Читать онлайн Дьявольская слава бесплатно
- Все книги автора: Ксения Гранд
Глава 1. Andante umbratile – прелюдия
Для них я всего лишь скрипка, но я помню гораздо больше, чем они готовы признать. Все потому, что я возникла иначе. Меня не вытачивали из дерева, не лакировали кистями, не вырезали резцами. Нет. Я родилась из чьего-то страстного желания и отчаяния, что оказалось сильнее любого запрета. Все, что во мне звучит, было вложено чужой волей. Все, что я в себе таю, пропитано чужим умом, сердцем, волей и страстью, что чуть не сожгла меня дотла. Когда-то я пела на сценах самых великих городов мира, но теперь… все это кануло в чертоги прошлого. Звуки утихли, огни померкли. Некогда витавшие в воздухе ноты обратились в память, растворившуюся в тишине, и обо мне забыли. Оставили на многие годы в плену безмолвия и пыли. Использовали во имя Славы, а затем бросили доживать своим века в глубине чердачной ниши. Но вопреки их ожиданиям, я не умерла и не пропала. А лишь забылась глубоким, беспробудным сном.
На протяжении многих лет я снова училась молчать, укрытая от людских взоров, света, шума. Я не двигалась так долго, что научилась измерять время слоем пыли. Она копилась на балках чердака и старых, давно позабытых в холоде предметах: красках, холстах, чехлах без владельцев, засохших кистях и пожелтевшие от времени нотных партитур. Среди всего этого забвения покоился футляр. Старый, выцветший, покрытой ржавыми, словно старческими венами, прожилками – мой уголок забвения. Место, где я провела целую вечность наедине с мелодией собственных воспоминаний. Мой дом, мой приют, мое единственное пристанище. Но, как оказалось, не последнее.
За узким чердачным оконцем воздух был уже иным – влажным, подвижным, словно мир снаружи вновь понемногу возвращался к жизни. Спустя долгие годы безмолвия я впервые услышала поблизости стук каблуков, затем движение и шорох. Скрип замка, щелчок, чье-то затрудненное дыхание. Пока сквозь узкую щель ветхого футляра не пролился вечерний свет —живой, теплый. Его луч скользнул по моей древней деке, согревая ее благословенным теплом. О, сколь горько я тосковала по нему!
– Ну-ка, что у нас тут?
Надо мной нависло мужское лицо, испещренное глубокими морщинами. От его вида я ощутила поднимающуюся внутри тревогу. Мозолистая рука погладила мой корпус, заставив невольно сжаться. Сколько лет прошло с тех пор, как кто-то осмелился меня коснуться? Я забыла, каким бывает прикосновение, как ощущается живое присутствие и тепло человеческого тела. Я слишком долго спала, чтобы помнить, сколько зимних вьюг сменил весенний дождь, сколько летних трелей птиц заглушило ударами осеннего грома. Время летело неумолимо быстро. Дни за днями, месяцы, годы и целые десятилетия. Пока я не забыла вибрацию собственных струн и эхо тех дрожащих звуков, что когда-то складывались в музыку. Запустение окутало меня, словно саваном, и лишь редкие шаги на нижних этажах этого чуждого мне дома напоминали, что мир не рухнул: он все еще дышит, но не для меня.
– Какая красавица, ты только погляди! Столько лет пролежала на сыром чердаке, а сохранилась почти в идеальном состоянии! Бывают же такие чудеса…
Сморщенные пальцы осторожно скользнули по крышке, защелкнув заржавелые замки, и подняли меня в воздух. Я ощутила легкое покачивание внутри футляра, затем стук ботинок по лестнице и рокот странного механизма, увозящего меня все дальше в тревожную неизвестность. Какой неприятный, диковинный шум, словно ворчание металлического сердца, уставшего биться. Будто это не конь тащит нашу повозку, а стальной зверь, недовольный пробуждением от долгого сна. Звуки его лишены всякой напевности. Более того, он словно жаждет как можно скорее стряхнуть с себя непрошеного наездника. И чем долее тянется наше шествие, тем явственнее ощущается в нем глухая, нарастающая неприязнь.
Немало времени прошло, прежде чем железное чудище наконец-то замедлило ход, выпустив мужчину наружу. Звук его шагов – гулкий, раскатистый – подсказывает мне, что мы вошли в громадный зал с деревянным настилом и высокими сводами. Этим помещением оказывается его мастерская, вид на которую мне открывается вместе с приподнятой крышкой кожаного футляра. По обе стороны зала простираются длинные столы, на которых покоятся инструменты тонкой работы: резцы, стамески, шилья. На полках в пыльном полумраке теснятся склянки с лаками и маслами. Их стеклянные бока отливают янтарем, будто в них собран солнечный свет всех упущенных мною во сне рассветов, а вдоль дальней стены, как реликвии, покоятся деревянные заготовки – тени будущих скрипок и альтов.
Одним быстрым прикосновением мастер зажигает настольную лампу непривычно-яркого белого света и опускает меня на столешницу. Его движения наполнены бережной нежностью: в них ощущается забота, беспокойство и та трепетная любовь, с какой возвращают к жизни утраченные сокровища. Каждое касание, каждый мазок кисти по корпусу будто отзывается эхом в глубинах моего сознания, пробуждая во мне ностальгическую тоску. Тоску по дому, по шуму вокзалов, по былым временам, когда я сияла на сцене, озаренной слепящим светом. Но еще больше – по тому, кто заставлял меня на ней блистать.
– Какое мастерство! Какое изящество! Просто превосходно… – шептал чужой голос, обдавая меня теплом.
Незнакомец долго склонялся надо мной, изучая все мои трещинки и потертости, словно прокладывал путь на карте, который ему необходимо преодолеть, чтобы добраться до желаемого клада. И этим кладом была я. Мой чистый звук, моя идеально-выстроенная интонация, мой безукоризненный внешний вид, который за века моего существования, сводил с ума множество непревзойденных, по их собственному разумению, скрипачей. Но лишь один из них был поистине великим. И имя ему Ни́ккель – первый, кто взял меня в руки, и единственный, кому я неизменно и безоговорочно храню верность.
– Эй, Никкель? – послышалось эхо из былых времен. – Сегодня на занятиях возьмемся за новый этюд. Сумеешь исполнить его без легкомыслия, дабы вновь не коротать по окончании уроков лишние часы в стенах Академии?
Ветер за окном зашелестел. Огонь в камине у стола мастера шевельнулся. Пламя коснулось решетки, и на краткий миг мне показалось, будто комната потемнела, а треск поленьев обернулся мальчишескими голосами, доносящимися из глубин прошлого. Они становились громче, четче, вырисовывая все больше деталей, пока очертания былого не обрели форму, увлекая меня обратно в прожитые времена.
– Это не ребячество, а новые скрипичные штрихи, которые и остальным не мешало бы их освоить.
– Ну-ну, – покачал головой блондин в перепачканном канифолью жилете. – Особенно тот, где ты водишь смычком у самого моста, словно крысы уши объедают. Синьора Росси, верно, будет в восторге от такого «украшения» ее сочинения.
