Читать онлайн Когда молчат гетеры бесплатно
- Все книги автора: Алексей Небоходов
Глава 1
Настоящее произведение является художественным вымыслом. В основу положены реальные исторические события и общественная атмосфера середины 1950-х годов. Все персонажи, их судьбы и диалоги – плод авторского воображения. Любые совпадения с реальными лицами случайны.
Глава 1. Ночь в Валентиновке
Служебная «Победа» скользила по январской Москве тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, оставляя за собой цепочку следов на заснеженной мостовой. За окном машины серели предрассветные сталинские высотки, а внутри салона плавал дым «Казбека» и терпкий запах духов «Красная Москва».
Ольга Литарина, прижавшись лбом к холодному стеклу, смотрела на редких прохожих в ватниках и шапках-ушанках. Мимо проехал грузовик ЗИС-150 с солдатами в кузове. Актриса не замечала ни города, ни утра – в ней всё ещё жила прошедшая ночь на даче в Валентиновке, с неестественным смехом, звоном хрустальных бокалов и тяжёлыми мужскими руками.
От запотевшего стекла к коже передавался холод, отрезвляющий и почти приятный. Ольга слегка повернула голову, бросив взгляд на спутниц. Алина Морозова, в свои девятнадцать уже прима-надежда балетной школы, нервно наматывала на палец прядь тёмных волос. Лицо балерины, обычно оживлённое, с особой грацией, которую даёт балетная выучка, сейчас застыло усталой тревожной маской. Рядом сидела Мила Файман, студентка-литературовед, с вечно немного надменным выражением лица и привычкой смотреть на мир как на материал для будущей диссертации. Сейчас студентка сидела прямо, словно аршин проглотила, механически поправляя и без того идеально лежащую юбку.
Тишина в машине казалась плотной, осязаемой, как предрассветный туман за окном. Никто не решался нарушить молчание, пока Мила не вздохнула с особой театральностью, которая появлялась у неё, когда нервы были на пределе.
– Кривошеин сказал, что в следующий раз привезёт настоящие туники, – произнесла литературовед, обращаясь скорее к запотевшему боковому стеклу, чем к спутницам. – Якобы из Греции. Интересно, как он их достал?
Ольга поморщилась. Разговор о белых простынях, которые они были вынуждены носить вчера, обернув вокруг тела на манер туник, был последним, что актрисе хотелось обсуждать.
– Какая разница, – отозвалась Литарина. – Простыни, туники… Не всё ли равно, во что нас наряжают? Результат один и тот же.
Алина вздрогнула, словно от неожиданного прикосновения, и посмотрела на Ольгу расширенными от страха глазами.
– Они ведь не заберут маму? – спросила балерина шёпотом, возвращаясь к тому, что явно не давало покоя весь обратный путь. – Люди в штатском… они же просто отвезли её домой?
Мила подавила зевок и посмотрела на Алину с выражением, в котором усталость смешивалась с раздражением.
– Не заберут, – ответила студентка с неестественной уверенностью, которой сама не верила. – Твоя мать – партийный работник. Они не станут трогать своих.
Ольга отвернулась к окну. Перед глазами встала сцена вчерашнего вечера: три девушки и ещё несколько таких же, с высокими греческими причёсками – кудри, собранные на затылке и перехваченные лентами, в белых простынях, накинутых на обнажённые тела, среди хохота пьяных мужчин в расстёгнутых рубашках и с бокалами коньяка. «Гетеры», как называл их Кривошеин с писательской претенциозностью, в которой актриса давно научилась видеть лишь попытку приукрасить грязь.
– Кривошеин сказал, что перед приходом гостей нужно называть это «античным симпозиумом», – неожиданно вспомнила Мила, и Ольга почувствовала, как внутри всё сжалось от отвращения.
Литарина вспомнила, как тщательно укладывали волосы, как придирчиво писатель оценивал каждую складку на импровизированных туниках, как читал лекцию о гетерах в Древней Греции – образованных, утончённых женщинах, которые не просто торговали телом, но были собеседницами, музами, советчицами.
Эта лекция, произнесённая с видом знатока древности, должна была, видимо, заставить девушек почувствовать себя частью некой культурной традиции, а не тем, кем они на самом деле являлись – продажным товаром для советской элиты.
– Елдашкин снова выбрал тебя, – сказала Алина, глядя на Ольгу. Это прозвучало не как вопрос, а как констатация факта.
Актриса ничего не ответила. Что тут скажешь? Да, снова она. Снова холодные пальцы, профессорский тон, бесконечные рассуждения о театре и литературе, которыми Елдашкин предварял прикосновения, словно пытаясь убедить себя, что происходящее между ними – некое интеллектуальное общение, а не оплаченный час с телом молодой актрисы.
– А тебя опять министр выбрал, – сказала Мила, обращаясь к Алине. – Александров к тебе явно неравнодушен. Это может быть полезным.
Балерина вздрогнула.
– Он обещал помочь с Большим театром, – прошептала Морозова, и в голосе смешались надежда и стыд. – Сказал, что у меня есть потенциал примы.
Ольга посмотрела на Алину с внезапной жалостью. Девушка верила. Верила в обещания, произнесённые между глотками коньяка и расстёгиванием пуговиц. Верила, потому что хотела верить, потому что эта вера превращала происходящее из грязи в необходимую ступень на пути к мечте.
– А тебе достался Матаков, – сказала Литарина Миле, стараясь перевести разговор. – Как прошло?
Файман усмехнулась с выражением, которое считала мудрым и циничным, но которое на молодом лице выглядело просто горьким.
– Он хотел, чтобы я анализировала его последний роман, – сказала литературовед с деланным безразличием. – Говорил, что нуждается в молодом, свежем взгляде. А потом, между делом, спрашивал о Фадееве и Симонове – что они говорят о нём в кулуарах Литературного института.
– Ты рассказала? – спросила Алина с наивным любопытством.
– Конечно, – пожала плечами Мила. – Выдумала то, что Матакову хотелось услышать. Что Фадеев якобы назвал его «достойным продолжателем традиций русской классики». От таких слов у критика даже потенция улучшилась.
Студентка засмеялась, но смех прозвучал надломленно, фальшиво.
Машина свернула на бульвар, и свет фонарей поочерёдно освещал лица через равные промежутки. В этих вспышках Ольга видела, как менялось лицо Алины – от равнодушия к тревоге, от тревоги к страху.
– Я всё думаю о маме, – внезапно сказала балерина, и голос дрогнул. – Как она нашла дачу? Как узнала, что я там?
Ольга вспомнила этот момент – внезапное появление Елены Морозовой в дверях гостиной, где девушки сидели в кругу мужчин, притворяясь античными гетерами. Высокая женщина в строгом пальто и с партийным значком на лацкане, с лицом, искажённым яростью и ужасом.
– Константин Кириллович! – кричала Морозова, глядя на Кривошеина с таким отвращением, словно увидела ядовитую змею. – Что здесь происходит? Что делает моя дочь в таком виде среди этих… этих…
Морозова не могла подобрать слово. Или боялась произнести его вслух – слишком много высокопоставленных лиц сидело в комнате.
– Елена Андреевна, – с удивительным спокойствием ответил Кривошеин, поднимаясь навстречу. – Какая неожиданность. Мы проводим литературный вечер. Античная тематика, знаете ли. Молодые таланты перевоплощаются в образы…
– Не лгите мне! – голос женщины поднялся до опасных высот. – Я всё знаю! Мне рассказали, что вы делаете с этими девочками! Что вы заставляете их…
И тут появились они – двое мужчин в одинаковых тёмных костюмах, с одинаково бесстрастными лицами. Телохранители министра Александрова, сотрудники КГБ. Чекисты возникли словно из ниоткуда, оказавшись по обе стороны от Елены Андреевны.
– Товарищ Морозова, – сказал один из них вежливо, но с нотками металла в голосе. – Пройдёмте с нами. Вам не следует находиться здесь.
– Уберите от меня руки! – Елена попыталась вырваться, но хватка была крепкой. – Я имею право забрать свою дочь! Алина! Немедленно одевайся и идём со мной!
Балерина застыла на диване, прижимая к груди простыню, лицо девушки стало белее импровизированной туники.
– Товарищ Морозова, – повторил чекист, уже без всякой вежливости. – Вы нарушаете режим закрытого объекта. Это может иметь серьёзные последствия для вашей партийной карьеры.
– Моя дочь! – продолжала кричать женщина, даже когда мать уже тащили к выходу. – Алина!
Последнее, что Ольга видела, – взгляд матери, брошенный через плечо. В нём было столько боли, ярости и беспомощности, что актриса невольно отвела глаза.
– Кто мог ей рассказать? – прошептала теперь Алина в тишине автомобиля. – Кто-то же должен был…
– Не думай об этом, – оборвала балерину Мила. – Тебе лучше беспокоиться о том, что будет сегодня утром, когда вернёшься домой. Если Елена Андреевна вообще там.
– Что ты имеешь в виду? – Алина повернулась к студентке, и в свете проезжающего мимо грузовика Ольга увидела, как расширились зрачки балерины.
Мила пожала плечами.
– Ничего. Просто… после такой сцены… Ты же знаешь, чем может закончиться конфронтация с такими людьми, как Кривошеин и Александров.
– Прекрати, – резко сказала Ольга, заметив, как побелели губы Алины. – Никто не тронет твою мать. Елена Андреевна – важный партийный работник. Максимум, что грозит, – выговор за несанкционированное появление на правительственной даче.
Но даже произнося эти слова, актриса не была уверена в их правдивости. Морозова-старшая видела слишком много. Слышала слишком много. И главное – могла рассказать.
Алина судорожно вздохнула, и Ольга увидела, как по щеке балерины скатилась слеза.
– Я боюсь возвращаться домой, – прошептала девушка. – Что, если мамы там нет? Что если…
– Будет там твоя мать, – с неожиданной резкостью сказала Мила. – И ещё устроит тебе скандал за то, что ты позоришь семью.
Алина замолчала, только продолжала машинально наматывать на палец прядь волос, дёргая с такой силой, что Ольга боялась – выдерет.
Проехали мимо Кремля, и на мгновение золотые купола соборов, подсвеченные утренним светом, отразились в окне автомобиля. Актриса почувствовала, как внутри всё сжалось. Город, такой знакомый и родной, вдруг показался чужим и враждебным. Город, где за величественными фасадами происходят вещи, о которых не говорят вслух. Город, где «литературные вечера» с «античной тематикой» заканчиваются насилием и унижением, а матери, пытающиеся защитить дочерей, исчезают в чёрных автомобилях.
– Мы почти приехали, – тихо произнесла Мила, нарушая установившуюся тишину, и Ольга заметила, что «Победа» уже въезжает в район, где жила студентка.
Машина замедлила ход, сворачивая к серому пятиэтажному дому на Большой Бронной – типичной московской многоэтажке с высокими окнами и потускневшей лепниной. Фары выхватили из темноты заснеженный подъезд с облупившейся краской на дверях и сугробы по обе стороны расчищенной дорожки. Мила выпрямилась, собирая разбросанные по сиденью вещи – перчатки, сумочку, шарф, который комкала в руках весь обратный путь.
– Ну, я пошла, – сказала студентка с деланной небрежностью, но в голосе прорезалась нервная хрипотца. – До завтра… то есть, уже до сегодня. Мне к одиннадцати в институт.
Ольга кивнула, вглядываясь в лицо Милы. В тусклом свете салона оно казалось особенно бледным, с заострившимися чертами, делавшими литературоведа похожей на героиню Достоевского – из тех, что идут на преступление не от бедности, а от гордыни.
– Созвонимся, – ответила актриса, зная, что ни она, ни Мила не позвонят друг другу. Девушек связывали не дружеские узы, а общая тайна и общий позор, о котором не хотелось говорить.
Мила кивнула, улыбнулась одними губами и повернулась к Алине, которая продолжала смотреть в окно с отсутствующим выражением лица.
– Пока, балерина, – сказала студентка с непривычной мягкостью. – Всё будет хорошо с твоей матерью. Елена Андреевна прожила достаточно долго в этой системе, чтобы знать, когда нужно замолчать.
Алина ничего не ответила, только коротко кивнула, продолжая теребить прядь волос.
Мила вздохнула и, открыв дверцу, выскользнула наружу. Ольга наблюдала, как Файман идёт по расчищенной дорожке к подъезду – маленькая фигурка в тёмном пальто с меховым воротником, туго затянутый поясок подчёркивал талию. В студентке по-прежнему чувствовалась академическая подтянутость отличницы, привычка держать спину прямо и высоко поднимать голову. Только вблизи можно было заметить синяки под глазами и нервную дрожь в пальцах.
Девушка обернулась у самой двери подъезда – на мгновение силуэт чётко обрисовался на фоне тусклой лампочки над входом, а потом девушка исчезла в темноте.
Водитель, не дожидаясь указаний, тронул машину с места. Шофёр не произнёс ни слова за всю поездку, делая вид, что не слышит разговоров. Такие, как он, умели быть невидимыми и неслышащими – этому учила работа с высоким начальством. Ольга не знала имени водителя и не хотела знать. Шофёр был частью системы, которая привозила девушек на дачу Кривошеина и отвозила обратно, делая вид, что ничего особенного не происходит.
«Победа» катилась по пустынным улицам Москвы. Город застыл в предрассветном оцепенении – редкие прохожие спешили по своим делам, втянув головы в плечи и пряча лица от морозного ветра. Дворники уже начали работу – скрежет лопат по асфальту доносился до пассажирок даже сквозь закрытые окна автомобиля.
Ольга бросила взгляд на Алину. Девушка сидела, сжавшись в комок, обхватив себя руками, словно пытаясь согреться или защититься от невидимой угрозы. Лицо с правильными чертами балетной воспитанницы сейчас выглядело беззащитным и совсем детским. Несмотря на всё, что с Алиной происходило на «литературных вечерах» Кривошеина, в ней сохранилась удивительная наивность. Может быть, именно это и привлекало министра Александрова – сочетание физической зрелости юной женщины и почти детской восторженности.
– Ты правда думаешь, что с мамой всё будет в порядке? – внезапно спросила Алина, не глядя на Ольгу.
Та помедлила с ответом. Что тут скажешь? Судьба Елены Андреевны сейчас зависит от множества факторов – от настроения министра Александрова, от того, насколько полезной мать считается в районном комитете, от того, сколько людей видели истерику на даче.
– Твоя мать – умная женщина, – наконец произнесла Ольга. – Она знает правила игры.
– Именно поэтому я и боюсь, – прошептала Алина. – Мама принципиальная. Всегда была такой. Если решит пойти с этим в райком…
Девушка не закончила фразу, но в наступившей тишине Ольга отчётливо услышала несказанное. Если Елена Андреевна решит официально пожаловаться на то, что дочь используют для развлечения партийных бонз, не помогут никакие заслуги и никакой стаж.
Москва за окном постепенно просыпалась. На улицах появились первые троллейбусы, ранние пассажиры с заспанными лицами ждали на остановках, прячась от ветра. Мимо проехал грузовик, гружённый какими-то ящиками, обдав «Победу» облаком выхлопных газов. В пелене морозного тумана и дыма город выглядел призрачным, нереальным, как декорация к спектаклю, в котором все играли свои роли.
Машина свернула на улицу Горького, и Алина заметно напряглась. До дома оставалось всего несколько кварталов. Ольга видела, как побелели костяшки пальцев, сжимавших ремешок сумочки.
– Скажи водителю остановиться за квартал до моего дома, – внезапно попросила Алина, наклонившись к спутнице. – Я хочу пройтись пешком. Посмотреть, нет ли чего-то необычного… машин или людей у подъезда.
– В такой мороз? – Ольга нахмурилась. – Застынешь.
– Пожалуйста, – в глазах девушки плескался неприкрытый страх. – Мне нужно… я должна быть готова.
Ольга вздохнула и наклонилась к водителю.
– Остановите, пожалуйста, на углу Тверского бульвара.
Шофёр кивнул, не оборачиваясь. Машина замедлила ход и остановилась у перекрёстка, где тусклый свет фонарей едва освещал сугробы по обочинам дороги.
Алина не двигалась, застыв на сиденье. Рука лежала на дверной ручке, но пальцы заметно дрожали, не решаясь сжаться.
– Я боюсь, – прошептала девушка, и в этот момент маска взрослой женщины окончательно спала с лица, обнажив испуганного ребёнка, потерявшегося в жестоком взрослом мире.
Ольга на мгновение забыла усталость и цинизм. Протянула руку и легко коснулась запястья Алины.
– Послушай, – сказала тихо. – Что бы ни случилось, ты сможешь это пережить. Мы все можем пережить больше, чем думаем.
Алина повернулась к ней, и в глазах блеснули слёзы.
– А если мамы там нет? – спросила девушка. – Если забрали? Что мне делать?
Ольга задумалась. Не могла дать совет, в котором была бы уверена. Все они жили в мире, где правила постоянно менялись, где сегодняшний покровитель мог завтра стать обвинителем, где телефонный звонок среди ночи мог означать конец всему.
– Если мамы нет, – медленно произнесла Ольга, – позвони мне. Мы что-нибудь придумаем.
Она сама не знала, что именно они могли бы придумать, но сейчас Алине нужна была эта иллюзия защиты, призрачный план на случай худшего.
Подруга смотрела на неё с таким отчаянием и надеждой, что у Ольги сжалось сердце. В этот момент она вдруг ясно увидела, как хрупок их мир – мир молодых женщин, чьи тела стали разменной монетой в играх власть имущих. Увидела, как легко их могут сломать, раздавить, выбросить.
– Спасибо, – прошептала Алина, и в этом слове было столько искренней благодарности, что Ольга почувствовала стыд. Она ничего не могла обещать, ничего не могла гарантировать. Всё, что предлагала, – бессильное сочувствие и пустые обещания.
Алина глубоко вдохнула, словно перед прыжком в холодную воду, и решительно открыла дверцу машины. Морозный воздух ворвался в салон, заставив Ольгу поёжиться.
– До завтра, – сказала Алина, уже стоя на тротуаре и придерживая пальто, которое трепал ветер. – Я позвоню, если… в общем, позвоню.
Девушка захлопнула дверцу, не дожидаясь ответа. Ольга наблюдала через заднее стекло, как маленькая фигурка в тёмном пальто быстро идёт по заснеженной улице, оставляя на свежем снегу цепочку следов. Алина не оглядывалась, но по напряжённой спине и слишком прямым плечам подруга видела, каких усилий стоило показное спокойствие.
Водитель снова тронулся с места, не дожидаясь указаний. Машина медленно покатилась дальше, и силуэт Алины становился всё меньше и меньше, пока не исчез за поворотом. Ольга откинулась на сиденье, внезапно почувствовав, как устала. Не просто физическую усталость после бессонной ночи, а глубокую, выматывающую усталость души.
Впереди был собственный дом – коммуналка на углу Садово-Спасской и улицы Кирова, где соседи наверняка уже проснулись и с любопытством прислушиваются к звукам в коридоре, чтобы отметить, в котором часу вернулась домой молодая актриса Литарина.
Ольга прикрыла глаза, стараясь не думать об Алине, о Елене Андреевне, о Миле с фальшивой бравадой, о Кривошеине, о министре Александрове, о профессоре Елдашкине с холодными руками. Стараясь не думать обо всём, что произошло этой ночью и что может произойти завтра.
«Победа» везла сквозь просыпающуюся Москву, мимо серых домов и заснеженных бульваров, и с каждой минутой страх за Алину и Елену Андреевну постепенно уступал место страху за себя.
Последний отрезок пути Ольга ехала в полном молчании. Водитель, казалось, забыл о пассажирке, сосредоточившись на дороге, а она сама не имела ни сил, ни желания нарушать тишину. Город за окном постепенно обретал дневные очертания – серые дома выступали из сумрака, прохожие чуть ли не толпами спешили по своим делам. Обыденная московская жизнь, такая далёкая от ночи за высоким забором дачи в Валентиновке, словно две реальности существовали в параллельных мирах.
