видать! На недавнем семинаре в Патриархии, когда он заикнулся о душевной лености школьников, ему попеняли, что, мол, материал, преподаваемый им, больно сложен для детей. Но отец Даниил с этим не согласен! Деяния Господа великолепно просты в своей сложности и не требуют адаптации! Дело в общем кризисе веры, который не скроешь ни цифрами роста воцерковления, поступающими из приходов, ни появлением первых лиц государства в храмах перед телекамерами, ни введением в школах факультативного изучения Слова Божьего. Однако, как бы то ни было, надобно продолжать; служение есть служение, вода камень точит.
— Итак, что же это за всесильная красота, принёсшая в мир спасение и увиденная великим писателем? А красота эта триедина. Это красота подвига Бога-отца, давшего миру Христа-спасителя путём принесения его, сына своего, в жертву. Это красота подвига самого Христа, пошедшего на смерть ради спасения людей. Это, наконец, красота чудесного Христова Воскрешения, как символа нерушимой надежды на спасение!
Звонок с последнего факультатива давно прозвенел, но отец Даниил всё никак не закончит. Алексей автоматически выводит в тетради: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына»; чем больше их появляется под его рукой, этих слов, тем меньше в них оказывается смысла: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына»; непонятное что-то от какого-то цасына налезает на отца: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына», — с которым неизвестно, что делать и как говорить, угрюмо думает Мхов, сидя в машине в маленьком школьном дворе на задах Маросейки. Он всегда ощущал Алексея как своё продолжение: и внутренне (рассудительный, неглупый, целеустремлённый, обращённый больше в себя, нежели вовне, осторожный в поступках и словах), и внешне (среднего роста, худощавый, крепкий, темноволосый с серыми глазами). Помимо природой данных родительских чувств, сын нравился ему чисто по-человечески. Оттого ещё болезненнее и неприятнее произошедшая с ним в одночасье перемена.
Между тем, вовсе перестав слушать отца Даниила, Алексей откладывает ручку, закрывает тетрадь, тянет вверх руку. В ответ на вопрошающий кивок батюшки встаёт с места:
— Можно выйти?
Получив разрешение, он покидает классную комнату и идёт по пустынному коридору первого этажа в сторону туалета. Минуя кабинет химии, заглядывает в приоткрытую дверь: молоденькая лаборантка сидит спиной к двери за столом у открытого окна и что-то быстро пишет. Её уши залеплены маленькими белыми наушниками, подсоединёнными к плоскому плееру на поясе джинсов «Кавалли». Голова, с растрёпанными по моде волосами энергично покачивается в такт музыке.
Мхов в машине ощущает неприятную пульсацию в области мочевого пузыря. Потерпеть до дома? Чёрт его знает, сколько ещё ждать до конца занятий. Зевая, он вылезает из машины.
— Пять минут, — он машет рукой в сторону показавшегося из джипа телохранителя. Тот провожает его до порога школы и остаётся ждать на крыльце.
Кто-то осторожно протискивается в приоткрытую дверь кабинета химии. Не спуская глаз со спины лаборантки, неслышно подкрадывается к шкафу с реактивами. По дороге прихватывает лежащую на столе для опытов специальную серую перчатку из толстой резины.
Пройдя через вестибюль, Мхов здоровается со школьным охранником из частной фирмы, предъявляет своё водительское удостоверение.
— Я отец Алексея Мхова, 5-й «А», — называется он.
Охранник, судя по выправке, бывший военный, тщательно сверяется с компьютером, вежливо кивает:
— Пожалуйста, Кирилл Олегович.
Мхов, не спеша, движется по коридору в другой конец первого этажа, туда, где туалеты. Он бы мог идти с закрытыми глазами, он знает здесь всё, потому что тоже учился в этой школе.
Он стоял в туалете возле раковины и мыл тряпку под струёй холодной воды. В тот день он был дежурным по классу и учительница геометрии сделала ему выговор за сухую, перепачканную мелом тряпку. Это было в 5-ом классе. Ну, он мыл тряпку, а в это время в туалете прогуливали урок двое старшеклассников, кажется, из 10-го. Они курили в открытое окно, поминутно сплёвывали на пол, и один что-то рассказывал другому вполголоса. Шумела вода из крана, поэтому его ухо улавливало лишь короткие обрывки фраз: «…он её отловил… там, знаешь, где… Нинка… он ей… и говорит, ты как будешь… или… а она… не надо… а он… она давай реветь… он… хули, говорит, плакать… а то знаешь, чего тебе будет… потом она… потом на колени… и он её за косу взял, намотал… и она… потом выпили, он ей налил…»
Он знает, о ком речь. Эта Нина учится в 8-ом. У неё длинная пшеничная коса и большой вечно улыбающийся рот. Про неё говорят всякие гадости. Его она не замечает. Он мыл тряпку, долго мыл тряпку и напряжённо вслушивался в захлёбывающийся полушёпот: «… потом взял… спрашивает… а Нинка… и… погоди-ка. А ну канай отсюда, ты!» Последние слова были ему. Он отжал тряпку и, не дожидаясь, пока дадут пинка, благоразумно вышел, трогая в кармане колёсико.
Учительница сразу вызвала его к доске. Он отвечал не думая, автоматически. Биссектриса делит угол на две равные части. По определению. Просто в силу своих пространственно-начертательных функций. Про пространственно-начертательные функции в учебнике ничего не было. Он услышал эти слова в телепередаче «Очевидное невероятное». Геометричке понравилось: «Садись, пять». Он пошёл на своё место вслед за покатившимся колёсиком. Посреди огромного геометрически выверенного, но при этом абсолютно пустого пространства колесико поделило коленопреклонённую Нину на две равные части. Два одинаковых профиля заплакали, немо жалуясь друг другу. Его толкнула в бок соседка по парте: «Звонок, Мхов, уснул что ли?»