Никкель задрал подбородок и отвернулся. Он знал, что его друг не такой, как другие. Он вовсе не стремился уязвить его – лишь уберечь от участи быть осмеянным перед всем классом одним из наипочтеннейших наставников скрипичного искусства, коих взрастила музыкальная академия «Делле Арти1[1]». И юноша не единожды клялся себе, что будет держать себя в руках, но каждый раз нарушал слово, когда его творческую свободу стесняли, а мелодию, вместо того чтобы отпустить в полет, приковывали к земле цепями нерушимых академических догм.
– Прошу тебя, – взмолился его друг, – хотя бы ныне постарайся быть как все! Сегодня – день моего рождения. Мне не вынести его без твоего присутствия. Ты ведь не желаешь…
Никкель махнул рукой, прервав приятеля на полуслове. Такой нетерпеливый, резкий жест, словно концертмейстер пресекает фальшь еще до того, как она прозвучит. Он всегда так себя вел – тихо, робко, слегка отстраненно, с той заносчивой ноткой, что нередко звучит внутри тех, кто грезит о славе, еще не ведая, какой ценой она дается.
Никкель Пага́ньос не был склонен к спорам, но еще меньше терпел насмешки над своей техникой. Живя с юных лет под одной крышей с дедушкой – некогда прославленным мастером-лютье́2[1], – он привык к терпким запахам лака и смолы, что ныне казались ему слаще всякой сдобы. Увы, в последние годы старик все реже спускался в мастерскую: кашель вытягивал из него все силы, ноги не слушались, а руки, некогда орудовавшие рубанком, теперь дрожали даже над чашкой чая. И все же аромат древесины продолжал струиться сквозь стены их ветхого дома над мастерской, напоминая о том, что некогда здесь находила пристанище музыка.
Друзья, коих у юноши было крайне мало, звали его просто Нилем. Недруги же с усмешкой нарекли его «Нолём», будто нарочно подчеркивая нежелание признать в нем хоть крупицу значимости. Не за бедность или внешние пороки, а за внутренний свет, который им самим не был дарован от рождения. Являясь учеником музыкальной академии в городке Ге́нуя, случайно или по воле высших сил, юноша был наделен редким даром слышать то, что другим было неподвластно. Его мелодии поднимались резкими интервалами, напоминая то крики чаек над морской бездной, то мурлыканье кошек в ночной тишине. Он заставлял струны смеяться и плакать, грустить и молить о прощении, будто был способен извлечь любые звуки, подражающие природе. Его сонаты называли «шумом», его игру – «оскорблением для слуха» за то, что та не подчинялась правилам, почитаемым большинством музыкантов как высшая добродетель. И как бы Никкель не доказывал, что музыка – это не набор заученных нерушимых приемов, а материя, с которой можно работать как заблагоразумится: ломать, искажать, переосмысливать, – его доводы тонули в недоверии. Окружающие лишь качали головами, списывая все на странности ума или отсталость духа. Ведь кто поверит тому, чья душа звучит в тональности, неведомой остальным?
Однако же сам Ниль с завидной стойкостью сносил пренебрежение собственной персоной, пока однажды, в одно из самых обычных утр, чаша его терпения не переполнилась, перелившись через край.
– Ehehe3[1]! Поглядите-как, кто плетется в последних рядах! – выкрикнул вытянутый, статно сложенный брюнет с лестницы. – Пускай ты не справляешься с пассажами – бывает. Но являться с опозданием на урок каждый раз… Ничего не скажешь, ты воистину полный Ноль!
Смех отразился от сводов коридора и подобно волне вернулся обратно, заставив щеки Ниля вспыхнуть румянцем. Это был Руэн – сын флорентийского купца, более охотно вещавший о своем «таланте», нежели являвший его в деле. В действительности же он не мог извлечь и простейшего мотива, не сверяясь с наставническими листами, словно без них терял всякую опору. Учителя знали его как мальчишку с редким упорством… и с еще более редким нежеланием слушать. Он хватался за трудные этюды без разогрева, как будто гений должен проявиться внезапно, а не выковываться часами усердного труда и терпения. В его исполнении произведения звучали так, как от него ожидали преподаватели, и это раздражало Ниля едва не больше, чем его напыщенность и самодовольство.
– Меня зовут не так…
– Неужели? – направился к нему Руэн, поправив манжеты бордовой академической формы. – А как по мне это имя идет тебе куда более нынешнего. Что скажете, господа?
Мальчишки согласно закивали, заключив их в полукруг. Плечи Ниля поникли, а удерживающие ноты пальцы, судорожно сжались, предчувствуя надвигающуюся бурю. Насмешки сверстников не были для него новы, однако хотя бы раз он надеялся их избежать.
– Изволь, маэстро, сыграй нам что-нибудь из своих безумных фантазий. Потешь публику!
– Я не играю для тех, кто не умеет слушать, – выдохнул Ниль тише собственного дыхания.
– Что? Повтори громче, я не расслышал.
Но Никкель не стал этого делать. Он шагнул мимо, стараясь не задеть никого плечом, но кто-то из мальчишек выставил ногу, и юноша рухнул на пол. Стопка тетрадей рассыпалась по паркету, раскидав листы скрипичных партитур. Толпа прыснула смехом и, насытившись зрелищем, разбрелась по классам, оставив его собирать свои произведения. Непонятые, осмеянные, непризнанные… Их не мог постичь даже искушенный слух преподавателей, считая лишь ребячеством падкого до внимания юнца, не способного отличить таланта от каприза.
Подобные сцены случались не в первый и не в последний раз. За ними неизменно следовали уроки, разговоры и попытки учителей настроить Ниля на общий лад, будто он был единственной расстроенной струной, нарушавшей безупречно-выстроенного оркестра. Педагоги говорили о порядке и гармонии, о правилах, которые существуют не для того, чтобы сковывать, а чтобы направлять. Убеждали, что музыка – это прежде всего уважение к традициям. Что всякое отклонение должно быть оправдано, а инаковость – выстрадана годами послушания. И всякий раз, когда Ниль приносил свои партитуры, на него смотрели как на вызов, который любой ценой нужно подавить.
– Никкель, – сказала как-то преподавательница, утомленно сжав переносицу, – музыка – это не игра в самоутверждение, а язык души. Ты же не разговариваешь с инструментом, а мучаешь своими вычурными, несуществующими штрихами, портящими всякую мелодичность. Постарайся играть, как велено тебе наставниками: ведь они постигли это искусство до тончайших глубин.
Юноша молча кивал, изображая согласие, но каждое слово ложилось на его грудь тяжелым камнем. Быть может, педагоги и вправду ведали толк в нотах, но в одном они заблуждались несомненно: в его мелодиях было больше верности и упорства, чем они были готовы признать. Он служил ей, жил ею так, как живут долгом: не позволяя себе сомнений, не оставляя места для жалости ни к себе, ни к звуку. Не ради совершенства, а ради того, чтобы заслужить ее благосклонность. Ведь для Никкеля музыка была не простым набором звуков, но и не чем-то одушевленным: скорее – строгим законом, которому он подчинялся или стремился подчинить себе. Это в нем взрастил отец, а позже развивал и дедушка.