Ольга смотрела на улицы, мимо которых проезжала машина, и мысленно готовилась к переходу из одного мира в другой. Нужно было стереть с лица следы косметики, спрятать глубоко внутри воспоминания о прошедшей ночи, надеть привычную маску скромной советской актрисы. В коммуналке вопросов не задавали – там действовал негласный закон невмешательства, но любопытные взгляды соседей всегда замечали каждую деталь: во сколько пришла, как выглядела, была ли одна.
Через затуманенное стекло город казался нереальным. Троллейбусы плыли, прохожие двигались медленно. Ольга поймала себя на мысли, что воспринимает окружающий мир с отстранённостью человека, привыкшего наблюдать, а не участвовать. Может, в этом и было спасение – в способности смотреть на себя со стороны, как на героиню пьесы, где каждый жест и каждая реплика заранее прописаны.
Профессор Елдашкин прошлой ночью снова говорил о Чехове. О том, как великий драматург умел показать трагедию повседневности, как за обыденными диалогами и мелкими событиями скрывал бездны человеческих страданий. Говорил, поглаживая обнажённое плечо Ольги сухими, холодными пальцами. «В тебе есть что-то от Нины Заречной, – шептал профессор на ухо. – Та же наивность, та же готовность принести себя в жертву искусству».
Ольге хотелось рассмеяться Елдашкину в лицо. Какая наивность? Какая жертва? То, что происходило между ними, не имело никакого отношения к искусству. Это была сделка – тело в обмен на роли, рекомендации, покровительство. Но девушка молчала, улыбалась, делала вид, что польщена сравнением с героиней «Чайки». Талант актрисы – не на сцене, а в жизни, где каждый день приходится играть разные роли.
Машина свернула на Садовое кольцо. Прямая дорога к дому, ещё несколько минут – и Ольга будет у себя, в своей комнате, за своей дверью. Сможет снять маску, смыть грим, забраться под одеяло и попытаться уснуть.
Ольга невольно вздрогнула, когда «Победа» остановилась у дома – трёхэтажного здания с облупившейся штукатуркой и тяжёлой деревянной дверью подъезда. Девушка не сразу заметила, что её привезли, погружённая в свои мысли.
– Приехали, – коротко бросил водитель, впервые за всю дорогу обратившись к пассажирке напрямую.
– Спасибо, – Ольга кивнула, собирая сумочку и перчатки.
Шофёр ничего не ответил. Даже не повернул голову, когда девушка выходила из машины, словно пассажирки не существовало. Может, так ему было легче – не видеть лиц тех, кого возил туда и обратно.
Ольга вышла из тёплого салона в морозное утро. Воздух обжёг лёгкие, заставив на мгновение задержать дыхание. Небо над городом давно просветлело, приобретая бледно-голубой оттенок. День обещал быть ясным и холодным, одним из январских дней, когда солнце светит, но не греет.
Девушка поднялась по ступеням к подъезду, стараясь не поскользнуться на обледенелом бетоне. За спиной послышался шум мотора – «Победа» уезжала, последняя ниточка, связывавшая с ночной жизнью. Теперь нужно было стать другой Ольгой – той, что живёт в коммунальной квартире, ходит на репетиции, стоит в очередях за хлебом.
Дверь подъезда была тяжёлой, со скрипучими петлями. Ольга потянула створку на себя, и в нос ударил знакомый запах – смесь кухонных ароматов, старой краски, подвальной сырости и кошек. Запах обычной московской трёхэтажки, где лестничные пролёты помнили шаги нескольких поколений жильцов, а стены впитали истории десятков семей, ютившихся за дверями коммунальных квартир.
Подъезд встретил полумраком – лампочка на первом этаже перегорела, и только тусклый свет из окна на лестничной площадке позволял различать ступени. Ольга начала подниматься, стараясь ступать как можно тише. Каждый шаг отдавался гулким эхом, словно здание само оповещало жильцов о возвращении.
На втором этаже Ольга замерла перед своей квартирой. Соседняя дверь принадлежала Дарье Степановне – старой учительнице с острым слухом и неуёмным любопытством. Девушка задержала дыхание, вслушиваясь в тишину за дверью соседки. Малейший шорох – и Дарья Степановна выглянет в коридор с неизменным «Олечка, голубушка, откуда так поздно?», а глаза при этом будут скользить по помятому платью, растрёпанным волосам, размазанной помаде.
Тишина. Ольга осторожно достала ключи, стараясь, чтобы металл не звякнул о металл. Ноги гудели после ночи на высоких каблуках. Девушка медленно вставила ключ в замочную скважину, поворачивая его с микроскопическими паузами на каждом щелчке механизма.
Половицы под ногами предательски скрипнули. Ольга замерла, прислушиваясь. В этот ранний час каждый звук казался оглушительным. За стенами соседних квартир люди наверняка замирали, вслушиваясь в звуки на площадке, определяя по походке, кто идёт, строя догадки, где жиличка была всю ночь.
Замок наконец поддался. Ольга осторожно потянула дверь на себя, морщась от тихого, но неизбежного скрипа петель.
Прихожая-кухня встретила тусклым светом – единственная лампочка над умывальником горела вполнакала, оставляя углы квадратного помещения в полумраке. Ольга осторожно прикрыла за собой входную дверь и замерла, вслушиваясь в дыхание квартиры.
Из-за двери слева доносилось приглушённое похрапывание – Геннадий, инженер с завода, ещё спал. Комната напротив молчала – Лида, жена инженера, уже ушла на первую смену. Возле умывальника мелькнула тень – Алла Георгиевна, мать Лёвы, с шипением выключала чайник.
Ольга прижалась к стене, надеясь проскользнуть незамеченной к своей комнате в дальнем углу. Половицы под ногами предательски заскрипели. Девушка замерла, закусив губу. Три года в этой квартире научили, что пятая доска от окна всегда выдаёт, а у двери Лёвы нужно ступать только по самому краю.
Запах подгоревшей каши смешивался с ароматом дешёвого одеколона, которым Геннадий щедро поливался каждое утро, и сыростью от развешенного над умывальником белья. Ольга сделала ещё два осторожных шага.
Наконец добралась до своей двери. Достала ключ, зажав в ладони остальные, чтобы не звенели, и вставила в замок. Два оборота – и девушка толкнула дверь внутрь, проскальзывая в свою комнату.
Комната встретила прохладой и полумраком. Здесь всегда было холоднее, чем в остальной квартире – старая батарея под окном грела еле-еле, и в сильные морозы Ольге приходилось спать в шерстяных носках и свитере. Но сейчас прохлада казалась благословением после душной атмосферы автомобиля.
Ольга проскользнула внутрь и тихо закрыла за собой дверь. Щелчок замка прозвучал как финальный аккорд, отделяющий от внешнего мира. Девушка прислонилась спиной к двери и на мгновение закрыла глаза, позволяя себе наконец выдохнуть. Здесь она была в безопасности. Здесь могла быть собой – или тем, что от неё осталось.
Комната была маленькой – около четырнадцати квадратных метров, но для Москвы и это считалось роскошью. Особенно для одинокой молодой женщины. Ольга получила жильё после смерти матери, и каждый угол здесь хранил воспоминания о ней.
У окна стоял старый письменный стол, на котором аккуратными стопками были сложены сценарии и тетради с ролями. Рядом – узкая кровать с панцирной сеткой, покрытая лоскутным одеялом, которое мать сшила ещё до войны. У противоположной стены – комод с треснувшим зеркалом, служивший одновременно туалетным столиком и гардеробом. На стене – репродукция Шишкина и афиша театра Вахтангова, где Ольга играла маленькую роль в новой постановке.
В этой комнате не было ничего от мира, в котором она провела ночь. Никаких следов роскоши дачи Кривошеина, никаких напоминаний о «гетерах» в белых простынях, никаких отголосков громкого смеха пьяных мужчин. Здесь был настоящий мир Ольги – скромный, чистый, безопасный.
Девушка отошла от двери и сделала несколько шагов к центру комнаты. Сняла пальто, аккуратно повесила на вешалку. Разулась, поставив туфли под комод. Подошла к окну и немного отодвинула занавеску, глядя на просыпающийся двор. Дворник уже расчищал дорожки, а первые жильцы спешили на работу, пряча носы в воротники пальто.
Взгляд скользнул по столу, где лежал раскрытый сценарий новой пьесы. Маленькая роль второго плана – горничная, всего несколько реплик. Но для этой роли не нужно было раздеваться перед Кривошеиным и гостями, не нужно было изображать древнегреческую гетеру, не нужно было терпеть прикосновения профессора Елдашкина. Для этой роли нужно было только выучить текст и выйти на сцену.
Ольга подошла к комоду и посмотрела на себя в треснувшее зеркало. Из зеркала глянуло бледное лицо с тенями под глазами, припухшими губами и растрепавшейся причёской. Девушка не узнавала эту женщину – не актрису Ольгу Литарину, подающую надежды выпускницу театрального, а испуганную, уставшую девушку с потухшим взглядом.
Вдруг вспомнилась Алина – дрожащая рука на дверной ручке, шёпот: «А если мамы там нет? Что мне делать?» И внезапная острая жалость кольнула сердце. Что, если Елену Андреевну действительно арестуют? Что, если Алина останется совсем одна, без всякой защиты от Кривошеина, Александрова и всех остальных?
Ольга отвернулась от зеркала, не в силах больше смотреть на своё отражение. Прошла к кровати и тяжело опустилась на неё, чувствуя, как пружины скрипят под весом тела. Усталость навалилась с новой силой, словно тяжёлое одеяло, накрывающее с головой.
За окном новый день вступал в свои права. День, в котором нужно было идти на репетицию, улыбаться коллегам, делать вид, что всё в порядке. День, в котором, возможно, раздастся телефонный звонок от Алины – с хорошими или страшными новостями. День, который мог принести новое приглашение на «литературный вечер» у Кривошеина.
Девушка закрыла глаза, пытаясь отогнать все эти мысли. Сейчас хотелось только одного – забыться хоть ненадолго. Забыть прошедшую ночь, забыть страх в глазах Алины, забыть холодные пальцы профессора Елдашкина, забыть запах дорогого коньяка и сигар.
Она легла, не раздеваясь, только скинув туфли, и натянула на себя одеяло. Тело ныло от усталости, но сон не шёл. Перед глазами стояли образы прошедшей ночи – белые простыни-туники, хрустальные бокалы с коньяком, испуганное лицо Елены Андреевны, когда мать Алины уводили сотрудники КГБ.
Ольга лежала в своей маленькой комнате в коммунальной квартире, и мир за дверью казался одновременно пугающим и спасительным в своей обыденности. Девушка слышала, как просыпается квартира – хлопают двери, шумит вода в трубах, гремит посуда на кухне. Жизнь продолжалась своим чередом, и Ольге предстояло найти в себе силы продолжать вместе с ней.
Глава 2
Шаги Алины гулко отдавались в пустом коридоре коммунальной квартиры, и одиночное эхо сразу встревожило её – обычно в это время мать уже была на кухне, разогревая остатки вчерашнего на завтрак. Девушка замедлила шаг, прислушиваясь, но вместо знакомых звуков – шелеста страниц, тихого бормотания радиоточки, стука чашки о блюдце – её встретила тишина, плотная и тяжёлая.
– Мама? – позвала Алина, и голос прозвучал неестественно звонко в пустой квартире.
Никто не ответил. Девушка сняла тяжёлые зимние ботинки, поставив их аккуратно на газету у порога – привычка, вбитая матерью с детства. Крашеные деревянные половицы в прихожей были вытерты до светлых проплешин возле порога, а на стене висело треснувшее зеркало в деревянной раме, потемневшее по углам от времени. Алина бросила мимолётный взгляд на своё отражение – бледное лицо с заострившимися от постоянных репетиций чертами, тёмные волосы, туго собранные в пучок. Она машинально поправила воротник форменного платья балетного училища и прошла дальше.
Комната – семнадцать квадратных метров, отвоёванных матерью ещё в сорок восьмом, благодаря должности в райкоме – встретила девушку полумраком и запахами старого дерева, дешёвой бумаги и едва уловимым ароматом маминых духов «Красная Москва», которыми та пользовалась только по большим праздникам и особым случаям.
Что-то было не так. На столе у окна стоял остывший чай с тонкой плёнкой на поверхности – мать никогда не оставляла недопитую чашку. Рядом лежала раскрытая «Правда», сложенная точно на середине статьи о новых достижениях советских колхозников. Карандаш Елены Морозовой, обгрызенный с одного конца (дурная привычка, за которую она всегда стыдилась), был зажат между страницами. Слева от газеты – стопка бумаг, аккуратно выровненная по краям.
Алина подошла к столу. Движения её были экономными и точными, как на сцене. Она прикоснулась к чашке – едва тёплая. Мать ушла не больше часа назад. Это было странно. Елена никогда не покидала дом в такое время, если только не было срочного вызова в райком.
Взгляд девушки упал на верхний лист бумаги. Почерк матери – резкий, с сильным нажимом, буквы выведены с почти военной точностью – сразу бросался в глаза. «В Прокуратуру РСФСР» – гласила шапка документа, выведенная особенно тщательно.
Сердце Алины дрогнуло. Она медленно опустилась на стул и притянула бумаги к себе. Руки предательски задрожали, когда девушка начала читать.
«Настоящим заявляю о преступных деяниях гражданина Кривошеина Константина Кирилловича, занимающего пост драматурга Комитета по делам искусств. Используя служебное положение, вышеназванный гражданин вовлек мою дочь, Морозову Алину Петровну, ученицу Московского хореографического училища, в разврат…»
Алина почувствовала, как холод разливается по всему телу, начиная с кончиков пальцев. Каждое слово матери било, вытаскивая на свет то, что она старалась похоронить в самых тёмных уголках памяти.
«…организовал притон для высших партийных работников под видом культурных вечеров на своей даче в Валентиновке, где молодые талантливые артистки подвергаются систематическому сексуальному насилию. Среди пострадавших – моя дочь и другая молодая актриса, Литарина Ольга Михайловна…»
Буквы поплыли перед глазами. Алина вцепилась в край стола – длинные пальцы, привыкшие к строгим позициям на репетициях, побелели от напряжения. Имя Ольги, которую она знала лишь по коротким встречам в доме Кривошеина, теперь соединяло их в каком-то страшном сестринстве.
«…требую немедленного расследования и привлечения к уголовной ответственности не только Кривошеина К.К., но и министра культуры Александрова Г.Ф., который, несомненно, покрывает эту преступную деятельность…»
Девушка резко оторвала взгляд от бумаги. Министр культуры! Мать, обычно столь осторожная в выражениях и преданная партии, бросила вызов человеку из самых высоких эшелонов власти. Это было самоубийством.
Черновик заканчивался датой – сегодняшнее число – и подписью, выведенной с особым нажимом, так что перо местами прорвало бумагу.
Холод внутри Алины сменился жаром. Руки, привыкшие к точности и контролю, теперь дрожали так сильно, что бумаги зашуршали. Девушка быстро сложила их и огляделась, ища, куда спрятать. Взгляд упал на фотоальбом – старый, с выцветшей коленкоровой обложкой, хранящий историю семьи с довоенных лет. Алина вытащила его из стопки книг на этажерке и спрятала бумаги между пожелтевшими страницами.
Движения, несмотря на страх, оставались выверенными – годы у станка научили тело работать независимо от эмоций. Девушка аккуратно вернула альбом на место, постаравшись поставить его точно так же, как он стоял раньше. Затем подошла к окну и раздвинула тяжёлые, выцветшие шторы – подарок соседки на новоселье ещё в сорок восьмом.
Окна комнаты выходили во двор, тесно зажатый между корпусами дома. Январское утро едва пробивалось сквозь стекло – белесое, почти прозрачное. Из узкого прямоугольника неба сочился холодный свет, превращая сугробы между сараями в голубоватые тени. Иней на ветвях тополей искрился, будто кто-то развесил тончайшие серебряные нити. В нескольких окнах напротив уже горел свет – соседи собирались на работу. Где сейчас мать? И главное – знали ли в КГБ о её намерениях? Алина закрыла глаза, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.
Поверх страха всплыли воспоминания. Они всегда были с ней, спрятанные глубоко, под тугой повязкой страха, но сейчас, после прочитанного, прорвались с новой силой. Резкий запах одеколона Кривошеина, его влажные губы, шершавые руки на её теле – всё это снова стало реальным, будто впервые случилось вчера, а не два года назад.
Алина резко задёрнула шторы и отвернулась от окна. Нужно было приготовиться ко сну и постараться забыть об увиденном, хотя бы на время. Девушка открыла дверцу старого платяного шкафа, который занимал почти треть комнаты. Внутри висели балетные костюмы, школьная форма и выходное платье, бережно сшитое матерью к последнему новогоднему вечеру. Рядом – строгие костюмы Елены, пахнущие нафталином и официальной строгостью партийных заседаний.
Алина вытащила ночную рубашку и начала раздеваться, аккуратно складывая платье на стуле. Каждое движение было точным. Даже в такой момент она не могла избавиться от балетной выучки – спина прямая, подбородок приподнят, локти округлены. Девушка поймала своё отражение в потускневшем зеркале туалетного столика и на мгновение замерла. Кто эта девушка с испуганными глазами? Неужели Алина Морозова, которой прочили блестящее будущее в Большом театре?
Скрипнула половица под босой ногой. Девушка вздрогнула и быстро натянула ночную рубашку. Она достала из-под кровати таз для умывания – в их коммуналке была общая раковина на кухне, но мыться перед сном там означало встречу с любопытными соседями и неизбежные расспросы.
Ночная рубашка с вышитыми васильками – единственная девичья слабость, которую мать позволила себе при покупке приданого для дочери – мягко облегала худое тело. Она налила воду из графина, который всегда стоял на подоконнике, и умылась, содрогаясь от холода. Вода пахла хлоркой, как везде в Москве, но Алина давно привыкла к этому запаху.
Закончив вечерние процедуры, она забралась под одеяло на свою узкую кровать. Пружины матраса протяжно скрипнули – звук, знакомый с детства, почему-то сейчас показался зловещим. Рядом, у стены, стояла вторая кровать – материнская, с аккуратно заправленным одеялом и взбитой подушкой.
Алина выключила настольную лампу. В темноте комната наполнилась тенями и звуками старого дома – потрескиванием половиц, далёким гулом водопроводных труб, приглушённым шумом соседского радиоприёмника за стеной. Из комнаты напротив через коридор доносилось хриплое дыхание старика Семёныча, бывшего фронтовика, который засыпал только с включённым светом.
Сон не шёл. Перед глазами стояли строчки материнской жалобы, а в голове крутился один и тот же вопрос: куда пропала мать? Если она действительно отправилась в прокуратуру с этим заявлением…
Детство Алины вспоминалось ей как будто бы не обычный, а нарочно вымученный образцовый фрагмент чужой жизни: отличные оценки, грамоты с красной печатью, одобрительные кивки учителей и соседок по коммуналке, которые, завидев мать Алины в коридоре, тихо шептались и многозначительно цокали языками.
Семья у них была странная, точно вырезанная из несуществующего пропагандистского плаката: мать – высокая, худощавая, с лицом, всегда выражавшим одновременное недовольство и усталое превосходство; отец, которого Алина помнила плохо – вечные чернила под ногтями, раздражающе громкий голос и отталкивающий запах табака с чем-то сладковато-прогорклым, крепко въевшимся в его одежду.
Отец исчез из ее жизни внезапно, будто выключили электричество в подъезде: однажды просто не вернулся со смены на фабрике. Потом были недели молчаливого ожидания, тонкие синие письма с фронта – не от него, а от "товарищей по цеху", – а потом и вовсе ничего, кроме редких упоминаний в разговоре матери: "Ты же знаешь, папа бы тобой гордился".
