Читать онлайн Человек проживший тысячи жизней. Книга 1. Треснувшее стекло бесплатно
- Все книги автора: Асхат Гадеев
Глава
Глава 1. День, когда треснуло стекло.
Дождь не шёл – он хлестал по подоконнику, как пьяный дворник, с тоскливой злостью шаркающий мокрой шваброй по грязному полу неба. Алексей стоял у окна, сжимая в руке кружку. Чай в ней остыл, покрывшись плёнкой, похожей на глаз мертвой рыбины. За спиной клокотала жизнь их двухкомнатной берлоги: из телевизора вырывался истеричный смех – такой же фальшивый и навязчивый, как у пианиста в немом кино, который пытается звуками склеить разваливающийся на плёнке сюжет. Алексей поймал себя на мысли, что и его собственная жизнь в последние годы напоминает это чёрно-белое немое кино, где все эмоции лишь дешёвый, наложенный сверху звук. Пахло подгоревшим хлебом – не едой, а памятником чьей-то забывчивости. Дашенька, их трёхлетняя дочь, капризничала, и её плач был похож на скрип ржавой качели во дворе – монотонный, выматывающий душу.
– Лёш, ты в этом мире вообще? Или уже там, в своих облаках? – голос Кати пробился сквозь кухонный грохот. Он был негромким, но таким, каким бывает звук рвущейся материи – тихим, но необратимым. Алексей медленно обернулся.
Она стояла в проёме, прислонившись к косяку, будто держась за последний столб в тонущем доме. Растёртый халат, тряпка в руке. Её глаза, когда-то напоминавшие свет в окне на другой стороне реки, сейчас смотрели на него, как на неоплаченный счёт. Пусто и требовательно.
– Я здесь, – выдавил он. Его собственный голос прозвучал сипло, словно он всю ночь не кричал, а молчал, и от этого молчания сорвался.
– Полка, – сказала она, отчеканивая слово, будто забивая гвоздь. – В ванной. Месяц уже болтается, как пьяный на фонаре. Ты что, смотришь на неё каждый день и не видишь? Или тебе уже всё равно?
Он кивнул, глядя не на неё, а на пятно от кофе на столешнице. Оно расползалось, как контуры чужой, враждебной страны на старинной карте.
Жизнь Алексея была таким же пятном. Ему тридцать семь. Он был старшим менеджером в фирме «Акватория», торговавшей трубами и кранами для чужого счастья. У него была жена, дочь, ипотека, на которую они с Катей были посажены, как каторжники на цепь, и седина у висков, проступившая внезапно и обильно, будто пепел от сгоревшего где-то внутри пожара. Он не страдал. Он просто изнашивался, как линолеум в этом коридоре, тускнея и стираясь в узкой полосе от двери кухни до двери в туалет.
В офисе в понедельник стоял свой, особенный смрад – запах дешёвого кофе, пыли из принтера и несбывшихся амбиций, кислящий, как пропотевшие носки. На планерке Владимир Сергеевич, их начальник, человек с лицом уставшего бульдога и душой рекламного буклета, опять метал громы про «командный дух». Алексей смотрел на его двигающийся рот и вдруг, с леденящей ясностью,узнал следующую секунду. Он не подумал, он увидел её, как уже отснятую плёнку: «…не надо бояться выходить из зоны комфорта!»
– …и не надо бояться выходить из зоны комфорта! – гаркнул Владимир Сергеевич, и его лицо сложилось в ту самую, уже виденную Алексеем, гримасу триумфа.
У Алексея свело желудок. Это было не дежавю. Дежавю – это смутный призрак. Это же было чётким, как отпечаток на стекле. Он помнил, как луч света из щели в жалюзи упадёт точно на крошку от печенья рядом с клавиатурой Маши. Помнил, как она поперхнётся в этот момент. И вот – луч лег, как стрела, Маша закашлялась, хватая за горло.
Кровь ударила в виски. Что-то здесь было сломано. Не в мире. В нём.
