Полётов

Читать онлайн Полётов бесплатно

Часть 1

Глава 1

Солнце только начало подниматься над горной грядой, когда Леонид Полётов уже сидел за рабочим столом. Первые лучи пробивались сквозь сосны и ложились на полированную поверхность пятнами света и тени. Писатель любил это время – раннее утро, когда мир вокруг ещё спал, а мысли были свободными и ясными, без чужих голосов. В тишине горного убежища было слышно только негромкое гудение генератора на заднем дворе да редкие птичьи трели снаружи. Пальцы Леонида замерли над клавиатурой – момент сосредоточения перед работой.

Экран ноутбука осветил лицо холодным синеватым светом. Морщины вокруг глаз стали заметнее – следы прожитых лет и принятых решений. Полётов сделал глоток остывающего кофе из чашки, которую привёз из Москвы много лет назад – единственная сентиментальная вещь в его аскетичном пространстве. Чашка с обколотым краем и выцветшим рисунком напоминала о том, чего больше не существовало: о юношеских надеждах, о городе, полном энергии, о каком-то другом Леониде, который верил, что жизнь будет разворачиваться совсем иначе.

Распорядок Полётова был строгим и даже, по мнению некоторых, фанатичным, но именно эта последовательность удерживала его последние восемь лет. С того дня, как он без особых сожалений запер дверь московской квартиры и перебрался в этот дом на южном склоне Балкан, писатель жил по единому, почти монашескому графику. Каждый день был заранее расписан по минутам. Ошибиться значило утратить смысл жизни.

Утро всегда начиналось с пяти часов работы над рукописью. Иногда это был роман, иногда – эссе или рецензия для крупного западного издания, порой – письма, на которые никто не отвечал, но которые Леонид всё равно продолжал писать из упрямства или тоски по живому человеческому отклику. Мобильный лежал рядом, экраном вниз. Интернет работал – роутер мигал зелёным светом в углу стола, но писатель не открывал браузер. Иногда телефон вздрагивал от уведомлений – он видел это боковым зрением, но не прикасался к нему, не пересекал этой черты. После пяти часов Леонид позволял себе тридцатиминутную передышку – скромный обед на кухне, где всё было расставлено симметрично, и даже хлеб нарезался ломтиками одинаковой толщины, что подсознательно успокаивало.

Следующий этап ритуала начинался ровно в четверть двенадцатого, и в этой пунктуальности Полётов был почти смешон, но именно эта непреклонность служила ему защитой. Обувшись в старые, но вычищенные до блеска берцы, он выходил на крыльцо, где его уже поджидал свежий, пронзительно чистый воздух с запахом хвои и прелых листьев. Здесь, на высоте, всё казалось резче и отчётливее. Первые двадцать метров – резкий подъём по скользкой от росы тропе, затем короткий участок по плоскому гребню, и только потом – долгий спуск к мшистым валунам, за которыми расстилалась тишина настоящего леса, не тронутая ни одним человеческим звуком.

Писатель никогда не позволял себе отклоняться от маршрута даже на шаг, хотя за годы мог бы пройти его с завязанными глазами. Каждый камень, каждую впадину на стволах деревьев он знал наощупь: вот здесь под ногой промятая корневая кочка, вон там – незаметная глазу, но предательски опасная трещина в известняке. И всё равно каждый раз Леонид шёл так, будто впервые, не позволяя себе привычной невнимательности, потому что только бдительность спасала от опасности – пусть и вымышленной.

Маршрут был продуман так, чтобы исключить любые встречи с местными – Полётов знал расписание дежурств пастуха с соседней фермы, а также моменты, когда по лесу проходили редкие туристы. Он исхитрился даже просчитать, когда по тропе бегают дети из деревни, и в эти дни либо сокращал прогулку, либо выходил позже, чтобы не пересечься ни с кем. Любая случайная встреча была для писателя стрессом, и после неё он чувствовал себя так, будто в дом вернулось что-то чужое – невидимое, но опасное.

Порой он улавливал аромат чужого костра или слышал далёкий лай овчарок, и тогда поход превращался в манёвр уклонения: по тропе Леонид шёл ещё быстрее, почти бежал, стараясь оставить за спиной всё, что напоминало о существовании иных миров. Несмотря на это, сама прогулка была для него не столько физическим упражнением, сколько медитацией – способом остановить внутренний монолог. Деревья не задавали вопросов, не ждали ответов, не требовали, чтобы писатель оправдывал свои поступки или слова. В этом лесу не было теней ни осуждения, ни одобрения – только равнодушная природа, которая принимала его как есть.

На обратном пути он неизменно останавливался у большого, расколотого молнией бука, который за многие годы стал для Леонида молчаливым спутником. Иногда писатель гладил его шершавую кору, иногда просто прислонялся лбом к стволу – это успокаивало, возвращало ощущение связи с чем-то огромным и древним. Затем, уже почти у самого дома, он останавливался у родника, где пил ледяную воду прямо из пригоршни, как в детстве. Только после этого Полётов возвращался к входной двери, где с педантичной тщательностью отряхивал ботинки, сбивая с них не только землю, но и всё принесённое извне.

Писатель был уверен: если позволить внешнему миру проникнуть внутрь, даже в виде крохотной пылинки, вся система упорядоченного существования немедленно рухнет. Поэтому, прежде чем войти, он всегда делал паузу, давая себе разрешение переступить порог, и только тогда, собравшись, открывал дверь и возвращался в безопасность собственного дома.

Вечера он проводил у камина: книги, как правило, предварительно отобранные и перечитанные десятки раз, лежали в строгом порядке на полке – никакой импровизации, никаких внезапных вдохновений. Иногда Леонид позволял себе бокал креплёного вина, но не чаще раза в неделю, чтобы не дать удовольствию разрушить дисциплину. Перед сном – час размышлений, которые он записывал в отдельную тетрадь с тиснённой обложкой. Сон наступал всегда в одно и то же время, и в одно и то же время писатель просыпался, ни разу не позволив себе проспать будильник.

Полётов ценил эту предсказуемость больше всего на свете. Её невозможно было обнаружить в людях, но можно было создать в пространстве и времени, если отказаться от людей. Цена казалась ему справедливой.

Леонид подтянул рукава свитера и начал печатать. Быстрые, точные движения пальцев, почти механические. Текст на экране разворачивался абзац за абзацем. Очередной роман – третий за время добровольного изгнания – обещал быть таким же успешным, как и предыдущие. Истории о людях, которых он больше не желал видеть, для людей, с которыми не желал встречаться. Странная форма близости: говорить самое сокровенное тем, кого никогда не увидишь.

Сквозь панорамное окно кабинета открывался вид на долину, укрытую соснами. Иногда Леонид отрывал взгляд от экрана и наблюдал за игрой света в их кронах. С высоты своего положения – и буквально, и в переносном смысле – писатель видел лишь верхушки деревьев, колышущиеся под ветром. Осень уже начиналась, окрашивая отдельные участки леса в золотистые и багряные тона. Через месяц всё это скроет снег, и останется только белое и чёрное.

Особняк, несмотря на удалённость от цивилизации, был оборудован всеми современными удобствами. Высокоскоростной интернет через спутник, автономная система электропитания, отопление, которое не зависело от внешних поставок – всё это создавало независимость от внешнего мира. Дом, построенный с единственной целью: служить крепостью, местом, где можно быть полностью и безраздельно наедине с собой.

Внутри не было ни фотографий, ни картин, ни сувениров – ничего, что могло бы вызывать воспоминания или эмоциональную привязку. Минималистичная мебель, строгие линии, нейтральные цвета. Полётов намеренно создал пространство, лишённое личной истории. Каждое утро он начинал заново, не оглядываясь назад.

Ближе к полудню солнце поднялось высоко, и свет стал почти белым, резко ярким. Леонид встал из-за стола, разминая затёкшие плечи. Часы показывали почти двенадцать – время сделать перерыв. Писатель сохранил файл, закрыл ноутбук и направился на кухню. Просторное помещение с современной техникой было так же функционально, как и всё остальное в доме. Никаких излишеств, только необходимый минимум.