Похоронка так и не пришла, и в алининой жизни навсегда осталась эта глухая, чуть тянущая пустота, как если бы один из внутренних органов вдруг исчез, но внешне ничего не изменилось. Мать, несмотря на этот внутренний надлом, продолжала вести себя так, будто жила не в реальном, а в эталонном мире: всегда в нарочито строгих костюмах с идеальными стрелками на брюках, с партбилетом, аккуратно вложенным в кожаный портфель между папок с отчетами. Каждое утро она подписывала на кухне газету "Правда", делала отметки на полях и подчеркивала карандашом слова, которые казались особенно важными или подозрительными. Когда Алина была еще маленькой, ее завораживали эти линии и значки, и она пыталась расшифровать их, как древние руны, втайне надеясь, что однажды сможет читать между строк, как мать.
После школы Алина, по настоянию матери, годами посещала все мыслимые кружки и секции: шахматы, художественную гимнастику, рисование, даже баскетбол, в котором ее узкие плечи и хрупкие пальцы смотрелись особенно нелепо. Но именно в балете, впервые увиденном по телевизору, она испытала чувство, близкое к озарению. В тот вечер, когда на экране кружились белые призраки "Лебединого озера", Алина реагировала так, словно что-то сросшееся внутри нее вдруг разошлось по швам – ни одна из привычных ей дисциплин не давала такой абсолютной свободы в контроле над телом и болью. Мать поначалу скептически относилась к балету – считала его буржуазной выдумкой и пустым зрелищем, – но, увидев, с какой одержимостью Алина пропадает на занятиях, сдалась, хотя никогда этого так и не признала.
Поступление в Московское хореографическое училище стало для девушки не праздником, а сражением. Нужно было собрать десятки справок, пройти бесконечные комиссии, выдержать несколько унизительных собеседований, где каждая ошибка ставила крест на мечте. Мать, несмотря на усталость, демонстрировала на редкость настойчивую прыть: вечерами звонила по нужным номерам – на работу, домой, иногда даже вызывала нужных людей в подъезд к телефонной будке – и говорила с ними долгим, настойчивым, почти гипнотическим голосом.
Однажды, проснувшись ночью от чувства тревоги, Алина услышала, как мать, сидя на кухне, шепчет в трубку: "Вы же понимаете, она у меня одна, это не для себя, не для корысти. Пусть поступит честно, без всяких…"– дальше голос становился резким, будто мать отгоняла кого-то невидимого от двери. После таких ночных переговоров по утрам мать долго молчала и медленно, с отвращением, читала свежий номер "Правды", как будто пыталась стереть с себя вину за ночной торг.
Когда наконец пришло приглашение на вступительные экзамены, мать устроила формальный семейный ужин: на столе стояли селёдка под шубой, буханка чёрного хлеба и дешёвая бутылка полусладкого, купленная по случаю. Алина тогда впервые увидела в матери не строгого контролёра, а человека, способного на растерянную, почти детскую радость. Они ели молча, и только в самом конце мать вдруг сказала: "Ты не бойся там никого, но и не смей позорить фамилию", и в этом была вся их дальнейшая жизнь – страх и стыд, сросшиеся в один нерв.
Алина повернулась набок и подтянула колени к груди – детская поза, которую она бессознательно принимала в моменты страха. За окном послышался гул мотора – кто-то подъехал к их дому. Машины в их районе были редкостью в такой час. Сердце Алины пропустило удар.
Но вместо звонка в дверь или тяжёлых шагов по лестнице она услышала, как мотор снова зарычал и машина уехала. Алина выдохнула и закрыла глаза, но сон всё равно не приходил. Вместо этого её захлестнули воспоминания – яркие, болезненные, как будто время повернуло вспять и снова вернуло её в тот первый, страшный день.
Воспоминание накрыло Алину с головой, утянуло в прошлое – точно кто-то выдернул опору из-под ног. Она снова оказалась в раздевалке Московской балетной школы, холодной и пахнущей мастикой для пола. Первый год обучения, ранняя осень пятьдесят третьего. Ей восемнадцать, и она ещё верит, что мир строится по законам справедливости, а талант – единственное, что имеет значение. До того дня, когда она узнала правду.
Раздевалка встретила их казённым холодом. Голые стены, выкрашенные бледно-зелёной масляной краской, ряд деревянных скамеек, истёртых до блеска сотнями юных тел, металлические крючки для одежды, вбитые в стену неровными рядами. Под потолком – тусклая лампочка в металлической сетке, отбрасывающая резкие тени.
Их было двенадцать – девочек из младшей группы, отобранных Анной Павловной для «специального просмотра». Они стояли, выстроившись вдоль скамеек, кутаясь в тонкие шерстяные кофты поверх репетиционных купальников, пытаясь сохранить тепло в вечно холодной раздевалке. В воздухе висел запах пота, страха и пуантов – особый аромат балетной школы, который не спутаешь ни с чем другим.
Дверь распахнулась без стука. Вошла Анна Павловна – худая, как жердь, с седыми волосами, стянутыми в такой тугой узел, что кожа на висках натянулась до блеска. За ней – двое мужчин: директор училища, пожилой, с вислыми усами, и второй – моложе, с холёным лицом и внимательными глазами хищника. На нём был серый костюм из тонкой шерсти – такие носили только высокопоставленные люди или иностранцы.
– Товарищи из Комитета по делам искусств хотят оценить перспективы нашего курса, – объявила Анна Павловна. Голос её звучал нейтрально, но Алина, знавшая каждую интонацию наставницы, уловила напряжение. – Разденьтесь.
Девочки переглянулись. Обычно их осматривали в купальниках.
– Полностью, – уточнила Анна Павловна, и её взгляд скользнул по лицу мужчины в сером костюме. – Это необходимо для профессиональной оценки.
Алина почувствовала, как холодок пробежал по спине, сменяясь волной жара. Что-то было не так, но возразить не посмели ни она, ни другие девочки. Дрожащими руками она развязала пояс халата, обнажая тонкую шею с выступающими ключицами. Замерла, взглянула на Анну Павловну, ища поддержки, но встретила только стальной, отсутствующий взгляд. Пальцы Алины замерли на пуговице купальника.
Неужели это нормально? Ведь их всегда осматривали не так. Девочка рядом с ней, с острыми лопатками, торчащими как недоразвитые крылья, уже сняла купальник, и Алина, глубоко вдохнув, последовала за ней. Ткань соскользнула с плеч, обнажая её тело – узкие бёдра, впалый живот с едва заметными мышцами, маленькую грудь с бледно-розовыми сосками, напрягшимися от холода.
Когда очередь дошла до трусиков, Алина на мгновение замерла, вспомнив строгий голос матери: «Никогда не позволяй никому…» – но страх перед Анной Павловной оказался сильнее. Они стояли в ряд – двенадцать обнаженных девичьих тел, похожих в своей хрупкости: выпирающие рёбра, длинные мускулистые ноги с узловатыми коленями, угловатые плечи. Некоторые гордо выпрямляли спины – как на сцене, другие сутулились, пытаясь прикрыть руками маленькую грудь или светлый треугольник между ног.
Мужчина в сером костюме оглядывал их без смущения – так ветеринар осматривает лошадей перед скачками. Взгляд останавливался на каждой, отмечая особенности сложения: длину ног, форму груди, линию плеч. Когда глаза незнакомца встретились с глазами Алины, она почувствовала, как внутри всё сжалось. В его взгляде читалось нечто большее, чем профессиональный интерес.
– Пройдитесь, – скомандовала Анна Павловна.
Девушки, обнажённые и уязвимые, начали двигаться по кругу. Алина шла, выпрямив спину, с поднятым подбородком – так учили держаться на сцене. Она чувствовала, как взгляд незнакомца следует за ней, оценивающий, расчётливый.
– Вот эта, – вдруг сказал он, указывая на Алину. – Хорошие данные. Как её фамилия?
– Морозова, – ответила Анна Павловна. – Да, очень перспективная ученица. Упорная.
– Я бы хотел поговорить с ней отдельно, – сказал мужчина. – О карьерных возможностях.
Директор училища согласно закивал:
– Конечно, товарищ Кривошеин. Это большая честь для нас.
Так Алина узнала, как его зовут.
Через три дня она сидела напротив Кривошеина в ресторане «Арагви» – месте, куда обычных людей не пускали. Тяжёлые бархатные портьеры, приглушённый свет, хрустальные бокалы, официанты, скользящие между столиками с почтительными полупоклонами. Девушка никогда не видела такой роскоши и не пробовала таких блюд.
– У тебя великолепные природные данные, – говорил Кривошеин, наполняя её бокал тёмно-красным вином. – Но одного таланта мало. Нужна поддержка. Я могу помочь тебе попасть в Большой. Подумай – в двадцать лет ты уже будешь танцевать сольные партии.
Алина слушала, затаив дыхание. Она не понимала, почему этот влиятельный человек выбрал именно её, но страстно хотела верить его словам.
– Я приглашаю тебя на творческий вечер на моей даче, – сказал Кривошеин. – Там будут люди, которые определяют будущее нашего балета. Они должны тебя увидеть.
Девушка согласилась, не задумываясь. В тот вечер она вернулась домой окрылённая, с букетом роз, которые преподнёс ей Кривошеин на прощание. Мать смотрела на цветы с тревогой, но не стала задавать вопросов.
Через неделю чёрная «Победа» с правительственными номерами остановилась у общежития балетной школы. Алина скользнула на заднее сиденье, где уже сидел Кривошеин, пахнущий дорогим одеколоном.
Дорога до Валентиновки заняла около часа. Девушка почти не смотрела в окно – её завораживали рассказы Кривошеина о балетных примах прошлого, о зарубежных гастролях, о спектаклях, которые он видел в Париже и Лондоне.
Дача Кривошеина оказалась двухэтажным деревянным домом, окружённым высоким забором. Внутри – натёртые до блеска полы, тяжёлая мебель тёмного дерева, повсюду – книги, картины в массивных рамах. Не дача, а музей.
– Других гостей сегодня не будет, – сказал Кривошеин, помогая ей снять пальто. – Я решил, что нам нужно получше узнать друг друга.
Что-то в его голосе заставило Алину насторожиться, но она отогнала сомнения. Он провёл девушку в гостиную, усадил в глубокое кожаное кресло, включил проигрыватель – зазвучал Чайковский, «Лебединое озеро».
– Выпей, – он протянул ей хрустальный бокал с коньяком. – Это поможет тебе расслабиться.
Алина сделала глоток и закашлялась – она никогда раньше не пила ничего крепче вина. Кривошеин рассмеялся и сел рядом с ней на подлокотник кресла. Рука легла на её плечо, потом скользнула ниже.
– Ты очень красивая, – прошептал он, наклоняясь к самому её уху. – Такая молодая, такая… нетронутая.
Его рука проникла под платье, и Алина вскочила, расплескав коньяк.
– Товарищ Кривошеин, что вы делаете? – на этих словах её голос дрожал.
– Не будь наивной, девочка, – усмехнулся он. – Ты же понимаешь, что просто так в балете никто никому не помогает.
Он шагнул к ней и попытался обнять. Алина отшатнулась, но Кривошеин схватил её за запястье, притянул к себе. Его губы впились в её, язык пытался проникнуть глубже. Девушка изо всех сил отталкивала его, но он был сильнее.
– Не сопротивляйся, – прохрипел он, опрокидывая её на диван.
Его руки шарили по её телу, задирая платье, сдавливая грудь. Алина извивалась, пытаясь вырваться, и в какой-то момент ей удалось высвободить руку и оттолкнуть мужчину с такой силой, что тот потерял равновесие и отступил.
Кривошеин замер. Его лицо изменилось – из-под маски обаятельного покровителя проступила холодная ярость.
– Ты пожалеешь об этом, – сказал он тихо.
Отошёл к секретеру, выдвинул ящик и достал бумагу с печатями.
– Знаешь, что это? Приказ об отчислении из балетной школы. Здесь нет имени, но его легко вписать. Твоё, например.
Алина почувствовала, как земля уходит из-под ног. Отчисление означало конец всему – мечтам, будущему, годам изнуряющих тренировок. Она вдруг вспомнила мать, её глаза, полные надежды, когда дочь приняли в школу.
– Ты не просто вылетишь из школы, – продолжал Кривошеин, наблюдая за ней с холодным удовлетворением. – Я позабочусь, чтобы тебя исключили из комсомола за аморальное поведение. С такой характеристикой тебя никуда не возьмут. Будешь работать на фабрике или в колхозе.
Алина осознала весь ужас своего положения. Слёзы навернулись на глаза, но она сдержала их.
– Зачем вам это? – прошептала девушка. – Я ничего вам не сделала.
– Ты красивая, талантливая, – пожал плечами мужчина. – Тебе суждено стать звездой. Но ничто не даётся даром, особенно в нашем мире. Считай это вступительным взносом.
Алина опустилась на край дивана, чувствуя, как внутри всё леденеет. В голове крутилась одна мысль: «Что скажет мама?» Мать, которая всю жизнь жертвовала собой ради дочери, верила в её будущее, гордилась успехами…
– Я… я не могу, – выдавила она. – Пожалуйста, не надо.
Кривошеин смял приказ и бросил его в корзину для бумаг.
– Как хочешь. Завтра ты уже не будешь ученицей.
Он направился к двери, и Алина вдруг поняла, что теряет всё – не только собственное будущее, но и веру матери в неё. Соскользнула с дивана на колени.
– Подождите, – сказала сквозь слёзы. – Пожалуйста. Я… я сделаю, что вы хотите.
Мужчина медленно повернулся. На его лице появилась улыбка.
– Разденься, – приказал он. – Полностью.
Дрожащими руками Алина начала расстёгивать пуговицы на тёмно-синем платье. Простой советский фасон – отложной воротничок, узкая талия, юбка чуть ниже колен. Платье соскользнуло к её ногам. Под ним – простая хлопчатобумажная комбинация с кружевной оторочкой, выцветшая от частых стирок.
– Продолжай, – голос Кривошеина стал тихим, хищным.
Алина сняла комбинацию через голову. Теперь на ней остались только трикотажные панталоны и лифчик из грубого хлопка – стандартное бельё советской девушки, которое выдавали по карточкам в универмаге.
– Всё, – сказал он.
Лифчик расстегнулся с трудом – замочек был старый, разболтанный. Обнажённая грудь с маленькими розовыми сосками съёжилась от холода и страха. Последними Алина сняла панталоны – белые, с резинкой на поясе и на бёдрах. Она стояла перед ним обнажённая, прикрывая грудь и низ живота руками, беззащитная и униженная.
– Руки опусти, – скомандовал мужчина. – И посмотри на меня.
Алина подняла глаза. Его взгляд жадно скользил по её телу, задерживаясь на груди, животе, треугольнике тёмных волос между ног.
– Ляг на кровать, – сказал Кривошеин, указывая на дверь спальни.
Комната за дверью оказалась меньше гостиной, почти всё пространство занимала широкая кровать с тёмно-бордовым покрывалом. Алина легла, чувствуя, как холодный шёлк касается спины. Её тело напряглось, мышцы живота сжались в ожидании прикосновения.
Мужчина раздевался методично, аккуратно вешая одежду на спинку стула. Его тело оказалось неожиданно дряблым для человека средних лет – обвисший живот, бледная кожа с красными пятнами. Только глаза оставались молодыми – горящими, жадными.
Он лёг рядом, и Алина почувствовала запах его одеколона, смешанный с запахом пота и возбуждения. Его руки скользили по её телу, ощупывая, сжимая, проникая в места, которых никто никогда не касался.
– Ты девственница, – это был не вопрос, а констатация.
Алина молчала. Слёзы текли по её щекам, но она не всхлипывала – база балетной дисциплины научила её контролировать тело даже в моменты сильнейшей боли.
Кривошеин раздвинул её ноги коленом и навис сверху. Его тело прижалось к ней, горячее и требовательное. Попытался сблизиться, но она была скована страхом, каждая мышца напряжена.
– Расслабься, – прошипел он, проталкиваясь силой.
Боль пронзила Алину. Она закусила губу, чтобы не закричать. Мужчина двигался всё быстрее, его дыхание становилось хриплым, лицо исказилось в гримасе наслаждения.
– Вот так, девочка моя, – шептал он. – Видишь, ничего страшного. Это только начало твоей карьеры.
Алина закрыла глаза. Она пыталась отделиться от происходящего, уйти в себя, как учила Анна Павловна во время особенно болезненных растяжек: «Боль – это только сигнал. Ты можешь его игнорировать».
Но игнорировать не получалось. Каждое движение Кривошеина отдавалось новой волной боли и унижения. Она чувствовала, как его пот капает ей на лицо, как руки сжимают её грудь до синяков, как дыхание становится всё более прерывистым.
Наконец он вздрогнул всем телом и с хриплым стоном упал на неё, придавив своим весом. Несколько секунд лежал неподвижно, потом скатился в сторону.
– Неплохо для первого раза, – сказал мужчина, закуривая папиросу. – Привыкнешь.
Алина лежала, глядя в потолок. Между ног горело и саднило, на внутренней стороне бёдер подсыхали кровь и сперма. Она чувствовала себя опустошённой, грязной, раздавленной. Но ещё – странное облегчение. Теперь знала правду о мире, в котором собиралась строить карьеру.
Кривошеин уснул, похрапывая. Алина осторожно встала, прошла в ванную комнату. Горячая вода показалась благословением – она долго стояла под душем, пытаясь смыть с себя случившееся. Но знала, что некоторые следы не смываются никакой водой.
Утром Кривошеин разбудил её, самодовольно улыбаясь.
– Ты хорошая девочка, Алина, – сказал он, поглаживая её по щеке. – Из тебя выйдет толк. У тебя большое будущее.
Алина молча смотрела на него.
– Видишь ли, – продолжал мужчина, – наши государственные деятели работают на износ. Им нужен отдых, расслабление. Кто-то любит шахматы, кто-то – рыбалку, а кто-то – красивых девушек. Я помогаю им получить то, что они хотят. А взамен… – он сделал паузу, – взамен они помогают нашему искусству. И тебе лично.
Он провёл пальцем по её губам.
– Ты ведь понимаешь, что это наш с тобой секрет? Если ты хочешь танцевать на сцене Большого театра, если хочешь, чтобы твоя мать гордилась тобой… ты будешь помогать нашим товарищам отдыхать. Это твой вклад в развитие советской культуры.
Алина кивнула. На её лице высохли слёзы, оставив едва заметные дорожки соли. Она поняла, что выбора нет. Балет или ничего. А для балета нужно заплатить именно такую цену.
Резкий звонок в дверь вырвал девушку из воспоминаний. Она вздрогнула, подняв взгляд от колен, на которые опиралась головой последние полчаса. Солнечный свет бил в окно сквозь неплотно задёрнутые шторы, разрезая комнату на яркие полосы, высвечивая пылинки в воздухе. Часы на прикроватной тумбочке показывали одиннадцать утра. Алина потёрла покрасневшие глаза – кто мог прийти в будний день, когда все нормальные люди на работе?
Звонок повторился – настойчивый, длинный, уверенный в своём праве нарушать покой. Алина спустила босые ноги на холодный пол. В голове крутилась одна мысль: «Они нашли заявление матери». Страх сковывал движения, превращая обычный путь от кровати до двери в бесконечную дорогу.
В коридоре зажёгся свет – сосед Семёныч выглянул из своей комнаты.
– Кого там черти носят? – пробормотал он и, увидев Алину, добавил тише: – К тебе, что ли?
Девушка кивнула, натягивая старенький халат поверх ночной рубашки. Руки не слушались, пояс никак не хотел завязываться. Семёныч понимающе нахмурился и скрылся за дверью – в коммуналке знали цену молчанию.
Замок щёлкнул с оглушительной громкостью. Алина приоткрыла дверь, и тусклый свет с лестничной клетки осветил двоих мужчин в тёмных пальто. Типичные сотрудники КГБ в штатском – безликие, одинаковые. Фетровые шляпы, серые галстуки, непроницаемые взгляды.
– Гражданка Морозова Алина Петровна? – спросил тот, что повыше. Голос звучал неожиданно мягко, почти вежливо.
– Да, – она почувствовала, как пересохло во рту.
– Вам необходимо проехать с нами. Возьмите документы и оденьтесь.