Вечером, в метро, его прижали в угол вагона, как вещь в переполненный чемодан. Воздух был густым, как холодец, и так же дрожал от вибрации. Он ухватился за поручень и уткнулся взглядом в чью-то куртку, дешёвую и безликую, как дерматиновый саван. Потные капли скатывались по шее под воротник. И тут – не звук, а ощущение. Тот самый «щелчок». Будто в голове у него два зеркала, стоявших криво, вдруг сошлись с сухим, костяным хрустом в идеальную параллель.
Перед глазами не картинка, а полнота жизни, ворвавшаяся обрывком чужого, но его собственного, дня. Он не стоит, а сидит. На бёдрах давит шов сиденья. На плече тяжелеет голова Кати. Она спит. В руках у неё, даже во сне, зажат потрёпанный букет ромашек и каких-то жёлтых цветов, от которых пахнет пыльцой и дальними полями. У него на коленке – заплатка на старых джинсах, он помнит её шершавую текстуру под пальцами. Они едут с дачи, которую снимали всё то лето. Усталость сладкая, костная, и тишина между ними – не пустая, а полная, как доверху налитый стакан.
Его бросило в жар, будто в подвал, где он стоял, вдруг хлынул пар из прорванной магистрали. Он зажмурился. Открыл глаза. Он стоит. Рядом не Катя, а незнакомый мужчина с телефоном. Никаких цветов. Никакой дачи. Та дача была. Он звал её тогда, весной, а она отказалась, сказав, что работа – как беспризорник, которого нельзя оставить одного.
Но эта память… она была плотнее, реальнее сегодняшнего утра. Он помнил запах её загорелой кожи, смешанный с пыльцой. Это был не сон. Это был кусок его. Вырванный и потерянный.
Дома он молчал, как партизан на допросе. Смотрел на Катю, суетящуюся у плиты, и её реальное, усталое лицо казалось плохой копией с того, спящего в метро. Копией, на которой всё перекошено и испачкано.
Ночью он лежал, глядя в потолок, и слушал тиканье своих мыслей, похожее на звук падающих в пустоту капель из неплотного крана. «Щелчок» повторился слабее: мелькнуло, как он пьёт коньяк с другим человеком, соглашаясь на рискованную работу. Мелькнуло, как он не опаздывает на то свидание, после которого они с Катей разлетелись, как осколки одной тарелки. Осколки. Все вокруг было осколками, а целого он не видел давно.
Он решил, что его мозг, наконец, сдался под гнётом этого линолеумного ада. Что нейроны, десятилетиями питавшиеся пылью офисных кондиционеров и паром от чайника в кулере, взбунтовались и решили устроить себе яркие, прощальные галлюцинации перед окончательным отключением. Ведь так и начинается шизофрения, не правда ли? Сначала – безобидные дежавю. Потом – голоса, которые на самом деле твои же мысли. Потом – яркие картины из несуществующих жизней. А финал предсказуем: белые стены палаты, химический туман в венах, превращающий тебя в овощ, и тихий, методичный распад личности, день за днём, пока от «Алексея» не останется лишь пустая оболочка, которой кормят с ложки. Его ждала не смерть, а что-то хуже – пожизненная ссылка в сумеречную зону собственного рассудка, где реальность навсегда смешается с бредом. Он уже почти смирился с этим диагнозом, мысленно примеряя на себя амплуа тихого, безвредного безумца в глазах Кати и коллег.
Пока не случилось ЧП.
В пятницу на складе, в этом царстве картона и тусклых ламп, лопнула старая труба. Не протекла – взвыла, выплюнув ржавый фонтан прямо на груду итальянских смесителей, блестящих, холодных и безупречных, как инструменты на стерильном лотке в дорогой клинике. Началась беготня. Владимир Сергеевич орал, размахивая руками, как мельница на ветру. Алексей, пытаясь помочь, поскользнулся на хлёсткой, холодной жиже и полетел вперёд, в яркую белую вспышку боли, когда его висок встретился с бетонным выступом.
Тьма. И не щелчок, аудар, глухой, всесокрушающий, будто где-то в основание мира ударил колокол, отлитый из чугуна.
Он открыл глаза. Он сидел за своим столом. Монитор тихо шипел той же экселевской таблицей. За стеной бубнил знакомый голос. Сердце колотилось, выпрыгивая через горло. Он тронул висок – гладко, сухо, никакой дыры в реальности. Рукава чистые.