Ровно в полдень в дверь постучали – три коротких удара. Леонид не поднял глаз от планшета, когда Мария вошла на кухню. Молодая болгарка молча сняла куртку, повесила на крючок у двери и принялась готовить обед. Её движения были экономными и точными – она работала у него уже два года и знала все привычки. Стейк с кровью, прожаренный ровно две минуты с каждой стороны. Ничего лишнего.

Полётов смотрел в окно, пока она нарезала мясо. С кухни открывался вид на отвесные скалы и редкие сосны, цепляющиеся корнями за каменистый грунт. Орлы парили в восходящих потоках воздуха.

Мария поставила тарелку перед ним, и их взгляды встретились. Сок стекал по краям мяса, образуя розоватую лужицу.

Когда он поел и отодвинул тарелку, она кивнула – коротко, почти незаметно – и пошла в спальню. Не оборачиваясь.

Леонид задержался – не специально, просто не сразу поднялся. Он допил воду, посмотрел в окно, отметил движение облаков над склоном. Тело уже знало, что будет дальше, и это знание вызывало лёгкое, неприятное напряжение – как перед обязательной процедурой, которую нельзя отменить, но можно оттянуть на пару минут.

Когда он вошёл, Мария была обнажена. Не демонстративно – просто раздетая. Одежда аккуратно лежала на стуле, бельё сложено поверх, как всегда. Она лежала на боку, спиной к двери, колени чуть поджаты. Услышав шаги, она не обернулась сразу – дала ему войти, закрыть дверь, быть здесь окончательно.

Леонид разделся сам. Не быстро и не медленно – как человек, который делает это не в первый раз и не в последний. Когда он лёг рядом, матрас едва заметно прогнулся, и Мария повернулась к нему лицом. Их взгляды встретились – ненадолго, но достаточно, чтобы оба поняли: сейчас начнётся.

Она первой потянулась к нему. Ладонь была тёплой, чуть влажной. Это всегда сбивало его – он каждый раз забывал, что её тело реагирует, независимо от договорённостей. Мария вдохнула глубже, чем собиралась, и тут же усмехнулась – коротко, почти незаметно, как человек, поймавший себя на лишнем.

– Холодно сегодня, – сказала она вдруг негромко.

Фраза была ни о чём, но именно поэтому была важной. Леонид кивнул. Он тоже предпочитал такие слова – ни о чём, чтобы не приходилось говорить о главном.

Их движения не были выверенными до автоматизма, как ему иногда казалось. Были паузы. Небольшие промахи. Он задел её плечо, она поморщилась и тут же расслабилась. В какой-то момент Мария задержала дыхание дольше обычного – не от удовольствия, а потому что тело вдруг вспомнило что-то своё, не согласованное.

Леонид почувствовал это. И именно это его всегда пугало. Не её реакция – своя. Мгновенное, почти забытое желание задержаться, быть внимательнее, сделать не по схеме. Он тут же подавил его, но след остался – как царапина, которую не видно, но она зудит.

Мария сжала пальцы на его запястье – несильно, скорее рефлекторно. Потом отпустила, будто испугавшись собственного жеста. Они оба это заметили и сделали вид, что ничего не произошло.

Когда всё закончилось, она осталась лежать, глядя в потолок. Грудь поднималась и опускалась чуть быстрее, чем следовало. Леонид сел, опершись локтями о колени. В комнате повисла тишина – не пустая, а неловкая.

– Нормально? – спросил он, сам не зная зачем.

Мария повернула голову, посмотрела на него внимательно, без иронии.

– Да, – сказала она после короткой паузы. – Просто устала.

Это была правда. Не вся, но достаточная.

Она встала неспеша, прошла в ванную. Вода зашумела. Леонид остался сидеть, чувствуя, как в теле смешиваются привычное облегчение и что-то лишнее – тёплое, ненужное, от чего он не знал, как избавиться.

Он понял: именно такие моменты опаснее всего. Не те, где всё механично, а те, где вдруг становится слишком по-настоящему.

Полётов провёл тыльной стороной ладони по глазам, затем медленно поднялся с постели. Каждый его жест был точен и скуп. Он не позволял себе ни минуты бесполезного бездействия, даже процесс возвращения в рабочий ритм был тщательно регламентирован внутренним распорядком.

После недолгого душа – вода текла едва тёплая, не позволяя расслабиться – Леонид облачился в тёплую куртку и вышел из дома. Несмотря на яркое солнце, воздух уже был по-осеннему прохладным. Дыхание превращалось в облачка пара, которые тут же рассеивались в чистой горной атмосфере.

У писателя был проторенный маршрут – узкая тропа, спускающаяся от дома в лес, делающая широкий полукруг и снова возвращающаяся наверх. Час ходьбы, не больше и не меньше. Достаточно, чтобы размять тело и освежить голову, но не настолько много, чтобы утомиться или отвлечься от рабочего настроя.

Сосны шумели над головой, а их запах был густым и терпким. Он шёл быстрым, размеренным шагом, слушая хруст опавших веток под ногами. Эта прогулка была не столько отдыхом, сколько продолжением работы. Здесь, среди деревьев, в движении, рождались решения сюжетных линий, оформлялись диалоги, складывалась структура текста. Для Леонида это была часть рабочего процесса – менее формальная, но не менее продуктивная.

Полётов остановился на небольшой поляне, где лучи солнца пробивались сквозь кроны деревьев, образуя на земле светлые пятна. Здесь был установлен грубо сколоченный деревянный стол и скамейка – единственное изменение, которое он внёс в окружающий ландшафт. Писатель часто сидел тут, делая заметки в небольшом блокноте, который всегда носил с собой.

Сегодня Полётов не задержался на поляне, продолжив путь. Мысли его были заняты новой главой романа – сложным диалогом между персонажами, отношения которых зашли в тупик. Все книги писателя в конечном счёте были об одном: о невозможности полного понимания между людьми, о хрупкой границе между близостью и одиночеством. Критики называли его «писателем отчуждения», и это определение его вполне устраивало.

Маршрут делал поворот, и Леонид начал подъём обратно к дому. Эта часть пути была тяжелее, с крутыми участками, где приходилось хвататься за ветви деревьев, чтобы удержать равновесие. Но именно здесь, преодолевая физическое сопротивление подъёма, Полётов ощущал наибольшую ясность мысли. Тело, занятое подъёмом, освобождало разум для более тонкой работы.

К дому писатель вернулся слегка запыхавшимся, с покрасневшими от холодного воздуха щеками. Снял обувь у входа, повесил куртку на крючок. Каждое движение было отточено годами повторений – ничего лишнего, ничего спонтанного.

Полётов налил себе чай и вернулся к компьютеру. Послеобеденное время он обычно посвящал редактуре утренних текстов. Читал написанное медленно, вслух, вслушиваясь в ритм предложений, в их музыку. Иногда менял одно слово на другое, переставлял абзацы, вычёркивал целые страницы. Тексты Леонида были гладкими, без лишних углов и шероховатостей.

За окном свет начал меняться. Солнце клонилось к закату, окрашивая верхушки сосен в тёплый золотистый цвет. Тени удлинялись, становились чётче. Это было любимое время писателя – переход от дня к вечеру, момент, когда один мир уступал место другому.

Когда стало совсем темно, Полётов отложил работу. Включил несколько ламп, дающих мягкий рассеянный свет. Растопил камин в гостиной – скорее для атмосферы, чем для тепла, хотя ночи в горах уже становились холодными. Огонь быстро разгорелся, бросая на стены дрожащие отблески.