Мхов идёт по длинному коридору мимо дверей кабинетов. Все они плотно закрыты, кроме одной, — неширокая полоса света режет полутёмный коридор наискосок. Мхов напевает про себя знаменитую песню кумира его молодости Маркина: «Режет тень наискосок рыжий берег с полоской…» Но длинный крик ужаса и боли из-за приоткрытой двери обрывает его молчаливое пение. Тут же на этот крик (высокий девичий голос словно протыкает барабанные перепонки) накладывается хлёсткий звук разбившегося стекла, и Мхов спешит к этой двери, до которой остаётся шагов двадцать.
В следующее мгновение дверь распахивается, из неё торопливо выходит его сын. Алексей как-то пусто смотрит на отца и быстро удаляется в другую сторону.
— Алексей! — придушенно взывает к нему Мхов, но сын, не оборачиваясь, исчезает за поворотом рекреации, там, где туалеты.
Ещё одна дверь с треском открывается, из соседнего кабинета на крик в коридор выпрыгивает внушительных размеров поп с развевающейся бородой. Он налетает на подвернувшегося Мхова и сбивает его с ног с такой внушительной силой, что Мхов врезается в стену, больно стукнувшись коленом о батарею отопления.
— Ах, ядрёна Матрёна! — сокрушается батюшка, склоняется над пострадавшим, хватает Мхова в охапку, легко ставит на ноги.
А от входа на весь этот шум уже несётся школьный охранник, его обгоняет телохранитель Мхова. Последний, как положено, уже готов к бою — пистолет грозно чернеет в приподнятой правой руке.
— Игорь, отставить! — орёт ему Мхов. — Отставить, всё нормально!
Но подскочивший Игорь уже оттесняет батюшку и прикрывает собой хозяина, который, морщась, растирает ушибленное колено.
— Что случилось?! Кто кричал?! — это уже школьный охранник приступает к исполнению обязанностей.
— Там! — отец Даниил показывает на дверь химкабинета.
За дверью уже не кричат, девушка вполголоса подвывает: «Ой, мама, мама, мамочка…» Охранник, а за ним остальные спешат на голос. И видят: лаборантку, в три погибели согнувшуюся над раковиной, в которую хлещет вода из крана; опрокинутый стул рядом со столом, жидкость, разлитую здесь же по полу, разъедающую этот пол; чуть поодаль резиновую перчатку; разбитую склянку толстого стекла с короткой надписью на одном из осколков. HCl. Соляная кислота.
Всё ещё не веря, Мхов подходит поближе и с ужасом видит, что нет, всё очень плохо: лаборантка, корчась от боли, пытается смыть кислоту с обожжённого лица. Тогда он, перекрывая её стенания, громко приказывает телохранителю:
— В машину её! В больницу! Живо!
Игорь, как соломинку, поднимает девушку на руки, в сопровождении школьного охранника и беспрерывно крестящегося батюшки покидает кабинет. Мхов тоже выходит, но идёт в противоположную сторону, туда, где скрылся Алексей. За его спиной клокочет густой бас: «Все по местам! По местам!» Это отец Даниил загоняет в класс свою высыпавшую на переполох малолетнюю паству.
Алексей выходит из туалета, что-то насвистывая, вытирает руки носовым платком. Увидев шагающего навстречу отца, он от неожиданности вздрагивает, застывает на месте, произносит:
— Ты…
Но наверное что-то такое есть в лице Мхова, что Алексей замолкает, съеживается, закрывает лицо локтем. И правильно делает, потому что Мхов с ходу, не останавливаясь, жёстко бьёт его по лицу ладонью, потом ещё, пробивая защиту, и ещё. Голова Алексея, мотнувшись из стороны в сторону, в конце концов принимает привычное положение и тогда сын, глядя на отца из-под локтя полными ненависти сухими глазами, говорит:
— Ты сумасшедший…
Мхов кончиками пальцев чувствует, что одно единственное лишнее слово может вывести ситуацию на качественно новый уровень зла, поэтому, вцепившись в плечо сына и сжав зубы, буровит одно и то же:
— Иди в класс… успокойся… иди в класс… успокойся… иди в класс.
Алексей вырывается и, как-то весь уменьшившись, припускает по коридору. Мхов некоторое время смотрит ему в спину, потом заходит в туалет, расстёгивает ширинку над унитазом. Моча тяжёлой струёй ударяет в белый с жёлтыми потёками фаянс, мелкие брызги весело посверкивают в неоновом свете. Мхов тупо глядит на свой член, на скудеющую струю, напрягшись, выжимает из себя остатки ненужной жидкости, стряхивает последние капли и вдруг отчётливо понимает, насколько он по большому счёту лишний в этом мире, в этом городе, в этой зассаной школьной уборной.
Тем не менее, жизнь продолжается, думает Мхов двумя часами позже в машине по дороге домой; Алексей комком страха сжался, притих на заднем сиденье. По звонку охранника, в школу приезжала милицейская опергруппа. Дознаватель, выяснив обстоятельства происшествия, опросил Алексея в присутствии отца и адвоката, срочно вызванного Мховым. Сын сказал лишь, что да, попросился в туалет, по пути никуда не заходил, никого в коридоре не видел, ничего не слышал. Дознаватель даже не попытался подловить Алексея с помощью хитрых ментовских подходов — слишком уж весом и непререкаем авторитет Ланового, известного на всю Москву семейного адвоката богатых, которые, в отличие от бедных, в состоянии не только плакать, но и платить. Самому Мхову тоже пришлось отвечать на вопросы («приехал за сыном, пошёл до уборной, не заметил, услышал, увидел» и тому подобное).
— Всё не так уж и плохо, — уверял, прощаясь, Лановой. — Если, конечно, пацан не наследил, но, судя по тому, что вы, Кирилл Олегович, видели на месте перчатку, он не наследил. М-м-да…
Телохранитель, отвозивший пострадавшую в Склиф, вернулся с обнадёживающими новостями. Лаборантка ничего не видела: злоумышленник подкрался сзади и плеснул ей в лицо кислотой из-за спины. После этого у неё просто не было возможности что-либо видеть («Господи, пусть она не ослепнет,» — про себя помолился за девушку Мхов). Более того, она сказала, что подозревает одного десятиклассника, который давно и безуспешно её домогается и не раз при свидетелях грозил расправой.