Он встал, вышел в коридор. Навстречу шёл Петрович, неся перед собой кружку с кофе, как дароносицу.
– Леха, а ты чего? Все на склад свалили, там потоп, трубу рвануло, – буркнул Петрович, и в его глазах не было ни капли удивления. – Тебя ж искали сначала. Твоё же хозяйство – логистика. Дверь закрыта, стучали – молчок. Ну, думаем, или в сортире, или у начальства на ковре. А потом уже не до тебя стало.
– Когда? – спросил Алексей, и его голос прозвучал из какой-то глубокой ямы.
– Да полчаса назад, не меньше. В общем, пронесло тебя. А то Владимир Сергеевич уже вопил: «Где мой отчёт по списанным материалам?!»
Алексей вернулся в кабинет, прикрыл дверь. Руки дрожали мелкой, частой дрожью. Он не вспоминал. Онбыл там. Чувствовал леденящую воду в кроссовках, острую боль, вкус страха. А теперь он был здесь. В месте, где он не пошёл. Где он остался сидеть, как болван, уставившись в экран.
Он подошёл к окну. Дождь кончился. Солнце, пробившись сквозь грязное московское небо, легло на мокрый асфальт, и тот блестел, как старая, потёртая монета. Мир был прежним. Но стекло, через которое он на него смотрел, теперь было пронизано паутиной трещин. И в этих трещинах пульсировал другой свет.
И сквозь этот кромешный ужас, как сквозь толщу льда, начал пробиваться странный, давно забытый спазм где-то под рёбрами – дикий, запретный восторг. Что, если это не болезнь? Что, если всё наоборот – его мозг не сломался, а, наконец, работает так, как должен был всегда? Что, если это… не симптом, а дар? Дверь, которую он случайно нащупал в кромешной тьме своего обыденного ада?
Он снова вспомнил то лицо в метро. Спящее. С пыльцой на пальцах. И страх ещё сковывал горло, но под ним уже пульсировала, набирая силу, новая, чудовищная мысль. Он подумал, не шевеля губами, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони, выдавливая боль, чтобы прояснить сознание:
«А можно ли… не просто вспоминать. А отодвинуть эту реальность, как ширму, и шагнуть туда? Туда, где она ещё пахнет не стиральным порошком, а полем? Туда, где я… другой?»
В висках, в ответ, отозвался тихий, похожий на далёкий гул проводов, звон. Но теперь в нём слышался не только предостерегающий шум. Слышался зов. Дверь не просто треснула. Она дрогнула и приоткрылась на скрипучий, чужой, но бесконечно манящий вопль.
Глава 2. Сборщик урожая со своего древа.
Первые дни после прорыва Алексей провёл в лихорадочном, почти животном страхе. Он боялся сойти с ума. Боялся, что «оно» вернётся и утащит его в какую-нибудь кошмарную щель навсегда. Он прислушивался к каждому щелчку в висках, как заключённый к шагам надзирателя.
Но страх – плохая пища для души. Он выедался, как ржавчина, оставляя после себя не чистый металл, а дыру. И в этой дыре, в этом прогнившемнутро, зашевелилась жажда. Нехорошая, хищная. Любопытство оказалось сильнее. Оно было похоже не на интерес учёного, а на азарт вора, который уже понюхал добычу и не может уйти с пустыми руками.
Он начал с малого. С «косяков», как он их мысленно называл. Мелких заноз бытия, тех самых, из-за которых жизнь похрустывает при движении, как плохо подогнанная пластиковая деталь.
На работе он вёл переговоры с разгневанным клиентом, лицо которого наливалось гневом. Диалог заходил в тупик. Вместо того чтобы подбирать слова, Алексей сосредоточился на ощущении развилки. Он представил, что за пять минут до этой встречи он выпил не чашку кофе, а стакан ледяной воды. И теперь чувствует не привычную нервную дрожь, а непривычную, хрустальную ясность в голове. Он ухватился за это ощущение прохлады в горле.