– Куда? – вопрос вырвался сам собой, хотя Алина знала ответ.
– На беседу, – ответил второй. Его лицо казалось младше, мягче, но взгляд оставался тем же – цепким, оценивающим, видящим насквозь. – Нужно прояснить некоторые вопросы.
– Моя мать… – начала девушка, но высокий перебил её:
– У вас пять минут на сборы.
Алина кивнула и, не закрывая двери, вернулась в комнату. За спиной она чувствовала их присутствие – они не вошли, но стояли в проёме, наблюдая за каждым движением. Взгляды ощущались почти физически – как прикосновение холодных пальцев к коже.
Руки заметно дрожали, когда она доставала из комода бельё, чулки, простое шерстяное платье – в нём обычно ходила в училище. Чувствуя, что не может переодеться под их взглядами, беспомощно оглянулась.
– Мы подождём в коридоре, – сказал младший, словно прочитав её мысли. – Дверь можете не закрывать.
Этот крошечный жест человечности почему-то только усилил страх. Может быть, потому что напомнил: люди, пришедшие за ней, не машины – они видят её страх, её уязвимость, и это их не останавливает.
Алина торопливо переоделась, путаясь в рукавах и пуговицах. Балетная осанка, годами вбиваемая в тело жёсткими тренировками, сейчас изменила ей. Плечи опустились, спина ссутулилась – тело инстинктивно пыталось стать меньше, незаметнее, защититься от опасности.
Достала паспорт из ящика комода, засунула в карман платья. Последним движением схватила расчёску и провела по волосам – механический жест, бессмысленный в такой ситуации, но дающий иллюзию нормальности.
– Я готова, – сказала она, выходя в коридор.
Мужчины молча кивнули. Младший протянул ей пальто – тёмно-синее, демисезонное, с потёртыми рукавами и заплаткой на кармане, которую мать так аккуратно подшила, что она казалась деталью дизайна. Алина почувствовала, как к горлу подкатывает ком – этот простой жест заботы сейчас казался символом всего, что она могла потерять.
– Не бойся, – вдруг тихо сказал младший офицер, помогая ей надеть пальто. – Мы во всём разберёмся.
Алина взглянула ему в глаза – карие, с тёмными кругами усталости – и увидела в них что-то похожее на сочувствие. Или ей просто хотелось в это верить.
Они вышли на лестничную клетку. Дверь захлопнулась за спиной с глухим стуком. Девушка вдруг подумала, что, возможно, больше никогда не вернётся в эту квартиру, не увидит мать, не будет танцевать. Ей стало трудно дышать.
Спуск по лестнице показался бесконечным. Ступеньки, выщербленные десятилетиями шагов, скрипели под ногами. На каждом этаже – одинаковые облупившиеся двери с номерами квартир, за каждой – жизни людей, которые сейчас спали, не подозревая о драме на их лестничной клетке.
Наконец вышли на улицу. Ноябрьское утро обожгло лицо холодом. Редкие фонари отбрасывали желтоватый свет на пустые тротуары, покрытые инеем. Деревья стояли голые, с чёрными ветвями.
У подъезда ждала машина – чёрная, редкая на дорогах «Волга» с работающим двигателем. Из выхлопной трубы вился белый пар, поднимаясь в небо. Водитель, силуэт которого едва виднелся за стеклом, не повернул головы, когда они подошли.
Высокий офицер открыл заднюю дверь и жестом пригласил Алину садиться. Она остановилась на мгновение, обводя взглядом пустую улицу. Может быть, где-то там, в темноте, была её мать? Может быть, она видела, как её дочь уводят среди ночи? Но улица оставалась пустынной и равнодушной.
Алина села на заднее сиденье. Младший офицер устроился рядом с ней, высокий – впереди, рядом с водителем. Дверь захлопнулась с тем особенным звуком, который бывает только у правительственных машин – глухим, тяжёлым, окончательным. Запах внутри – кожаных сидений, одеколона и табака – напомнил ей машину Кривошеина, и она невольно вздрогнула.
Водитель тронулся с места, не дожидаясь команды. Машина плавно покатилась по Москве. Окна были чуть затемнены, и город за ними казался размытым, нереальным – редкие огни вспыхивали и гасли, силуэты зданий проплывали, как декорации в театре теней.
Алина сидела прямо, не касаясь спинки сиденья, как на экзамене по балету. Её сложенные на коленях руки всё ещё дрожали, и она сжала кулаки, пытаясь скрыть эту дрожь. Балетное тело, привыкшее к дисциплине, сейчас выдавало её с головой – напряжённые плечи, скованность движений, неестественно прямая спина.
Офицеры молчали. Только иногда высокий что-то тихо говорил водителю, указывая направление. Алина поняла, что они едут не прямо на Лубянку, а окружным путём – то ли проверяя, нет ли слежки, то ли давая ей время осознать ситуацию и испугаться ещё сильнее.
Где-то в районе Маросейки она наконец решилась спросить:
– Моя мать… с ней всё в порядке?
Офицеры переглянулись, но не ответили. Этот безмолвный обмен взглядами сказал Алине больше, чем любые слова. Что-то случилось. Что-то, о чём ей не собирались говорить.
Страх, который до сих пор был абстрактным, вдруг стал конкретным и осязаемым. Мать. Её жалоба. Кривошеин. Александров. Всё это сложилось в одну чудовищную картину. Она вспомнила истории, которые шёпотом рассказывали в училище – о людях, исчезнувших без следа, о тех, кто осмелился пойти против системы и был раздавлен ею.
Машина свернула на Лубянскую площадь. Здание КГБ, жёлтое и массивное, возвышалось над окружающими домами, светясь несколькими окнами даже в такой поздний час. У Алины перехватило дыхание. Она знала это здание, как знал его каждый москвич – издалека, не приближаясь, стараясь даже не смотреть в ту сторону. Теперь она была здесь, и путь назад, казалось, был отрезан навсегда.
Машина не остановилась у главного входа, а свернула в боковой переулок, к неприметной двери, где дежурил часовой в форме. Высокий офицер показал ему документы, и тот козырнул, открывая дверь.
– Выходи, – сказал младший офицер, придерживая дверцу машины.
Алина ступила на тротуар. Её тело, воспитанное годами балетных тренировок, автоматически выпрямилось, подбородок поднялся, плечи развернулись. Даже сейчас, в минуту наивысшего страха, оно помнило, что значит держать осанку. Это было единственное достоинство, которое у неё осталось.
Она шла между двумя офицерами к двери, чувствуя себя маленькой и уязвимой, как фарфоровая балерина между двумя тяжёлыми книгами. Каждый шаг давался с трудом, словно ноги стали чужими. В голове пульсировала одна мысль: «Где мама? Что с ней случилось?»
У самого входа Алина обернулась, окидывая взглядом пустую ночную улицу, словно в последней надежде увидеть спасение. Но там не было ничего – только тёмные окна, жёлтый свет фонарей и голые ветви деревьев, раскачивающиеся на ветру, как в беззвучном танце отчаяния.
Глава 3
Январская ночь окутывала дачу в Ново-Огарёво тяжёлым холодом, проникавшим сквозь толстые стены и оседавшим инеем на тёмных окнах. В просторном кабинете с деревянными панелями настольная лампа под зелёным абажуром создавала островок света, оставляя углы комнаты во власти теней. Трое мужчин сидели за массивным дубовым столом, храня молчание, в котором угадывалось больше слов, чем в любом официальном выступлении. Стрелки напольных часов приближались к полуночи, но усталость не смела коснуться этих людей – спины оставались прямыми, взгляды – цепкими.
Георгий Маленков сидел во главе стола. Мягкое лицо с округлыми щеками казалось спокойным, но пальцы, сложенные домиком, выдавали напряжение. Безупречный чёрный костюм с едва заметной полоской, белоснежная рубашка, галстук, затянутый до последнего миллиметра – даже здесь, на даче, в столь поздний час, Маленков выглядел так, будто в любую минуту мог выйти на трибуну Мавзолея. Он смотрел поверх голов собравшихся, и только изредка взгляд скользил по портретам на стене – сначала Ленин, затем Сталин – словно спрашивая молчаливого одобрения у мёртвых вождей.
Справа от Маленкова сидел Николай Булганин, нервно постукивая пальцами по столу. Знаменитая серебристая борода, тщательно ухоженная, странно контрастировала с беспокойными движениями – Булганин то поправлял запонки, то прочищал горло, то бросал короткие взгляды на часы. В глазах читалась нетерпеливость человека, привыкшего к действию.
Вячеслав Молотов сидел напротив – неподвижный, застывший. Щурился сквозь круглые очки, изучая документы. Лицо, будто вырезанное из серого гранита, не выражало ничего, кроме сосредоточенности. Время от времени Молотов поднимал взгляд и смотрел на собеседников с той проницательностью, которая в своё время заставляла дрожать даже опытных дипломатов.
Со стен кабинета на них взирали портреты вождей. Взгляд Ленина, живой и пронзительный даже на холсте, словно проникал в самые тайные мысли. Сталин смотрел с тем особенным выражением, которое знали все, кто входил в его кабинет – наполовину отеческое, наполовину угрожающее.
Тишина казалась почти материальной. Булганин постукивал пальцами всё настойчивее, пока наконец не нарушил молчание:
– Товарищи, – начал он, и голос, несмотря на тихий тон, прозвучал неожиданно резко в застывшем воздухе. – Мы все понимаем, зачем собрались, но продолжаем ходить вокруг да около, как школьники перед кабинетом директора.
Маленков слегка наклонил голову, но не ответил. Молотов перевернул страницу документа с такой осторожностью, словно она могла рассыпаться в пыль.
– Никита после казни Берии зашёл слишком далеко, – продолжил Булганин напряжённо. – Он даже тебя отодвигает, Георгий, а ведь ты глава правительства. Мы должны его убрать.
Последние слова повисли в воздухе. Маленков медленно поднял взгляд, сосредоточившись на лице Булганина.
– Николай Александрович, – произнёс он наконец голосом мягким и рассудительным. – Вы понимаете, что означает «убрать» в нашем контексте? В стране, только-только начавшей отходить от… – он сделал паузу, – от определённых методов решения внутрипартийных разногласий?
Булганин нетерпеливо махнул рукой:
– Я не предлагаю возвращаться к методам тридцать седьмого. Я говорю о политическом решении.
– Политическое решение, – повторил Маленков, словно пробуя слова на вкус. – Что вы имеете в виду?
Булганин наклонился вперёд, свет лампы подчеркнул решимость в глазах:
– Пленум ЦК. Открытое обвинение в авантюризме. Снятие с поста первого секретаря. Это можно организовать – при должной подготовке.
Молотов оторвался от бумаг и снял очки, протирая их белоснежным платком с методичностью, которая выдавала человека, привыкшего к точности во всём.
– Товарищ Булганин преувеличивает наши возможности, – проговорил он тихо, но отчётливо. – Хрущёв за последний год расставил своих людей на ключевые посты в партийном аппарате. Он опирается на поддержку армии – особенно после назначения Жукова министром обороны. И что немаловажно, – Молотов надел очки, – создал себе образ либерального реформатора в глазах Запада. Любая попытка устранения будет трактована как возвращение к сталинизму.
Маленков кивнул, пальцы теперь сжимались до побелевших костяшек.
– Вячеслав Михайлович прав, – сказал он. – Мы должны действовать крайне осторожно. Никита… – он запнулся, словно имя причиняло физическую боль, – Хрущёв играет на противоречиях. Выступает как защитник ленинских принципов… – Маленков потёр переносицу. – Может, он и прав в чём-то. Я иногда сам задумываюсь… Нет. Нет. Он противодействует моим попыткам навести порядок. Когда я отменил конверты с доплатами партийным чиновникам, он тут же… – голос дрогнул, – а ведь я хотел как лучше, думал, партия должна быть примером. Теперь он настраивает аппарат против меня, использует народное недовольство нашей политикой.
Булганин фыркнул:
– Народное недовольство он сам же и разжигает! Его авантюры с заигрыванием с интеллигенцией – всё это расшатывает систему, которую мы строили годами.
– Как бы нам ни хотелось думать иначе, – произнёс Молотов, едва слышно постукивая пальцем по краю стола, – простые люди видят в нём защитника, а в нас – осколки прошлого. Особенно после амнистии и начала реабилитаций.
Маленков поморщился. Он знал, что Молотов прав. После смерти Сталина, когда страна замерла в ожидании, именно Хрущёв, а не он, нашёл правильные слова и действия, чтобы завоевать поддержку и внутри партии, и среди простых людей.
– Мы допустили ошибку, – произнёс Маленков задумчиво. – Недооценили его. Видели простака, деревенщину, человека без образования. А он оказался хитрее всех нас.
– Берия не раскусил никого, – возразил Булганин, понизив голос до шёпота. – Мы все вместе с Хрущёвым устранили его, потому что он готовил переворот. Если бы мы промедлили хоть на неделю, сейчас здесь сидел бы он, а мы гнили бы в подвалах Лубянки.
Тяжёлая тишина снова опустилась на кабинет. Имя Берии по-прежнему вызывало дрожь даже у этих людей, привыкших к власти и крови. Молотов снял очки и устало потёр переносицу.
– Лаврентий был слишком самоуверен, – сказал он наконец. – Думал, что держит все нити в руках. Но не учёл, что мы все – и Хрущёв, и военные, и даже те, кто боялся его годами – в тот момент смогли объединиться против общей угрозы. Берия не верил, что такое возможно. Это стало его фатальной ошибкой.
Маленков поднялся и подошёл к окну, отодвинув тяжёлую портьеру. За стеклом простиралась белая пустота заснеженного сада в лунном свете. Несколько мгновений он смотрел в эту холодную бездну, потом обернулся:
– Вы говорите о Никите так, будто он уже занял место Иосифа Виссарионовича. Но это не так. У него нет той… абсолютной власти. И он это знает. Поэтому так спешит укрепить позиции. Торопится. А спешка приводит к ошибкам.
– И какие ошибки он уже совершил? – спросил Булганин с нескрываемым скептицизмом. – Его авторитет только растёт.
Маленков вернулся к столу, но не сел, а остался стоять, опираясь руками о полированную поверхность:
– Совершит. Обязательно совершит. Уже сейчас его речи на пленумах вызывают недовольство в аппарате. Слишком много говорит, слишком много обещает. Идея о жилье к шестидесятому году – чистая демагогия, и это станет очевидно уже скоро. А то, как он пытается перестроить работу министерств, настраивает против него всю старую гвардию. Нужно только выждать и подготовиться.
Молотов медленно кивнул, собирая бумаги в аккуратную стопку:
– Георгий Максимилианович прав. Сейчас не время для прямой конфронтации. Нужно создать базу для будущего выступления. Собрать факты его просчётов, заручиться поддержкой ключевых фигур в партии и государстве. И ждать подходящего момента.
Булганин недовольно покачал головой:
– Пока мы ждём, он избавится от нас по одному.
Маленков провёл ладонью по лбу. Последние месяцы ему не давали спать по ночам. Хрущёв методично укреплял позиции, выдвигал своих людей, перетягивал на свою сторону ключевые фигуры в партии. Ещё никто никого не снимал, но воздух уже звенел от напряжения. Маленков чувствовал, как почва уходит из-под ног – медленно, почти незаметно, но неумолимо.
– Хрущёв пока не может позволить себе полностью устранить нас, – тихо сказал он. – Слишком велик риск, что остальной ЦК увидит в этом угрозу для себя. Он будет действовать постепенно, как с Берией – сначала изолировать, потом очернить в глазах других, и только потом наносить решающий удар.
– А мы будем сидеть и ждать своей участи? – Булганин с раздражением стукнул ладонью по столу.
Маленков посмотрел на него с неожиданной твёрдостью:
– Нет. Мы будем готовиться. Вячеслав Михайлович прощупает настроения в дипкорпусе и среди старых партийцев. Вы, Николай Александрович, поработаете с военными – у вас там ещё остались связи. А я… – он помедлил, – я займусь идеологическим обоснованием. Нам нужен не просто заговор, а политическая платформа. Альтернатива авантюризму Хрущёва.
Молотов задумчиво постучал пальцами по стопке документов:
– Это разумно. Но есть ещё один аспект, который мы должны учесть. КГБ. После устранения Берии органы государственной безопасности находятся в некотором… замешательстве. Часть руководства предана Хрущёву, но многие не забыли, как он использовал военных для ареста их бывшего шефа. Там есть потенциальные союзники.
– И как их найти, не выдав себя? – спросил Булганин.
Молотов надел очки, стёкла блеснули в свете лампы:
– У меня есть определённые каналы связи. Но нужно действовать крайне осторожно. Малейшая утечка – и мы окажемся в положении Берии.
Маленков обвёл взглядом кабинет, задержавшись на портретах вождей:
– Сталин учил нас, что настоящая политическая борьба – это искусство терпения и точного расчёта. Мы должны быть умнее Никиты. Хитрее. Дальновиднее.
– И безжалостнее, когда придёт время, – добавил Булганин.
Тишина снова повисла между ними, нарушаемая только мерным тиканьем напольных часов. Маленков поднял взгляд на Молотова, чьё лицо, обычно бесстрастное, вдруг дрогнуло, выдавая тень сомнения. Даже «железный нарком», как когда-то называл его Сталин, не мог скрыть тревогу, мелькнувшую в глазах за стёклами очков.
– Всё это звучит хорошо в теории, – произнёс наконец Молотов, снова снимая очки и принимаясь протирать их с той же медлительной тщательностью. – Но мы не учитываем одного важного фактора. Микоян будет против нас.
Лицо Молотова исказилось, словно само имя Микояна причиняло физическую боль. Между бровей легла глубокая складка, ещё больше состарившая его.
– У него свои люди. Свои каналы информации. И что важнее – он давний союзник Никиты, – Молотов произнёс последнее слово с едва заметным презрением. – Они с Хрущёвым понимают друг друга на каком-то… примитивном уровне. Два хитрых мужика.
Маленков улыбнулся. Не открытой улыбкой искренне развеселившегося человека, а тем особенным движением губ, которое так часто можно было видеть у людей, долгое время проведших в окружении Сталина, – улыбкой, не затрагивающей глаз, служившей лишь маской.
– Вячеслав Михайлович, – голос Маленкова звучал спокойно, почти отечески, – это не имеет значения.
Он вернулся к столу, но не сел, а остался стоять, опираясь кончиками пальцев о полированную поверхность. Слегка наклонившись вперёд, казался крупнее, значительнее – техника ведения разговора, усвоенная на бесконечных заседаниях Политбюро.
– У меня такая власть, что все члены ЦК последуют за нами, – он произносил эти слова без хвастовства, лишь констатируя факт. – Включая Микояна. В конце концов, Анастас Иванович всегда был прагматиком. Он пойдёт за тем, кто сильнее. И когда придёт время, он увидит, кто именно сильнее.
Маленков медленно опустил руку на лежащую перед ним тонкую папку бледно-голубого цвета – стандартную для секретных документов среднего уровня. Мягкие и холёные пальцы с аккуратно подстриженными ногтями, легонько постучали по картону, привлекая внимание собеседников.
Булганин подался вперёд, глаза блеснули неприкрытым интересом:
– Что это? – спросил он, кивая на папку.
Маленков не ответил прямо. Вместо этого обвёл взглядом комнату, словно проверяя, не слышит ли их кто-то, кроме портретов на стенах.
– Скажем так, – наконец произнёс он, – это страховка. От Микояна, от других… от любых неожиданностей. Некоторые вещи, которые люди предпочли бы оставить в прошлом.
Молотов поправил очки на переносице – жест, выдающий годы дипломатической работы.
– Компрометирующие материалы? – спросил он негромко, и в голосе звучало не осуждение, а профессиональный интерес.
– Я предпочитаю называть это политической информацией, – ответил Маленков, и по губам снова скользнула невесёлая улыбка. – Информацией, которая поможет некоторым товарищам вспомнить о партийной дисциплине.
Он снова постучал пальцами по папке, и этот жест в тишине кабинета прозвучал почти угрожающе.