Вечерний ритуал Леонида включал ужин – такой же простой, как и обед, – а затем чтение у камина. Сегодня он выбрал Борхеса, старый сборник рассказов на испанском, который читал уже не в первый раз. Иностранный язык заставлял сосредоточиться на каждом слове, на его звучании и значении. Это было своего рода медитацией – отрешением от своей реальности, вхождением в чужую.

Время от времени Леонид отрывал взгляд от страницы и смотрел на пламя. В такие моменты лицо становилось мягче, черты расслаблялись. Если бы кто-то увидел его сейчас – что было практически невозможно в его уединении – то удивился бы, насколько уязвимым выглядел этот человек, известный своей жёсткостью и отстранённостью.

Часы в прихожей пробили десять. Леонид закрыл книгу, аккуратно положив закладку между страницами. Ещё один день подходил к концу – день, неотличимый от сотен предыдущих, предсказуемый в каждой своей минуте. Писатель испытывал чувство глубокого удовлетворения от этой предсказуемости, от размеренного течения своей жизни.

Полётов поднялся с кресла, чтобы проверить, погашен ли огонь в камине, когда звук, которого не должно было быть в этом доме, нарушил тишину. Резкий, настойчивый звонок мобильного телефона, лежащего на столике в коридоре.

Леонид замер, глядя в сторону источника звука. Телефон звонил редко, почти никогда – только агент из Москвы позволял себе нарушать его уединение, да и то лишь по заранее согласованному расписанию. Этот звонок был нарушением порядка вещей, опасностью для тщательно выстроенной изоляции.

Он медленно подошёл к столику. На экране высветился незнакомый номер с местным кодом. Мысль о том, чтобы не отвечать, мелькнула и исчезла – любое событие, нарушающее обычный ход вещей, требовало немедленной реакции, иначе могло перерасти в нечто большее, непредсказуемое.

– Да, – произнёс Полётов, поднеся телефон к уху. Голос, не использованный за день ни разу, кроме как для чтения собственных текстов, звучал хрипло и неуверенно.

– Господин Полётов? Это участок полиции Выршеца, – раздался голос с сильным акцентом. Болгарский полицейский говорил на русском медленно, с трудом подбирая слова.

Телефон в руке Леонида казался вдруг тяжелее обычного. Писатель слушал незнакомый голос полицейского, и с каждым словом чувствовал, как рушится его тщательно выстроенный день. Имя, произнесённое с сильным акцентом, эхом прошло в сознании – Марина Косичкина. Полётов знал это имя. Знал его слишком хорошо, хотя предпочёл бы никогда не слышать снова.

– Господин Полётов? Вы меня слышите? – голос в трубке звучал настойчиво. Полицейский, вероятно, уже повторял вопрос не в первый раз.

– Да-да, я слушаю, – Леонид потёр переносицу. – Что случилось с этой… журналисткой?

– Мы задержали её сегодня днём. Хозяин дома, где она снимала комнату, позвонил нам. Сказал, что она расспрашивает всех в деревне о вас, показывает ваши фотографии. Знаете, у нас тут все уважают ваше… как это сказать… уединение, – полицейский запнулся, подбирая слово. – Господин Стоянов, у которого она остановилась, очень встревожился. Сказал, что она задавала слишком много вопросов и даже пыталась выяснить точное расположение вашего дома.

Леонид почувствовал, как внутри стало холодно. Раздражение мгновенно сменилось тревогой. Восемь лет. Восемь лет он прожил здесь, не давая никому повода нарушать его покой. Местные относились к нему с тем уважительным безразличием, которое писатель так ценил – никакого любопытства, никаких непрошеных визитов, только сдержанные кивки при редких встречах в магазине или почте. И вот теперь какая-то настырная журналистка из Москвы грозила разрушить эту систему.

– Что ей нужно? – спросил Полётов, хотя прекрасно знал ответ.

– Говорит, что хочет взять у вас интервью. Утверждает, что вы знаете о её приезде. Это правда, господин Полётов?

Леонид сжал губы. Перед глазами невольно возникло воспоминание двухнедельной давности – телефонный звонок, прервавший его работу над особенно сложной сценой романа.

Тогда писатель сидел за столом, полностью сосредоточенный на тексте, когда телефон вдруг зазвонил, отвлекая и раздражая одновременно. Номер был московский, незнакомый. Обычно Леонид не отвечал на такие звонки, но в тот день ждал сообщения от издателя о готовящемся французском переводе своей книги, поэтому всё же поднял трубку.

– Алло, Леонид Анатольевич? – женский голос звучал приятно, профессионально поставленный, с той особой интонацией, которую Полётов безошибочно распознавал как журналистскую.

– Да, – ответил писатель сухо, уже понимая, что звонок не имеет отношения к издательским делам.

– Марина Косичкина, журнал «Литературный вестник». Я очень рада, что наконец смогла с вами связаться! Я бы хотела поговорить о возможности интервью для специального выпуска, посвящённого современной русской литературе в изгнании.

– Я не в изгнании, – отрезал Леонид. – Я просто живу там, где мне удобно.

– Конечно-конечно, – в её голосе прозвучала та профессиональная мягкость, которая всегда вызывала у него раздражение. – Я имела в виду авторов, добровольно покинувших Россию. Ваш случай особенно интересен, ведь вы уехали в момент пика популярности, сразу после «Бесконечного дня»…

– У меня нет желания обсуждать свою личную жизнь, – перебил Полётов. – Ни с вами, ни с кем-либо ещё. Если хотите говорить о литературе, отправьте вопросы по электронной почте моему агенту.

– Леонид Анатольевич, – в голосе журналистки появилась новая нота – странная смесь мягкой настойчивости и понимания, будто она знала его секрет, – мне бы хотелось поговорить не только о литературе. Ваша история с Еленой Павлиновой…

Писатель не дал ей закончить. То, как она произнесла это имя, его взбесило.

– Вы переходите границы, – голос стал холодным. – Мне нечего вам сказать. Не звоните больше.

Леонид нажал отбой, но затем, в приступе ярости, отключил телефон полностью, вынул аккумулятор и швырнул его в ящик стола. Весь день потом не мог вернуться к работе – ходил по дому, пытаясь успокоиться. То, что ещё кто-то помнил о его связи с Павлиновой, было невыносимо. Это имя Полётов отбросил много лет назад, вместе с тем юношей, которым когда-то был – наивным Лёнькой, верившим, что жизнь может быть чем-то большим, чем последовательность разочарований.

И вот теперь эта женщина здесь, в его убежище, в нескольких километрах от дома. Он встряхнул головой, возвращаясь к разговору с полицейским.

– Нет, я не знал о её приезде, – соврал Леонид, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и безразлично. – Эта женщина звонила мне несколько недель назад из Москвы, но я отказал ей в интервью. Очевидно, она решила проигнорировать отказ.

– Понимаю, – в голосе полицейского послышалось облегчение. – Тогда я объясню ей, что она нарушает ваше право на частную жизнь, и…

– А почему вы вообще звоните мне? – внезапно перебил Полётов, осознав странность ситуации. – Обычно полиция не беспокоит граждан из-за навязчивых журналистов.

На другом конце линии возникла пауза, а затем полицейский вздохнул с явным смущением:

– Видите ли, господин Полётов… Она очень… как это сказать… настойчивая. Утверждает, что не уедет, пока не поговорит с вами. Мы не можем держать её долго – она не нарушила закон, только общественное спокойствие. К тому же она… она угрожает связаться с международными правозащитными организациями, если мы будем препятствовать её профессиональной деятельности. Понимаете, нам не нужны проблемы и внимание прессы.

Леонид едва сдержал ругательство. Вот оно что. Косичкина знала, как добиваться своего. Маленький полицейский участок в горной провинции будет делать всё возможное, чтобы избежать международного скандала. Они не могут просто выдворить её – она гражданка дружественной страны, да ещё с журналистской аккредитацией. Но и оставить в покое, очевидно, не хотят – возможно, из уважения к нему, а может, опасаясь, что она действительно нарушит его изоляцию, которую писатель выстраивал годами.