Когда Ниль играл в тишине чердака над дедушкиной мастерской, он остро чувствовал каждую неточность, каждое несовпадение движения и звука. В эти часы он забывал о неловкости, оставаясь наедине с задачей – извлечь из дерева именно тот звук, который искал. Для своей старой скрипки он был просто музыкантом, но для меня Никкель стал самим Совершенством. Я ощутила это сразу, как чувствуют дуновение первого весеннего ветерка или легкое прикосновение к плечу. Он стал моим идеалом, моим властителем, моим возлюбленным. Он сделался для меня всем, чем только может быть человек для инструмента, созданного для служения и звучания, и пусть мое место в его жизни было не последним, все же не мне довелось пробудить в нем ту неизбывную любовь к прекрасному.
Это случилось темным вечером, еще хранившим в себе дыхание дождя, прошедшего над Генуей. Музыкальная академия «Делле Арти» уже погрузилась в дремотную тишину: по холлам разносились лишь шаги ключника да редкий скрип старых дверей. Задержавшись после занятий, Ниль шел по пустынному коридору, держа под мышкой скрипичный футляр. Лампы гасли одна за другой. Тьма окутывала все вокруг, стекая по стенам бесформенными тенями. Как и в прочие дни, по окончании занятий юноша спешил домой – к недомогающему деду, нуждавшемуся в заботе. Но проходя мимо двери концертного зала, он вдруг остановился, услышав музыку. Нежная, приглушенная, она пленила его душу всего несколькими благозвучиями. Каждая нота будто скользила по воздуху, задевая невидимые нити, что тянулись прямиком к его сердцу. Теплая, как дыхание утреннего ветра, и в то же время чарующая, будто эхо давнего, почти забытого сна. Поддавшись искушению, Никкель проскользнул в щелочку, чтобы посмотреть, что за чудное создание способно высвобождать из инструмента столь дивные звуки.
Этим музыкантом оказалась девушка – натура еще более утонченное, чем пение арфы, что она извлекала. Ее коричневые, как древесная кора, волосы падали на плечи, отражая тусклый свет ламп, а тоненькие пальцы скользили по струнам так бережно, будто она боялась причинить боль самому воздуху. Ниль не знал ее имени, но почувствовал, что в этой музыке есть нечто, к чему он сам стремился, и чего, вопреки стараниям, никак не мог достичь. Не техника, а какая-то беззащитная невинность, от которой неотвратимо щемило в груди. Юноша замер на верхней ступени, не решаясь ни двинуться, ни даже вдохнуть – лишь бы не нарушить хрупкое течение прелестной мелодии. И впервые за долгое время он ощутил себя не музыкантом, а обычным слушателем, которому выпал шанс стать свидетелем маленького чуда.
– Вы тоже это слышите? – раздался тихий женский голос. Юноша удивленно моргнул.
– Простите?
– Пение. Словно арфа взывает к нам, раскрывая свои секреты.
Перестав играть, девушка подняла голову, и их взгляды встретились. Кожа ее оказалась светлее самого свежего молока, а лицо отличалось тонкостью и правильностью, будто было создано рукой мастера, знающего тайну самой красоты.
– Мне по душе бывать здесь в одиночестве. Тогда арфа раскрывает себя полнее. Ее голос словно выливается за пределы Академии.
При виде нее Ниль так и замер, потеряв дар речи, но спустя несколько мгновений все же взял свое волнение в узду.
– Прошу прощения, что нарушил ваше уединение… Я… не желал тревожить ваш покой, – поспешил он к выходу, но девушка тотчас его окликнула.
– Нет-нет, что вы, я всегда рада слушателям! Тем более, что мы с вами, кажется, еще не удостоились чести знакомства. Меня зовут Мэллóди Лонгсье́рро.
Юноша обернулся и, неловко поклонившись, представился, чем невольно заставил Мэллоди улыбнуться.
– Какое необычное имя, Никкель. – Будто звон монетки, упавшей на мощеную мостовую. Должна признаться, я уже имела случай видеть вас, играющего на скрипке во дворе. Вы… делаете это не так, как все остальные.
– Возможно, потому что я не умею иначе, – попытался засмеяться он, но горло предательски сжалось. – Но моя музыка не жалуется. Быть может, потому что связана со мною узами принадлежности.
Прелестное лицо девушки омрачила тень.
– Музыка никому не принадлежит, в особенности тем, кто умеет извлекать из нее самые чистые звуки.
– Как же тогда именовать того, кто сложил мелодию, если не творцом?
– Посредником, – без заминки ответила Мэллоди. Ниль смущенно улыбнулся, опустив голову.
– Простите мою неотступность, но я склонен именовать себя творцом, если не всеобщей гармонии, то хотя бы частицы прекрасного. Если я не могу контролировать собственную жизнь, то желаю взять под контроль хотя бы малую ее часть.
– Вы говорите искренне, и это достойно уважения. Уверена, вас ждет блистательное будущее, синьор Паганьос. Но будьте осторожны: музыка – капризное существо. Она не прощает тех, кто перестает ее любить.
Эти слова осели в его памяти дрожащей нотой, затерявшейся в тишине после последнего аккорда. Порой я все еще слышу их – тихие, едва ощутимые, как эхо, блуждающее в глубинах его сознания. Когда за окном шепчет ночная гроза, или когда легкая меланхолия захватывает его душу в плен. Во взгляде Мэллоди было что-то до боли родное, нечто, что тогда, на ступеньках концертного зала, позволило Нилю понять: вся его жизнь была лишь ожиданием этой встречи. Встречи, которая изменит его судьбу навсегда.
Он вышел из зала так же тихо, как и вошел. Дверь сомкнулась за его спиной, и привычные звуки академии вернулись на свои места. Все казалось прежним – коридор, лампы, шаги, – и лишь странное ощущение не отпускало его, будто внутри продолжало звучать то, чему он пока еще не придавал значения. Позже юноша осознал, что тот вечер свел его не с простой ученицей, а с дочерью самого директора Академии, синьора Тадде́оса Лонгсьерро – человека с суровым взглядом, горделивой осанкой и походкой, будто вычерченной по линейке. Увы, он был одним из многих профессоров, что невзлюбили Ниля за его своевольный нрав и за дерзкое стремление сочинять произведения по велению собственной воли, а не указаниям наставников.
Говорят, у каждого музыканта наступает миг, когда не он находит музыку, но она – его. Для Ниля этот миг настал в тот миг, когда он услышал звучание арфы Мэллоди Лонгсьерро. Она была первой, кто заставил его слушать. Его Музой, его тайной – идеальным звучанием, что он хранил в своем сердце. По крайней мере, так ему казалось тогда. С тех внутри Ниля поселилось нечто странное. Нечто, что теперь, после всего, через что мы с ним вместе прошли, я могу с уверенностью назвать «любовью». После той встречи несколько дней он не мог играть. Смычок дрожал в его руке, как перо на ветру, а все его мысли постоянно возвращались кней – к девушке, чей голос звучал тише дождя, но глубже любого оркестра. Юноша стал искать ее во всем: в отражениях окон, в пении хора, в тонком шлейфе духов, исчезающем в коридорах Академии. В его игре, некогда неуверенной и робкой, возникла томительная нежность – та, что живет в человеке, утратившем нечто дорогое, едва успев это обрести. Он впервые ощутил, что музыка может быть не величественной, а хрупкой – и что к ней можно не только стремиться, но и прислушиваться. Быть может, тогда я бы не ощутила зарождающейся в воздухе фальши, но теперь, глядя на это из настоящего, я ясно вижу: он приписывал этой девушке слишком многое, позволив ей занять то место, которое не могло принадлежать ей по праву.