— Делом займётся прокуратура, будет три версии, — рассуждал Лановой, разминая холёными пальцами породистое бритое лицо. — Первая: это сделал Алёша, когда выходил в туалет. Вторая: это сделал тот десятиклассник, про которого им расскажет девчонка. Типа, специально остался после уроков, прятался на втором или третьем этаже, а после всего сбежал через открытое окно в химкабинете. Третья: это сделали вы, Кирилл Олегович. Ну а что? Тоже по времени сходится. Вторая версия самая перспективная, есть мотив. Ладно, будем работать, я постоянно держу вас в курсе. С вами и Алёшей обязательно захочет поговорить следователь. Сразу сообщите мне, я подъеду. Важно: Алексею лучше заболеть, в школу не ходить и вообще никуда. Сидеть дома, ни с кем не общаться.
И укатил в объёмистом зелёном «додже» «дюранго».
Приехав домой и без лишних слов отправив сына спать, Мхов до трёх утра пьет в гостиной крепкий чай в обществе дочкиной приходящей няньки (он не любит собачьего слова «бебиситтер»). Её зовут Екатерина Ильинична, ей за пятьдесят, она местная, из ближней деревни, добрая хохотунья, обожает жевательную резинку и выучила Дашу своей любимой песне: «Она жуёт свой «Орбит» без сахара и вспоминает тех, кого…»
Потом является жена, почти не пьяная. Мхов уводит её в свой кабинет и подробно пересказывает историю с кислотой. На этот раз Мария даже не плачет, слушает почти спокойно, не перебивая. Потом она говорит:
— Я верю и не верю.
Задумывается.
— Чего же от него дальше-то ждать?
Кисло усмехается.
— Может, дом подожжёт?
Спохватывается.
— Его точно не посадят?!
Закрывает руками лицо.
— О боже мой, боже…
Мхов тянет жену за локоть.
— Я за Дашку боюсь.
Мария отшатывается, резко вскакивает и, наступая на подол вечернего платья, бросается вон из кабинета.
Мхов ждёт. Она возвращается минут через десять.
— У него жар.
— М-м?
— Жар, говорю. Температура.
— Высокая?
— Тридцать восемь и три.
Задача заболеть, поставленная Лановым, выполнена в лучшем виде.
— Говорила с ним?
— Об этом? Не-а. Он вообще молчит.
Мхов устало пожимает плечами.
— Если к утру температура подскочит, надо врача вызвать, — говорит Мария.
Мхов неожиданно оживляется, таращится на жену. Вот именно! Как он до сих пор не додумался?!
— Надо искать врача! — он бьёт себя кулаком по колену.
— А чего искать-то? — недоумевает Мария. — Вон Пётр Петрович…
— Да нет, ты не понимаешь! Психолога надо. Детского психолога. Или психиатра. Или как он там называется.
Четвёртый день, среда
Пора всё увидеть своими глазами, — говорит Мхов генералу Срамному, поднимаясь по узкой лестнице в свой офис на служебном этаже казино «Гранит».
Вечер, время первого наплыва клиентов, или пациентов, как их называют меж собой дилеры. Мхов располагается в высоком кожаном кресле за столом из морёного дуба. Поверхность стола, если не считать компьютера и телефонного аппарата, совершенно пуста. Уходя, Мхов не оставляет на столе ничего, ни единой бумажки, ни ничтожной скрепки. Таких вещей как громоздкие письменные приборы из камня и металла, дорогие канцелярские безделушки, настольные фотографии родных и близких в дурацких пафосных рамках, выставленные напоказ, он не признает вовсе. От нечего делать Мхов наблюдает за происходящим в игровом зале по большому монитору у противоположной стены. Ничего особенного там, впрочем, не происходит. То же, что и всегда. Два стола с рулеткой, восемь — с покером, два — с блэкджеком. Игровые автоматы. Бар с напитками. Промеж всего этого — ожидание, нетерпение, радость, отчаяние. Снова радость, опять нетерпение, и дальше по кругу. Обычный для любого казино перечень переживаний, запечатлённый в лицах.
Прямо перед Мховым, за длинным столом для совещаний, аккуратно, как в школе, сложив перед собой руки, сидит 26-летний очень стильно подстриженный человек похожий парадоксальным образом одновременно на Дольфа Лунгрена и Антонио Бандераса. На нём изысканно помятая чёрная льняная «двойка» (под пиджаком с виду обыкновенная белая майка с буквой «I» во всю грудь), он увлечённо, чуть шевеля губами, читает лежащую перед ним книгу карманного формата в твёрдой обложке. Это Паша Василевский (прозвище Бутик), финансовый директор всего мховского бизнеса, включая казино «Гранит», а, проще говоря, «смотрящий» от Супа.
Сбоку, на длинном кожаном диване, устроился Срамной. Генерал занят тем, что изучает какие-то бумаги, которые принёс с собой в массивной чёрной папке. Время от времени он делает пометки в документах золотопёрым «Паркером» и вполголоса разговаривает по мобильному телефону. Подле него тихо шуршит портативная рация.
План простой. Когда кто-то купит в кассе 500-долларовую фишку (именно так поступали предшествующие семеро, покупали одну единственную 500-долларовую), последует сообщение на рацию Срамного. После чего Мхов, Василевский и Срамной быстро спустятся вниз, их подведут к столу и покажут этого человека. Они уже видели, как это происходит, но на мониторе, в записи. Теперь Мхов решил, что куда как интереснее посмотреть на такое чудо вживую. И если уж выдался свободный вечер, сутки на исходе и до этого времени ничего не произошло, почему бы не потратить несколько часов на ожидание.
Они сидят уже третий час, до полуночи осталось без малого два часа, а сигнала всё нет. При этом Бутик так углублён в чтение, Срамной в свои бумаги, а Мхов в бессмысленное пяление в монитор, что за всё время в кабинете не было произнесено и полдесятка слов. Тут Василевский вдруг выпрямляется на стуле, запрокидывает голову и, уставившись в потолок, восторженно выдыхает:
— Б-лин!