– Микоян ведь был очень… активен в тридцатые годы, – продолжил Маленков, не поднимая глаз. – Особенно в Армении. Много подписей, много решительных действий… А сейчас, когда идёт реабилитация жертв, эти подписи могут быть истолкованы совсем иначе.
– И у тебя есть документы? – Булганин не скрывал восхищения, пальцы перестали отбивать нервный ритм по столу.
– У меня, Николай Александрович, есть то, что нужно, – ответил Маленков, и эта уклончивость сказала обоим собеседникам больше, чем любой прямой ответ.
Из угла комнаты вдруг донеслись звуки радио – негромкие, но отчётливые в тишине. Стрелки часов показывали половину третьего ночи. Радиоприёмник, который должен был молчать в это время суток, вдруг ожил сам по себе. Сначала послышалось лишь шипение, затем – обрывки какой-то передачи, словно кто-то крутил ручку настройки в поисках нужной волны.
Все трое застыли, уставившись на приёмник. В ночной тишине это нарушение привычного порядка казалось зловещим знаком.
– Выключите его, – тихо сказал Булганин, но никто не двинулся к радио.
Молотов снял очки и положил перед собой на стол. Без них лицо казалось старше и беззащитнее, но взгляд оставался острым, оценивающим.
– Предположим, – сказал он, растягивая слова, – что Микояна мы нейтрализуем этими… материалами. Что с остальными? У Хрущёва сильные позиции среди секретарей обкомов, особенно на Украине. Он сам выдвигал многих из них. Они обязаны ему карьерой.
Маленков обошёл стол, и его шаги приглушённо звучали на толстом ковре. Остановился у книжного шкафа, провёл пальцем по корешкам классиков марксизма-ленинизма, выстроенных в идеальном порядке.
– Секретари обкомов, – произнёс задумчиво, – люди практичные. Прекрасно понимают, откуда на самом деле исходит власть. Не с трибуны пленумов, где Никита произносит свои пламенные речи, а отсюда. – Указал на папку. – Из документов. Из назначений. Из распределения ресурсов. Хрущёв дал им посты, но я контролирую их повседневную жизнь. Бюджеты, поставки, лимиты. Одним росчерком пера могу превратить процветающую область в отстающую.
Радио снова затрещало, сквозь помехи пробивался голос диктора, рассказывающего о спортивных достижениях советских атлетов. Маленков нахмурился, подошёл к приёмнику и слегка повернул ручку настройки. Звук стал чище.
– Я никогда не любил этот приёмник, – сказал он, возвращаясь к столу. – Берия подарил, в пятидесятом, после пленума. Трофейный, немецкий… Всегда подозревал, что в нём что-то встроено.
Усмехнулся, но в усмешке не было веселья – лишь застарелая горечь.
– Но дареному коню в зубы не смотрят, правда, Вячеслав Михайлович? – повернулся к Молотову. – Особенно если конь от Лаврентия Павловича.
Молотов не ответил, лишь чуть заметно кивнул. Взгляд на мгновение задержался на радиоприёмнике, и нечто похожее на опасение промелькнуло на лице.
– Итак, – Маленков вернулся к прерванному разговору, снова опираясь руками о стол, – наш план должен быть безупречным. Никаких ошибок, никаких преждевременных действий. Мы не можем позволить себе провал.
– И когда мы начнём? – спросил Булганин, нетерпение снова прорвалось в голосе.
– Немедленно, – ответил Маленков. – Но не с открытого противостояния. С подготовки. Нужно укрепить позиции в ключевых министерствах. Особенно в КГБ и армии. Без них мы никого не сможем арес… – он оборвал себя, словно пойманный на запретном слове. – Без них мы не сможем провести кадровые перестановки.
Оговорка повисла в воздухе. Все трое знали, что речь идёт не просто о политической борьбе – речь идёт о власти, а в их мире власть всегда была связана с кровью. Они все помнили уроки тридцатых годов, все учились у мастера интриг и чисток, портрет которого теперь смотрел на них со стены.
– Я предлагаю конкретный план, – сказал Молотов, вновь надевая очки. – Первое: выявить и задокументировать все просчёты и ошибки Хрущёва. Особенно в сельскохозяйственной политике – там откровенно слабые места. Второе: начать аккуратную работу с членами ЦК, подготовить почву для пленума. Третье: укрепить позиции в силовых ведомствах, как верно заметил Георгий Максимилианович.
Маленков молча кивал, но Молотов вдруг прервался, снова посмотрел на радиоприёмник, а затем на окно.
– Продолжим этот разговор в другом месте, – сказал он тихо. – Некоторые стены имеют уши.
– Не здесь, – возразил Маленков, но в голосе появилась тень неуверенности. – Я регулярно проверяю дачу.
– Технологии не стоят на месте, – заметил Молотов, нервно поглядывая на приёмник. Наклонился ближе, понизив голос до едва слышного шёпота. – Американцы изобретают новые способы прослушки каждый месяц. Берия показывал мне такие устройства… размером с пуговицу. Я больше не доверяю никаким помещениям.
Политическая интрига началась, но никто из трёх заговорщиков не мог предугадать, чем она закончится и какую цену придётся заплатить за их амбиции.
Снег за окном ложился ровно и методично, как будто кто-то терпеливый и невидимый исполнял давно заученную работу. Клавдия Антоновна стояла у плиты, следя за чайником, и в этом ожидании не было ни суеты, ни бытовой торопливости. Вода должна была дойти до нужного состояния – не бурлить, не закипать, а лишь начать тихо шуметь, словно собираясь с силами.
Она сняла крышку заварника и поочерёдно добавила травы. Полынь. Зверобой. Сухие цветы, собранные ещё летом в глухих местах, где люди появляются редко и ненадолго. Движения были точными, почти машинальными. Она не считала щепотки – счёт давно жил в теле. Этот чай был не для вкуса и не для уюта. Он был частью порядка, в котором мелочей не существовало.
В доме стоял полумрак. Электрический свет Клавдия не включала принципиально. Свечи, расставленные заранее, давали ровное, негромкое освещение. Пламя не дрожало – окна были плотно закрыты, рамы проклеены, шторы задвинуты. Снаружи, за стеклом, иногда доносился глухой звук проходящей электрички, но он не нарушал тишину, а лишь подчёркивал её.
В печи потрескивали берёзовые поленья. Треск вплетался в обстановку так же естественно, как запах дыма и сухих трав. Дом в Мамонтовке выглядел обычным – таким, мимо которых проходят, не замедляя шаг. Именно поэтому он был удобен.
Клавдия Антоновна поставила чайник на край плиты и выпрямилась, на мгновение задержав ладонь на пояснице. Возраст напоминал о себе, но не подчинял. Осанка оставалась прямой, движения – собранными. В зеркале, висевшем у стены, отражалось лицо женщины, привыкшей смотреть внимательно и не задавать лишних вопросов даже самой себе.
Она обвела комнату взглядом.
Семь стульев стояли по кругу. Расстояние между ними было выверено заранее. В центре – низкий стол, накрытый чёрной скатертью с едва различимым узором по краям. На столе – толстая книга в потёртом кожаном переплёте, деревянная чаша с тлеющими травами и семь свечей, каждая в своём месте.
На стене, над столом, висел портрет Георгия Максимилиановича Маленкова. Не парадный, без лозунгов и подписей. Спокойное лицо, тяжёлый взгляд человека, привыкшего к власти и страху одновременно. Портрет Ленина был снят днём и убран в кладовую. Не из кощунства – из необходимости.
Часы показывали без четверти семь.
Первый стук раздался точно по времени – три удара, с равными паузами. Клавдия прислушалась, как делала всегда, убедилась, что во дворе тихо, и только после этого открыла дверь.
Елизавета вошла первой. Хрупкая, аккуратная, в тёмном пальто, слишком скромном для её положения и слишком хорошем для случайной женщины. Она стряхнула снег с воротника, переступила порог и коснулась ладонью груди, затем лба.
– К утру заметёт, – сказала она негромко.
– Значит, уйдём без следов, – ответила Клавдия и закрыла дверь.
Елизавета прошла в комнату и заняла стул с северной стороны круга. Села ровно, не снимая перчаток.
Следующие стуки раздавались с тем же интервалом, но каждый звучал немного иначе. Женщины входили по одной, разного возраста, разного происхождения, разной судьбы. Учительница. Сотрудница министерства. Аптекарша. Студентка. Продавщица. Никто не задавал вопросов. Каждая совершала один и тот же жест и занимала своё место.
Когда седьмой стул оказался занят, Клавдия закрыла дверь на оба замка и задёрнула шторы.
– Садитесь, – сказала она.
Чайник тихо посвистывал. Клавдия разлила настой по глиняным чашкам, поставила перед каждой и села сама – на восточной стороне круга.
– После смерти Сталина система потеряла центр, – начала она, не повышая голоса. – Теперь её можно сдвигать.
Женщины слушали молча.
– Мы сделали ставку верно, – продолжила Клавдия и бросила короткий взгляд на портрет. – Маленков боится. Боится потерять власть и боится того, что о нём знают.
– Хрущёв не остановится, – сказала Ирина, аккуратно касаясь ногтем края чашки. – Он собирает материалы.
– И получит их, – спокойно ответила Клавдия. – Вопрос только в том, кто и как ими воспользуется.
Она раскрыла книгу. Это были не заклинания и не символы – даты, имена, пометки, линии связей.
– Валентиновка, – произнесла она. – Девушки. Не все, но те, кто имеет значение.
Марина сжала блокнот.
– Мила уже мертва, – сказала она. – Алина под ударом.
– Значит, начали зачистку, – ответила Клавдия. – Значит, времени меньше.
Она перевела взгляд на всех по очереди.
– Ольга.
Имя прозвучало тяжело.
– Она отмечена, – сказала Клавдия. – И уже внутри.
– Она понимает? – спросила Елизавета.
– Нет, – ответила Клавдия. – И не должна. Инструмент не должен осознавать своей роли. Она думает, что выбирает. На самом деле её ведут.
– Маленков? – спросила Анна.
– Он уверен, что использует её, – Клавдия позволила себе едва заметную улыбку. – Это делает его удобным.
Она закрыла книгу.
– Мы продолжаем, – сказала она. – Документами. Слухами. Случаями. Несчастными случаями. До пленума осталось немного.
Она поднялась.
– Клан действует.
Свечи дрогнули, будто откликнувшись на слова. За стенами дома ветер усиливался, стирая следы на дорожках. В маленьком доме в Мамонтовке решение было принято – без клятв, без истерик, без сомнений.
Как и всегда.
Глава 4
Мила Файман выскользнула из чёрной «Победы» на заснеженный тротуар Большой Бронной, придерживая полы пальто. Январская стужа ударила в лицо, заставив поморщиться и глубже вжать голову в меховой воротник. Каблуки с характерным скрипом впечатались в наст – звук разнёсся по пустынной улице с пугающей отчётливостью. Мила оглянулась на удаляющуюся машину, в которой остались Ольга и Алина, и почувствовала странное, почти болезненное одиночество.
Редкие фонари отбрасывали желтоватые пятна на сугробы. Ветер гонял по мостовой обрывок газеты. Город ещё спал, лишь где-то вдалеке громыхал первый трамвай. Мила поправила сумочку и двинулась к подъезду. Каждый шаг давался с трудом – от усталости, от холода, от тяжести в душе, ставшей за последние месяцы постоянным спутником.
Пять часов утра – неподходящее время для возвращения домой приличной советской студентке. Но Миле было уже всё равно. Соседей по коммуналке она не боялась – те давно привыкли к странному расписанию и списывали ночные отлучки на романтические похождения с женихом. Если бы только знали…
В нескольких метрах от подъезда Мила остановилась. В тени у входа что-то двигалось. Мужская фигура отделилась от стены и шагнула в тусклый круг света. Расстёгнутое нараспашку пальто, под ним – форменный китель. И знакомое до боли лицо – осунувшееся, с запавшими глазами, с жёсткой складкой у губ.
Виталий. Человек, с которым она собиралась связать жизнь, с которым уже подала заявление в ЗАГС на апрель. Погоны с голубым кантом госбезопасности сейчас казались чужими и угрожающими.
Мила застыла, чувствуя, как холод расползается под кожей, проникая глубже январской стужи.
– Здравствуй, Виталь, – произнесла она, стараясь, чтобы голос звучал нормально. – Что ты тут делаешь в такую рань?
Он смотрел молча. В полумраке глаза казались чёрными, безжизненными.
– Я всё знаю, – слова упали между ними, тяжёлые, как камни.
Мила сглотнула. Время словно остановилось. Проезжающий вдалеке грузовик, скрип снега под чьими-то сапогами на другой стороне улицы, карканье вороны на голой ветке – все эти звуки вдруг стали оглушительно громкими.
– О чём ты? – спросила она, делая шаг назад.
Лицо Виталия исказилось. Он шагнул вперёд, сокращая расстояние одним стремительным движением. Рука взметнулась, и Мила не успела даже зажмуриться.
Удар был коротким, резким. Ладонь встретилась с щекой, звук пощёчины разнёсся по пустынному двору, отражаясь от стен. Голова мотнулась в сторону, волосы разметались по плечам.
Она не вскрикнула. Не попыталась уклониться. Просто стояла, чувствуя, как горит левая щека, как из глаз текут слёзы – не от боли, а от унижения и страха.
– Шлюха, – прошипел Виталий, и это слово ударило больнее пощёчины. – Советская студентка, комсомолка, отличница. А на деле – игрушка в руках тех, кто вершит судьбы страны.
Мила молчала, глядя ему в глаза. Что тут скажешь? Что это не по своей воле? Что выбора не было?
– Кто тебе сказал? – только и смогла спросить она.
Виталий усмехнулся. Усмешка вышла страшной, перекосила лицо.
– Я сам узнал, – в голосе прорезалась профессиональная гордость. – Думала, не замечу, как ты исчезаешь каждую пятницу? Поставил наблюдение за дачей Кривошеина. Три недели сидел в кустах, фотографировал. Видел, как выходишь из машины. Как заходишь в дом. Через окно видел тебя в этой… белой тряпке на голое тело. Видел, кто там был. Кого вы развлекали.
Он говорил всё громче, почти срываясь на крик. Мила оглянулась – не слышит ли кто. Но улица была пуста.
– Витя, – она протянула руку, пытаясь коснуться его плеча. – Я могу объяснить…
– Не трогай меня! – он отшатнулся. – Я верил тебе. Представлял тебя родителям. Просил твоей руки у бабушки, когда та была ещё жива.
– Виталий, пожалуйста…
– И всё это время ты… – он задохнулся, не в силах подобрать слова. – Я офицер госбезопасности! Ты понимаешь, что сделала с моей карьерой? С репутацией?
Мила стояла, опустив руки. Щека горела. Она понимала: это не просто ссора влюблённых. Это нечто гораздо более опасное.
– Мне дали шанс, – продолжил Виталий, и голос вдруг стал деловым, почти официальным. Он опустил взгляд. – Если докажу лояльность, инцидент будет исчерпан. Никто не станет докладывать наверх.
Мила сделала шаг к нему, но остановилась, заметив, как он напрягся.
– Кто? Кто тебе сказал? – тихо спросила она.
Виталий расправил плечи, одёрнул китель. На лице промелькнуло что-то похожее на стыд.
– Это уже не твоё дело, – отрезал он. – Свадьба отменяется. И советую держаться от меня подальше. Ради твоей же безопасности.
Он развернулся и пошёл прочь, чеканя шаг. Спина прямая, плечи расправлены – офицер госбезопасности, гордость советских органов.
Мила смотрела вслед, пока он не скрылся за углом. Только тогда позволила себе сложиться пополам, обхватить себя руками, задыхаясь от беззвучных рыданий. Снег таял на лице, смешиваясь со слезами.
Через несколько минут она выпрямилась, утёрла лицо рукавом и медленно пошла к подъезду. Рука дрожала, когда вставляла ключ в замок. За дверью слышались звуки просыпающейся коммуналки – кто-то гремел чайником на общей кухне, хлопала дверь ванной, кашлял в своей комнате старик-ветеран.
В этой обыденной симфонии было что-то успокаивающее. Мила прошла по коридору к своей комнате – двенадцать шагов от входной двери, поворот направо, третья дверь слева. Никто не выглянул, не окликнул, не спросил, где она пропадала всю ночь.
Когда за ней закрылась дверь, Мила прислонилась к ней спиной и медленно сползла на пол. Стянула промокшие туфли, отбросила в сторону. Взгляд упал на фотографию на стене – маленькая Мила, лет шести, между улыбающимися родителями.
Последняя их совместная фотография. Через неделю отца забрали. Ещё через месяц пришли за мамой.
Двое мужчин в штатском, похожих на сегодняшнего Виталия. Они не били маму, не кричали. Просто сказали: «Собирайтесь, гражданка Файман. На сборы пять минут».
Мама металась по комнате, судорожно запихивая в чемодан вещи. Тёплое бельё, шерстяные носки, свитер… «Там холодно, Милочка, там очень холодно», – повторяла она, сжимая плечи дочери. Поцеловала в лоб и ушла вместе с мужчинами. Навсегда.
Позже Мила узнала: отца обвинили в сотрудничестве с «врагами народа», расстреляли через две недели после ареста. Мама получила десять лет лагерей как «член семьи изменника Родины», но не выдержала первой зимы.
Так шестилетняя Мила осталась с бабушкой – маминой матерью, тихой женщиной с вечно красными от стирки руками. Бабушка никогда не говорила о случившемся. Только иногда, глядя на внучку, тихо вздыхала: «Вылитая мать. Только не будь такой же упрямой, Милочка. Нагибайся, когда ветер дует. Иначе сломает».
В школе Мила училась лучше всех. Не просто старание – яростное, отчаянное желание доказать, что она не «дочь врага народа», что она достойная советская школьница. Отличница, активистка, комсомолка. Учителя хвалили, ставили в пример. А одноклассники сторонились – словно боялись заразиться тенью родительской судьбы.
Когда пришло время поступать в институт, Мила выбрала литературу. С детства любила книги – те немногие, что остались после ареста родителей. «Анна Каренина», «Война и мир», томик Блока с пожелтевшими страницами… В книгах был другой мир – где люди могли любить, страдать, совершать ошибки и получать прощение.
В Литературный институт поступить оказалось неожиданно легко. Позже она поняла: её взяли именно из-за происхождения – дочь «врагов народа» на хорошем счету в престижном вузе была отличной иллюстрацией справедливости советской системы. «Мы не держим зла на детей за ошибки родителей», – сказал секретарь приёмной комиссии, ставя печать в экзаменационный лист.
Мила сидела на полу, прижавшись спиной к двери. Щека горела от удара, а в груди разрасталась пустота – холодная, гулкая. За окном начинал сереть январский рассвет, в голове кружились обрывки воспоминаний, возвращая к началу – к тому вечеру в литературном салоне, когда Константин Кривошеин впервые заметил её среди других студенток.
Мила закрыла глаза. Отчётливо возник тот октябрьский вечер – литературные чтения в доме на Поварской, куда её пригласила преподавательница критики. «Там будут нужные люди, Файман. Заведёшь полезные знакомства. В нашем деле без связей никуда».
Тогда она надела лучшее – тёмно-синее платье с белым воротничком, единственные тонкие чулки и туфли, купленные на стипендию. Потратила час на причёску, уложив тёмные волосы в скромную, но элегантную волну. И всё равно чувствовала себя нищенкой среди лощёных мужчин в дорогих костюмах и женщин с уверенными голосами.
Она стояла у стены, сжимая стакан с разбавленным вином, когда подошёл Кривошеин – грузный мужчина с удивительно лёгкими движениями. Седеющие волосы аккуратно зачёсаны назад, под глазами мешки, взгляд цепкий, оценивающий.
– Вы, должно быть, та самая Мила Файман, – произнёс он, и голос, глубокий, с мягкими модуляциями, заставил её внутренне напрячься. – Ирина Степановна говорила о вас. Очень хвалила ваше эссе о Блоке.