Но чем сильнее он привязывался к Мэллоди, тем яснее понимал, что ее свет, как, впрочем, и рука, принадлежали другому. Слухи в академии «Делле Арти» распространялись быстрее, нежели звук в пустом коридоре, – и все же Никкель упорно отказывался им внимать. Пока однажды не увидел, как Мэллоди, улыбаясь своей мягкой, чуть задумчивой улыбкой, идет под руку с Руэном – тем самым, чьи регулярные высмеивания превратили жизнь Ниля в сущий кошмар.
С того дня его надежда стала таять, как свеча, брошенная на подоконнике. Но его притяжение к музыке лишь окрепло. Он более не искал Мэллоди среди лиц – вместо этого он вновь и вновь возвращался к одному и тому же звучанию, пытаясь удержать в нем то чувство, которое не осмеливался прожить вслух. Музыка стала для него формой молчания, в которой юноша мог существовать, не объясняясь и не отвечая. Он не искал в ней утешения – лишь прятал в звуке то, чему не находил слов.
И так день за днем, ночь за ночью призрачный образ его новой Музы незримо проникал в его звучание, сливаясь с ним воедино. Никкель мог часами сидеть на крыше мастерской, задумчиво перебирая струны, а в голове его звучали ее мягкие слова и ее арфа, что некогда околдовала его душу. Со временем его игра изменилась, потеряв былую робость. Его интонация обрела решимость, а рука все увереннее сжимала смычок, не боясь даже самых безумных экспериментов. Каждая нота словно обнажала, что есть нечто более, чем безупречный ритм и академическая точность. Постепенно в Ниле зародилось новое чувство, странное, почти непостижимое, но отнюдь не немощное. То была не тоска и не скорбь, а страсть к музыке, которая понемногу заполняла его жизнь, вытесняя все остальное.
Будни Никкеля текли в однообразных, почти священных ритуалах: он опускался на каменную лестницу в холле Академии, проводил смычком по струнам своей старой, изношенной с годами скрипки и вновь и вновь пытался постичь, как довести их до совершенства. В каждом этюде он искал свободу: каждую шестнадцатую ноту, каждый штрих, каждый подъем и спад он пытался превратить в экспрессию, что возвышалась над привычными скрипичными канонами. Но однажды в тот самый светлый период года, когда воздух казался прозрачным, а мир – устойчивым и доброжелательным, словно впереди не могло случиться ничего по-настоящему дурного, течение его привычной рутины прервало неожиданное событие, которое определило всю его дальнейшую судьбу.
Двор академии «Делле Арти» был полон прилежных учеников, ищущих милости наставников, и отстающих, стремящихся удержать свое место в стенах этого строгого, но славного учреждения. Кто-то бренчал на лютне в тени цветущего тёрна. Кто-то с жаром спорил о тональностях, и лишь Ниль стоял у кованой ограды, вчитываясь в ноты с такой сосредоточенностью, будто пытался заглушить птичьи трели, что звенели над садом куда свободнее, чем этот новый этюд. Это было сочинение профессора Проспе́рро, написанное в образцовой академической манере. Мастер дал его Нилю в надежде улучшить его технику игры, приблизив к так называемому «идеалу». Но на деле, учить здесь было почти нечего: всего десять тактов, одна сквозная кантилена, пронизывающая весь этюд, и две репризы, оформленные сдержанным диминуэндо. Мелодия держалась на устойчивом гомофонном изложении с явным отсутствием воображения. Порой Никкеля поражала та отстраненность, с которыми современные маэстро обращались с музыкой – словно с давно выученной наизусть песней, в которую нельзя вплести ни единого нового слова. Но ведь именно в этом вся суть. Шедевры рождаются не из простоты и стремления к знакомому, а когда ты осмеливаешься шагнуть за грань дозволенного – туда, где начинается неизведанное, пугающее, но по-настоящему живое. Вот если бы в первом такте ввести пару трелей, перестроить метр на двенадцать восьмых, проведя основную тему с восходящей секвенцией на три октавы… Тогда динамика станет более выразительной, а напряжение в верхнем регистре даст нужный эмоциональный вспле…
– Как ты это делаешь?
Никкель опустил смычок и обернулся, опешив от звука знакомого женского голоса. Здесь, при свете дня, на виду у всей Академии он никак не ожидал, что Мэллоди подойдет к нему так непринужденно, как если бы они были лучшими друзьями.
– Прошу прощения?
– Эти воздушные, свистящие звуки. Как ты играешь ноты так, чтобы они звучали, словно эхо еще не родившегося птичьего напева?
– Ох, это… На самом деле, это очень просто. Нужно лишь отпустить пальцы на струны, но не прижимать их к грифу.
– Но тогда звук будет звучать не полностью, – непонимающе склонила голову девушка.
– А кто сказал, что он должен быть полным? Мы просто привыкли так играть, но это не закон, а всего лишь обычай.
Ниль вдруг запнулся, пожалев о том, что не удержал свои дерзкие мысли при себе. Но обернувшись к Мэллоди, он с неожиданной ясностью понял: она не принадлежала к числу тех, кто мыслит узко и судит поспешно. Она не осуждала его и не смеялась, а лишь заинтересованно разглядывала, как головоломку, которую никто не в силах был разгадать.
– А вы весьма интересный человек, синьор Паганьос. Быть может, когда-то я тоже смогу придумать столь необычайный способ исполнения.
– Судя по вашей игре, у вас есть для этого все шансы.
Мэллоди застенчиво улыбнулась, опустив глаза. Как же они были прекрасны! Томные, выразительные, яркие, того прелестного оттенка зеленого, что ныне дышит в молодых стеблях и прячется среди цветущих ветвей. Эта девушка и вправду была похожа на солнечный луч, что способен растопить даже самые замерзшие сердца. Однако Никкель не знал, как вести себя в присутствии этого света. Несколько мгновений он переминался с ноги на ногу, тщетно подыскивая слова. Не для признания, но для просьбы, которую вынашивал в душе уже не первый месяц. Юноша давно мечтал предложить прекрасной арфистке составить ему компанию на грядущем Балу Весеннего Благозвучия. Он знал, что Мэллоди, должно быть, пообещала свою руку Руэну. Директор Лонгсьерро наверняка свел ее с ним ради пожертвования Академии, обещанного ему весьма состоятельной семьей жениха. Но все же в груди Никкеля затаилась крошечная песчинка надежды: а что, если она согласится?
– Кажется, – мягко начала Мэллоди, заметив его нерешительность, – вы хотели мне что-то сказать?
– Я… Нет. То есть, да. Просто я подумал… Возможно, мои слова покажутся дерзкими, и если так, прошу простить мне мою смелость. Но ежели нет, осмелюсь спросить: не окажете ли вы мне чести, коль еще не связаны иным обещанием…
– Что здесь происходит? – прервал его голос, нарушив гармонию момента.
К паре подошел Руэн в безупречно сидящем бордовом камзоле, с ухмылкой, в которой не было ни грамма добродушия. За его спиной тотчас выросли трое юношей – вечные поборники его самолюбия.