Смотрит поочерёдно на Мхова и Срамного, спрашивает:
— Олегыч, ты читать любишь?
— Нет, — честно отвечает Мхов.
— А ты, Арсеньич?
— Вот моё чтение, — генерал приподнимает на коленях папку.
— Ну-у, — Бутик разочарован. — А я книжки очень люблю. Мне мама в детстве вслух всегда читала. Перед сном. Лежишь так, маленький, под одеялом, на улице мороз под пятьдесят, я сам из Салехарда, а в доме-то тепло, кошка Верка на коврике мурчит, а мама читает там всякое… Типа, жил-был желторотый воробей, звали его Тузик…
— Пузик, — не подумав, перебивает Мхов.
— Чего? — Бутик на глазах мрачнеет.
— Воробья звали Пузик, — нехотя объясняет Мхов.
Бутик немедленно взрывается.
— Да не один ли хуй, как его звали, воробья того сраного?! Я тебе про что?! Бля, а ты?! Ну…
Бутик рывком придвигает к себе книгу, впивается в неё глазами. Его уши горят, губы горько кривятся.
Мхов чувствует неловкость, на пустом месте обидел человека. Срамной нейтрально помалкивает на диване.
— Паш.
Бутик оскорблённо щурится.
— Ну, Паш. Прости. Забудь, я не хотел.
Мхов через стол протягивает раскрытую ладонь.
Лицо Василевского постепенно разглаживается.
— Ладно.
Он хлопает своей ладонью о ладонь Мхова и в знак окончательного примирения возвращается к прерванной теме.
— Я ж говорю. Иной раз так классно напишут, что аж, бля…
— М-м-м? — Мхов изображает искреннюю заинтересованность.
— А вот, — Бутик тычет пальцем в раскрытую книгу, — зацени.
Сейчас… Как это будет-то?
И медленно, словно пробуя слова на ощупь, читает: «Гарленд спокойно, как будто собрался пойти погулять, снял с вешалки свой э-э-э, блин… элегантный плащ и завернул в него автомат».
С дивана слышатся звуки, сравнимые с тихим частым кашлем. Мхов сначала не понимает, а когда догадывается, то удивлённо поднимает брови; впервые за годы совместной работы он видит смеющегося Срамного. Собственно это не похоже на смех не только по звуку, но и по мимике: застывшее лицо, чуть растянутые губы, полуприкрытые неподвижные глаза, но генерал смеётся, это точно.
«Что сейчас будет», — думает Мхов. И правда, смысл реакции Срамного доходит, наконец, до Василевского. Сразу побледневший Бутик трясущимися руками захлопывает книгу, медленно встаёт, поворачивается к Срамному. Генерал, оскалившись, откладывает в сторону папку и с каким-то медицинским интересом смотрит на Пашу. (Так, наверное, прозектор глядит на любопытный материал, прежде чем приступить к разделке). Мхов, напружинившись, приподнимается из-за стола, готовый не дать случиться непоправимому. Бутик делает крадущийся шаг, Срамной, не вставая с дивана, как-то по-особому подбирается, становится вроде как меньше, нет, не меньше, а тоньше, или даже острее, короче, в тысячу раз опаснее, и тут начинает часто-часто пищать рация.
Генерал цепко хватает аппарат, скорым движением подносит к уху. Секунду слушает, вскакивает с дивана, отрывисто командует:
— Выходим.
«Слава аллаху, гейм овер», — вздыхает Мхов. Проходя мимо того места, где сидел Бутик, он бросает взгляд на обложку книги. Подчёркнуто культурное оформление, очень качественное издание. Ну да, Чейз. «В лабиринте смерти». На английском языке, а то как же. Спускаясь вслед за Срамным и Бутиком в игровой зал, Мхов думает о том, что гений обязательно в чём-то должен быть дурак.
А Паша Василевский гений, это все знают. Выпускник Итона, финансист и бухгалтер от бога, вот так-то.
Человеку, купившему 500-долларовую фишку, на вид лет тридцать. Среднего роста, блондин, одет неброско, скорее, скромно, но на шее болтается какой-то нелепый цветастый галстук. Он только что подошёл к столу с рулеткой и лениво наблюдает, как дилер сгребает фишки с проигранных полей и, покончив с этим, распределяет выигрыши. Мхов, Срамной и Василевский стоят сбоку в ожидании дальнейшего. Игроки, столпившиеся вокруг стола, начинают делать ставки на следующий круг. Блондин не трогается с места. «Ну да, — думает Мхов, — они делают ставку, когда колесо уже крутится, в последний момент».
Дилер привычным движением запускает колесо, вбрасывает шар. Тот начинает своё движение в верхнем секторе, сухо щёлкает, преодолевая препятствия в виде отражателей-«каноэ». Игроки продолжают ставить, напряжение нарастает. Блондин по-прежнему недвижим, его правая ладонь собрана в кулак с зажатой в нём фишкой. Шар понемногу теряет скорость, постепенно опускается из верхнего сектора колеса в нижний, начинает финальный бег вдоль красно-чёрной окружности из ячеек. Секунда, две, пять, ну! Человек в цветастом галстуке делает падающее движение к столу и быстро кладёт фишку с цифрой «500» точно по центру одного из незанятых полей. Четырнадцать, красное. («Поставил! Поставил!», — проносится по казино). Дилер (все они должным образом проинструктированы) реагирует немедленно:
— Больше нет ставок!
И вовремя. Сразу с десяток игроков, отталкивая друг друга, пытаются сунуть свои фишки туда, куда легла заветная, 500-долларовая. Такая сцена происходит каждый раз. «Ушлый народ, — усмехается Мхов, — просекли момент, приходят половить за хвост чужую удачу». Но каждый раз все они оказываются на полпути остановлены своевременной командой дилера.
