Читать онлайн Семь дней до плахи бесплатно
- Все книги автора: Дарья Грэй
Пролог
Доктор медицины и философии Бернард Беклер владел дипломом университета в Падуе – великолепным документом с тремя висящими печатями, чей шелест говорил о знании, признанном в цивилизованном мире. Теперь этот пергамент, символ его прежней жизни, был ему смертельно опасен. Его следовало спрятать или уничтожить. Бернарду предстояло бежать. Причиной были не долги, а куда более серьёзные обвинения: его алхимические опыты, граничившие с ересью в глазах церковных властей, и вольнодумные взгляды на общество, замеченные бдительными ушами. На родине это пахло костром инквизиции.
Его друг, практичный аптекарь Томас, советовал отчаянный путь:
– Беги на восток, Бернард. В Московию. К этим варварам.
– Московия? – скептически переспросил Беклер. – Я слышал, это дикая, замерзшая земля, где царь – полубог, а закон – его прихоть.
В памяти всплыл образ одного русского купца, с которым он когда-то общался в Данциге. Из любознательности, по привычке знакомиться со всем новым, Беклер даже выучил основы его чудного, певучего языка, записывая странные слова в свою тетрадь.
– Не всё так плохо, – настаивал Томас, понижая голос. – По отзывам, не все наши соотечественники там чахнут. Некоторые, устроившись с домом и делом, плодятся и множатся в Москве, забыв дорогу назад, – он сделал многозначительную паузу. – Но твоё увлечение… алхимией… Да, там это в тысячу раз опаснее. Чуть что – и не суд, а сразу плаха или костёр. Им любое колдовство чудится. Но есть и плюс: их доктора часто говорят с больными через толмача, как с немыми. А ты… ты выучишь их язык. Ты будешь слышать то, чего не слышат они. Твоя голова – твой главный капитал.
Идея, отчаянная и гениальная, упала на подготовленную почву. Бернард действовал быстро. Через тёмные каналы он приобрёл поддельные бумаги на имя Иоганна Фромма – человека, который якобы родился, учился и практиковал в вольном городе Любеке. К ним прилагался набор лекарских свидетельств и рекомендаций, искусно составленных. Ключевым из них был лестный отзыв, подписанный почтенным доктором Артманом Граммоном, бывшим царским лекарем. Его имя и подпись стоили целое состояние.
Так доктор Бернард Беклер, учёный и беглец, растворился в тумане истории. На свет появился Иоганн Фромм, практичный лекарь из Любека, искавший применения своим талантам на востоке. Он сел на корабль, уходящий в Ревель, а оттуда – вглубь необъятной, пугающей и манящей Московии, даже не подозревая, что везёт с собой не только инструменты и знания, но и семена будущей детективной драмы, которая сделает его пленником самого страшного двора Европы. Его расследование ещё не началось, но бегство уже стало его первой уликой против самого себя.
Глава 1
Сознание возвращалось к Иоганну Фромму медленно и неохотно, словно плывя сквозь густой, тёплый сироп. Он уловил звук не сразу – скорее, почувствовал его как далёкую, назойливую вибрацию где-то на границе сна и яви. Стук в дверь. Глухой, как через вату, но отчаянно настойчивый, будто за дверью билось о дерево чьё-то из последних сил трепещущее сердце.
– Кого принесла нелёгкая в этот адский час? – проскрежетала мысль, ещё не до конца освободившаяся от пут сновидений. Голос прозвучал у него в голове хриплым и недовольным. Он сбросил с себя одеяло, впитавшее ночную прохладу, и, спотыкаясь о брошенные на пол сапоги, на ощупь натянул на плечи свой верный, поношенный халат из грубого фламандского сукна.
Щурясь от смазанной пелены сна, он подошёл к маленькому, затянутому слюдой оконцу.
Снаружи царил тот самый густой, сине-серый мрак, что предшествует рассвету – не ночь, но и не утро. Света было ровно столько, чтобы различить очертания ближайшей избы и понять, что мир ещё не проснулся. Рассвет чуть проникал, тонкой, бледно-лимонной нитью прошивая горизонт. Ему казалось, что он закрыл глаза всего на несколько минут, но тяжёлая, свинцовая усталость в костях и сухость во рту говорили об обратном. Ночью он снова засиделся за опытами, пытаясь дистиллировать эссенцию из нового корня, привезённого с Урала, и время уплыло в горлышко реторты вместе с дымом.