– Что вы предлагаете? – спросил Полётов, уже догадываясь, каким будет ответ.

– Может быть, если бы вы согласились коротко поговорить с ней… просто чтобы она успокоилась и уехала, – в голосе офицера явно слышалось отчаяние. – Мы не можем удерживать её больше суток без официального обвинения. А если отпустим, боюсь, она может… ну, попытаться найти ваш дом самостоятельно.

Леонид закрыл глаза. Внутри сталкивались противоречивые импульсы. Первый, самый естественный – отказаться наотрез, закрыться в доме, может быть, даже уехать на пару недель к морю, пока эта настырная журналистка не исчезнет из его жизни. Второй, гораздо более странный и неожиданный – закончить это здесь и сейчас. Дать ей получить то, что она хочет – короткое интервью, отрепетированные пустые ответы – и отправить восвояси, предотвратив дальнейшие попытки проникнуть в его жизнь.

Выбор причинял физическую боль где-то под рёбрами. Писатель прошёлся по коридору, всё ещё прижимая телефон к уху. За окном уже сгустились сумерки, и отражение его собственного лица смутно виднелось в тёмном стекле – уставшие глаза, морщины на лбу, поджатые губы.

Годами Полётов развивал в себе эту способность – отказывать, устанавливать границы. Он гордился своей бескомпромиссностью, своей безупречной самодостаточностью. Ни от кого не зависеть, никому не быть должным – вот был его негласный девиз. И теперь какая-то московская журналистка ставила его в положение, где нужно было либо отступить от принципов, либо допустить ещё большее нарушение своего личного пространства.

Леонид почувствовал, как в животе появилось неприятное напряжение. Писатель вспомнил интервью Павлиновой в «Огоньке» за три года до отъезда – случайно увидел в сети, когда искал совсем другое. «Полётов? – говорила она, улыбаясь в камеру с той же фирменной полуулыбкой. – Я знала его ещё мальчишкой, задолго до всей этой славы». Всего одна фраза, брошенная между делом, но журналистка явно не оставила её без внимания. Теперь она здесь, за тысячи километров от Москвы, и не уедет, пока не выяснит, что стояло за теми словами.

– Господин Полётов? – голос полицейского вернул его к реальности. – Вы ещё на линии?

Леонид провёл рукой по лицу. Ладонь была сухой и холодной. Внезапно он почувствовал глубокую и всепроникающую усталость, будто весь груз прожитых лет разом лёг на плечи.

– Хорошо, – наконец произнёс Полётов, сам удивляясь своему решению. – Я приеду завтра утром.

– Нет-нет, господин Полётов, не беспокойтесь, – поспешно сказал полицейский. – Мы сами привезём госпожу Косичкину к вам. В котором часу вам будет удобно?

– Привезите её сейчас, – внезапно сказал Леонид, удивляясь собственным словам. – Зачем откладывать до утра? Чем быстрее это закончится, тем лучше.

– Сейчас? – переспросил полицейский с нескрываемым удивлением. В трубке послышался шорох бумаг. – Но уже почти восемь вечера, господин Полётов…

– Тем более. У неё будет ровно полчаса, и, если после этого она не уедет, я подам официальную жалобу.

– Конечно-конечно, – облегчение в голосе полицейского смешалось с растерянностью. – Мы… мы будем у вас через сорок минут.

Леонид закончил звонок и медленно опустил телефон. Писатель подошёл к окну и долго стоял, глядя на тёмную долину внизу, где редкие огни деревенских домов мерцали.

Что ждало его? Какие вопросы задаст ему Марина Косичкина, и что за ответы Полётов должен будет дать, чтобы отделаться от неё раз и навсегда? А главное – откуда она узнала о Павлиновой, и что именно ей известно?

Раздражение и тревога соединялись с каким-то странным, почти забытым чувством. Леонид не сразу смог определить его, но потом понял – это было любопытство. Слабое, болезненное. Ему вдруг захотелось узнать, как выглядит эта упрямая женщина, проделавшая весь этот путь ради встречи с ним. Что заставляет её действовать, кроме профессиональной хватки и жажды сенсаций?

Полётов тряхнул головой, отбрасывая эти мысли. Нет. Ничего личного. Сейчас он встретится с ней, отделается общими фразами и забудет обо всём этом. Вернётся к своим книгам, к своему распорядку, к своему одиночеству.

И всё же, несмотря на появление плана, Леонид впервые за много лет чувствовал лёгкое, но отчётливое беспокойство.

Он положил телефон на журнальный столик и замер, оглушённый собственным решением. Оно казалось нелепым, противоречащим всему его существу – годами Полётов выстраивал изоляцию, а теперь сам открыл доступ и пригласил чужака войти. Но в этой нелепости была своеобразная логика: если нарушение неизбежно, лучше контролировать его, чем позволить случиться стихийно. Сорок минут – от силы час – и у него было только это время, чтобы убрать из дома всё слишком личное, то, что действительно имело значение.

Леонид прошёл в кухню и остановился посреди комнаты, осматривая её непривычно критичным взглядом. Столешница, отполированная до блеска, холодильник в углу, шкафчики – всё было чисто и безлично, как в хорошей гостинице. Но теперь эта безличность показалась ему недостаточной. Потенциальный противник – а Косичкину Полётов определённо считал таковой – вполне мог разглядеть детали, которые стали для него настолько привычными, что писатель их больше не замечал.

Зачем вообще согласился? Полётов попытался разобраться в собственных мотивах, стоя посреди кухни. Проще всего было назвать это рационализмом: отказывая журналистке, Леонид только усиливал её любопытство. Она нашла способ добраться до него, значит, настойчивости ей не занимать. Если он продолжит сопротивляться, она найдёт другие, ещё более неприятные способы. Сорок минут общения и заранее заготовленные ответы – вот цена, которую писатель должен заплатить за то, чтобы вернуть себе покой.

Но была и другая причина, в которой Леонид не хотел себе признаваться. Ему было интересно, кто эта женщина. Зачем она так настойчиво искала его. Что она знает про Павлинову. Полётов представлял, как она летела в самолёте, потом тряслась в автобусе, спрашивала дорогу у местных жителей. Наверное, показывала его фотографии. И всё это ради чего? Ради разговора с ним? Нет, не сострадание писатель чувствовал. Просто хотел посмотреть на человека, который потратил столько сил, чтобы встретиться с ним.

– Она ведь готовилась, – пробормотал Леонид вслух и сразу поморщился от звука собственного голоса, нарушившего тишину дома. – Значит, и мне нужно подготовиться.

Он прошёл в гостиную, оценивая её глазами постороннего. Книжные полки были заполнены аккуратно, выстроенные в идеальном алфавитном порядке книги создавали впечатление библиотеки, а не личной коллекции. Но несколько томов, которые Полётов недавно перечитывал, лежали на журнальном столике – среди них «Невидимые города» Кальвино, сборник стихов Ахматовой и тоненький томик Павлиновой, который каким-то образом оказался среди его вещей при переезде. Это было слишком интимно, слишком показательно. Леонид быстро сложил книги и убрал их в шкаф, тщательно распределив среди других томов, чтобы ничто не выдавало его предпочтений или слабостей.

В углу гостиной писатель заметил проигрыватель винила – глянцевый, с прозрачной крышкой и тонким рычажком тонарма – одну из немногих вещей, привезённых из Москвы. Под ним в тумбочке лежали пластинки. Полётов замер, заметив среди них знакомый потёртый конверт.

Он вытащил стопку и провёл большим пальцем по краю картонной обложки с выцветшей надписью «Елена Павлинова. Вечер в Политехническом, 1980». Поверхность пластинки, видневшаяся в прорези конверта, блестела от царапин – следов сотен прослушиваний.

Косичкина вряд ли доберётся до этого угла или поймёт значение этих записей… но даже такой риск был неприемлем. Пальцы сами вспомнили ощущение – как опускать иглу на винил, как садиться на пол московской квартиры, закрывать глаза и слушать её голос сквозь лёгкое потрескивание.