Мила почувствовала, как к щекам приливает кровь. Её работу заметили? О ней говорили?
– Благодарю вас, Константин Кириллович, – ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Для меня большая честь…
– Оставьте формальности, – он небрежно махнул рукой, на которой блеснул массивный перстень с тёмным камнем. – В литературе все равны – и маститые, и начинающие. Только талант имеет значение.
Он заговорил о Блоке, о символистах, об их влиянии на современную советскую поэзию. Говорил умно, с неожиданными поворотами мысли, которые заставляли Милу забыть о своей неловкости, о дешёвом платье, о тесных туфлях. Она поддержала разговор – сначала осторожно, потом всё увереннее, забывшись в обсуждении любимой темы.
Кривошеин слушал внимательно, с той особой сосредоточенностью, которая льстит собеседнику. Задавал вопросы, спорил, соглашался. И вдруг сказал:
– У меня на столе сейчас рукопись нового поэтического сборника. Редактор из «Советского писателя» просил высказать мнение. Мне бы хотелось узнать и ваше – свежий взгляд, непредвзятый… Не хотите ли заглянуть на приватное чтение? Скажем, в пятницу вечером?
Милу обдало жаром. Приглашение от самого Кривошеина! Известный драматург, член редколлегии, человек, чьё слово могло решить судьбу любой рукописи… Настоящий шанс показать себя.
– С удовольствием, Константин Кириллович, – ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Отлично! – улыбка стала шире, обнажив крупные зубы с золотой коронкой за верхним клыком. – Я пришлю за вами машину.
Дальше вечер пошёл как в тумане. Мила помнила только, как оживлённо говорила с гостями, декламировала свои стихи, пила ещё вина и смеялась громче обычного – всё под внимательным взглядом Кривошеина, который наблюдал издали, будто оценивая приобретение.
Вспоминая тот вечер сейчас, на холодном полу своей комнаты, Мила чувствовала, как внутри поднимается тошнота. Какой наивной она была! Как легко повелась на примитивную лесть, на обещание признания.
Пятница наступила быстрее, чем ожидалось. Студентка нервно собиралась, выбирала между двумя лучшими блузками – белой с кружевным воротничком или строгой серой с жемчужными пуговицами. Выбрала серую – казалась солиднее. Надела с ней тёмную юбку, единственные шерстяные чулки и те же туфли – других не было. Волосы собрала в тугой пучок на затылке.
Чёрная «Победа» ждала у подъезда ровно в семь. Соседи провожали Милу любопытными взглядами – не каждый день за студенткой присылают машину. Она шла по коридору с гордо поднятой головой, словно такое случалось с ней каждый день.
– К министру культуры едешь, что ли? – с ехидцей спросила Клавдия Петровна, караулившая у выхода из кухни.
– По литературным делам, – сухо ответила Мила, понимая, что завтра весь дом будет гудеть сплетнями.
Машина привезла её не на Поварскую, где находилась официальная квартира Кривошеина, а в район Чистых прудов. Тихий переулок, старинный дом с лепниной, массивная дверь. Водитель открыл дверцу и кивнул на подъезд:
– Третий этаж, квартира шестнадцать.
Мила поднималась по широкой лестнице, чувствуя, как сердце колотится от волнения. Сейчас она увидит неопубликованные стихи, услышит мнение мэтра, сможет показать свою эрудицию. Может быть, он даже познакомит её с автором или редактором…
Звонок прозвучал мелодичной трелью. Дверь открылась почти сразу, словно Кривошеин ждал за ней. Он улыбался – радушно, тепло, с оттенком лёгкого лукавства.
– Мила, проходите! – он посторонился, пропуская её в квартиру. – Я так рад, что вы смогли прийти.
Квартира поразила размерами и обстановкой – огромная гостиная с антикварной мебелью, картины в тяжёлых рамах, хрустальные люстры. В углу стоял радиоприёмник «Рига», из которого лилась негромкая музыка – кажется, Чайковский. На низком столике были разложены рукописи – белые листы, исписанные аккуратным почерком.
– Располагайтесь, – Кривошеин указал на глубокое кресло. – Хотите чего-нибудь? Чай? Коньяк?
– Чай, если можно, – ответила Мила, опускаясь в кресло.
– Мы отметим знакомство шампанским, – объявил он тоном, не терпящим возражений. – Настоящее, французское. Привёз Илья Эренбург из Парижа.
Шампанское было налито в высокие хрустальные бокалы. Мила сделала первый глоток – сухой, с лёгкой горчинкой, совсем не такой, как у советского шампанского на выпускном.
– Нравится? – спросил Кривошеин, наблюдая за её реакцией.
– Необычное, – честно ответила она. – Я не большой знаток…
– Приобретёте вкус, – уверенно сказал он. – У вас всё впереди.
Они говорили о литературе, о новых веяниях, о возможной «оттепели» после смерти Сталина. Кривошеин был блестящим собеседником – эрудированным, остроумным, с неожиданными суждениями. Мила незаметно выпила второй бокал, потом третий.
С третьего бокала что-то изменилось. Мила почувствовала странную тяжесть в конечностях, предметы начали терять чёткость. Голос Кривошеина доносился сквозь вату, свет люстры расплывался мерцающими пятнами.
– Что… со мной? – пробормотала она, пытаясь сфокусировать взгляд.
Кривошеин улыбался. Но теперь улыбка казалась хищной, от неё веяло холодом.
– Не беспокойтесь, Милочка, – сказал он, и голос эхом отдавался в голове. – Это нормальная реакция. Скоро вам станет хорошо.
Она попыталась встать, но ноги не слушались. Комната кружилась. Мила схватилась за подлокотники кресла, пытаясь удержаться в реальности.
– Я хочу… домой, – выговорила она, с трудом шевеля губами.
– Конечно, – сказал Кривошеин, приближаясь. – Скоро поедете домой. Но сначала нам нужно познакомиться поближе. Вы ведь хотите работать в литературе? Хотите, чтобы ваши стихи печатали?
Его лицо расплывалось перед глазами, но слова оставались отчётливыми, проникая прямо в сознание. Мила чувствовала, как её поднимают с кресла, ведут куда-то – в другую комнату, полутёмную, с огромной кроватью.
– Нет, – прошептала она, понимая, что происходит что-то страшное, непоправимое.
Но её слабые протесты не достигали слуха Кривошеина. Или он не хотел их слышать. Его руки – большие, с цепкими пальцами – расстёгивали пуговицы на блузке. Одну за другой, не торопясь.
– Какая милая блузка, – приговаривал он, стягивая серую ткань с плеч. – Строгая студентка, отличница… А под ней – молодое тело.
Мила пыталась сопротивляться, но руки и ноги не слушались. Она словно наблюдала за происходящим со стороны, запертая в собственном теле. Сознание то прояснялось, то погружалось в туман – и этот ритм был самым страшным: в моменты ясности она отчётливо понимала, что с ней происходит.
Блузка полетела на пол. За ней – юбка. Кривошеин расстегнул пуговицу и молнию сбоку, придерживая Милу одной рукой. Тяжёлая шерстяная ткань соскользнула по бёдрам. Девушка покачнулась, голова запрокинулась, глаза оставались полузакрытыми. Кривошеин удерживал её, разглядывая простой белый бюстгальтер, хлопковые трусики, пояс для чулок.
– Советская невинность, – хмыкнул он, обходя её по кругу. – Такая трогательная.
Пальцы расстегнули застёжки на спине. Лифчик соскользнул, обнажив девичью грудь с розовыми сосками. Кривошеин провёл пальцами по обнажённой коже.
– У тебя красивое тело, Мила, – сказал он, переходя на «ты». – Не такое эффектное, как у опытных женщин, но в этом и прелесть юности.
Пальцы скользнули под резинку трусиков, оттягивая, а затем отпуская – резинка щёлкнула по коже. Мила вздрогнула.
– Пожалуйста, – прошептала она. – Не надо…
– Надо, Милочка, надо, – ласково возразил Кривошеин. – Это необходимая часть твоего литературного образования. Ты должна узнать жизнь во всех её проявлениях. Как писать о страсти, не испытав её?
Он расстегнул пояс для чулок и снял. Затем медленно скатал чулок на левой ноге, от бедра к щиколотке, задерживаясь пальцами на каждом сантиметре кожи. Потом – с правой. Всё это время он что-то говорил тихим, вкрадчивым голосом, словно читал лекцию.
Последними слетели трусики. Кривошеин стянул их одним резким движением, заставив Милу покачнуться. Если бы не рука, удерживающая за плечо, она бы упала.
Теперь она стояла перед ним обнажённая – худенькая девушка с узкими бёдрами и тонкими щиколотками. Кривошеин отступил на шаг, окидывая её оценивающим взглядом. В глазах плескалось удовлетворение и что-то ещё – торжество хищника, загнавшего добычу.
Следующее, что помнила Мила – как лежит на спине, на огромной кровати. Потолок над головой плывёт, расплываясь в сероватое пятно. Грузное тело Кривошеина нависает над ней, закрывая свет.
Она чувствовала всё. Горячее, прерывистое дыхание, пахнущее коньяком и табаком. Тяжесть чужого тела – грузного, с мягким животом и жёсткими волосами на груди, которые царапали кожу. Влажные, жадные руки, блуждающие по телу. И вторжение – безжалостное, неотвратимое.
Сквозь дурман прорвалась острая, резкая боль. Мила слабо вскрикнула, пытаясь сжать ноги, но они не слушались. Тело оставалось безвольным, податливым.
Кривошеин издал гортанный звук – что-то среднее между стоном и смешком. Дыхание стало прерывистым, глаза полузакрыты.
– Никто до меня, – прошептал он с торжеством. – Как я и предполагал.
Его тело опускалось и поднималось в механическом ритме, каждое движение вдавливало её глубже в постель. Боль пульсировала в такт. Мила закрыла глаза, пытаясь отделить сознание от тела, спрятаться где-то глубоко внутри себя.
Но реальность прорывалась – через боль, через тяжесть чужого тела, через запах пота и одеколона. По щекам текли слёзы, но она не могла поднять руку, чтобы их вытереть.
Кривошеин ускорил темп, движения стали резче, дыхание – тяжелее. Он что-то бормотал – обрывки фраз о красоте, о юности, о литературе.
Наконец он содрогнулся всем телом, издав низкий, утробный звук, и замер, навалившись всем весом. Мила почувствовала, как внутри разливается горячая жидкость. Её затошнило.
– Прекрасно, – выдохнул Кривошеин, скатываясь с неё. – Просто прекрасно, Милочка. Из тебя выйдет толк.
Потом провал. Тьма. Милосердное беспамятство.
Она очнулась от яркого света и щелчков фотоаппарата. Вспышки били по глазам. Сознание медленно возвращалось.
Мила лежала обнажённая на кровати, вокруг были люди. Кривошеин в халате, с сигаретой в зубах, стоял у изголовья. Мужчина с фотоаппаратом – молодой, с редкими волосами и очками – делал снимки. Ещё двое в костюмах наблюдали от двери.
– Что… – начала Мила, пытаясь прикрыться.
– Проснулась наша красавица, – усмехнулся Кривошеин. – Как самочувствие?
– Зачем… фотографии? – Мила с трудом ворочала языком, во рту пересохло.
– Страховка, милая. Для нашего общего спокойствия. Чтобы ты помнила, что бывает с теми, кто не ценит оказанной милости.
Он кивнул фотографу. Тот сделал ещё пару снимков – крупным планом лицо, грудь, бёдра со следами пальцев.
– А теперь одевайся, – Кривошеин бросил ей одежду. – Нужно уладить формальности.
Формальности оказались бумагами – договорами, обязательствами, расписками. Мила подписывала трясущейся рукой, не вчитываясь. В голове пульсировала одна мысль – скорее отсюда, скорее домой, смыть с себя всё это.
Но Кривошеин не спешил отпускать. Усадив за стол в гостиной, где несколько часов назад они пили шампанское, он говорил деловым тоном:
– Пойми, Мила, это обычная практика. Так устроен наш мир. Ты получаешь покровительство, доступ в литературные круги, возможность печататься. А я – приятное общество молодой образованной девушки. Взаимовыгодное сотрудничество. Конфиденциальное.
Фотограф раскладывал на столе влажные, только что проявленные снимки. Мила с ужасом смотрела на своё лицо, искажённое наркотиком и страхом, на обнажённое тело, выставленное напоказ.
– Эти фото никто не увидит, – заверил Кривошеин, собирая снимки в конверт. – Если будешь благоразумной. Если нет – представь, как они будут смотреться в кабинете ректора. Или в комсомольской организации.
Мила молчала. Всё происходящее казалось кошмарным сном.
– А теперь последнее, – Кривошеин придвинул чистый лист и ручку. – Напиши заявление в партком института. О том, что порочишь звание советского студента аморальным поведением. Что вступила в интимную связь с женатым преподавателем и просишь строго наказать. Имя можешь выдумать.
– Зачем? – прошептала Мила.
– Ещё одна страховка, – пояснил Кривошеин. – Чтобы ты понимала, что будет, если вздумаешь жаловаться. Тебя отчислят по собственному признанию. Кто поверит, что письмо заставили написать? Особенно с твоей репутацией дочери врагов народа.
Удар был точным – прямо в самое уязвимое место. Мила взяла ручку и начала писать, едва различая строчки сквозь слёзы. Она знала, что обрекает себя на кабалу, но выхода не было.
Когда закончила, Кривошеин забрал лист, бегло просмотрел и удовлетворённо кивнул.
– Вот и славно, – сказал он, складывая бумагу и убирая в конверт с фотографиями.
Он извлёк из ящика стола ещё одну папку. Движения плавные, почти ленивые – человека, который знал, что добыча никуда не денется. Раскрыл папку и развернул к Миле: «Согласие на вступление в литературное общество "Гетера"». Под заголовком – пустая строка для подписи. Рядом он положил тонкую тетрадь в чёрной обложке – её личный дневник, который она считала надёжно спрятанным под половицей. На обложке красными чернилами размашисто: «Антисоветские материалы».
Мила почувствовала, как внутри всё обрывается. Тетрадь – единственное убежище, куда записывала всё, что не могла сказать вслух. Настоящие мысли о советской системе, о запрещённой литературе, о том, что случилось с родителями. И теперь эта тетрадь лежала перед ней, осквернённая красной надписью – клеймом, способным уничтожить её жизнь.
– Откуда… – горло перехватило.
– У меня есть ключи от многих дверей, Милочка, – улыбнулся Кривошеин. – И люди, готовые эти двери открыть. Ничего личного – просто мера предосторожности.
Он перелистнул несколько страниц дневника, останавливаясь на подчёркнутых красным строчках.
– «Система пожирает своих детей, одних – в прямом смысле, отправляя в лагеря, других – превращая в бездумных исполнителей, лишённых совести», – процитировал он с деланным восхищением. – Неплохо сказано. Есть литературный дар. Но для компетентных органов такие мысли выглядят иначе. Статья пятьдесят восемь, пункт десять. От пяти до десяти лет. А учитывая твою наследственность – могут дать и больше.
Мила смотрела на него широко раскрытыми глазами. Ловушка оказалась глубже и страшнее, чем она могла представить. Он не просто воспользовался её телом – он нашёл способ завладеть её душой, её будущим.
– Пожалуйста, – прошептала она. – Это личное… Я никогда… Я никому не говорила…
– И не скажешь, – кивнул Кривошеин. – Потому что теперь мы связаны. Неразрывно.
Он пододвинул документ и ручку.
– Подпиши. Формальность, но необходимая.
Мила смотрела на бумагу. В документе говорилось о добровольном вступлении в «культурное сообщество», о согласии участвовать в «художественных постановках», об обязательстве хранить в тайне «творческие методы и участников собраний». Всё обставлено невинными литературными терминами, но она уже понимала, что за ними скрывается.
– Если я не подпишу?
– Тогда придётся передать тетрадь куда следует, – пожал плечами Кривошеин. – И подписывать тебе придётся совсем другие бумаги. На Лубянке.
Мила взяла ручку дрожащими пальцами. Она уже не плакала – слёзы высохли, оставив пустоту. Перед глазами встало лицо бабушки: «Нагибайся, когда ветер дует. Иначе сломает». Расписалась быстрым, нервным росчерком.
– Вот и умница, – Кривошеин забрал документ, убрал в папку вместе с дневником. Затем взял её за подбородок, заставляя поднять голову. – Не нужно так переживать. Тебе даже понравится. Со временем. Видела бы ты лица девочек, когда их знакомят с Фадеевым или с кем-то из министров. Поверь, они не выглядят несчастными.
Пальцы скользнули по щеке, стирая след от слезы.
– А теперь пойдём в спальню. Нам нужно закрепить договор.
– Нет, пожалуйста, – Мила отшатнулась. – Я уже всё подписала. Отпустите меня домой.
Но Кривошеин уже поднялся и взял её за локоть.
– Не глупи, девочка. Наша ночь только начинается, – голос стал жёстче. – И, если хочешь, чтобы твоя тетрадочка не попала в неправильные руки, будь умницей.
Он потащил её в спальню. Мила шла, спотыкаясь. В голове билась одна мысль – это происходит не с ней, это происходит с кем-то другим.
Комната была той же – полумрак, огромная кровать, смятые простыни, запах одеколона и пота. Кривошеин толкнул её на кровать и начал расстёгивать халат.
– На этот раз будет лучше, – пообещал он, нависая над ней. – Теперь тебе не нужны фармакологические помощники. Ты ведь уже знаешь, что к чему?
Мила закрыла глаза. Она не сопротивлялась – какой смысл? Тело словно отключилось, превратилось в пустую оболочку, а сознание ускользало далеко – в детство, в ту маленькую комнату, где мама читала сказки перед сном, где отец подбрасывал её к потолку, и она смеялась от восторга и страха.
Она не помнила, сколько это продолжалось. Время раскрошилось на фрагменты – тяжёлое дыхание над ухом, боль, потные ладони, шарящие по телу, тяжесть чужой плоти, вдавливающей в матрас. Всё это время она была где-то далеко, наблюдая со стороны, не позволяя этому коснуться души.
Когда всё закончилось, Кривошеин скатился с неё и почти сразу заснул – тяжёлым сном пьяного и удовлетворённого человека. Мила лежала неподвижно, глядя в потолок. Не плакала. Слёз больше не осталось. Только бесконечная усталость и странное оцепенение.
Проснулась от звуков на кухне. Зимний рассвет едва пробивался сквозь плотные шторы. Кривошеин стоял в дверях, уже одетый, с чашкой кофе.
– Доброе утро, соня, – сказал он почти добродушно. – Пора вставать. У меня плотный график, а тебе нужно на занятия.
Мила села на кровати, придерживая простыню. Тело ныло, между ног жжение, волосы спутались, во рту пересохло.
– Ванная там, – Кривошеин махнул в сторону двери в углу. Отхлебнул кофе и добавил деловым тоном: – Приведи себя в порядок. На кухне кофе и бутерброды. Потом поговорим.
Он вышел. Мила с трудом поднялась и, завернувшись в простыню, доковыляла до ванной. Вода смыла следы ночи с тела, но внутри осталось чувство грязи, которую не отмыть.
Когда вышла на кухню, уже одетая, Кривошеин сидел за столом, просматривая газету. Перед ним дымился кофе, рядом тарелка с бутербродами. Увидев Милу, отложил газету и указал на стул напротив.
– Садись. Нам нужно обсудить детали сотрудничества.
Она села. Кривошеин налил ей кофе и придвинул тарелку.
– Ешь. Тебе нужны силы.
Мила не притронулась ни к кофе, ни к еде. Она смотрела на него, пытаясь понять, как этот обычный с виду человек мог превратиться в чудовище.
– Итак, – начал Кривошеин. – Ты теперь часть нашего сообщества. Это большая честь и большая ответственность. Тебя будут приглашать на вечера, представлять важным людям. От тебя требуется быть обходительной, интересной собеседницей и… отзывчивой к определённым просьбам.
Он отпил кофе, глядя на неё поверх чашки.