Фромм был привычен к ночным визитам. Его как лекаря часто вызывали к роженицам, к старикам с приступом подагры или к пьяным боярам, решившим испытать судьбу в поножовщине. Но каждый раз этот стук вырывал его из кокона частного мира в публичный ужас чужой боли – или, что было хуже, чужой политической интриги.
Не торопясь, усталый и сонный, он ещё посидел на краю кровати, давая телу и разуму окончательно прийти в себя. Он провёл ладонью по лицу. Кожа, обычно гладкая и чисто выбритая – привычка, которая выделяла его среди всеобщей бородатой московской знати как яркая метка инаковости, – сейчас была покрыта колючей, сереющей щетиной. Это физическое ощущение чужеродности, неряшливости всегда немного выбивало его из колеи.
Он встал и мельком увидел своё отражение в тёмном стекле оконца. Волосы, тёмные, с пепельной проседью на висках, которые он тщательно зачёсывал назад в течение дня, сейчас топорщились в беспорядке, создавая ореол диковатой учёности. Ему было около сорока лет, но в этом предрассветном полумраке, в своей сухощавой, немного ссутулившейся фигуре он видел не возраст, а накопленную усталость. Его лицо было лицом человека, который много читал при свечах – не от большого ума, а от большой необходимости: в книгах и формулах он искал не только истину, а убежище.
Внимательный, проницательный взгляд сейчас был затуманен сном и раздражением, но в глубине, как тлеющий уголёк, всё ещё горела привычная наблюдательность. Он вздохнул, поправил халат и направился к двери, уже чувствуя, как привычный мир его светлицы, пахнущий травами и химикалиями, вот-вот рухнет под натиском того, что ждало его снаружи.
Жизнь Фромма – это жизнь высокооплачиваемого, но презираемого ремесленника при дворе. Он жил в отдельном, хорошо обустроенном доме с садом недалеко от Никольской улицы.
Он лечил знать, но главный его «пациент» и источник дохода – сам царь. Фромм готовил ему снадобья от болей, усмирял мигрени. Это дало ему уникальную неприкосновенность: его боялись тронуть, но и сторонились, как слугу тёмных сил. Увлечение. Его настоящая страсть – не медицина, а алхимия и токсикология. В своей светлице он ставил опыты, изучал свойства растений и минералов, вёл подробные записи на латыни. Это его способ оставаться наедине с наукой, своим внутренним миром, убежище от окружающего его варварства. Общение. Его круг общения крайне узок – несколько таких же иностранцев-специалистов (ремесленник, литейщик), с которыми он изредка выпивал немецкое пиво, тоскуя по родине и жалуясь на местные нравы. С русскими он держится подчёркнуто вежливо и отстранённо.
Его главное приобретение в Москве – не богатство, а иллюзия безопасности через полезность. Он выработал правила выживания: не смотреть знати в глаза, не высказывать мнения, делать свою работу и быть невидимкой.
Размышления Фромма прервал сильный стук, чуть дверь с петель не сорвали.
В светлицу ворвались два опричника. Не для ареста, а с приказом:
– Государь к себе требует. Немедля.
Фромм осмотрел аптекарский ларчик, добавил мазь, посмотрел на склянку на полке и положил её тоже в ларчик. Подумал. Открыл ларец побольше, с отделением для инструментов, проверил мази и порошки, переложил склянку. Разбудил слугу. Ношение такого ларца полагалось слуге.
Осенний ветерок, ещё тёплый и пряный от запаха догорающих листьев и далёкого дыма из труб, бил в нос. Он не обжигал, а лишь напоминал о том, что за этой короткой передышкой последует долгая московская зима. На востоке, за зубчатыми стенами Кремля, небо из чернильной тьмы перетекало в густой индиго, а по краю мира уже расплывалось первое, жидкое пятно рассвета, больше похожее на синяк.