Отбросив воспоминание, Леонид быстро отнёс пластинки в спальню и запер в нижнем ящике комода. Потом, подумав, добавил к ним несколько фотографий, хранившихся в рабочем столе – единственные изображения, которые писатель сохранил с прежней жизни. Молодой человек с копной вьющихся волос и неуверенной улыбкой, стоящий рядом с высокой женщиной, чьё лицо сияло той самоуверенностью, которую могут позволить себе только признанные таланты. Чёрно-белый снимок из какого-то литературного журнала, вырезанный и сохранённый. Что Лёнька Полётов действительно однажды стоял рядом с ней, Еленой Павлиновой, и она положила свою руку на его плечо не то ободряюще, не то снисходительно.

Оглядев спальню, Леонид удостоверился, что больше ничего компрометирующего или слишком личного на виду не осталось. Взгляд скользнул к часам – прошло уже пятнадцать минут с момента звонка. Оставалось совсем немного времени.

Полётов поспешил на кухню и открыл холодильник. Мария обычно оставляла запас еды, но сегодня там было почти пусто – лишь немного сыра, яйца и полбутылки вина. Леонид поморщился. В другом шкафу нашлись чай, кофе, несколько упаковок печенья. Достаточно ли этого для непрошеного гостя? Впрочем, с какой стати писатель должен беспокоиться о комфорте человека, вторгшегося в его жизнь? И всё же он достал чашки – две, из одного сервиза, – и поставил воду для чая.

Затем вернулся в гостиную и принялся переставлять мебель. Диван, стоявший в центре комнаты лицом к камину, писатель передвинул так, чтобы сидящий на нём человек оказался спиной к книжным полкам. Своё кресло Леонид расположил напротив, на значительном расстоянии – так, чтобы между ним и гостьей оставалось пространство журнального столика. Потом он отодвинул небольшую тахту, стоявшую у стены – создавая дополнительное пространство, чтобы комната казалась больше, а люди в ней – дальше друг от друга.

Вспомнив о диктофоне, который наверняка будет у журналистки, Леонид включил торшер так, чтобы свет падал на гостью, оставляя его самого в полутени. Небольшое преимущество, но в предстоящей встрече могла пригодиться любая мелочь.

Следующие десять минут Полётов провёл, расхаживая по гостиной и мысленно репетируя. О чём она спросит и что писатель ответит? О литературе? Пожалуйста, Леонид готов обсуждать книги, влияния, техники. О его жизни здесь, в горах? Хорошо, он расскажет о преимуществах уединения для творческого процесса. О причинах отъезда из России? Тут придётся быть осторожнее – общие фразы о желании сосредоточиться на письме, избегая отвлекающих факторов большого города.

А если она спросит о Павлиновой?

Леонид остановился посреди комнаты, чувствуя внутреннее напряжение. Это имя, даже мысленно произнесённое, вызывало физическое ощущение тревоги. Что Полётов ответит? Скажет, что не помнит её? Это будет очевидной ложью. Признает, что был знаком с ней? Но это приведёт к новым вопросам. Может, заранее обозначить эту тему как запретную? Но тогда Косичкина поймёт, насколько это важно для него, и только сильнее заинтересуется.

Писатель ощутил нарастающую панику – то самое чувство, которое он тщательно изгонял из своей жизни, выстраивая вокруг себя предсказуемость. Прерывистое дыхание, холодный пот, частый пульс в висках. Нет, только не сейчас. Леонид глубоко вдохнул, сосредоточившись на ощущениях в теле – на том, как воздух наполняет лёгкие, как поднимается и опускается грудная клетка. Медленно выдохнул через рот, считая до пяти. Потом ещё раз. И ещё.

Постепенно тревога ослабла. Нужно было двигаться дальше. Полётов прошёл в ванную и долго смотрел на своё отражение. Серая щетина делала его старше – сколько дней он не брился? Три? Четыре? Леонид включил воду и провёл бритвой по щекам, морщась от того, как лезвие царапает сухую кожу. Затем умылся холодной водой и поднял взгляд. Из зеркала на него смотрело усталое лицо человека, который слишком долго прятался от мира. Глубокие морщины у глаз, залегшая между бровями складка, поджатые губы. Писатель никогда не считал себя красивым, но сейчас впервые за долгое время подумал о том, как воспринимают его другие. Какое впечатление Полётов произведёт на эту Косичкину.

Леонид вернулся в спальню и сменил домашний свитер на рубашку – тёмно-синюю, строгую. Не слишком официально, но и не по-домашнему. Пригладил волосы, застегнул пуговицы на манжетах. Потом остановился, почувствовав абсурдность происходящего. Он готовился к встрече, которая никогда не должна была состояться, с человеком, которого совершенно не хотел видеть. И всё же что-то глубоко внутри рождало лёгкое, почти забытое волнение.

Глава 2

Леонид открыл дверь. На пороге стояли офицер из участка, полицейский в форме и рядом – Марина Косичкина. Свет с крыльца падал на её лицо. Ветер шевелил волосы, но она не поправляла их. Журналистка смотрела на Леонида прямо, и в глазах читалось облегчение, хотя она пыталась это скрыть.

Полицейский говорил по-русски медленно, с тяжёлым акцентом, растягивая гласные:

– Добрый вечер, господин Полётов. Мы привезли к вам госпожу журналистку, как договаривались.

Леонид молча кивнул, не сводя глаз с женщины. Перед ним стояла не матёрая журналистка, а девчонка – едва за двадцать, с влажными от ночного воздуха губами и завораживающим взглядом. Она смотрела прямо, без тени смущения, словно имела полное право нарушать его покой.

Тёмные волосы Марины Косичкиной рассыпались по плечам, одна прядь прилипла к шее, где пульсировала тонкая голубая жилка. Её лицо нельзя было назвать красивым – слишком острые скулы, слишком дерзкий подбородок, но что-то в нём притягивало взгляд и не отпускало. Глаза – почти чёрные в темноте – смотрели с вызовом и обещанием.

Блузка была слишком прозрачной для здешних широт – белый шёлк, ставший мокрым и полупрозрачным от сырого балканского воздуха, облепил руки и грудь. Она держалась прямолинейно, локти прижаты к бокам – поза не скромницы, а скорее человека, привыкшего к вниманию, знающего, как действуют мужские взгляды.

Когда Марина шагнула вперёд, в конусе жёлтого света от фонаря проступили очертания груди – соски напряглись от ночного холода, проступили под тканью двумя аккуратными точками. Полётов не отводил глаз, но и не смотрел – скорее отмечал детали автоматически, как в прежние времена, когда работал в редакции и составлял фотороботы подозреваемых. Он заметил, что у неё чуть распухли губы – может, от ветра, может, от недавнего поцелуя. Щека под левым глазом была припухшей, будто кто-то недавно бил её или она не спала несколько ночей подряд.

Юбка была ещё короче, чем Леонид ожидал: полоска синего денима, открывающая не только колени, но и большую часть бёдер, которые казались золотистыми даже в мутном свете. Следы летнего загара ещё не сошли, и на зоне декольте оставался белый контраст от купальника. По ногам стекали капли дождя, оставляя тёмные дорожки на коже. Где-то на уровне середины бедра виднелась красная царапина – длинная, но не глубокая.

Ветер шевелил подол юбки, обнажая то одну, то другую полоску кружева – бельё было чёрным, с геометрическим узором: ни из магазина «Универсам», ни с местного рынка. Леонид подумал, что если бы не было полицейского, она вовсе не стала бы носить юбку, пришла бы в одних чулках и рубашке. Босоножки с тонкими ремешками смотрелись уместно только на городском тротуаре и сейчас были покрыты слоем дорожной пыли; левая стопа покраснела от ссадины, а пальцы ноги чуть посинели от холода, но Марина не делала ни малейшей попытки согреться или прикрыться. Она явно знала, как выглядит, и не то чтобы гордилась этим, а воспринимала как данность: рост – метр шестьдесят четыре, вес – неважно, цвет глаз – чёрный, как ночь на Балканах, отношение к обнажённости – спокойное.