А с разных сторон зала уже спешат любопытные — посмотреть, как в очередной раз кто-то выиграет на 500-долларовую прямую ставку. Сам герой этого представления ведёт себя спокойно, он даже не глядит на вращающееся колесо, и Мхов вдруг осознаёт, что блондин в нелепом галстуке смотрит прямо на него. В его глазах нет ничего особенного, лицо тоже ничего такого не выражает, но снова, как тогда в подвале театра, Мхову чудится, что человек хочет что-то сказать лишь ему одному.
Но ему некогда об этом подумать, потому что шар на колесе стукается о металлические лады, последний раз подскакивает и успокаивается в одной из ячеек.
— Вот так, — ни к кому не обращаясь, хмуро говорит Бутик.
— Четырнадцать, красное, — бесстрастно возвещает дилер.
Соглядатаи вокруг стола разражаются аплодисментами, одобрительно-завистливыми выкриками. Дальше всё происходит по заведённому порядку. Выигравший собирает фишки, направляется к кассе и обменивает пластик на деньги. Но не уходит, а подсаживается к стойке бара и заказывает чашку зелёного чая.
— Ладно, я пошёл, — говорит Бутик, жмёт руку Мхову и, не попрощавшись со Срамным, покидает казино.
Генерал, не сводя глаз с человека у стойки, отдаёт по рации указания своим людям. Закончив, обращается к Мхову:
— Кирилл Олегович, на когда с магом договариваться?
— Что нашли? Кто такой?
— Гэбист на пенсии. Спец по этой части.
— Что, есть у них и такие? — удивляется Мхов.
— А как же. Так на когда?
— Давайте на завтра, на вечер, — подумав, решает Мхов.
На день у него уже запланированы несколько встреч, две из которых — с детским психологом и следователем прокуратуры.
— Есть. Я тогда ближе к вечеру позвоню, уточню время и место.
Срамной прощается и уходит, чтобы расставить людей по местам в виду очередной операции по взятию «языка».
Мхов в последний раз смотрит в сторону бара (блондин сидит на высоком табурете к нему спиной, пьёт чай, склонившись над стойкой), достаёт телефон, звонит Кларе и договаривается о встрече через час в принадлежащем ему ночном клубе «Зажигай!» многолюдно, несмотря на середину недели, вроде бы не самое удобное время для ночного времяпрепровождения. Но, в основном, здешние посетители — не те, кому с утра на работу. Сюда тянутся люди свободных профессий: бизнесмены, богема, хорошо зарабатывающие интеллектуалы, музыкальные продюсеры, офисная полуэлита, проститутки; люди приходят, чтобы выпить, поужинать, поговорить, послушать музыку, оторваться в танце, обзавестись подругой на остаток ночи.
Мхов сидит за маленьким столиком в углу и пьёт уже второй бокал ледяного тёмного пива «Лёфе». Он ждёт Клару, чтобы с ней отвлечься хоть ненадолго от навалившихся проблем. Сегодня днём звонил Лановой. По просьбе Мхова, он побывал в Склифе, поговорил тет-а-тет с заведующим отделением, где находится лаборантка. Одна сторона лица у девушки довольно сильно обожжена, понадобится пересадка кожи. Правый глаз под угрозой, необходима операция. Лановой передал врачу деньги, попросил организовать всё в лучшем виде, пригласить каких надо специалистов, оставил свой телефон для контактов насчёт дальнейшего приватного финансирования. К Алексею, между тем, с утра приезжал семейный доктор, нашёл у него переутомление, сказал, мол, ничего страшного и прописал что-то общеукрепляющее.
Вместе с мыслями о сыне внутри у Мхова начинает ворочаться тяжёлая злоба. Он залпом допивает пиво, с надеждой смотрит в сторону входа и, чудо! в дверях появляется Клара. На ней классический джинсовый костюм «Олд Вашингтон» небесно-голубого цвета, светлые волосы забраны по бокам в две смешные косички. Летящей походкой она проносится через зал, небрежно целует Мхова куда-то рядом с ухом, усаживается напротив.
Мхов расслаблено глядит на неё, ему очень хочется сказать, что он соскучился и рад встрече, но вместо этого он коротко спрашивает:
— Что пьёшь?
— Три золотые текилы, — не долго думая, выбирает Клара.
— Что ешь?
— Свиную рульку с жареной картошкой.
Мхов делает знак рукой и заказывает подскочившему официанту текилу и мясо для Клары, ещё пива и рыбу с овощами для себя.
— Как дела? — дежурно интересуется Клара.
— Да-а… — Мхов неопределённо машет рукой.
— Узнал про того мужика?
Мхов пожимает плечами.
Какое-то время они сидят молча, просто разглядывая друг друга, при этом Мхову определённо кажется, что у Клары что-то на уме.
— Мхов, — наконец говорит она.
— М-м?
— Давай рванём куда-нибудь на недельку. В тёплые страны…
Мхов так отчётливо представляет себя и её, лежащих на белом песке на берегу океана отдельно от всего, что сердце сжимается от невозможности организовать этот рай немедленно.
— Сейчас никак, — он накрывает своей ладонью её ладонь. — Подожди немного. Может, на Новый год…
Клара смотрит ему в глаза.
— Кирилл, тебе надо уехать, — говорит она.
— Зачем? — усмехается Мхов, но внутри у него неприятно пустеет от той серьёзности, с которой она это сказала.
— Не знаю, — Клара отводит взгляд. — Просто чувствую, что тебе сейчас не надо здесь быть.
— Что-то случилось? — как можно беззаботнее спрашивает Мхов.
— Да откуда мне-то знать, что у тебя случилось, или не случилось? — слегка раздражается Клара. — Просто…
— Ну, тогда, любимая, ты лучше знаешь что? Ты лучше выпей, — не церемонясь, перебивает её Мхов и кивает на официанта, приближающегося к их столу с заказом.
Клара немедленно и резко высвобождает свою ладонь из-под его ладони.
— Ва-ау! — презрительно тянет она и, схватив прямо с подноса официанта рюмку с текилой, одним глотком опорожняет её.
— Ну вот и молодец, — одобряет Мхов.
Клара не обращает на него внимания, она ножом и вилкой терзает огромный кусок свинины, сочащийся светлым соком.