Четыре фигуры, словно вырезанные из этого предрассветного сумрака, молча и размашисто шли по пустынной, ухабистой Никольской улице к Спасским воротам. В центре, чуть поотстав, шагал Иоганн Фромм, плотнее закутываясь в свой серый, иноземного покроя плащ. Его мысли кружились не вокруг страха или предчувствия, а вокруг сугубо профессиональных задач: «Настойка корня мандрагоры явно не берёт его суставную боль… Возможно, стоит усилить её вытяжкой из ядовитого веха, но в микродозе, иначе тремор усилится… Или попробовать горячие компрессы с чем-нибудь резким, вроде тёртой редьки и горчицы, чтобы отвлечь нерв…» Это была его крепость – мир формул, дозировок и симптомов. Пока он в нём, он в безопасности. Он – ценный человек, а не беззащитный чужеземец.
Два опричника по бокам двигались с привычной волчьей лёгкостью. Их мысли, если их можно было так назвать, были куда проще и конкретнее. Старший, со шрамом через бровь, внутренне чертыхался: «Эх, до смены полчаса, а тут эта возня с немцем… Допиться бы успеть в кабаке, пока другие не разобрали девок». Младший, с горящими фанатичным рвением глазами, думал иначе: «Государь зовет – значит, великая нужда.
Скорее бы доставить. Авось, и нам в награду что перепадёт». Они не охраняли Фромма. Они его конвоировали, и эта разница была ощутима в каждом их жесте, в каждом брошенном на него исподлобья взгляде.
Путь от низкого, пахнущего травами и химией дома доктора до личных, наглухо закрытых покоев царя был недолог, но пролегал через несколько миров. Они миновали затихшие, тёмные боярские хоромы, прошли мимо уже начинавшей оживать пекарни, откуда нёсся запах горячего хлеба. С каждым шагом воздух, казалось, сгущался. Запах печного дыма и еды сменялся запахом воска, ладана и старого камня. Тишину теперь нарушали лишь их собственные шаги, да редкие окрики часовых на стенах. Фромм машинально отметил про себя изменение атмосферы, как отмечал бы изменение симптомов у пациента: «Учащается пульс страха. Давление подозрения растет». Он загнал тревогу в самый дальний угол сознания, превратив её в один из факторов наблюдения.
Они приближались к самому сердцу лабиринта, и Фромм, сам того не зная, уже переставал быть просто лекарем. Он становился игроком, которого только что втолкнули на доску, даже не объяснив правил. А где-то впереди, в постепенно светлеющих хоромах, его уже ждал главный вопрос, который навсегда разрушит его привычный мир лекарств и примочек. Фромма, сжимавшего свой аптечный ларец, привели в личные покои царя.
Иоганн вытаращил глаза. Вопреки ожиданиям, Иван Грозный не лежал в постели в бреду. Он сидел в кресле, бледный, его пальцы чуть подрагивали, но глаза горели холодным огнем. На полу между ними, как брошенная перчатка, лежал окровавленный шелковый пояс Матвея Ляпунова. Царь хотел найти боярина Ляпунова не ради справедливости, а чтобы выявить и уничтожить малейший намёк на заговор. Его цель – подтвердить свою власть через страх.
Грозный видел предательство даже в молчании. Любая попытка договора (например, просьба о пощаде) в его глазах – это слабость и подтверждение вины. Он ведёт не переговоры, а тотальную войну с собственными подданными. Бояр он не любил с детства: вечные заговоры, наушничество, отравления. Иван Грозный признавал только свою правоту: безопасность государства. Он прав в том, что его власть действительно окружена реальными и мнимыми врагами. Чего стоит предательство Курбского, теперь воевавшего против русских в польской армии, постоянные боярские заговоры. Его паранойя имеет исторические корни. Он искренне верил, что только железная рука и террор могут удержать огромную, раздираемую распрями страну от развала. Его методы чудовищны, но его цель – сохранение единого государства – может быть понята как "высшая необходимость".