Но дело было не только в одежде. Полётов почувствовал запах – не обычный женский, а смесь духов с ноткой цитруса, табачного дыма, дешёвого лосьона для снятия макияжа и чего-то горького, едва уловимого, что напоминало ему детство и летнюю сырость. Он хотел бы сказать, что это аромат таланта, но понимал, что просто не умеет разбираться в парфюмерии.

Когда Марина подошла ещё ближе, запах стал гуще, насыщеннее. На миг ему показалось, что он знает этот запах – или его составляющие – и они ведут не к женскому туалету, а к подъезду старого московского дома, где на лестнице пахло хвоей, испорченным молоком и влагой. Он с трудом удержался, чтобы не сделать шаг назад.

Пока полицейский медленно составлял протокол ночной транспортировки гражданки Косичкиной, сама она стояла перед Леонидом с ледяной невозмутимостью. На лице по-прежнему не было какого-то определенного выражения – ни страха, ни смущения, ни даже любопытства, только усталость, переходящая в лёгкую насмешку над этим маленьким спектаклем. Она даже не пыталась скрыть, что приехала не по своей воле – или что не доверяет всей этой затее. Леониду вдруг стало стыдно за то, что он рассматривает её так пристально, но ничего не мог с собой поделать: в Марине было притягательное сочетание уязвимости и наглости, в котором Полётов узнавал собственные худшие черты, но в женском обличье. Какая-то часть его жаждала спровоцировать её, довести до предела, чтобы увидеть, как она сломается или, наоборот, начнёт нападать первой.

Полицейский наконец сдался и махнул рукой, оставив журналистку на пороге. Офицер обменялся с Леонидом коротким взглядом – мол, сам напросился – и ушёл к машине, громко хлопнув дверью. Марина осталась стоять на крыльце, будто не собиралась входить внутрь, а только хотела посмотреть на хозяина этого странного дома. Она смотрела на Леонида внимательно, не мигая, и в этом взгляде было что-то большее, чем просто профессиональный интерес.

Голос у неё оказался ниже, чем можно было ожидать, с лёгкой хрипотцой:

– Извините за поздний визит. Я Марина, мы говорили по телефону пару недель назад.

Полицейский нервно переступил с ноги на ногу, явно чувствуя себя неуютно в роли посредника в этой странной ситуации.

– Господин Полётов, эта женщина утверждает, что у вас была договорённость о встрече для интервью.

А затем бросил на Леонида недоверчивый взгляд.

– Но хозяин дома, где она остановилась в деревне, заявил, что она слишком интересовалась вами. Расспрашивала всех о вашем доме, показывала фотографии. Мы не хотели беспокоить вас, но…

Леонид прервал его лёгким движением руки. Чем быстрее закончится эта история, тем лучше.

– Всё в порядке. Действительно, у нас была договорённость.

Полицейский недоверчиво поднял брови, но спорить не стал. Он бросил быстрый взгляд на Марину, словно пытался понять, стоит ли оставлять эту странную пару наедине. Леонид почти физически чувствовал его замешательство. Для деревенского полицейского, привыкшего иметь дело с пьяными драками и мелким воровством, ситуация явно выходила за рамки привычного.

Офицер сказал наконец, неуверенно переводя взгляд с Леонида на Марину и обратно:

– В таком случае, я, пожалуй, поеду. Если возникнут проблемы, звоните в участок.

Он помедлил, словно ждал, что один из них передумает, но Марина только улыбнулась ему с благодарностью, а Леонид сдержанно кивнул, всем видом показывая, что разговор окончен. Полицейский ещё раз обвёл их взглядом, пожал плечами и направился к машине. Леонид не двигался с места, наблюдая, как он садится за руль, как разворачивается автомобиль на площадке перед домом, как удаляются красные огни, пока не исчезают за поворотом, оставляя темноту и тишину.

Они остались одни. Леонид повернулся к Марине, глядя на неё с раздражением. Журналистка стояла, опустив плечи, словно только сейчас позволила себе расслабиться.

– Спасибо вам огромное, – произнесла она с искренностью. – Я знаю, что поступила нахально, но у меня не было другого способа с вами поговорить. Я работаю над статьёй о писателях-отшельниках, и ваш случай особенно интересен. Восемь лет полной изоляции, при этом три успешных романа…

Марина говорила быстро, словно боялась, что Полётов прервёт, не дав закончить. Леонид смотрел на неё, поражённый тем, как много ей удалось узнать. Восемь лет – точная дата его переезда в горы. Три романа – включая тот, который он ещё не закончил. Когда ей удалось собрать всё это? И зачем?

– Вам лучше войти, – прервал её Леонид холодно. – На улице становится прохладно.

Марина кивнула и сделала шаг вперёд, но он не отступил в сторону, вынуждая её протиснуться мимо в узком проёме. Журналистка прошла так близко, что Полётов почувствовал запах духов – что-то свежее, с нотами цитруса и лаванды. Запах показался неожиданно знакомым, словно из другой жизни. Леонид нахмурился, отгоняя воспоминание.

Девушка остановилась в прихожей, оглядываясь с любопытством. Он видел, как её взгляд скользит по стенам, по полкам, по его вещам – развешанным курткам, выстроенной в ряд обуви. Изучала дом так же внимательно, как до этого изучала его самого, и Леонид почувствовал себя неуютно от этого пристального внимания.

– Вы можете остаться до утра, – сказал он, закрывая дверь и поворачиваясь к ней. – Завтра уходит первый автобус в семь тридцать. Не более того.

Голос звучал отрывисто и резко. Плечи были напряжены, а взгляд отстранён, словно Леонид говорил не с живым человеком, а с временным неудобством. Он ждал возражений, уговоров, слёз – всего того арсенала, который, по его опыту, женщины обычно пускали в ход, чтобы добиться своего.

Но Марина, к его удивлению, просто кивнула.

– Конечно, я всё понимаю, – улыбнулась она ему, и в этой улыбке не было ни фальши, ни обиды. – Тридцати минут для интервью мне достаточно, а утром я уеду первым автобусом. Обещаю.

Марина легко сняла босоножки и поставила их у двери, рядом с его ботинками. Ноги были бледными, с голубоватыми венами, просвечивающими сквозь тонкую кожу. Маленькие ступни с аккуратными пальцами и следами от ремешков выглядели уязвимо и странно по-домашнему на тёмном полу прихожей. Леонид почувствовал себя неуютно – этот жест, такой обыденный, почему-то казался чересчур интимным.

– Я приготовлю чай, – сказал он, отступая в глубь дома. – Проходите в гостиную.

Полётов почти сбежал на кухню, благодарный за возможность оказаться на несколько минут вдали от этой женщины с её изучающим взглядом и неуместной лёгкостью поведения. Леонид поставил чайник на плиту и прислонился к столешнице, закрыв глаза. Что происходило с ним? Почему он так остро реагировал на этот визит? В конце концов, это всего лишь интервью. Тридцать минут разговора, и она исчезнет из его жизни навсегда.

Он достал чашки и заварку, механически выполняя действия. Через полуоткрытую дверь кухни Леонид видел, как Марина медленно ходит по гостиной, останавливаясь у книжных полок, рассматривая корешки. Она не прикасалась к вещам – просто смотрела, склонив голову набок, словно пыталась прочитать в расположении книг что-то о владельце. Полётов вдруг подумал, что, возможно, в этом и заключается её талант – умение читать людей по таким мелочам, как порядок на полке или расстановка мебели.

Чайник закипел, и Леонид, собрав всё на поднос, вернулся в гостиную. Марина уже сидела на диване – именно там, где он и планировал её разместить, спиной к книжным полкам, лицом к камину. Сидела прямо, положив руки на колени, словно примерная ученица, ожидающая начала урока.