В ушах зазвенело, мир на миг поплыл, будто его окунули в тёплое, плотное машинное масло. Воздух затрепетал, как плёнка на разбитом стекле.
Он моргнул. Во рту был привкус не горечи кофе, а воды, и мысли текли чётко, без паники. Клиент, видя его неожиданно спокойное лицо, сделал паузу, глядя на документы, и в этой паузе Алексей, уже не впервые, а как будто в девятый раз за этот разговор, произнёс заранее отточенную, идеальную фразу. Не ту, что придумал сейчас, а ту, чтовспомнил из другого варианта этой же встречи. Клиент закивал, напряжение схлынуло, как вода в раковине. Сделка была спасена.
Алексей вышел из кабинета, зашёл в туалет, закрылся в кабинке и трясущимися руками прикурил сигарету, хотя бросил курить пять лет назад. Его трясло не от страха. Его колотило от восторга, грубого и первобытного. В груди распирало чувство немыслимой, почти божественной власти. Он был не менеджером. Он былкорректором. Редактором собственной судьбы. Он нашёл ластик для помарок реальности и ощутил его резиновую, податливую плоть.
Эйфория длилась неделю. Он стал заправским контрабандистом, перевозящим через границу мироздания украденные блага. Он воровал у самого себя, у своих же альтернатив, и это было слаще любой кражи.
Он «исправил» ссору с Катей из-за невынесенного мусора, вернувшись в тот вечер и вывалив пакет в бак с показным, почти идиотским энтузиазмом. Она посмотрела на него с удивлением, потом усмехнулась – впервые за месяц не кривой, уставшей усмешкой, а почти той, прежней. И эта её улыбка, этот крошечный лучик в их сером небе, стоил ему больше, чем спасённая сделка на миллион. Он ловил эти лучики, как коллекционер, и ставил на полку своей новой, улучшенной жизни.
Он «переиграл» неприятный разговор с родителями, придя в гости не с пустыми руками и кислой миной, а с пирогом и готовностью выслушать старые, заезженные, как пластинки, истории. Мать заплакала, глядя на него, и сказала: «Ты какой-то другой стал, Лёшенька. Мягче». Он обнял её, пряча лицо в её седых, пахнущих лекарствами и старостью волосах, и думал: «Ты не знаешь, мама, насколько ты права. Я не стал. Явыбрал, яисправил».
Он позволял себе мелкие, но сладкие грехи. Заходил в магазин, выбирал две разные пачки дорогого кофе. Выходил, фокусировался на развилке: «Взять только одну, сэкономить». Щелчок – лёгкий, как щелчок по лбу. И он шёл домой, неся в сумкеобе пачки, и лишняя возникала будто из воздуха, как манна небесная для циничного язычника. Физика мира слегка поскрипывала на поворотах, но держалась. Он чувствовал себя Робин Гудом, грабящим самого себя, и это было восхитительно.
Он собрал свою жизнь, как талантливый, но помешанный на контроле архитектор строит идеальный макет из стекла и стали. Карьера пошла вверх – он «откатывал» неудачные дни, переигрывая сложные встречи с заученными, идеальными ответами. Дома воцарился хрупкий, собранный по кусочкам мир, похожий на сложную мозаику, где каждый кусочек был на своём месте. Дашенька стала реже плакать по ночам (он «возвращался» и более терпеливо, с нечеловеческим спокойствием, укладывал её). Даже их старая кошка, Машка, будто почувствовав стабильность, стала чаще мурлыкать на его коленях, свернувшись рыжим, тёплым колобком.
Он стал архитектором не только быта, но и судьбы. Раз на корпоративе, упившись коньяком, он зашёл с коллегой из маркетинга в пустой конференц-зал. Наутро в офисе уже ползли сплетни, а через неделю Катя, рыдая, показывала ему анонимную смс с подробностями. Теперь же этого просто не было. Он «вернулся» в тот вечер и вместо коньяка пил воду, а в конференц-зал зашёл, чтобы «проверить проектор». Коллега из маркетинга в этой ветке даже фамилию его с трудом вспоминала. Катастрофа была не предотвращена – она была вычеркнута из книги бытия, как опечатка.