– Как ты думаешь, – тихо начал царь, – чей это? Не дав Фромму ответить, царь продолжил, вонзая в него взгляд: – Боярин мой, Матвей Ляпунов, без вести пропал. Иль сбежал, иль убит. А ты, немчин, ни земский, ни опричник. След твой чист. Ты вхож во многие боярские дома. Ты неплохо говоришь по-нашему и понимаешь нашу речь. Найди мне его. Живого – дабы он покаялся. Мёртвого – дабы я мог надгробную спеть. Семь дней даю. Не сыщешь… – Грозный медленно провёл пальцем по собственному горлу. – Сочтём за измену.
Иоганн ожидал, что царь будет жаловаться на боли в спине или суставах, просить снадобье. Вместо этого – окровавленный пояс на его коленях. Мозг отказывался соединять эти образы: царь-пациент и окровавленная вещь. Это чистое, необработанное противоречие.
Мгновение спустя Фромма охватила холодная волна страха. Страх был его постоянным спутником в Москве, но сейчас он стал физическим, почти вкусовым ощущением: медь на языке, пустота в животе, ватные ноги. Он понял, что это не просьба. Это приговор, у которого есть лишь один способ отсрочки. Фраза «найди, лекарь» прозвучала как удар колокола по его собственной судьбе.
Ледяной ужас сковал Фромма. Он, врач, чьё дело – спасать жизни, должен стать сыщиком в змеином клубке придворных интриг?
– Ваше Величество, я… всего лишь лекарь, – попытался он возразить, голос предательски дрогнул. – Я не ведаю, как…
– ВЕДАЙ! – рявкнул царь, ударив кулаком по подлокотнику. – Ты знаешь яды, знаешь, как люди умирают. Значит, узнаешь и почему. Все нити в твоих руках. Или твоя жизнь – на конце одной из них.
Фромм стоял на коленях, глядя на застывшее пятно на шёлке. Мысли проносились вихрем: «Я чужой. У меня здесь нет ни рода, ни племени. Кому я пожалуюсь? Кто мне поможет? Опричники? Земские? Все они с удовольствием перережут друг другу глотки, а меня просто раздавят по дороге». Он понимал, что царь выбрал его именно потому, что он абсолютно одинок и расходный материал. Это чувство глубочайшей, беспросветной беспомощности. Фромм с трудом сдерживал внутреннюю панику.
Царь Иван сидел не на троне, а в глубоком кресле, обтянутом тёмно-бархатной тканью. Его лицо было не искажено гневом, а усталым и сосредоточенным. Он смотрел на Фромма не горящими, а холодными, изучающими глазами, в которых не было ни капли жалости. Его длинные, костлявые пальцы медленно перебирали янтарные чётки. Эта расслабленная поза пугала куда больше истерики.
Низкие сводчатые потолки, тяжёлые тёмные ковры, поглощающие звук. Воздух густой и сладковатый – смесь дыма от лампады, дорогого восточного ладана и едва уловимого запаха лекарственных трав, которые Фромм же и прописал царю. Тишина была оглушительной. Слышно было лишь потрескивание восковых свечей в тяжёлом подсвечнике и мерное тиканье где-то в углу заморских ходиков – подарка какому-то предку.
Свет от свечей был неровным, пляшущим. Он выхватывал из мрака лик святого на потемневшей иконе в углу, золотую насечку на корешке фолианта на столе, блеск царского посоха, прислонённого к креслу. Но главное – он создавал глубокие, движущиеся тени, скрывавшие лица стражников, стоявших неподвижно у стен. Они были не людьми, а частью мрачной архитектуры, безликими призраками опричнины.
Где-то вдалеке, за слюдяным окошком, виднелся мокрый утренний город, огни других теремов. Мирная, нормальная жизнь, которая была теперь для Фромма недостижима, как звёзды. Это окно было символом его заточения.
Фромм стоял на коленях в центре идеально выстроенной сцены абсолютной власти. Каждая деталь в этой комнате – от взгляда царя до тиканья часов – говорила ему об одном: ты здесь ничто. Ты – инструмент. И судьба инструмента – быть сломанным и выброшенным, если он перестанет быть полезным.