Только лишь набив рот мясом и картошкой, она с трудом произносит:
— Уиэоой!
Мхову смешно и он тихо смеется, должно быть, это означает «ну и хрен с тобой».
Музыканты, несколько минут назад вышедшие на сцену, заканчивают свои приготовления, берут несколько ленивых аккордов, обкуренный солист сломанным голосом заводит блюз:
- А у нас на фирме непонятки пошли,
- Не успели бандиты отъехать – прокурорские пришли.
- А я хотел соскочить и свою долю продал,
- А мой партнёр Вася за это мне по ебалу дал.
- А я был торчёный и его обматерил,
- А Вася за это мне вообще ебло разбил.
- Я подался в больницу, а она на замке,
- Я пришёл с Васей мириться, а он с пулей в башке,
- Я побежал в ментовскую, а там мудак на мудаке,
- Я приполз к жене, а её кто-то ебёт на толчке!
- Оуоу! ебёт на толчке…
- Я поперся по улице, и на меня наехал «мерс»,
- А хозяин вылез и на меня залез.
- Я пошел дальше, и на меня наехал «ниссан»,
- А хозяин вылез и на меня нассал.
- Я лежал, где оставили, и на меня глазела Луна,
- Я звал свою смерть, но ко мне не пришла она.
- Тогда я уснул и видел, что по Африке еду на белом слоне,
- А ещё, что по прерии еду на чёрном коне,
- А ещё, что в ракете лечу к Луне,
- А проснулся на асфальте весь в блевотине.
- А из подворотни выползла какая-то блядь,
- Она села на корточки и начала срать.
- Я смотрел на ее жопу и меня возбуждала она,
- Она была большая и ждущая, как родная страна.
- Оуоу! родная страна…
- Раньше нам говорили, что мы лучше всех,
- А потом нам сказали, что мы хуже всех.
- Теперь нам говорят, что мы вроде опять ништяк,
- И это правильно, потому что Владимир Владимирович Путин говорит так.
- И то, бля: кто себя ненавидит, кто полюбит того?
- А если и полюбит, то такое же говно.
- А мне нельзя быть говном – Вася умер за то, чтоб я не был говном,
- Я должен быть адекватным не нищим пацаном.
- И все мы должны быть адекватными не нищими пацанами,
- И тогда американцы и остальные засранцы заебутся тягаться с нами!
- Оуоу! американцы! Оуоу! бля, засранцы! Заебутся тягаться с нами…
- Вот я возьму свои бабки и вложу их в реальный сектор экономики,
- И тогда все твари запрыгают, как сраные гномики.
- И тогда к нам рекой потекут инвестиции,
- И Москва, слышь, суки, станет деловою столицею
- мира. Ну кому ещё непонятно?! Хуй вам в рот, ебаные черти!
- Кто ещё хочет комиссарского тела?! Кому не хватило Васиной смерти?!
- Я теперь понял расклад и знаю, что делать, а именно:
- Надо бросать на хуй кокс и шлюх, оуоу! надо родину любить, не надеясь, что это взаимно!
Остаток вечера проходит мирно. Клара словно забыла о заведённом ею разговоре, и они многословно обсуждают ничего не значащие пустяки. Но в итоге, встав из-за стола, Мхов всё равно ощущает внутри себя постороннюю пустоту, правда, локализовавшуюся до размеров тревожно пульсирующей точки.
От трёх текил Клару немного разморило; садясь в машину, она теряет равновесие и чуть не падает на тротуар. Мхов вовремя ловит её, удерживает, прижимает к себе и вдруг, через горячий алкогольный запах, взасос целует в губы. Она, смеясь, отбивается, Мхов заталкивает Клару в пахнущий разогретой кожей салон, чувствует, что ещё немного, и он станет иметь её прямо здесь, на заднем сиденье автомобиля. Поэтому он хрипло командует водителю:
— На Маросейку!
Мхов боится не дотерпеть до «Сокола», в свою же семейную квартиру на «Смоленке» он никогда не привозит, и не привозил ни Клару, ни кого бы то ни было ещё до неё.
По дороге Мхов, не в силах успокоиться, расстёгивает ширинку на Клариных джинсах, сквозь тонкое кружево трусов с силой запускает пальцы в мокрую промежность. Клара из последних сил обороняется, обеими руками вцепляется в его запястье, не пускает внутрь себя, хихикает, уморительно-пугливо таращит глаза на безучастный затылок водителя.
Обстановку разряжает телефонный звонок. Это Срамной, он сообщает, что операция по захвату «языка» в очередной раз провалилась.
По словам генерала, дело было так. Как только клиент (он зарегистрировался как Валерий Валерьевич Белов) вышел из казино, к дверям с воем сирены и миганием проблесковых огней подкатил милицейский «Форд». Из него выскочили трое вооружённых ментов в бронежилетах, дружно запихнули этого самого Белова в машину и с теми же понтами отчалили. За ними поехали, посмотреть, чего и как. Ехали-ехали и выехали на Волоколамку. И вот там, не доезжая трёх километров до МКАДа, менты обстреляли группу слежения из автоматов. Палить в ответ по ментовской машине ребята, естественно, остереглись, поэтому скоренько развернулись и прибыли назад ни с чем. Номер «Форда» уже успели «пробить» по базе. Результат знакомый: таких номеров в природе не существует, как, впрочем, и такого человека по указанному адресу.
Честно говоря, Мхову сейчас не до этого. Всё сущее для него ограничивается одной только Кларой; «мерседес» уже въезжает в старый двор в недрах Маросейки.
Вообще-то Мхов старается как можно реже бывать здесь, в месте, где он родился и прожил почти половину своих лет. Раньше в этом доме жили его родители. Но два года назад, отдыхая на Кубе, они утонули в море. Никто не знает, да и не узнает, как это случилось. Просто вышли вдвоём на рыбалку на моторном катере и не вернулись. Позже спасатели нашли перевернутый катер. Не было ни шторма, ни просто маломальского волнения. Это всё, что сообщили кубинские власти. Мхов тогда не поверил, отправился на место, прихватив генерала Срамного. Тот задействовал старые кубинские контакты, провёл детальное расследование. Торчали там две недели. Ничего.