– Взамен ты получишь то, о чём мечтает каждый литератор – публикации, стипендию, рекомендации, связи. Через год-два сможешь издать собственный сборник. Если будешь стараться – попадёшь в Союз писателей. Неплохо для дочери врагов народа?
Мила сидела неподвижно. Пальцы сжимали край стола так, что побелели костяшки.
– А если откажусь? – спросила она, удивляясь спокойствию собственного голоса.
Кривошеин улыбнулся – холодно, почти жестоко.
– Либо ты работаешь со мной, либо тебя исключат, раздавят, забудут, – сказал он, чеканя слова. – Это в лучшем случае. В худшем – тетрадь попадёт на Лубянку. А ты знаешь, что там делают с такими, как ты.
Он поднялся, давая понять, что разговор окончен.
– В следующую пятницу за тобой заедет машина. Будь готова к семи. И надень что-нибудь соблазнительное. Ты понадобишься министру Матакову.
Тихий стук в дверь вырвал Милу из воспоминаний. Она вздрогнула, возвращаясь в реальность своей комнаты. За окном рассвело – судя по звукам, около восьми утра. Двор гудел привычными звуками: скрип снега под лопатами дворников, крики детей, спешащих в школу, шум грузовика у соседнего дома.
Стук повторился – негромкий, деликатный. Мила вытерла лицо рукавом, поднялась. Провела руками по волосам, одёрнула смятую блузку.
– Открыто, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал нормально.
Дверь приоткрылась, в комнату вошёл гость. Мила заставила себя улыбнуться.
– Доброе утро, – произнесла она с деланным оживлением. – Извини за беспорядок, я только вернулась. Чаю хочешь? У меня где-то оставалось печенье.
Она суетилась, двигалась по комнате, изображая бодрость. Всё, что угодно, лишь бы не думать о случившемся у подъезда, о лице Виталия, искажённом яростью.
– Ужасная погода, правда? – продолжала она, доставая коробку с печеньем. – Этой зимой невыносимо. Сегодня на градуснике минус двадцать семь!
Гость молчал, но Мила продолжала говорить – быстро, почти лихорадочно, заполняя словами пустоту внутри. Подошла к окну, выходящему во двор-колодец.
– Смотри, дворники снова не расчистили дорожку, – сказала она, вглядываясь в заснеженный двор. – А вон там, у арки, какой-то мужчина стоит. Наблюдает за нашим домом. Интересно, кого ждёт?
Она не слышала шагов – гость двигался бесшумно. Только почувствовала холодок на затылке – то ли сквозняк, то ли дыхание человека, подошедшего слишком близко.
Мила начала оборачиваться, но не успела. Руки в тёмных перчатках взметнулись перед лицом, что-то холодное, металлическое легло на шею, сдавливая горло.
Она попыталась закричать, но смогла издать лишь сдавленный хрип. Пальцы заскребли по тонкой металлической цепочке, которая врезалась в кожу, перекрывая воздух. Ноги дёрнулись, задели столик у окна. Чашка упала, разбилась.
– Прости, Мила, – прошептал голос за спиной – спокойный, почти нежный. – Ничего личного.
Перед глазами всё плыло. Она дёргалась, пыталась вырваться, но хватка была слишком сильной. Лёгкие горели. В голове пульсировала одна мысль: «Это конец. Они убьют меня, как убили родителей».
Краем затуманенного сознания она увидела: у арки мужчина поднял воротник пальто и быстро зашагал прочь. В походке, в повороте головы было что-то мучительно знакомое. Виталий?
Сознание меркло. Сопротивление слабело. Последним усилием она попыталась развернуться, увидеть лицо того, кто отнимал у неё жизнь. Но смогла уловить лишь смутный силуэт, прежде чем тьма поглотила всё.
Убийца ослабил натяжение цепочки, только когда тело обмякло. Поддержал Милу, не давая рухнуть на осколки, и опустил на пол. Присел, проверил пульс на шее – пульса не было. Поднялся, оправил одежду, окинул взглядом комнату.
Всё чисто: ни отпечатков, ни следов борьбы, кроме разбитой чашки. Он вынул платок, протёр дверную ручку и прислушался. Коммуналка жила своей утренней жизнью – кто-то гремел посудой на кухне, из ванной доносился звук воды, где-то хлопнула дверь.
Убедившись, что никто не заметил, он вышел из комнаты и прикрыл дверь. Прошёл по коридору, миновав кухню, где женщина в байковом халате хлопотала над примусом. Выскользнул на лестничную площадку и спустился.
На улице поднял воротник, надвинул шапку на глаза и растворился среди прохожих, спешащих по делам в этот морозный январский день.
Глава 5
Лимузин ЗИС-110 скользил по заснеженным улицам Москвы, оставляя за собой две глубокие колеи в серо-белом полотне. Никита Сергеевич Хрущёв расположился на заднем сиденье. Мясистая рука с толстыми пальцами покоилась на тёмной бархатной обивке. Он смотрел на проплывающий за окном город с выражением, которое мог бы расшифровать только человек, проживший с ним не один десяток лет. В салоне было тепло, почти душно, и это тепло, отгороженное от январского мороза толстыми стёклами и металлическим корпусом, создавало иллюзию безопасности, которой не существовало нигде в мире, где он обитал.
Стёкла начинали покрываться изнутри тонким узором инея – дыхание Хрущёва и водителя, невидимого за перегородкой, медленно превращалось в хрупкую белую паутину. Генсек бездумно провёл пальцем по стеклу, оставляя прозрачную полосу, сквозь которую проникал болезненный январский свет. Москва за окном казалась ненастоящей – люди двигались короткими перебежками, прячась от мороза, дым из труб стоял вертикально.
Первый секретарь ЦК КПСС – должность всё ещё непривычная, титул, который никак не хотел прирасти к его имени – отвернулся от окна и посмотрел на свои руки. Руки крестьянина, как любили шептаться за спиной коллеги из Президиума. Грубые, с толстыми пальцами, с ногтями, которые, несмотря на маникюр кремлёвского парикмахера, всё равно выглядели так, словно только что выбрались из шахты. Эти руки никогда не подводили его. В отличие от людей.
Хрущёв поймал себя на том, что барабанит пальцами по подлокотнику – нервная привычка, от которой давно стоило избавиться. Остановил руку усилием воли и позволил мыслям вернуться к основной теме. Маленков и его фракция становились слишком самоуверенными. После смерти Сталина прошло почти два года, но Маленков продолжал удерживать значительную власть как Председатель Совета Министров, опираясь на своих людей в правительстве и силовых структурах. Особенно беспокоило влияние Маленкова на некоторых военных и часть госбезопасности, неофициально сохранившуюся от бериевской эпохи.
Дело было даже не в личной неприязни – хотя теперь Хрущёв и смотрел на Георгия с холодной расчётливостью, он помнил вечера за шахматами в Кунцево, когда они шутили над сталинскими причудами, понимая друг друга с полуслова. Помнил, как Маленков поддержал его после смерти сына Леонида. Но дружба – роскошь для тех, кто не держит страну в своих руках. Государство не могло больше функционировать в режиме двоевластия. Кто-то должен был уйти. И этим кем-то не собирался становиться Никита Сергеевич.
Он усмехнулся своим мыслям. Его недооценивали – всегда. Сначала из-за происхождения, потом из-за недостатка образования, потом из-за манеры говорить – нарочито простой, часто грубоватой. Образ деревенского простака, которого за глаза презрительно называли «мужиком в пиджаке», стал лучшей защитой. За этой маской легко было скрыть острый ум и беспощадную волю к власти, отточенную годами выживания в сталинской мясорубке.
А ещё за маской можно было спрятать такие операции, как та, что разворачивалась сейчас. Операции, о которых знали только трое: он сам, председатель КГБ Серов и один исполнитель, чьё имя никогда не произносилось вслух.
Лимузин неспешно огибал Кремлёвские стены. Красные башни на фоне белого неба и снега казались нарисованными старательной, но детской рукой – слишком чёткие контуры, слишком яркие цвета. Хрущёв смотрел на стены, за которыми протекала вся его нынешняя жизнь, и думал о том, что этот детский рисунок – самая страшная и крепкая тюрьма на свете. Тюрьма, которая удерживает своих узников не решётками, а страхом потерять власть – единственную настоящую валюту в их мире.
Водитель – бессловесная тень за непроницаемым стеклом – плавно снизил скорость, приближаясь к перекрёстку, где Моховая встречается с улицей Калинина. Хрущёв отметил это снижение скорости как опытный часовщик отмечает движение сложного механизма – без особого интереса, просто фиксируя в уме очередной шаг. Точно по графику.
Лимузин остановился так, что правая задняя дверь оказалась точно у края тротуара. Хрущёв не шевелился, не выказывая нетерпения. На другой стороне улицы старушка в тяжёлом пальто и платке, повязанном по-деревенски, пыталась перейти дорогу, с опаской глядя на чёрный правительственный автомобиль. Милиционер на углу вытянулся в струнку, глядя куда-то поверх лимузина. Ещё один обычный день в Москве, где правительственные машины вызывают у людей только одну реакцию – стать как можно незаметнее.
Дверца открылась без звука – немецкая технология, вывезенная вместе с заводским оборудованием после войны. В салон скользнул человек – быстро, почти неуловимо. Дверца закрылась с тем же бесшумным совершенством, и лимузин плавно тронулся с места.
Иван Александрович Серов сидел прямо, не касаясь спиной сиденья, как всегда подтянутый. Шинель была безукоризненна, фуражка снята и аккуратно положена на колени. Даже после быстрого перемещения с улицы в машину ни единый волос не выбился из причёски, ни один элемент одежды не сместился.
Серов не стал тратить время на приветствия – ещё одно качество, за которое Хрущёв его ценил. Быстрым, экономным движением председатель КГБ извлёк из портфеля папку из манильской бумаги – простую, без опознавательных знаков, перевязанную тесёмками. Папка легла на колени Хрущёву без единого звука.
– Интересные материалы из Валентиновки, Никита Сергеевич, – произнёс Серов ровным, лишённым интонаций голосом.
Хрущёв мгновение смотрел на папку, не касаясь её. Затем коротко кивнул – не в знак благодарности, а просто подтверждая получение информации.
– Той самой? – спросил он, хотя прекрасно знал ответ. Это была часть их ритуала – вопросы, на которые оба знали ответы.
– Той самой, – подтвердил Серов. – Фотографии сделаны в ночь с третьего на четвертое января.
Хрущёв развязал тесёмки и открыл папку. Внутри лежали фотографии – несколько десятков чёрно-белых снимков, сделанных со знанием дела. Не любительские кадры, а работа профессионала, умеющего выбрать момент и ракурс для максимального эффекта.
Первым на фотографиях был Георгий Маленков – Председатель Совета Министров СССР, формально первый человек в государстве, хотя реальная власть уже перетекала к Хрущёву. На снимке Маленков полулежал на широкой кушетке, обнажённый по пояс, с бокалом в руке. Рядом – молодая женщина, почти девочка, в какой-то нелепой белой тряпке, накинутой на голое тело. Глаза девушки были полузакрыты, движения на следующих кадрах замедленные, неточные – признаки наркотического опьянения, которое Хрущёв видел достаточно часто, чтобы безошибочно опознать.
Следующая серия снимков показывала Николая Булганина – военного министра, одного из ближайших союзников Маленкова. Булганин был полностью обнажён, грузное тело с возрастными складками на животе и боках контрастировало с юным телом девушки, лежавшей под ним. Она была другой – с более округлыми формами, с волосами, собранными в высокую причёску, придававшую ей сходство с античными статуями.
Хрущёв методично перебирал фотографии, не меняя выражения лица. Маленькие внимательные глаза фиксировали каждый снимок. Ему не нужно было специально запоминать лица девушек, имена участников, даты – вся информация автоматически заносилась в память, как в идеально работающий архив.
На следующих фотографиях был запечатлён какой-то нелепый маскарад – несколько девушек в белых простынях, небрежно обёрнутых вокруг тел, с высокими причёсками, украшенными лентами. Они стояли посреди гостиной, а вокруг – группа мужчин в различной степени опьянения. Некоторые в расстёгнутых рубашках, некоторые уже без них. Здесь был и Маленков, и Булганин, и ещё несколько известных лиц – министр культуры Александров, какие-то писатели и композиторы, чьи имена Хрущёв не всегда мог вспомнить из-за их малозначимости.
Все эти люди составляли ядро того, что в узком кругу называлось «группой Маленкова» – фракция, опиравшаяся на старые связи ещё со сталинских времён, сохранившая влияние в культурной сфере и отчасти в госбезопасности. Те самые люди, которые по ночам шептали друг другу, что Хрущёв – временная фигура, деревенщина, недостойная возглавлять великую державу.
На нескольких снимках был запечатлён хозяин дачи – Константин Кривошеин, драматург, член редколлегий нескольких литературных журналов. Он распоряжался происходящим с видом радушного хозяина, указывал девушкам, куда встать, что делать. На одной из фотографий Кривошеин что-то шептал на ухо Маленкову, и тот улыбался – редкое выражение для его обычно бесстрастного лица.
Хрущёв дошёл до последнего снимка и медленно закрыл папку. Лицо оставалось непроницаемым – ни тени осуждения, ни намёка на торжество. Только глаза выдавали внутреннее движение – короткий, острый блеск, мелькнувший и погасший.
– Качество материалов хорошее, – произнёс он наконец, поворачиваясь к Серову. – Чётко, детально. Все лица опознаются без труда.
– Наш человек использовал новую технику, – ответил Серов. – Немецкую «Лейку» с телеобъективом. Позволяет снимать без вспышки даже при слабом освещении.
Хрущёв снова посмотрел на папку, лежавшую на коленях. Внутри были не просто фотографии – там было оружие, способное уничтожить карьеры и жизни. Компромат был самой твёрдой валютой в стране, где официальная идеология требовала от руководства безупречной моральной чистоты. Разоблачение таких вечеринок было равносильно политическому самоубийству. Особенно сейчас, когда партия и правительство пытались создать образ новой, более человечной власти, пришедшей на смену сталинскому террору.
– Что с оригиналами? – спросил Хрущёв.
– Надёжно спрятаны, – ответил Серов. – Доступ только у меня лично, по вашему прямому приказу.
Хрущёв задумчиво побарабанил пальцами по папке. Он не чувствовал ни малейшего возмущения или морального осуждения по поводу содержания фотографий. Девушки были разменной монетой в большой игре, не более того. А тот факт, что Маленков и его компания использовали своё положение для подобных развлечений, скорее вызывал раздражение из-за их неосторожности. Сам Хрущёв предпочитал более скромные удовольствия – хорошая еда, выпивка в узком кругу проверенных людей, охота. Женщины никогда не были его слабостью, и это давало определённое преимущество в мире, где большинство мужчин были уязвимы для такого рода искушений.
Хрущёв перевязал папку тесёмками, аккуратно разглаживая потревоженные углы. Каждое движение было размеренным. И как всякое оружие, его следовало держать в порядке, готовым к применению в нужный момент.
– Эти девушки… – начал Хрущёв, не поднимая взгляда от папки. – Все они из организации Кривошеина?
Серов кивнул, сложив руки на коленях.
– Да, Никита Сергеевич. Кривошеин лично отбирает их и готовит. В основном студентки театральных вузов, Литературного института, консерватории. Провинциальные девочки, приехавшие покорять Москву, с минимумом связей и максимумом амбиций.
– Умно, – заметил Хрущёв. – Такие не побегут жаловаться. Слишком дорожат возможностью остаться в столице.
Серов позволил себе короткую, едва заметную улыбку – лишь небольшое движение уголков губ, которое тут же исчезло.
– Совершенно верно. К тому же Кривошеин обладает особым талантом вербовщика. Он не начинает с непристойных предложений. Сначала приглашает на литературные вечера, в театр, хвалит таланты, обещает роли, публикации. Потом – небольшие знаки внимания, подарки. Создаёт ощущение, что они входят в избранный круг советской культурной элиты.
Хрущёв хмыкнул, вспоминая крестьянское детство, голод в украинской деревне, бараки шахтёрского посёлка. Элита… Как быстро люди привыкают считать себя особенными, лучше других. И как легко этим пользоваться.
– Когда девушки достаточно заинтересованы, – продолжал Серов, – Кривошеин приглашает их на «закрытые чтения» или «творческие вечера». Обычно у себя дома, в квартире на Поварской. Угощает французским шампанским с особыми добавками. Не смертельно, просто снижает контроль, вызывает эйфорию. К утру память становится фрагментарной, многие даже не помнят, что с ними происходило.
Лимузин проезжал мимо Манежной площади. В окно Хрущёв видел занесённые снегом газоны, голые деревья, украшенные инеем, редких прохожих, спешащих укрыться от холода.
– И в таком состоянии он их… – Хрущёв сделал неопределённый жест рукой.
– Да, – лаконично ответил Серов. – После этого делаются фотографии. Компрометирующие. Девушкам объясняют, что теперь у них нет выбора – либо сотрудничество, либо публичный позор, исключение из институтов, возвращение в провинцию.
– А они соглашаются, – это не было вопросом.
– Всегда, – кивнул Серов. – Некоторые сопротивляются поначалу, грозятся пойти в милицию, в партком. Но быстро понимают бессмысленность. Кто поверит вчерашней школьнице, обвиняющей заслуженного деятеля культуры? Особенно если есть фотографии, где она… в недвусмысленных позах.
Хрущёв задумчиво постукивал пальцами по папке. В советском обществе, где моральный облик считался важнейшим показателем благонадёжности, такие снимки были не просто компроматом – они были приговором. Особенно для молодых девушек, чьё будущее полностью зависело от репутации.
– Сколько их у него?
– В активной фазе – около двадцати. Постоянно меняются. Некоторых он пристраивает в театры, в редакции, когда они становятся… неинтересными. Некоторых передаёт своим покровителям в качестве личных секретарш или помощниц.
– Как давно это продолжается?
Серов ненадолго задумался.
– В таком масштабе – с сорок восьмого года. Но сам механизм Кривошеин отрабатывал ещё до войны, в узких кругах. После войны, когда он получил доступ к трофейным материалам о борделях для высшего командования вермахта, систему усовершенствовал. Официальное прикрытие – литературный салон «Гетера» – организовал в сорок седьмом.
– «Гетера»? – Хрущёв усмехнулся. – Фантазёр. Вообразил себя хозяином античного борделя.
– Это даёт ему ощущение культурной миссии, – в голосе Серова мелькнуло едва уловимое презрение. – Он действительно считает, что возрождает традицию античных салонов, где образованные куртизанки были музами и собеседницами великих мужей.
Лимузин плавно повернул на улицу Горького, огибая заснеженный сквер. За окном проплыли витрины магазинов с праздничными украшениями, оставшимися с Нового года.
– И это у него хорошо получается, – продолжил Серов. – Талантливый организатор. Умеет найти подход к каждому клиенту, угадать его… предпочтения.
– Клиенту? – Хрущёв поднял бровь. – Так это ещё и коммерческое предприятие?
– В определённом смысле, – Серов был по-прежнему невозмутим. – Не прямые деньги, конечно. Скорее, услуга за услугу. Кривошеин предоставляет девушек – получает протекцию, должности в редколлегиях, публикации своих пьес, постановки в театрах. Система замкнутая, саморегулирующаяся.
Хрущёв некоторое время молчал, глядя в окно. Там, за стеклом, продолжалась обычная московская жизнь – люди спешили по своим делам, автобусы и троллейбусы ползли по заснеженным улицам, дворники, постовые – все как обычно. А здесь, внутри чёрного лимузина, решались судьбы людей, о которых прохожие читали в газетах и видели на трибунах.
– Но есть один аспект этой истории, о котором вы, вероятно, догадываетесь, – внезапно произнёс Серов, и что-то в его голосе заставило Хрущёва насторожиться. – Вся эта организация Кривошеина в Валентиновке на самом деле действует под нашим контролем.
Хрущёв медленно повернулся к председателю КГБ. Маленькие глаза чуть сузились, но лицо оставалось непроницаемым.