Он чувствовал взгляды опричников за спиной и тяжёлый, полный безумия взгляд царя перед собой. Отказаться – значит умереть сейчас. Согласиться – значит отложить казнь на неделю и броситься в водоворот, где его будут ненавидеть все. Страх перед немедленной смертью оказался сильнее страха перед смертью отсроченной. Он поднял голову и произнес единственно возможное в этой ситуации слово, чувствуя, как рушится последний оплот его старой жизни:
– Исполню, Государь.
Его обычный мир умер в ту же секунду. Началась охота.
Глава 2
Боярин Матвей Савельевич Ляпунов – опытный царедворец. Он пережил три царских гнева, две опалы (недолгих, но унизительных) и одного дядю, удавленного по приказу Грозного. Он знал двор, как старый штурман знает карту с мелями и подводными камнями. Его опыт учил: чтобы выжить, нужно не только знать, где стоять, но и когда дышать.
Один из немногих, кто ещё осмеливался мягко возражать царю. Его возражения никогда не были вызовом. Это была тонкая хирургия слов. Когда царь, в припадке ярости, приказал высечь целый городской посад за дерзость одного купца, Ляпунов не кричал «Нельзя!». Он, опустив глаза, тихо говорил:
– Государь-батюшка, воля твоя свята. Да токмо посадские – они же твои же кормильцы, подати платят. Покалечишь их – казна обеднеет, а враги твои, ливонцы, тому только обрадуются. Не лучше ли на купца одного гнев обрушить, а посад – милостью покрыть? Так и страх будет, и прибыль цела.
Как-то раз царь, бросая на стол опричный донос, сказал:
– Видишь, Матвей? Все кругом изменники! Все!
Ляпунов, не глядя на донос:
– Вижу, государь. И чернь сию, иудами помрачённую, казнить надобно. Да только… истинный змей, что яд под твой трон подкладывает, от шума всегда в стороне сидит. Шумиху-то он и устраивает, чтобы самому в тени остаться.
Так он не отрицал «измену», но перенаправлял подозрительный взгляд царя с толпы на одного, конкретного, часто выгодного для Ляпунова, врага.
Был он известен и своей честностью. На московском дворе это означало не «не брать взяток», а «держать слово». Если Ляпунов что-то пообещал – золотом или молчанием – он это исполнял. Это делало его неудобным, но ценным. С ним можно было иметь дело. Мелкие бояре шли к нему с тяжбами, зная, что он не станет их обманывать в угоду сильному.
Однажды опричник из ближней свиты Малюты потребовал у него в «дар» родовую икону. Ляпунов не отказал наотрез, но сказал:
–Икона не моя. Она рода моего. Давай пойдём к государю, изложим дело. Если он скажет – моя воля над родом и твоя воля над святыней – так и быть.
Опричник, не желавший выносить склоку на свет, отступил. Честь Ляпунова осталась неприкосновенной, а враг был повержен без единого крика.
Умеренные взгляды. Для него опричнина была страшной ошибкой, а земские бояре – такими же алчными и глупыми, какими были до неё. Он не желал возврата старого порядка, но и не принимал нового ужаса. Его идеалом была сильная, но законная власть царя, ограниченная мудрым советом «лучших людей», куда он, конечно, включал и себя. Он был консерватором не по любви к старине, а по страху перед хаосом.
Пытался лавировать между опричниной и земщиной. Это был его ежедневный, смертельный танец. Для опричников он был «своим сукиным сыном» – его нельзя было тронуть без приказа царя, но и доверять ему было нельзя. Он мог передать Малюте какую-нибудь пустую сплетню о земских, чтобы отвести глаза, но никогда не давал имён. Для земских он был «царёвым глазом и нашим щитом». К нему приходили за защитой, а он, в свою очередь, мог сказать в нужный момент царю: «Боярин такой-то верно служит, я наблюдал». Он брал взятки с обеих сторон, но не за действие, а за бездействие или за нужное слово в ухо государю. Зачастую Матвей думал: «Псы царя думают, что я их карта в игре против земских. Земские думают, что я их голос в опочивальне государя. А я – лишь стена, которая пытается не дать этим двум бешеным быкам разнести весь хлев вдребезги. Пока держусь. Но трещины уже пошли…»
Его исчезновение стало катастрофой для всех именно потому, что он был не просто честным человеком. Он был живым, хрупким балансом. С его уходом тончайшие нити договорённостей, молчаливых соглашений и сдержанной вражды порвались, выпустив на волю чистую, неприкрытую ненависть.