Теряя голову, Мхов выволакивает Клару из машины.
Непослушные пальцы путаются в кнопках кодового замка на парадном.
Стародавний лифт с металлическими решётками постукивает, поскрипывает, тащит их наверх.
Сначала один ключ никак не попадёт в замочную скважину, затем другой всё не желает проворачиваться в замке.
Клара нетерпеливо притоптывает высоким каблуком по истёртому кафелю лестничной клетки.
Но дверь уже открыта, тёмное пространство манит застоявшимся теплом.
— Сейчас, сейчас, погоди, — задыхаясь, Мхов за руку затягивает Клару в прихожую, толчком ноги захлопывает дверь, поворачивает девушку к себе спиной, на ощупь во мраке спускает на ней джинсы, резко нагибает (она громко ударяется лбом о платяной шкаф) и одним движением занимает внутри Клары своё привычное маленькое место.
Оно, это место, отзывается сначала сладким всхлипом, а через долгую минуту — судорожными сокращениями и горячей влагой, которую Мхов, рыча и завывая, смешивает со своей и под громкие вопли Клары валится на пол у её ног.
Некоторое время Клара стоит, как её поставили, покачивается, бормочет что-то себе под нос. Потом глубоко вздыхает, опускается на колени перед лежащим Мховым. Мхов пытается разглядеть в темноте лицо склонившейся над ним Клары. Кажется, Клара улыбается. Он шепчет: «Клара…» Она ему нужна. Она напоминает одну маленькую девочку, на языке у которой ему было так хорошо.
Найденное колёсико скоро превратилось в любимую игрушку. Он мог, забыв о времени, разглядывать его, трогать, он засыпал с ним и перед сном подолгу переживал даваемое колёсиком ощущение почти осязаемого ожидания. Чего? Этого он не знал, но был твёрдо уверен, что что-то обязательно начнёт происходить. Что-то такое, чего не будет больше ни с кем.
И вот однажды он в первый раз увидел колёсико во сне. Оно само по себе катилось посреди печальных, запорошённых снегом равнин, оставляя позади себя ребристый одинокий след. Ему стало до слёз жаль колёсико за это его несказанное одиночество, и он, не раздумывая, пошёл вслед за ним.
Сразу где-то далеко-далеко впереди заиграла музыка, однообразная, ни печальная, ни весёлая, какая-то навязчиво неритмичная. Под эту музыку он и продолжал свой путь, в котором не наблюдалось ничего, кроме него самого, колёсика и лёгкого снега, отвесно падавшего с непроницаемо-молочной вышины.
По всему видно, здесь стояла зима, но холодно не было. Впрочем, тепло тоже не было, а было никак, то есть, совсем никак — странное чувство, будто он оказался в одночасье извлечён из привычной суммы порядка, выпав, таким образом, за пределы всего, что может быть дано в ощущениях.
Старый замок из серого камня встал на его пути как-то сразу: только что не было, а вот уже высится впереди, закрывая полнеба. Он задрал голову, ну, замок, как замок. Громоздкое обветшалое строение, круглые башни (одна из них с часами), цветные витражи, островерхие крыши, именно такие замки бывают в книжках и в кино. Огромные железные ворота, протяжно скрипя, открылись, потом затворились за ним. Небольшой, вымощенный тем же серым камнем внутренний двор был совершенно пуст, только музыка сделалась громче. Ага! Колёсико покружилось-покружилось на месте и побежало к неприметной двери в стене, он — за колёсиком.
Разбухшая деревянная дверь никак не хотела поддаваться. Ему пришлось поднажать плечом, только тогда она, крякнув, приоткрылась, и он проник внутрь.
Музыка с новой силой полилась ему в уши. Он остановился на пороге, не решаясь пройти, слишком необычным оказалось происходящее здесь. Огромное высоченное помещение было убрано красными, зелёными, синими полотнищами. Тонкий шёлк переливался и блестел, освещаемый, наверное, миллионом прозрачных свечек, которые, покачиваясь, висели прямо в воздухе! В дальнем конце залы виднелась длинная деревянная лестница, ведущая наверх. А по всему этому праздничному пространству, звонко смеясь и громко топоча, бегали друг за другом множество нарядно одетых детей, мальчиков и девочек. Поначалу ему показалось, что они играют во что-то вроде догонялок, но, присмотревшись, он увидел в руках у каждого маленькие причудливо изогнутые серебряные луки, а на поясах — кожаные колчаны с маленькими золотыми стрелами.
Дети бегали друг за другом не просто так: шла самая настоящая охота, все против всех! Самое интересное, что убитые мгновенно превращались в маленькие разноцветные карамельки, которые тут же съедались более меткими стрелками.
Золотая стрела тонко свистнула возле его уха, с тупым стуком воткнулась в дверь за спиной. И он понял, что стоящий на одном месте, безоружный, представляет собой лёгкую добычу для безжалостных охотников. Он быстро огляделся по сторонам, заметил у стены справа длинный стол с выложенными на нём луками и стрелами и, ловко уворачиваясь от выстрелов, понёсся туда. Добежал, закрепил на поясе ремешок с колчаном, вложил стрелу в лук и немедленно выстрелил в пробегавшего мимо мальчика с чёрными вьющимися волосами. Тот коротко ойкнул (стрела попала ему куда-то в бок), споткнулся и на пол упал уже зелёной конфеткой, которую он, гордый собой, немедленно подобрал и положил в рот. Карамель оказалась с кисло-сладкой начинкой и приятно щекотала горло. Стало весело. Он засмеялся, подпрыгнул и побежал по кругу, зорко следя за другими, выбирая новую цель.
Он потерял счёт времени (казалось, время здесь не существует вовсе); бегал, не чувствуя усталости, хитрил, чтобы не стать чьей-нибудь жертвой, стрелял во все стороны, чаще промахивался, но иногда попадал. И когда попадал, то с удовольствием поедал конфеты, зелёные, красные, синие, все разные на вкус и каждая умножала силы и веселье.