– Спасибо, – сказала она, когда Полётов поставил перед ней чашку. – У вас прекрасный дом. Так тихо здесь. Я понимаю, почему вы выбрали это место.

В её голосе не было ни лести, ни заискивания – просто констатация факта. Леонид сел в кресло напротив, держа спину неестественно прямо, словно на официальном приёме, а не в собственном доме.

– Вы сказали, что работаете над статьёй о писателях-отшельниках, – он перешёл сразу к делу, стараясь не замечать, как свет от лампы падает на её лицо, подчёркивая линию скул и делая глаза ещё темнее. – У вас есть конкретные вопросы?

Марина отпила чай и поставила чашку, прежде чем ответить. Её движения были спокойными и размеренными, без суеты и нервозности. Леонид невольно отметил эту деталь, вспоминая свою утреннюю панику и судорожные приготовления. Девушка казалась гораздо более собранной, чем он сам.

– Конечно, у меня есть вопросы, – улыбнулась она. – Но сначала я хотела бы поблагодарить вас за то, что согласились меня принять, несмотря на обстоятельства.

Леонид пожал плечами, не желая признавать, что у него не было особого выбора.

– Я знаю, что вы цените своё уединение, – продолжила Марина. – И поверьте, я не собираюсь его нарушать дольше необходимого. Мой первый вопрос простой: что для вас значит быть отшельником? Это осознанный выбор или вынужденная мера?

Леонид смотрел на неё, пытаясь понять, что скрывается за этим вопросом. Прямой путь к теме Павлиновой? Попытка выяснить, от чего Полётов бежал? Или просто стандартное начало интервью?

– Я предпочитаю термин «уединение», а не «отшельничество», – ответил он наконец. – В отшельничестве есть что-то религиозное, почти фанатичное. Я же просто выбрал условия, которые лучше подходят для моей работы. Писательство требует тишины и сосредоточенности. Здесь я могу это получить.

Марина кивнула, словно ожидала именно такого ответа, и Леонид вдруг понял, что она не достала ни диктофона, ни блокнота. Журналистка не записывала его слова – просто слушала, глядя на него со спокойным вниманием.

– А вам не кажется, что такое уединение может быть формой бегства? – спросила Марина. – От мира, от прошлого, от самого себя?

Леонид почувствовал, как внутри поднимается волна раздражения. Она задала именно тот вопрос, которого он ожидал и боялся.

– Послушайте, – Полётов сделал паузу, подбирая слова. – Я согласился на тридцать минут интервью, а не на сеанс психоанализа. Если вас интересует моё творчество, я готов об этом говорить. Если вы хотите копаться в моей личной жизни…

– Простите, – мягко перебила она с уравновешенным достоинством, будто готовилась к этому моменту заранее. – Не хотела провоцировать вас на исповедь. Просто интересно, как именно рождаются такие тексты, как «Бесконечный день». Скажите, разве этот роман не о невозможности настоящего выбора? О человеке, который застрял между двумя вариантами жизни – и не может определиться ни с одной?

Марина не спешила с ответом и словно нарочно дала этим словам повиснуть в воздухе, чтобы Леонид почувствовал их вес. Он впервые за вечер перестал злиться. Обычно вопросы о «Бесконечном дне» его раздражали: слишком много уже сказано критиками, слишком часто журналисты цеплялись к банальным деталям, искали в романе автобиографию, политическую аллегорию, даже обвиняли в скрытом эпатаже. Но никто ещё не описывал его книгу таким образом – без расстановки флажков и ловких интеллектуальных уловок, без псевдонаучных терминов и дешёвых сенсаций. Было в этом вопросе что-то неожиданно честное, и Леонид не сразу нашёлся, что ответить.

– Вы её читали? – спросил он, чтобы выиграть время.

Вопрос прозвучал не как упрёк или проверка, а скорее как признание собственной неуверенности, что кто-то способен разобраться в его текстах по-настоящему.

Марина кивнула.

– Дважды. Первый раз – на втором курсе, когда она только вышла, второй – пару недель назад, когда узнала, что приеду к вам. Первый раз я ничего не поняла, если честно. Второй раз…

Она замолчала, подбирая слова, и вдруг, чуть смутившись, добавила:

– Во второй раз книга показалась мне страшной.

Леонида кольнуло это признание. Он ожидал услышать всё, что угодно – что роман «глубокий», «провокационный», даже «безнадёжный», – но не «страшный». Этот эпитет был слишком личным, почти интимным, и именно поэтому задел сильнее прочих. Леонид вспомнил, как писал «Бесконечный день» – в состоянии полусна, когда дни сливались и время то ускорялось, то тянулось мучительно медленно. Как мучительно сомневался, стоит ли вообще отправлять рукопись в издательство, а потом неделями не отвечал на звонки редактора, боясь, что всё испортит обычное человеческое общение и его голос предаст его – иронией, усталостью, или, не дай Бог, надеждой.

– Не думаю, что она страшная, – медленно произнёс Леонид, хотя понимал, что собеседница права. – Скорее честная. Там нет ни хэппи-энда, ни катарсиса, ни даже однозначного финала. Только ожидание, что когда-нибудь это всё закончится.

Марина слушала его очень внимательно – так слушают только люди, которые умеют не перебивать. Смотрела не в глаза, а чуть вбок, как будто запоминала его ответы на уровне интонаций, а не только смысла.

– Мне показалось, что главный герой – не столько ваш автопортрет, сколько собирательный образ человека, который боится собственного будущего. Он ведь не выбирает, потому что в каждой версии себя он всё равно одинок. Даже если остаётся с той, которую любит, даже если уходит к другой. В этом и есть страх, – осторожно добавила журналистка. – Оказаться в любом случае ненужным.

На кухне тикали часы, и тиканье подчёркивало паузу, которой Леонид не спешил заполнять.

– Когда я писал этот роман, – наконец сказал Полётов, – я сам ещё не понимал, от чего бегу. Тогда казалось, что можно сбежать, если спрятаться как можно дальше: в горы, в книги, в самого себя. Но всегда остаётся что-то, что догоняет. Иногда это просто память, иногда – кто-то вроде вас, кто вдруг спрашивает ровно то, о чём старался не думать.

Он хотел улыбнуться, но получилось слишком криво.

– Я не психотерапевт, – сказала Марина, и в её голосе прозвучала лёгкая самоирония. – Просто, когда читаешь такие книги, кажется, будто у автора есть ответы, которых у тебя самого никогда не будет. Наверное, это обман.

Леонид мог бы сказать, что у писателей нет никаких ответов, что все эти книги – способ скрыться за чужими историями, чтобы не разбираться в собственной. Мог бы, но не стал. Впервые за долгое время он ощутил не раздражение, а почти уважение – к собеседнице, к её умению не топтаться по чужим больным мозолям, к её вдумчивости. Может, это и есть талант журналиста, подумал Полётов, – заставить человека заговорить, даже если тот всю жизнь тренировался не произносить ни слова лишнего.

Леонид замер, не скрывая удивления. «Бесконечный день» был его первым романом, написанным здесь, в горах. Главный герой каждое утро просыпался в двух разных реальностях одновременно: в одной он остался с женщиной, которую любил, в другой – ушёл к той, с которой должен был быть. С каждым днём границы между мирами истончались, воспоминания путались, а герой всё отчаяннее искал способ выбрать один из миров навсегда. Критики называли роман «философской головоломкой», но никто не увидел в нём то, что разглядела эта женщина – историю о мучительной невозможности выбора.

– Вы внимательный читатель, – сказал Полётов наконец, чувствуя, как его голос звучит мягче, чем хотелось бы.

Марина улыбнулась, и на её лице промелькнуло что-то, похожее на облегчение. Словно она прошла некий тест, преодолела первый барьер.