Всех насторожило: был ли он похищен, бежал или убит?
Глава 3
Иоганн Фромм шагал по московской улице широко и неуклонно, как будто отмеряя землю не шагами, а выверенными отрезками будущего расследования. Свежий, постный воздух утра уже пропитывался запахами дыма, квасной гущи и конского навоза, но он их не чувствовал. В его сознании работала единственная формула: покой пропавшего боярина – вещественные доказательства – материальная истина. Ему было плевать на политику, на чьи-то страхи или амбиции. Он шёл решать медицинскую задачу: найти следы болезни под названием «исчезновение». Слугу Гришку с аптекарским ларцом он отослал домой.
Всего три дня назад жизнь Фромма была тяжелой, но предсказуемой. Его мир заключался в четырех стенах светлицы-лаборатории. Здесь царил его закон – закон алхимии, трав и анатомии. Воздух был густ от запахов полыни, ладана и химических реактивов. Здесь, среди реторт и свитков, он был не чужеземцем, а ученым. Он лечил боярские мигрени и царскую подагру, зная, что его безопасность зыбка и держится лишь на милости параноидального самодержца. Его дни были чередой осмотров, приготовлений снадобий и редких встреч с такими же, как он, иноземцами-специалистами, где за кружкой плохого пива они тихо роптали на «варварские» нравы. На его руках можно заметить легкие шрамы и пятна от химических реактивов. Движения точные, экономные.
Иоганн Фромм размышлял о своей правоте: ценности человеческой жизни. Он являлся носителем простой, но в этих условиях почти еретической идеи: что жизнь одного человека (будь то пропавший боярин, случайная жертва или он сам) имеет ценность сама по себе, а не только как винтик в государственной машине или разменная монета в политической игре. Его "правота" – это правота здравого смысла, милосердия и индивидуальности против тоталитарной идеологии и фанатизма.
Фромм вздохнул: «Как хорошо иметь место силы: светлицу-лабораторию». Он впервые улыбнулся за это утро. Лаборатория – не просто комната, а его крепость и единственное подобие дома. Небольшое помещение в каменной пристройке, далекой от парадных палат,
заставленная полками с пузырьками, свитками и сушеными травами. В центре – массивный дубовый стол, покрытый пятнами от кислот и вина, с весами, пестиком и ретортами. На окне – слюда, а на подоконнике стоят горшки с целебными травами, его маленький «сад».
Здесь он не подданный, не чужеземец, а ученый. Здесь властвуют не указы царя, а законы природы. Запах ладана сюда не долетает; воздух наполнен горьковатым ароматом полыни, мяты и химических реактивов. Здесь он чувствует контроль, каждый сосуд стоит на своем месте, каждый процесс предсказуем. Прикосновение к гладкому стеклу колбы, вкус кислого вина, которым он запивает размышления, – это ритуалы, возвращающие ему ощущение «Я».
Безопасность иллюзорна, но жизненно важна. Заперев дверь, он ненадолго отгораживается от внешнего кошмара. Это место, где он может позволить себе усталость, снять маску равнодушия и просто быть собой.
А ещё он любил «немецкий угол» в кабаке «У тетушки Маланьи».
Фромм избегал общения, но тоска по родной речи и понятным шуткам гнала его раз в неделю в заведение на окраине Китай-города.
Душная, прокуренная низкая изба. Шумно, пахнет дегтем, кислыми щами и хлебным вином. Они с другими иноземцами – литейщиком Гансом и картографом Вильгельмом – занимали самый темный угол под лестницей.
В трактире они свои среди чужих. Разговоры велись на ломаном русском с вкраплениями немецкого. Они жаловались на морозы, тупых подмастерьев, делясь слухами и мечтая. Мечтали не о подвигах, а о простом: о кружке доброго пива, о звуке родной речи на рынке, о возможности сказать царю «нет» без риска потерять голову. Эти встречи –духовная «чистка». Сквозь шум и дым он ненадолго чувствовал связь с другим миром, к которому принадлежал.