Уже несколько раз он промахивался по одной и той же девчонке, худенькой, высокой, с прямыми белыми волосами. Она была очень ловкая, наверное, ловчее всех, и именно её ему больше всего хотелось подстрелить. Она, похоже, тоже выделила его, старалась не упускать из виду, и раз за разом её стрелы пролетали всё ближе. Наконец, он вроде подловил её у основания лестницы, когда она, уворачиваясь от чьего-то выстрела, оступилась и потеряла равновесие. Улучив момент, он быстро прицелился и отпустил туго натянутую тетиву. Стрела запела в воздухе по дороге к её шее, но в последний момент девочка ухитрилась пригнуться; стрела, пройдя чуть выше её головы, вонзилась в ступеньку.
Он спешно снарядил лук, чтобы достать её повторным выстрелом, и ей ничего не оставалось, как спасаться бегством вверх по лестнице. При этом она подставила спину, и он уже был готов послать смертельную стрелу ей вдогонку. Но тут (досада!) ему самому пришлось спешно прятаться за перилами лестницы от стрелы, пущенной в него откуда-то сбоку.
Когда он вновь оказался на лестнице, то увидел лишь, как наверху мелькнул край её розового платья, девочка была уже на втором этаже. Он бросился в погоню и, пробежав по ступеням, увидел её убегающей вдоль длинного слабо освещённого коридора. Расстояние было слишком велико, но он всё же выстрелил; стрела, не долетев, отклонилась и высекла искры из стенного камня. Девочка, обернувшись на бегу, обидно захохотала и в следующее мгновенье скрылась, как ему показалось, в стене. Но, добежав до этого места, он обнаружил узкий проход, ответвление от основного коридора.
Здесь было совсем темно, слабый свет виднелся далеко впереди, и он потихоньку пошёл вперёд, боясь в любую секунду получить стрелу в грудь. Но обошлось, соперница и не думала поджидать его здесь. Крадучись, он добрался до конца прохода и осторожно огляделся. Перед ним, тускло освещённая через витражные окна, находилась пустая круглая площадка, не меньше десяти шагов в диаметре. Каменная кладка, образуя правильный цилиндр, уходила вверх; оттуда, с высоты, почти до самого пола свисал огромный маятник. Он понял, что попал в часовую башню, впрочем, маятник был недвижим, часы стояли. Зато вдоль стен по окружности шла неширокая лестница, по которой он двинулся, стараясь держаться подальше от края.
Подъем был долгим, руки устали держать оружие наготове, мускулы противно ныли. Наконец, лестница привела к верхней площадке с вырубленным в полу квадратным люком. Люк был открыт, он с опаской высунул голову, посмотрел по сторонам. Здесь всё пространство от пола до крыши занимал часовой механизм, огромные ржавые детали находились без движения бог знает сколько времени. Он обшарил все закоулки мёртвого механизма, готовый выстрелить на любой шорох, но девочки здесь не было. Тогда он присел отдохнуть у основания зубастой шестерни и только сейчас заметил маленькую железную дверь, ведущую наружу. Ну, конечно! В этом месте, чуть выше, сквозь стену проходил металлический вал, и он догадался, что за этой дверью находится площадка для обслуживания циферблата и часовых стрелок. Теперь всё было понятно, она поджидала его там, на площадке. Предстояло обменяться последними выстрелами, и он очень скоро придумал, как сделать, чтобы не оказаться проигравшим в этой дуэли.
Он посильнее натянул тетиву, подошел к двери, встал сбоку и, что было силы, пнул дверь ногой. Та на удивление легко распахнулась, но того, что он ожидал, не последовало. Не влетела в пустой дверной проём её быстрая стрела, не оказалась она разоружённой перед его ответным выстрелом. Он постоял немного, слушая, как бьётся сердце и шуршит в жилах кровь, затем шустро выглянул наружу и так же шустро спрятался назад. Ещё раз выглянул, потом ещё. Вышел на площадку, задумался. Её не оказалось и здесь! Тогда где же? Он приблизился к самому краю и, крепко держась за низкую решётку ограждения, посмотрел вниз. Нет, долететь до земли живой смогла бы разве что птица. Он вздохнул, пожал плечами и вдруг услышал откуда-то сверху негромкий шелестящий смех. Он резко обернулся, поднял голову. Всё так же шёл снег. Только была ночь, и было холодно, так холодно, что его пальцы, казалось, примёрзли к заиндевевшему серебру лука.
Она сидела на самом краю крыши (ну, как она туда забралась, высоко же!), болтала ногами, обутыми в блестящие жёлтые башмачки и целилась, целилась, целилась (ну, сколько можно целиться!), наконец, звонко тенькнула тетива, и он упал с её стрелой в горле.
Он лежал холодной конфетой и ждал, когда она спустится к нему. Наконец, почувствовал на своих боках её тонкие пальцы, пропутешествовал через её тёплые губы, был размолот её крепкими зубами и испытал окончательное блаженство, когда растаял на ее мокром языке.
Мхов ощущает солёный вкус своей любви и засыпает рядом с Кларой прямо на полу. Когда он проснётся среди ночи, Клары уже не будет; она уйдёт, пожалев его будить, и не желая хозяйничать в чужой квартире. Больше Мхов никогда не увидит её, но тогда он ещё об этом не знает.
Пятый день, четверг
Не знает, что отвечать врачу, сидящему перед ним за громоздким столом с зажатой в зубах дымящейся трубкой. Врача зовут Михаил Георгиевич Данилов-Георгадзе, он детский психолог, говорят, из лучших. За сорок минут разговора Мхов успевает рассказать ему о своей проблеме с Алексеем и выслушать массу вопросов, на большинство из которых у него нет ответа. В конце концов, он понимает, что знает о своём сыне слишком мало, по крайней мере, с точки зрения надобностей специалиста-психолога.
Сам доктор, похоже, в этом и не сомневался. Он прекращает расспросы и раздумчиво попыхивает трубкой.
— Давайте так, —