Деньги потеряли смысл. Он выработал простой алгоритм: купить лотерейный билет, «запомнить» выигрышную комбинацию, откатиться на час назад, заполнить билет правильно. Он не стал скупать виллы и яхты – это привлекало бы внимание. Он просто создал себе невидимый, неисчерпаемый фонд, который тихо тек на отдельный счёт, оплачивая ипотеку досрочно, лучших врачей для матери, дорогие игрушки Даше. Богатство перестало быть целью. Оно стало скучным, рутинным инструментом, как молоток в руках плотника.
Однажды вечером, идеально проведя день (успешные переговоры, довольный начальник, домашний ужин без единой колкости, дочь, уснувшая с улыбкой), стоя в идеально чистой кухне и вдыхая запах идеально сваренного кофе из той самой «возникшей» пачки, он поймал себя на мысли, которая всплыла из недр какой-то школьной постановки, в которой он участвовал. Всплыла как обломок затонувшего корабля: «Так в нас вызывает отвращенье избыток сладости и пресыщенье». Шекспир. Его мир, его рай, был теперь именно этим – избытком сладости. И его начало тошнить.
Это был золотой век. Эпоха Алексея-Бога, творящего свой рай из подручного хлама повседневности, который уже начал смердеть. Он научился не просто «щелкать», а настраиваться на нужную частоту, как на старом радиоприёмнике, ловя в треске помех чистую ноту иного выбора – уже не для исправления ошибок, а просто чтобы услышать хоть какой-то шум вместо гнетущей тишины собственного совершенства.
Но затем настал момент, когда все очевидные «косяки» были подчищены. Полка в ванной была не просто починена – он «вернулся» и сделал это идеально, с выравниванием по лазерному уровню, ещё год назад, так что сейчас она даже не думала шататься. Жизнь стала… безупречной. Отполированной до зеркального блеска. И от этой безупречности потянуло тоской, тяжёлой и удушающей, как запах нового пластика в запертой машине.
Его рай оказался выстроен из картона и хрустальной мишуры. Он мог контролировать события, но не мог контролироватьощущения. Восторг от «исправлений» притупился, оставив после себя лёгкую тошноту, как после слишком сладкой ваты. Теперь это был рутинный процесс, как перепрошивка устаревшей программы. Он знал каждую мысль Кати, каждую гримасу начальника, каждый поворот дороги от метро до дома. Он проживал один и тот же идеальный день десятками разных способов, и все они сводились к одному – к скуке всесилия.
И тогда его взгляд упал на Катю. Она сидела на диване, листая журнал, её лицо было спокойным, умиротворённым, как лицо на рекламе снотворного. Таким, каким он его и хотел видеть. Но в памяти, с болезненной, режущей яркостью, всплыло другое лицо. Не спокойное.Живое. То самое, с жёлтой пыльцой на пальцах, спавшее в метро. Там были морщинки у глаз от смеха, которого он не видел сейчас уже годами. Там была лёгкая неухоженность, след усталости от целого дня на солнце – след подлинной, потрёпанной жизни, а не её собранного по инструкции безупречного макета.
Идеальная судьба, которую он выстроил, вдруг показалась ему мыльной тюрьмой. Он подчистил все шероховатости, выровнял все углы. И теперь ему не за что было зацепиться. Нечего чувствовать.
Он попытался мысленно шагнуть вперёд – на год, на пять, на двадцать лет. И увидел чёткую, как инженерный чертёж, линию. Он – успешный директор. Катя – чуть более ухоженная, чуть более отстранённая. Даша – отличница, поступающая в престижный вуз. Они будут ездить в правильные отпуска, обсуждать правильные темы, тихо ненавидя воскресные вечера за их идеальную, вымершую тишину. Ни срывов. Ни скандалов. Ни предательств. Ни дикого, пьяного смеха до слёз. Ни риска. Ни боли. Ни по-настоящему щемящей радости, которая рождается только на контрасте. Это была не жизнь. Это была пожизненная отсрочка смерти, растянутая на десятилетия безупречного, стерильного томления. От одной этой картины у него свело скулы, а в горле встал комок тошноты.