Среди друзей он почти жил, позволяя себе на пару часов отпустить бдительность. Вкус грубого хлеба и кислого кваса становится на это время вкусом относительной свободы.
Он частенько мечтал возле окна светлицы. Самое важное место – не конкретное, а точка в пространстве – небольшое слюдяное окошко в его лаборатории.
Он подходил к нему, чтобы «проверить погоду» или «подышать», но на самом деле, чтобы мечтать.
Он смотрел на вечерние огоньки в окнах других теремов, на далекие купола церквей. Он не видел людей, только знаки чужой жизни. В эти минуты он путешествовал. Он представлял себя не в Любеке, а просто на дороге. Он мечтал не о конкретной родине, а о самом акте движения – о возможности сесть в кибитку и просто уехать, не оглядываясь. Осязание холодного подоконника под пальцами и вид звезд над Москвой рождали в нем самое сокровенное: мечту о побеге, которая и держит его дух на плаву.
Эти три места – его личная география выживания в сердце чужого и враждебного мира.
Иоганн пережил личную трагедию на чужбине: смерть единственного друга.
Единственный человек, с которым Фромм был откровенен – другой иностранный врач – найден мертвым. Всё указывало на несчастный случай или разбой. Но Фромм, осматривая тело, нашёл неоспоримые улики убийства, замаскированного под самоубийство. Он понимал, что убийца хотел получить их общие научные записи.
Он потерял последнюю эмоциональную опору, чувство братства, осознал, что его увлечения опасны не только для него, но и для близких.
Глубокое личное горе переросло в холодную, целеустремленную ярость. Он начал собственное расследование, движимый не страхом перед царем, а местью и желанием защитить наследие друга. Из затеи ничего не вышло.
Прошлое, от которого Иоганн Фромм отплыл пять лет назад, пересекая Балтийское море с поддельным именем в кармане, настигло его не криком или ударом кинжала, а тихим стуком в дверь его же светлицы глубокой ночью несколько дней назад.
За порогом, пропахший дорожной пылью, дымом постоялых дворов и сладковатым запахом мирры (ведь он всегда любил театральность), стоял Ульрих Мейер. Не просто конкурент-алхимик из Любека. Это был человек, чью лабораторию Фромм однажды чуть не спалил дотла во время неудачного опыта с фосфором, а позже – случайно, как уверял Фромм, – выиграл у него место личного врача у одного влиятельного ганзейского купца. В глазах Мейера эта вражда давно переросла в личную месть.
– Иоганн. Или, как тебя здесь? Ах да, «Иван Фромм», царский лекарь, – прошипел Ульрих, входя без приглашения. – Наслышаны, наслышаны о твоих лекарских успехах.
Он окинул взглядом полки с пузырьками, реторты, разложенные чертежи анатомических тел.
– Прекрасную лабораторию тебе дали эти дикари. Для ереси – самое подходящее место.
Фромм онемел. Сердце упало куда-то к сапогам, оставив в груди ледяную пустоту. Мейер знал всё. Знал то юное, пылкое увлечение Фромма не только медициной, но и запретными трактатами о гомункулах и философском камне. Известны ему и попытки дистиллировать «эликсир вечности» из ртути и человеческой крови – безумные, детские опыты, которые здесь, в глазах московского царя, выглядели бы не ошибкой юности, а прямым договором с дьяволом. Для Грозного, сжигавшего женщин за простые гадания на воде, такое «колдовство» означало бы одну казнь: сожжение в срубе.
Шантаж был выложен на стол, как яд в бокале.
– Видишь ли, здесь есть один боярин. Ляпунов. Он… стал проблемой для определённых людей, которые щедро платят, – говорил Ульрих, играя перстнем с тёмным камнем. – А ты – идеальный инструмент. Ты входишь и выходишь из его покоев, ты готовишь ему снадобья. Сделай так, чтобы в следующем микстуре от мигрени он нашёл вечный покой. Что-то изящное, без мук. Ты же знаешь десятки таких рецептов.
Фромм пытался протестовать, бормотать о том, что он врач, а не убийца. Но Мейер лишь усмехался.