– Мэллоди, душа моя, я обыскал все здание в поисках тебя. А ты, оказывается, здесь – в обществе нашего музыкального дарования, – он протянул Мэллоди стебель лилового первоцвета, скользнув по Нилю взглядом такой надменной холодности, будто разглядывал насекомое на носку своего начищенного ботинка. – Неужели он решил потешить тебя своей «симфонией разъяренных котов»?
– Не будь столь строг, Руэн, – сказал один из его приятелей с вечно взлохмаченной челкой. – Наш доблестный Ноль – единственный из музыкантов, чей инструмент стенает жалобнее, нежели он сам. Такой чести заслужить нужно.
Юноши громко рассмеялись, и Руэн не замедлил присоединиться к ним. Его смех был резок, словно хруст треснувшего смычка – такой неприятный, скрежещущий звук, от которого рука Ниля непроизвольно сжалась в кулак. Руэн подошел ближе и окинул юношу внимательным взглядом, словно рассматривал редкий экспонат за стеклом витрины антикварной лавки.
– И все же не могу не восхититься твоим упорством, Паганьос. Каждый раз, когда ты берешь в руки скрипку, ты искренне веришь, что это искусство. Будто вычурное звучание и вымышленные росчерки смычка способны заменить положение в обществе. Это даже можно было бы назвать трогательным, если бы это не было столь жалко.
– Руэн, не нужно. Не здесь, не перед всеми… – выступила вперед Мэллоди, но он небрежно остановил ее рукой.
– Ну что ты, дорогая. Истинный маэстро должен привыкать к вниманию публики, ведь именно за счет нее и рождается слава. А наш юный скрипач, как мне кажется, именно к ней и стремится. Или я заблуждаюсь? До меня, впрочем, дошел слух, что ты по ночам упражняешься в одиночестве в старом зале, где скитаются одни лишь призраки прошлого. Говорят, оттуда сбежали все крысы, спасаясь от твоих импровизаций. А как же простой люд? Отчего ты ему не играешь? Неужто тебе нужна публика из мертвецов, чтобы наконец-то заставить внимать твоей музыке?
Никкель медленно опустил взгляд. В его червлёно-карих глазах зияла странная пустота, как будто в них угасло нечто большее, чем просто терпение. Он ощутил, как теплый утренний воздух перехватывает дыхание, когда смех сверстников раскатился по двору гулким эхом. Они окружили его, как хищные птицы, ловя каждый взгляд. Но в этот раз он не намерен был прослыть легкой добычей.
– Может быть, – ответил он тихо. – По крайней мере, мертвецы не боятся услышать то, что живые оценить не в силах.
Юноши неожиданно смолкли. Где‑то над крышей вспорхнула стайка перепуганных птиц. Тишина разлилась по воздуху, как порыв предгрозового ветра, окатив присутствующих холодом, в котором чувствовалось предвестие беды.
– Ты что же это, – угрожающе приблизился Руэн, – намекаешь, что твоя «волшебная» музыка слишком возвышенна для нас, простых смертных? Что мы все слишком грубы и неотесанны, чтобы понять то, что ты извлекаешь из этой рассохшейся деревяшки? Это даже на инструмент не похоже.
– Эй, отдай!
Он выхватил из рук юноши скрипку так резко, что тот не успел воспрепятствовать.
– Так, значит, это она – та самая избранница, которая, по слухам, раскроет миру новые горизонты прекрасного? Гриф совсем стерся, лак поблек. Неужто твое вдохновение питается ветхостью?
Ниль подался к Руэну, но тот бросил инструмент приятелю.
– Вид у нее еще печальнее, чем у виолончели маэстро Альберони, что давно утратила и голос, и достоинство – как и ее владелец.
– Осторожно, вы ее повредите!
Юноша с взлохмаченной челкой передел находку другому, а тот – бросил ее обратно Руэну прежде, чем Никкель успел до него добраться. Мэллоди, с тревогой следя за происходящим, решительно сделала шаг вперед.
– Господа, это уже переходит границы дозволенного! Вы ведете себя недостойно! Если вы немедленно не прекратите, я буду вынуждена позвать директора!
Но Руэн лишь снисходительно усмехнулся.
– Не стоит тревожиться, душа моя. Мы просто любуемся. Ведь это – подлинный артефакт минувших лет. Где нынче сыщешь нечто столь же уникальное в своем убожестве?
– Прошу, верните. Этот инструмент мне дорог, как память. Его сделал для меня дедушка.
– Неужели? – вскинул темную бровь Руэн, перехватив скрипку в воздухе. – Что ж, в таком случае, ее ветхость вполне объяснима: каков мастер, таково и творение.
Лицо Никкеля исказила гримаса злости.
– Не смей о нем так говорить! Он был лучшим мастером в Генуе!
– Вот именно –был. Теперь он, наверняка, давно сменил резец на клюку, если и ту удержать в состоянии.
Юноши разразились оглушительным хохотом, и Мэллоди, не в силах более терпеть, отправилась на поиски отца. Руэн бросил инструмент одному из друзей. Тот, с нарочитой грацией, подбросил ее в воздух и перекинул другому, а он – с ленивой небрежностью – вернул ее обратно Руэну.
– Или же он променял стамеску на кружку граппы 4[1]– дешевой, как и его слава? Не диво, что теперь никто не покупает его работы: кому нужны корявые музыкальные обрубки мастера-пьяницы?
Ниль сжал кулаки так крепко, что ногти впились в ладони, оставляя болезненные полумесяцы. Внутри него что-то треснуло, словно все приглушаемые ранее эмоции лопнули, как сорвавшиеся струны, которые были натянуты слишком долго. Не проронив ни слова, он шагнул вперед и со всей силой ударил Руэна в лицо. Мир качнулся у того перед глазами, кровь брызнула из носа. Брюнет потерял равновесие и рухнул навзничь. В этот момент скрипка выскользнула на землю и треснула под весом навалившегося на нее сверху тела Руэна. Во дворе повисло тяжелое молчание.
– Что ты наделал?.. – опустился на колени Никкель, едва сдерживая подступающие к глазам слезы. Он вдруг ощутил резкую боль в груди, как если бы само сердце юноши раскололось вместе с лакированной древесиной.
–Я наделал? – резко поднялся Руэн. – Ты сам повинен! Если бы не ты, я бы не оступился! Я же не желал ее ломать!
Обечайка треснула, гриф раскололся пополам, головка откололась. И если мелкие повреждения еще поддаются починке, то раскрошившуюся на множество мелких фрагментов деку уже ничем не исправишь. Ниля захлестнуло отчаяние, темное, сырое, как стены этого холодного во всех отношениях здания, что должно даровать людям любовь к прекрасному, а не лелеять жестокость тех, кто прячет ее под маской благовоспитанности.
– Ты…
– Что за гомон нарушает покой Академии?
У цветущей арки входа показалась фигура директора, за которым поспешно следовала Мэллоди.
– Что здесь произошло?
– Он ударил меня, маэстро! – тут же закричал Руэн, прижимая к кровоточащему носу платок. – Прямо на глазах у всех! Вот, убедитесь сами!
Директор угрюмо повернулся к Нилю.
– Это правда?
– Синьор, уверяю вас, я бы ни за что не позволил себе подобной вольности, но он меня спрово…
– Меня не интересуют оправдания. Я спрашиваю: это правда?