– Продолжайте, Иван Александрович.
– Операция ведётся с сорок девятого года, – голос Серова звучал ровно. – Изначально как приманка для иностранных дипломатов. Мы знали об увлечениях Кривошеина, но вместо того, чтобы пресечь, решили использовать. Под видом «литературных салонов» создали контролируемую среду, где западные дипломаты и журналисты могли… расслабиться и сказать больше, чем следовало.
Хрущёв кивнул. Это было логично. Старый метод, известный со времён царской охранки – мёд и кнут, женщины и шантаж.
– Когда стало понятно, что туда охотно ходят и наши высокопоставленные товарищи, операция приобрела второе направление, – продолжал Серов. – Сбор материалов на чиновников. Чисто в профилактических целях, разумеется.
– Разумеется, – эхом отозвался Хрущёв, и в голосе мелькнула едва заметная ирония.
Серов сделал паузу, затем продолжил:
– Все девушки проходят специальную подготовку. Учатся не только… удовлетворять клиентов, но и собирать информацию. Некоторые являются нашими агентами. Другие даже не подозревают, что работают на органы – думают, что просто обслуживают литературную богему и партийную элиту.
– А Кривошеин?
– Бывший зэк, – сухо ответил Серов. – Отсидел в тридцать седьмом за спекуляцию антиквариатом. На зоне стал стукачом, а после освобождения – ценным осведомителем. Литературная карьера выросла из лагерных капустников, но теперь он искренне считает себя настоящим драматургом.
Хрущёв хмыкнул. В этой истории было что-то почти комичное – театр внутри театра, игра в литературу, за которой скрывалась работа спецслужб, а за ней – грубая, примитивная торговля телами и душами.
– А эти снимки… – он постучал пальцами по папке на коленях. – Они сделаны с ведома Кривошеина?
– Нет, – ответил Серов. – У нас своя система наблюдения, о которой не знает даже драматург. Двойная страховка. Эти снимки – только для вас, Никита Сергеевич. По вашему личному распоряжению.
Хрущёв кивнул. Он не был удивлён. В их мире каждый следил за каждым, никому нельзя было доверять полностью. Даже таким, как Серов, нужен был контроль – невидимый, неощутимый, но постоянный.
– Так что все эти… – он сделал неопределённый жест в сторону папки, – вся эта античная тематика, этот маскарад с простынями – тоже ваших рук дело?
Серов позволил себе короткую улыбку.
– Психологический приём. Девушкам легче принять свою роль, если она обставлена культурными аллюзиями. Не просто проституция, а традиция, искусство. Маленков и другие тоже легче идут на компромисс с совестью, если всё обставлено как исторический ритуал, а не банальный разврат.
Хрущёв снова посмотрел в окно. Москва продолжала жить своей жизнью, не подозревая о том, что происходит за зеркальными стёклами правительственного лимузина.
– И что вы предлагаете делать с этими материалами? – спросил Хрущёв, возвращаясь к основной теме разговора.
Серов выпрямился.
– Пока ничего. Держать в резерве. Судя по международной обстановке и внутренней ситуации в руководстве, момент для их использования ещё не настал.
Хрущёв задумчиво кивнул. Серов был прав. Сейчас, когда борьба за власть в Политбюро только начиналась, слишком рано было выкладывать все карты. Нужно было выждать, позволить Маленкову и его группе увязнуть глубже, допустить больше ошибок. А потом, в нужный момент, нанести решающий удар.
– Согласен, – сказал он наконец. – Пусть материалы останутся у вас. Но будьте готовы предоставить их по первому требованию.
– Разумеется, Никита Сергеевич, – Серов слегка наклонил голову.
Лимузин плавно затормозил у перекрёстка. За окном виднелась Триумфальная площадь с памятником Маяковскому. Снег, выпавший ночью, уже превратился в серую кашу под колёсами автомобилей.
Серов взглянул на часы – тонкие, швейцарские, нетипичные для советского чиновника.
– Мне нужно идти, – сказал он, поднимая фуражку с колен. – Благодарю за встречу, Никита Сергеевич.
Хрущёв протянул ему папку с фотографиями.
– Держите меня в курсе, Иван Александрович. Особенно если появятся новые лица в этом античном салоне.
Серов кивнул, принимая папку и убирая её в портфель.
– Непременно.
Председатель КГБ открыл дверцу лимузина и выскользнул наружу так же стремительно и бесшумно, как и появился. Хрущёв мельком увидел, как Серов быстрым шагом направился к чёрной «Победе», припаркованной чуть в стороне. Незаметная машина, такая же, как сотни других в Москве, но с особыми номерами, которые знающие люди распознавали мгновенно.
Дверца лимузина закрылась, отсекая уличный шум и холодный воздух. Хрущёв откинулся на спинку сиденья, глядя на снежную Москву за окном. Так вот что скрывалось за этими фотографиями – не просто разврат зажравшейся партийной верхушки, а тщательно спланированная операция, часть большой игры, которую вели спецслужбы.
В этой стране ничто не было тем, чем казалось на первый взгляд. Даже проститутки оказывались агентами госбезопасности, а литературные салоны – ловушками для дипломатов и чиновников.
Лимузин тронулся, унося его к Кремлю, где предстоял долгий день переговоров, совещаний, борьбы за власть. Но теперь в руках был козырь. Маленков и его союзники даже не подозревали, насколько уязвимыми они стали, посещая эти «античные вечера» в Валентиновке.
Лимузин скользил сквозь усиливающийся снегопад. За стёклами автомобиля город исчезал в белой пелене, дома превращались в размытые серые силуэты, прохожие – в быстро движущиеся тени. Хрущёв смотрел на преображающуюся Москву, но видел перед собой другие картины: Маленкова, склонившегося над обнажённой девушкой, Булганина с бокалом коньяка, заговорщический шёпот в Валентиновке. Теперь у него был инструмент, но оставался главный вопрос – как и когда его применить.
Снег падал всё гуще. Дворники работали безостановочно, но едва справлялись с крупными тяжёлыми хлопьями. Улицы постепенно пустели – люди торопились домой, чувствуя приближение настоящей метели.
Хрущёв достал из внутреннего кармана платок и протёр запотевшее стекло. Серов оказался ценнее, чем он предполагал. Информация о «Гетере» могла стать решающей картой в игре против Маленкова. Но как любое оружие, её нужно было использовать с предельной осторожностью. Слишком ранний удар – и добыча может ускользнуть. Слишком поздний – и она успеет нанести удар первой.
– К Арбату, – негромко произнёс Хрущёв, наклонившись к переговорному устройству.
Водитель не ответил, лишь слегка кивнул – жест, который Хрущёв уловил в зеркале заднего вида. Машина плавно свернула на улицу Калинина.
Генсек снова откинулся на спинку сиденья. На первый взгляд, ситуация складывалась удачно. Маленков и его люди сами подставились, погрязнув в этом фарсе с «античными вечерами» и «гетерами». Было бы так просто предъявить фотографии на ближайшем заседании Президиума, обвинить в моральном разложении, несовместимом с партийной этикой, потребовать отставки…
Но что-то в рассказе Серова не складывалось. Если «Гетера» была операцией КГБ, значит, Маленков находился под контролем. Но чьим? Самого Серова? Маловероятно. Председатель КГБ не стал бы рисковать такой операцией без высшей санкции. Значит, кто-то ещё знал и руководил этим процессом. Кто-то достаточно влиятельный, чтобы держать на крючке и председателя Совета министров, и председателя КГБ.
Эта мысль заставила Хрущёва нахмуриться. Он привык считать, что контролирует ситуацию, что нити власти сходятся в его руках. А выходило, что есть ещё какая-то неизвестная фигура, играющая свою партию.
Лимузин замедлил ход, сворачивая в узкий переулок недалеко от Арбата. Снег здесь лежал нетронутым белым покрывалом – дворники ещё не успели поработать. Никаких следов, кроме одиночной цепочки, ведущей от угла здания к середине переулка. Хрущёв заметил тёмную фигуру, неподвижно стоящую у стены дома. Человек словно ждал именно их, не выказывая ни малейшего беспокойства из-за усиливающегося снегопада.
Машина остановилась точно напротив этой фигуры. Водитель не оборачивался, глядя прямо перед собой. Хрущёв внимательно всматривался в человека за окном. Тот стоял неподвижно, и лишь снег, оседающий на плечах тёмного пальто, выдавал в нём живое существо.
Щелчок – и правая задняя дверь лимузина открылась. Снежный вихрь ворвался в салон вместе с волной холода. Человек скользнул внутрь одним плавным движением и закрыл за собой дверь. Снег, принесённый на одежде и обуви, начал таять, образуя тёмные пятна на ковровом покрытии.
Григорий Ордин выглядел именно так, как и должен выглядеть человек его положения – безупречно. Тёмное пальто из дорогого материала, строгий костюм, галстук, повязанный идеальным узлом. Но было в нём что-то неуловимо странное – то ли в слишком прямой осанке, то ли в едва заметной улыбке, не затрагивающей глаз, то ли в самих глазах – ярко-голубых, неестественно светлых для тёмных волос и бровей.
Ордин не стал тратить время на приветствия. Едва устроившись на сиденье, он произнёс:
– Операция «Гетера» была личной инициативой Маленкова, направленной на укрепление его позиций.
Голос у него был глубокий, с идеальной дикцией. Каждое слово звучало отчётливо, без малейших интонационных колебаний. Такие голоса обычно вызывают доверие, но у Хрущёва возникло обратное чувство – инстинктивное желание держаться настороже.
– Вы так полагаете, товарищ Ордин? – Генсек подчеркнул обращение «товарищ», словно проверяя реакцию собеседника.
– Я не полагаю, я знаю, – ответил тот, и в голосе впервые мелькнула эмоция – лёгкое раздражение. Он подался вперёд, понизив голос до полушёпота: – Маленков начал готовить эту операцию сразу после смерти Сталина, когда все были заняты борьбой за власть. Формально всё выглядело как стандартная операция госбезопасности – сбор компромата на иностранных дипломатов. Но настоящей целью была вербовка агентов влияния среди советского руководства. Молодых, перспективных работников, которые со временем заняли бы ключевые позиции в партии и правительстве.
Хрущёв слушал, не перебивая. За окном метель усиливалась, превращая Москву в белое марево.
– Сначала это действительно была обычная ловушка для иностранцев, – продолжал Ордин, стряхивая с рукавов растаявшие снежинки. – Но постепенно Маленков переориентировал её. Когда выяснилось, что многие чиновники и партработники охотно посещают «литературные салоны» Кривошеина, Георгий Максимилианович увидел в этом возможность. Возможность создать сеть людей, обязанных ему лично. Должников, если хотите.
– Должников? – Хрущёв поднял брови.
– Именно. Человек, который однажды побывал в Валентиновке, оказывался в зависимом положении. Фотографии, записи разговоров – всё это хранилось в особом архиве. Но вместо того, чтобы использовать материалы для шантажа, Маленков действовал тоньше. Он предлагал защиту. Гарантировал, что компромат никогда не будет использован против них. В обмен на лояльность, разумеется.
Хрущёв задумчиво побарабанил пальцами по колену. Схема была элегантной в своей простоте. Не прямое давление, а создание иллюзии благодеяния. Люди охотнее идут на сотрудничество, когда считают вербовщика благодетелем.
– Любопытно, – протянул Хрущёв. – И как же вы оказались посвящённым в эти детали, товарищ Ордин?
Тот чуть наклонил голову, и тени от падающего света причудливо легли на лицо, делая черты резче, острее.
– Мои люди обеспечивали техническую сторону операции, – ответил он после короткой паузы, и что-то древнее мелькнуло в глубине его зрачков. – Записывающая аппаратура, фотооборудование, специальные… составы для напитков. Всё это требует определённой квалификации.
– И теперь вы решили сменить покровителя? – прямо спросил Хрущёв.
Впервые за весь разговор Ордин улыбнулся, и в этой улыбке было что-то хищное, нечеловеческое. Губы раздвинулись, обнажая неестественно ровные белые зубы, а глаза оставались холодными.
– Мы с соратниками решили поставить на победителя, Никита Сергеевич. Нас интересует долгосрочное сотрудничество.
– Кого вы имеете в виду под «мы»? – Хрущёв подался вперёд, сощурив глаза, пальцы непроизвольно сжались в кулак.
Ордин открыл рот, но на мгновение замешкался. Что-то промелькнуло в его лице – сомнение? страх? – прежде чем он снова надел маску уверенности. Провёл пальцем по краю воротника, стряхивая невидимую пылинку.
– Назовём нас хранителями традиций государственной безопасности, – голос стал тише. – Мы существовали при царях, при комиссарах… и будем существовать дальше.
Лимузин стоял неподвижно, окутанный снежной пеленой. Где-то вдалеке слышался вой сирены – то ли «скорая», то ли милицейская машина пробивалась сквозь метель. В салоне повисла тишина, нарушаемая лишь мерным гудением печки.
Хрущёв отвернулся к окну, делая вид, что рассматривает заснеженные здания. На самом деле он пытался переварить полученную информацию. Если Ордин говорил правду, то операция «Гетера» оказывалась гораздо опаснее, чем можно было предположить. Это был не просто бордель для развлечения партийной элиты, а целая система вербовки и контроля. Маленков, получается, создавал параллельную структуру власти, основанную не на официальной иерархии, а на личной преданности.
– И что с Серовым? – спросил Хрущёв, по-прежнему глядя в окно. – Он знает об истинных целях Маленкова?
– Серов знает ровно столько, сколько ему позволено знать, – ответил Ордин. – Он считает, что курирует стандартную операцию по сбору компромата. Не более того.
– А Кривошеин?
– Типичный исполнитель. Думает, что выполняет задание органов и одновременно обеспечивает себе безбедное существование. Хотя в последнее время он стал проявлять излишнюю самостоятельность.
Ордин говорил обо всех этих людях с едва заметным презрением. Эта манера неприятно кольнула Хрущёва – так говорили люди, считавшие себя выше других. Обычно это были выходцы из дворян, из тех, кто считал революцию досадным недоразумением. Но Ордин не походил на бывшего аристократа. В нём было что-то другое, какая-то иная, не классовая уверенность в собственном превосходстве.
– Что вам нужно, чтобы нейтрализовать эту операцию? – спросил Хрущёв, поворачиваясь к собеседнику.
Ордин, казалось, только этого и ждал. Глаза, эти неестественно яркие голубые глаза, блеснули в полумраке салона.
– Должности для меня и моих людей в КГБ, Центральном комитете и Совете министров, – чётко произнёс он. – Не самые высокие, но стратегически важные. Я предоставлю конкретные предложения позже.
Хрущёв не удивился. Власть, влияние, возможность принимать решения – вот настоящая валюта в их мире.
– И что я получу взамен? – спросил он, хотя уже догадывался об ответе.
– Полный контроль над архивом «Гетеры». Все фотографии, все записи – всё, что Маленков собирал годами. Плюс имена всех завербованных им людей, их должности, степень влияния. Фактически – карту всей его подпольной сети.
Ордин говорил спокойно, но в голосе появились новые нотки – азарт торговца, предлагающего товар, в котором покупатель остро нуждается. Хрущёв почувствовал лёгкое раздражение: ему не нравилось, когда с ним пытались торговаться.
– А если я откажусь? – спросил он, намеренно делая голос жёстче. – Если решу действовать самостоятельно?
Ордин не выказал ни малейшего беспокойства. Чуть пожал плечами и ответил с обезоруживающей прямотой:
– Тогда у вас не будет полной картины. Вы сможете скомпрометировать Маленкова и нескольких его ближайших соратников, но основная сеть останется нетронутой. И рано или поздно эти люди найдут нового лидера. Или, что ещё хуже, сами выдвинут кого-то из своих рядов.
Логика была безупречной. Хрущёв смотрел на собеседника с растущим интересом. Кто он такой, этот Ордин? Технический специалист, как он себя назвал? Или что-то большее?
– Вы предлагаете мне сделку, товарищ Ордин, – медленно произнёс Хрущёв. – Но я даже не знаю, с кем имею дело. Кто вы на самом деле?
Григорий выдержал его взгляд без малейшего смущения.
– Человек, который может быть вам полезен, Никита Сергеевич. Разве не это самое главное?
В этих словах была та простая правда, которую трудно оспорить. Какая разница, кто такой Ордин? Важно лишь то, что он может дать и что потребует взамен.
Хрущёв задумался. Он привык взвешивать решения, оценивать риски. В сталинскую эпоху малейшая ошибка могла стоить жизни. Сейчас ставки были другими, но принцип оставался тем же: семь раз отмерь, один отрежь.
С другой стороны, нельзя вечно стоять на перепутье. В политике, как и в боксе, промедление часто означает поражение. И если информация Ордина верна, если Маленков действительно создал тайную сеть влияния, действовать нужно было быстро.
– Хорошо, – сказал наконец Хрущёв. – Я рассмотрю ваше предложение. Подготовьте список конкретных должностей и имён ваших людей. И образцы материалов из архива «Гетеры» – мне нужно убедиться в их ценности.
Ордин кивнул, как человек, точно знавший, что получит именно такой ответ.
– Вы получите всё в течение суток, – сказал он и подался вперёд.
– Ещё один вопрос, – остановил его Хрущёв. – Почему именно сейчас? Почему вы решили выйти из тени?
Осведомитель помедлил с ответом, и в глазах мелькнуло что-то странное – то ли сожаление, то ли сдерживаемая ярость.
– Потому что операция начала выходить из-под контроля, – наконец произнёс он. – Маленков стал слишком самоуверен. Его люди – слишком беспечны.
Ордин протянул руку к двери.
– Я свяжусь с вами через сутки, – сказал он, и дверца открылась, впуская в салон вихрь снежинок.
Хрущёв кивнул, не произнося ни слова. Он смотрел, как Ордин выходит из машины – уверенным, плавным движением, без малейшего признака спешки, несмотря на метель. Дверца закрылась, и тёмная фигура растворилась в снежной круговерти.
Лимузин тронулся с места. За окнами по-прежнему бушевала метель.
Хрущёв откинулся на спинку сиденья. Если всё сказанное Ординым – правда, то «Гетера» была не просто инструментом для сбора компромата, а целой системой влияния, созданной Маленковым для укрепления своей власти. Параллельной структурой, опутавшей партию и правительство невидимыми нитями зависимости и лояльности.
Теперь появился шанс захватить контроль над этой структурой. Использовать её для окончательного устранения Маленкова и его сторонников. Превратить оружие противника в своё собственное.
Но было в этой истории что-то тревожащее. Что-то, связанное с самим Ординым – с его холодной уверенностью, с неестественной точностью движений.
Кто он такой? Чего на самом деле добивается? Влияние этого человека не вызывало сомнений. Только избранные имели доступ к кремлёвской верхушке, но даже среди них Ордин оставался призраком – той персоной, чьи звонки принимались незамедлительно, но чьё имя отсутствовало во всех официальных списках. Сотрудники КГБ, обслуживающие правительственную связь, лишь пожимали плечами, когда их спрашивали об этом абоненте.
Эти вопросы оставались без ответов. А времени на размышления становилось всё меньше. Борьба за власть вступала в решающую фазу, и тот, кто первым нанесёт удар, получит преимущество.
Лимузин въехал на Садовое кольцо, направляясь к Кремлю. Впереди ждал долгий день совещаний, переговоров, стратегических ходов. Хрущёв должен был играть роль уверенного лидера, не выдавая ни единым жестом того, что происходило за закрытыми дверями чёрного лимузина.
Но в глубине сознания уже формировался план. План использования новой информации, план нанесения решающего удара по Маленкову и его сторонникам. И где-то на периферии этого плана стоял Григорий Ордин – человек с холодными голубыми глазами и тайной, которую он пока не раскрыл.
Глава 6
Прошёл, наверное, час, а может, всего несколько минут – Ольга потеряла счёт времени, лёжа в одежде поверх одеяла, с открытыми глазами, не в силах уснуть. Платье давило на тело, как чужая кожа,