– Врач? Тот, кто в Любеке резал трупы повешенных воров, чтобы найти в их селезёнке «источник меланхолии»? Не лицемерь. У тебя есть выбор, Иоганн. Или Ляпунов умрёт тихо от твоей руки, и твои грехи навсегда останутся в прошлом. Или… – он приблизил своё лицо, и Фромм почуял запах дешёвого вина на его дыхании, – или я приду к твоему царю. Расскажу, как его «верный лекарь» в Германии искал рецепт, чтобы оживлять мёртвых. Думаешь, он оценит твоё научное рвение? Нет. Он увидит только колдовскую книгу и котёл с мерзостью и отправит тебя гореть вместе со всеми твоими книгами. Выбирай: чужая смерть или твой собственный костёр.
С этими словами Ульрих Мейер исчез в ночи, оставив Фромма одного в его некогда безопасной крепости. Теперь стены светлицы, полные инструментов познания, стали стенами тюрьмы. Каждый пузырёк с ядом на полке смотрел на него немым укором и предложением. Грань между спасением жизни и её отнятием, которую он клялся никогда не переступать, была растоптана. Прошлое не просто настигло его. Оно поставило перед невозможным выбором: стать убийцей, чтобы выжить, или остаться верным клятве и взойти на костёр как еретик и чернокнижник. И самое страшное – тихий голос в глубине души шептал, что ультиматум Мейера пришёл слишком вовремя. Слишком уж удобно, что шантажист потребовал смерти именно того человека, которого уже через пару дней Фромм должен был найти по приказу царя.
Иоганн терял контроль над своей биографией. Его прошлое, от которого он бежал, настигло его в самом опасном месте на свете.
Его охватило чувство полной ловушки, но это был не тупик. Это был лабиринт, из которого, казалось, не было выхода. Он оказался между двух огней: яростью царя и угрозами шантажиста. Его реакция – отчаянная попытка найти третий путь, возможно, пойдя на сделку с одной из сторон, чтобы уничтожить другую. И вот опять Ляпунов.
Вокруг кипела обычная жизнь, которую он волевым усилием вычеркнул из фокуса. Фромм шёл и не замечал, как торговка у лотка с пирогами, заприметив его чужеземное платье, нарочито громко кричала:
– Пирожки горячие, с ливером, для всех добрых людей! – подчёркивая, что он к таковым не относится.
Как двое мастеровых, тащивших бревно, замерли и проводили его тяжёлыми, изучающими взглядами. Шёпот: «Опричник, что ль, в немецком платье?» – «Не видать нашивок… Лекарь, поди, царский». И мгновенное отведение глаз – лучше не связываться ни с теми, ни с другими.
Как мальчишка-поводырь вёл слепого нищего, и тот, уловив по звуку шагов незнакомую походку, затянул жалобным голосом: «Подайте Христа ради страннику да иноземцу, на пути дальнем погибающему…» Фромм машинально сунул руку в карман, бросил мелкую монету, даже не сбавив шага, не услышав последовавшего за спиной бормотания: «Спаси тебя Господи… или не спаси, по делам твоим».
Его взор был обращён вовнутрь, выстраивая логическую цепочку о Ляпунове: «Если его похитили силой из покоев – будут следы борьбы: сдвинутая мебель, обрывки ткани. Если отравили и вынесли – на постели или на полу могут остаться капли рвоты, специфический запах. Если он ушёл сам… Значит, ключ – в деталях, которые все пропустили: в пыли, в воске, в расположении самых обычных вещей».
Иоганн почти наткнулся на телегу, гружённую бочками, и резко отшатнулся, даже не взглянув на возницу. Проскочив в арку ворот Китай-города, он наконец увидел цель – высокие, но уже не самые роскошные хоромы боярина Ляпунова. У ворот, скрестив бердыши, стояли двое: один в чёрном опричном кафтане, другой – в цветастом земском кафтане. Они молча смотрели друг на друга и на приближающегося Фромма. Сам факт их совместного дежурства был красноречивее любых слов: царь приставил стражу, но не доверил её ни одной из сторон. Эта двойственность висела в воздухе тяжёлым, неразрешённым вопросом.