Никкель перевел взгляд на встревоженную Мэллоди, чья рука нервно сжимала складку платья. На Руэна, разыгрывающего роль униженного страдальца, и понял, что смысла перечить нет. Бессмысленно что-либо объяснять, ведь правда в этих стенах не имеет веса. В спорах между такими, как он, и знатными вельможами, вроде Руэна, преподаватели всегда отдадут предпочтение вторым.
– Да, – выдохнул он.
– А что произошло с вашим инструментом?
– То было чистое недоразумение, синьор, – вмешался один из парней. – Мы лишь дурачились, не более. Когда Никкель нанес удар, Руэн оступился и рухнул прямо на скрипку. В этом не было злого умысла.
Мальчишки в камзолах согласно закивали, отчего руки Ниля задрожали от ярости. Он крепче сжал кулаки, дабы сдержать безрассудный порыв, но язык его воле не покорился.
– Это не правда! Они отняли у меня инструмент намеренно и хотели…
– Синьор Паганьос, – взглянул на него сурово директор Лонгсьерро из-под приспущенных очков, – в этом учреждении физическое насилие недопустимо, о чем вы прекрасно осведомлены. За нарушение норм предусмотрены строгие меры наказания.
– В таком случае, – вмешался Руэн, неожиданно быстро оправившись от потрясения, – предлагаю разрешить дело согласно установленным обычаям. Никкель принизил мои чувства и оскорбил честь на глазах у сокурсников, и, увы, я не могу ему подобного простить. Поэтому я вынужден вызвать его на музыкальную дуэль. Только он и я, скрипач против скрипача, два произведения, один исход. И пусть достопочтимая публика решит, кто достоин остаться в стенах Академии, а кто – покинет ее с позором поражения. Разумеется, если Никкель не страшится выступить во имя справедливости.
Лица всех устремились на Ниля. Директор медлил, быть может, не решаясь придать делу форму столь высокого суда. Сам же Никкель стоял ни живой, ни мертвый. Его отчаяние стало почти ощутимым, как запах распустившихся почек, что разливался по всему двору. Он знал, что музыкальная дуэль – это больше, чем обычное выступление. Серьезнее, чем любое иное испытание мастеров, потому что на ней решалось не просто наличие или отсутствие навыков у музыканта, а вся его судьба. Дуэли музыкантов – давняя традиция в стенах музыкальной академии «Делле Арти». Суть ее была проста: каждый из дуэлянтов должен сыграть на сцене перед всем учебным заведением произведение собственного сочинения и предоставить публике право решить: кто достоин аплодисментов, а кто – лишь горьких насмешек. Сегодня к этой традиции прибегают нечасто, однако несколько десятков лет назад это было делом почти священным. Молодые музыканты жили подобными поединками – не из-за денег или громкой славы, а ради того мгновения, когда зал замирает в благоговейной тишине… или разражается смехом, хлещущим похуже плети. Ниль прекрасно осознавал, что если не справится, то будет заклинен печатью позора на всю жизнь, обрекая на гибель все, что он любил и чем жил шестнадцать долгих лет. Однако, отступать было уже поздно.
Взглянув на обломки некогда любимой скрипки, сердце юноши сжалось от горечи, но он не отступил. Он больше не мог держаться в стороне и терпеть подобное пренебрежение. Вопреки внутреннему голосу, страху и здравому смыслу, Никкель больше не желал оставаться в тени.
– Я принимаю твой вызов.
Мэллоди удивленно ахнула, прижав ладонь в кружевной перчатке ко рту. Мальчишки же многозначительно переглянулись, едва силясь сдержать распирающее их ликование.
– Что ж, – откашлялся директор, – в таком случае, я выступлю в роли вашего маэстро-секундатора. Правила дуэли неоспоримы: на подготовку к выступлению дается три дня, ни часом больше и ни минутой меньше. В пятницу, в… – он бросил взгляд на часовую башню над главным входом, – ровно в девять утра вы оба обязуетесь представить на суд слушателей ваши лучшие творения. Но если хоть один из вас посмеет превратить это выступление в фарс, вы будете исключены, оба. Да победит тот, в ком музыка звучит чище гордости и громче страха!
С этими словами он взял дочку под руку и поспешил в академию, разогнав по классам нескольких учеников. Едва его худощавая, вытянутая фигура исчезла в дверном проеме, как Руэн, вытерев кровь с нижней губы, тотчас приблизился к Нилю.
– Итак, похоже, пора тебе подыскать иную скрипку, да получше, если только ты не стремишься стать посмешищем для всей округи. Можешь попросить помощи у некогда лучшего мастера-лютье Генуи. Если, конечно, твой дед нынче сможет тебе помочь.
Никкель с вызовом скрестил руки на груди.
– Не тревожься за меня. Мне не нужна помощь. Я сам сделаю себе инструмент.
Разговоры вокруг вмиг стихли. Словно по команде, мальчишки разом обернулись к Нилю, не веря своим ушам.
– Как? Своими длиннющими, крючковатыми пальцами?
– Видимо, разум его окончательно омрачился.
– Безумец! Настоящий Безумец!
Руэн же расхохотался, едва не опрокинувшись наземь. Довольный как никогда тем, что вероятность его победы резко возросла, он вытер с глаз слезы и облегченно выдохнул.
– Ладно, Ноль. Не неси вздор. Хоть я и не из тех, кто охотно идет на уступки, но честь для меня – не пустой звук. Я одолжу тебе одну из своих скрипок, – благо, у меня их множество, – чтобы ты мог выступить с достоинством. В противном случае директор Лонгсьерро исключит нас обоих, и тогда уже ее рука не достанется никому.
Лицо Ниля переменилось. Он удивленно заморгал, не зная, что ответить.
– Полно тебе. Будто бы я не видел, каким взглядом ты на нее смотрел. Желая подвести черту, скажу тебе сразу: Мэллоди будет моей. Ее отец раздумывает над нашим обручением уже не один месяц. Победа в этой дуэли – именно тот поворот, который сможет подтолкнуть его к верному решению, ведь Мэллоди, как истинное порождение музыки в человеческом обличие, будет отпущена отцом на весенний бал лишь с лучшим музыкантом Академии. И этим музыкантом буду я.
– Я не нуждаюсь в твоем попечении, – произнес Ниль со странным спокойствием. – У меня есть все, что нужно, чтобы создать скрипку, и это будет не простой инструмент, а точный, пронзительный, безупречный. Лучший инструмент, который вы все когда-либо видели и слышали.
Руэн замер на месте, смеряя юношу настороженным взглядом. Будто раньше он лишь допускал, что в Ниле может таиться безумие, но теперь… оно предстало перед ним во всей своей очевидности.
– Что ж. В таком случае, да победит сильнейший.
И компания однокурсников ушла, оставив Никкеля посреди двора, с сыплющимися на плечи лепестками тёрна и осколками разбитой древесины у ног. Я не была там лично, но вибрации прошлой жизни Ниля поселились во мне. Вибрации, что я слышу ныне, как шепот из прошлых веков. Я отчетливо помню его боль и воцарившееся в душе отчаяние, которое он испытывал при взгляде на обломки некогда любимого инструмента. Но также я помню то мятежное чувство уверенности, что охватило его, словно вспышка. Он опустился на корточки, провел пальцем по расколовшемуся грифу, чувствуя, как теплый мартовский ветер ласкает его кожу с той тихой, безмятежной лаской, что сейчас казалась почти издёвкой. Но в этом дуновении было нечто будоражащее. В тени деревьев или в глубинах самого мира звучал тихий, далекий зов. Словно где-то там, среди колышущихся анемонов и ласковых солнечных лучей, ему пела его новая, еще не сотворенная, но уже совершенная скрипка.
Глава 2. Allegro inquieto– рождение
Ночь стояла тяжелая и тягучая, словно патока. За узкими оконцами лютневой мастерской туман ворочался мягкими клубами, лаская резные ставни, будто желал подсмотреть за трудом Ниля. В крошечной комнатке, где пахло старым деревом и клеем, юноша склонился над верстаком. От коптящей лампы по стенам скользили дрожащие тени, и в их прихотливой игре Ниль казался то задумчивым ремесленником, то безумцем, одержимым невыполнимой идеей. Три дня он провел у столярного станка, сбивая пальцы в кровь, но, увы, все было напрасно: срок неумолимо истекал, а идеальный инструмент оставался лишь замыслом – неподатливым, как и сама древесина.
– Это просто ужасно! – Никкель в сердцах отодвинул собранную накануне скрипку, едва сдерживаясь, чтобы не разбить ее о каминную полку.
– Полно тебе, Ниль. Совсем недурно получилось, – поговаривал дедушка, кутаясь в плед на старой кушетке. – Я бы помог тебе с охотой, да только… кхе-кхе… сил нет. Времена нынче нелегкие, доход – скуден, а руки мои… давно уж не те, чтоб за резец браться. Эх, как жаль… кхе-кхе… мальчик мой, что я продал недавно свой последний инструмент. Если б знал, что он тебе понадобиться может, то придержал бы, не раздумывая. А теперь… кхе-кхе… увы, не знаю, чем могу быть тебе полезен.
Ниль грустно покачал головой, но постарался выдавить улыбку. Он поспешно оставил свое занятие и подкинул в камин несколько поленьев, чтобы дедушке стало теплее.
– Не волнуйся об этом. Твои заготовки очень помогают делу…
– Н-о-о-о? – приподнял седые брови тот, ощутив затерявшееся в тишине продолжение.
– Но… боюсь, этого недостаточно.
– Отчего же? Не каждый в городе может похвастать, что собрал такое добротное изделие всего за два с половиной дня.
– Проблема не в этом. Мне нужен не просто «добротный инструмент», а совершенный.
Взгляд старика смягчился. Он понимал, что его внук балансирует на краю пропасти, и может либо удержаться, либо сорваться в бездну, изменив свою судьбу навсегда. Он и впрямь стоит перед нелегким выбором, однако, по разумению мастера, юноша, несомненно, сам усложняет себе задачу. Мужчина подозвал внука к себе, утешающе приобняв за плечо.
– Никкель, тебе не нужно изобретать невиданное, чтобы… кхе-кхе… расположить к себе людей. Достаточно – поделиться с ними частичкой души через твою музыку.
– Я уже так делал, разве не помнишь? И каждый раз меня почитали безумцем, неспособным следовать академической выучке.
– Тогда, быть может, стоит попытаться еще?
– Что бы я ни предпринял, я в любом случае останусь для них презренным неудачником…
– Это мнение таких же шестнадцатилетних юнцов, как и ты, – махнул рукой дедушка. – Уверен, если ты сыграешь… кхе-кхе… одно из своих произведений людям высокого искусства, они обязательно оценят его по праву. Ну же, опробуй … кхе-кхе… инструмент, потешь старца.
Никкель опустил лицо на ладонь. Он ни на минуту не верил, что все обернется столь просто. Преподаватели музыкальной академии «Делле Арти» уже не раз слышали манеру игры Ниля, и ни разу даже не попытались ее понять, лишь бранили да порицали. Но слова дедушки были столь чистосердечны, а взгляд исполнен такой кроткой ласки, что это невольно растопило твердость юноши.
– Ладно, – выдохнул он, подняв со стола свежесобранную скрипку. – Как насчет кантилены?
Проведя по смычку куском канифоли, юноша опустил его на струны, которые он незадолго до того привел в должный строй, и извлек первую пробную ноту. Инструмент отозвался неуверенно – тихим, робким, дрожащим тоном, словно звук еще не успел закрепиться. Ниль нахмурился и попробовал еще раз. На этот раз струны отозвались чуть увереннее, но все еще сдержанно, без напора. Юноша закрыл глаза, позволив руке двигаться свободнее, и постепенно дрожь мелодии утихла, уступая место ровному, чистому тону. С каждым новым движением звук все креп, выправлялся, и вскоре по мастерской разлился благозвучный, но все еще хриплый строй. В нем уже слышалась не только робость, но и устойчивость, однако этому звучанию было далеко до того дерзкого вызова, в котором так нуждался Ниль.
Закончив резким финальным штрихом, юноша повернулся к старику, но тот лишь молча прищурился.
– Что ж, – протянул он наконец спустя долгую паузу, – не столь худо, как можно было опасаться. Но… кхе-кхе… быть может, стоит выбрать произведение помягче? Эти тонкие… кхе-кхе… визгливые нотки, которыми ты насытил свое произведение, признаться, терзают слух неподготовленным ушам.
– Но это не писклявые ноты, а флажолеты.
– Флажо-что? – переспросил старик, поправив обод очков.
– Флажолеты. Это тончайшие, почти призрачные звуки, извлекаемые из струн, когда пальцы лишь слегка касаются их, не прижимая к грифу. Я сам их изобрел.
– Ах, Ниль. Если бы ты больше… кхе-кхе… внимания уделял простой классической технике, а не придумыванию несуществующего, твоя музыка… кхе-кхе… нашла бы отклик во многих сердцах.
– Но музыка не должна быть простой! Это не правило, которое можно выучить раз и навсегда. Она складывается из решений и ошибок, а не из разрешенных приемов. А от меня ждут, чтобы я играл осторожно, будто любое отклонение опасно.
– Всякое искусство нуждается в границах, иначе оно погибает в собственной вольности. Я лишь хочу… кхе-кхе… чтобы ты не потерял себя. Музыка, что не знает меры, может сжечь своего создателя.
– Быть может, это так, – медленно опустил на комод инструмент Никкель, – но я все равно не желаю быть связан. Я отказываюсь следовать классическим канонам, которые лишь сдерживают развитие искусства, стесняя его в рамках простоты. Если музыка – это пламя, пусть же она сожжет меня дотла. Уж лучше прослыть безумцем и изгоем, чем придать самого себя.
Дедушка раскрыл было рот, намереваясь что-то добавить, но осознав, что вера внука в собственную игру сильнее любых доводов, отступил, и со словами «как знаешь, мой мальчик», устало побрел в спальную, оставив Ниля наедине с судьбой. Впрочем, Никкель не стал долго терзаться по этому поводу, ведь музыкальная дуэль назначена на завтрашнее утро, а вечер уже неумолимо сгущался за окном.
Не теряя ни минуты, юноша немедленно вернулся за верстак, и мастерская вновь наполнилась тихим, размеренным шорохом рубанка. Юноша работал быстро, но не суетливо: в каждом его движении чувствовалась напряженная собранность. Постепенно темнота снаружи сгущалась. Клубы вечернего тумана ползли меж домов, затягивая переулок молочной дымкой. На улице вспыхнули редкие огни масляных фонарей. В окно потянуло запахом зарождающегося дождя, и в этом теплом сквозняке, смешанном с сыроватым дыханием земли, таилось слишком много намеков на грядущие перемены. Намеков, которые Ниль, сосредоточенный на мягком сопротивлении древесины, не готов был уловить.
Он выводил линии, подправлял изгиб деки, проверял толщину стенок, не щадя ни сил, ни сна. Но как юноша ни старался, скрипка упорно не желала выходить за рамки «обычного». Эфы получались неравномерно изогнутыми, искажая акустический баланс. Лак ложился неровно, а из-за неправильно установленной душки звук у инструмента получался глухим и хриплым: Нилю явно не хватало мастерства, но он, ведомый юношеским упрямством, не желал того признать.
К трем часам ночи Никкель обессилел от усталости. Свет лампы расплывался в его глазах зыбкими бликами, пальцы дрожали, а руки постепенно переставали слушаться. Не выдержав тяжкой муки, юноша в гневе схватил свежую заготовку и швырнул ее в камин. Пламя охотно приняло древесину, взвиваясь алыми языками, и скрипка погибла, едва успев родиться. Следом за ней полетели и чертежи: по полу, по столу, вихрем закружившись в воздухе, словно снежный шквал из рваных обрывков бумаги.
– Все тщетно! – прохрипел он, упав на колени. – Я стараюсь изо всех сил, но этого все равно недостаточно! Я не могу уступить победу этому заносчивому выскочке! О, милостивый Создатель! Я готов пожертвовать всем, что у меня есть, лишь бы выиграть этот проклятый спор! Всем, что угодно… Всем…
Словно устрашившись его мольбы, огонек в лампе на столе погас, погрузив комнату в абсолютную темень. Тишина опустилась на плечи юноши почти осязаемо. Не пустая, не скорбная. Живая. Будто кто-то невидимый вслушивался в его слова. Словно кто-то незримый стоял за его спиной, затаив дыхание. Где-то в глубине мастерской скрипнула доска, и этот внезапный звук заставил Ниля напрячься. Брошенный на комод смычок вдруг едва ощутимо дрогнул, и в ту же секунду возле кресла мелькнула тень. Слева, справа, у станка, возле камина… Юноше неожиданно почудилось, что в этой мастерской он больше не один. Резко подавшись назад, он нащупал на столике лампу и зажег ее, но тут же едва не выронил, столкнувшись взглядом с темным, костистым лицом.
– Господи Всевышний! Что вы здесь делаете в столь поздний час?!
– Доброй ночи, юный мастер, – заговорил мужчина с легким чужеземным акцентом. – Прошу простить мою неучтивость. Я вовсе не намеревался вас напугать.
– А между тем именно это вы и совершили! Разве вас не наставляли, что не подобает столь бесцеремонно вторгаться в чужие владения?
Незнакомец мягко улыбнулся, блеснув белоснежно-белыми зубами. От этого Никкелю стало не по себе. Слишком уж странным казалось это лицо, на котором, помимо ярких глаз и зубов, не проступало ни единой черты. Кожа мужчины была столь темна, будто он только что вышел из самого сердца мрака.
– Едва ли это можно назвать вторжением, ведь дверь в ателье открыта. Я лишь внял вашему зову, полагая, что, быть может, здесь нуждаются в помощи.
Дверное полотно тихо скрипнуло, словно вторя рассказу мужчины. Ниль обернулся, и с изумлением увидел распахнутую дверь, за которой едва слышно моросил дождь. Странно… Он был почти уверен, что запер ее, прежде чем приступить к работе. Однако усталость его была столь велика, что ручаться за это с полной уверенностью он не мог. Постаравшись обуздать волнение, юноша опустил лампу и пристально вгляделся в незнакомца, чей облик наводил на мысль о пришельце из иного столетия. Подобное ощущение создавал его длинный черный плащ с высоким, плотно облегающим воротом, а также диковинная шляпа, вытянутая вверх ровным, прямым столбом. За всю свою жизнь Никкелю не доводилось видеть столь странного облачения, впрочем, как и цвета кожи, что безошибочно свидетельствовало о заморском происхождении гостя.
– Кто вы?
– Никто. Всего лишь Путник, – поклонился неизвестный, изящно приподняв шляпу-цилиндр. – Не бойтесь. Я не плут, не сумасшедший и уж тем более не душегуб. Всего лишь странствующий Покровитель искусства и Хранитель совершенства. А судя по всему, – огляделся он, сверкнув белозубой улыбкой, – здесь есть к чему прицениться.
Ниль облегченно выдохнул, закрыв входную дверь. Покупатели в мастерской нынче также редки, как проблески самостоятельного мышления среди послушников Академии. Негоже прогонять хотя бы одного из них. Быть может, это их с дедушкой единственный шанс получить хоть какой доход в текущем месяце. Тем временем Путник прошел вглубь ателье с такой грацией, будто его ноги и вовсе не касались пола. Он окинул взором стены, склонился над верстаком, провел длинным черным пальцем по разбросанным на столе чертежам, один из которых заинтересованно поднял.
– Прошу простить меня за излишнюю вспыльчивость… – начав было Ниль, неловко поднимая эскизы. – День нынче выдался крайне трудным, но, быть может, мне удастся предложить вам нечто достойное. Позвольте осведомиться, синьор: что именно вы изволите коллекционировать?
– Увы, это решение отнюдь не от меня зависит.
– А от кого же?
– От того, кто или что попадется в пути. Вижу вы, милейший, – повернул он к нему помятый рисунок, – стремитесь создать скрипку. Да не простую: совершенную. Такую, что заставит всех других умолкнуть в благоговении. Разрешите поинтересоваться, что толкнуло вас на столь отчаянную работу? Суетная гордость? Ревность? Или, быть может, желание оставить след в истории?
Никкель застыл, растерянно разинув рот. Он не мог понять, каким образом иностранец обо всем прознал. Видимо, обилие чертежей и разбросанных скрипичных заготовок не слишком способствовало сохранению тайны его замыслов.
– Я хочу… Мне нужно выиграть спор.
– Ах, споры, пари, состязания… – негромко рассмеялся Путник, и смех его был тонким и легким, подобно перезвону стеклянной гармоники. – Вечный двигатель человеческих страстей. Однако, осмелюсь предположить, юный мастер, что вы стремитесь не только к победе. Вы жаждете признания, хотите заставить мир склонить перед вами голову. И знаете, в этом нет ничего предосудительного. Но путь, который вы избрали, тернист, а время, увы, не на вашей стороне.
Мужчина говорил мягко, неторопливо, и в некотором роде даже музыкально. В его голосе скользила старая манерность, как будто он сошел с гравюры ушедшего семнадцатого века, а не переступил порог забытой мастерской. Он задержал на Никкеле взор огненно-янтарных глаз, после чего неторопливо обернулся к чертежу.
– Ваши эскизы недурны, но чересчур грубы и прямы. Им не хватает изящества. Поэтому и заготовка ваша хрипит в пламени, как безголосая певица.
– Вы что же, синьор, поучать меня пришли? Так у меня и без вас хватает учителей, да только проку от них мало.
– Вы о своем многоуважаемом nonno5[1]