– Я перечитала все ваши книги перед поездкой сюда, – призналась журналистка. – Дважды. И знаете, что меня поразило? Во всех трёх романах главный герой что-то ищет. В первом – способ изменить прошлое, во втором – утраченную рукопись, в третьем – исчезнувшую женщину. Но на самом деле, как мне кажется, все они ищут одно и то же. Прощение. Или, может быть, понимание.

Марина говорила тихо, почти интимно, словно они были старыми друзьями, обсуждающими общие воспоминания. Леонид почувствовал странное смятение – эта женщина видела в его книгах то, что он сам старательно прятал между строк. И теперь она смотрела на него, словно ожидая подтверждения своей догадки.

– Я думаю, вы слишком много додумываете, – сказал Полётов, отводя взгляд. – Литература – это прежде всего вымысел. Не стоит искать в ней автобиографические элементы.

Марина не стала спорить – просто кивнула, принимая его слова как ещё одну деталь в общей картине, которую пыталась сложить.

– Может быть, вы правы, – сказала она после паузы. – Но всё же я не могу не задаться вопросом: почему человек, достигший такого успеха, выбирает полное одиночество? Что должно случиться, чтобы предпочесть жизнь без людей?

Она смотрела на него не с жалостью, не с осуждением, а с искренним любопытством, словно он был редким экспонатом в музее, который она пыталась понять.

– Мой выбор, – сказал Леонид, чувствуя, как каждое слово даётся ему с трудом, – продиктован не какими-то драматическими событиями, а простым пониманием: я лучше работаю в тишине. Всё остальное – ваши домыслы.

Марина продолжала смотреть на него, и в её взгляде Полётов вдруг увидел то, чего боялся больше всего – понимание. Не симпатию, не жалость, а именно понимание, словно она разглядела в нём что-то, чего он сам старался не замечать.

– Спасибо за честность, – сказала журналистка наконец. – Я ценю это.

Леонид не нашёлся с ответом. Он чувствовал себя странно обнажённым перед этой женщиной, которая каким-то образом проникала сквозь его защиту, не прилагая к этому видимых усилий.

Писатель ощутил странную усталость, будто долгий разговор с Мариной забрал у него силы. Её взгляд – слишком понимающий, слишком проницательный – вызывал у Полётова смесь раздражения и какого-то забытого любопытства. Он поставил пустую чашку на столик и внезапно принял решение, которое в любой другой день показалось бы ему абсурдным.

– Чай не лучший напиток для таких разговоров, – сказал Леонид, отводя взгляд.

Марина слегка удивилась, но не стала возражать. Он молча встал и прошёл к низкому буфету у стены – туда, где хранилась коллекция домашнего самогона. Каменные стены гостиной отражали лунный свет, просачивавшийся через высокие окна, и комната казалась холоднее, чем на самом деле.

Полётов открыл буфетную дверцу, достал пузатую бутылку с прозрачной жидкостью без этикетки. На стекле поблёскивали крохотные пузырьки: признак домашнего производства. На подносе рядом лежали два толстостенных гранёных стакана, которые он привёз из Москвы много лет назад.

– Местный самогон, – пояснил Леонид, возвращаясь к Марине. – Единственное, что я покупаю у здешних жителей.

Он аккуратно расставил бутылку и стаканы на столике между ними, затем медленно открутил крышку и принялся наливать. Полётов заметил, как его рука слегка дрожит. Почти незаметная дрожь – любой другой человек вряд ли обратил бы на неё внимание, но Леонид, привыкший к безупречному самоконтролю, воспринял это как предательство собственного тела. Глубоко выдохнул, стараясь успокоиться.

Когда стаканы были полны, он протянул один Марине. Она приняла его без слова, её пальцы коснулись его ладони – тёплое прикосновение отозвалось неожиданной вспышкой в солнечном сплетении. Леонид мгновенно отдёрнул руку, словно обжёгшись.

– За разговор, – сухо сказал Полётов и тяжело опустился в жёсткое кресло напротив, не сводя глаз с её лица.

Они молчали. Странная пауза растягивалась, наполняясь неловкостью. Взгляды обоих скользили по голым стенам, по тёмным углам комнаты, по записям в блокноте, оставленном Леонидом на столе и теперь небрежно прикрытом салфеткой. Марина время от времени делала маленькие глотки из стакана, не морщась, не выказывая ни удовольствия, ни отвращения. Леонид наблюдал за ней украдкой, отмечая, как напряжённо выпрямлена её спина, как осторожно она держит стакан – не всей ладонью, а кончиками пальцев, словно боится, что он обожжёт.

Чтобы разорвать это затянувшееся молчание, Леонид произнёс первое, что пришло в голову:

– Расскажите о себе.

Она взглянула на него с лёгким удивлением, будто Полётов спросил о чём-то неуместном.

– О себе? – переспросила Марина, словно давая себе время собраться с мыслями. – Разве вам это интересно?

Леонид пожал плечами, делая вид, что вопрос задан из простой вежливости. Но что-то внутри него действительно хотело знать, кто эта женщина, вторгшаяся в его жизнь с такой решительностью.

– Если мы будем говорить только обо мне, это будет монолог, а не беседа, – ответил Полётов, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.

Марина медленно покрутила стакан в руках, глядя, как жидкость оставляет следы на стенках, и вздохнула.

– Ну что ж… Я родилась и выросла в Гусь-Хрустальном. Знаете такой городок?

– Владимирская область, – кивнул Леонид. – Стеклодувное производство.

– Именно. Мой отец работал на хрустальном заводе мастером-стеклодувом. Делал вазы, фужеры, эти хрустальные рюмки, которые стояли в серванте у каждой советской семьи.

Она улыбнулась каким-то своим воспоминаниям.

– Дома у нас всегда было множество стеклянных вещей – и бракованных, и экспериментальных. Я росла среди этого хрупкого мира. Наверное, поэтому так люблю ясность и прозрачность.

Марина сделала ещё один маленький глоток и продолжила:

– Город у нас был небольшой, но какой-то… настоящий. Все друг друга знали, все понимали, кто чего стоит. После школы я точно знала, что хочу уехать. Не потому, что не любила Гусь-Хрустальный – просто хотелось чего-то большего.

– И вы выбрали журналистику, – произнёс Леонид, не спрашивая, а утверждая.

– Не сразу. Сначала было несколько неудачных попыток. Пробовала поступить на филфак МГУ – не прошла по баллам. Потом в театральный – но там у меня и шансов не было, с моей-то провинциальностью.

Марина говорила об этом легко, без горечи, словно неудачи были просто этапами пути, а не травмами.

– А потом был конкурс сочинений в журнале «Юность». Я написала эссе о стекле – о том, как свет, проходя через хрусталь, преображается. Мне дали специальный приз и рекомендацию в институт. Так я оказалась на журфаке.

Леонид слушал её внимательнее, чем собирался изначально. Было что-то подкупающее в том, как она рассказывала – просто, без лишних деталей, но каждое слово создавало образ, который Полётов легко мог представить: девочка среди хрустальных фигурок, провинциальная абитуриентка перед дверями МГУ, начинающая журналистка с амбициями.

– На первом курсе я влюбилась в однокурсника, – продолжила Марина с самоироничной улыбкой. – Классическая история: он казался талантливым, писал стихи, знал наизусть Бродского. Мы поженились на третьем курсе, сняли комнату в коммуналке. Через два года развелись.

– Почему? – вопрос вырвался сам собой, и Леонид тут же пожалел – слишком прямой.

Марина не смутилась.

– Быт разрушил всё, – пожала она плечами. – Оказалось, что его талант – в основном выпивать и рассказывать, каким великим поэтом он станет, когда его поймут. К четвёртому курсу от стихов остались только тосты, а от отношений – счета за квартиру и пустые обещания.

Марина сделала паузу.

– Знаете, что обидно? Мы даже не ссорились. Просто однажды я проснулась и поняла, что живу с чужим человеком. Что нет смысла продолжать это.

Леонид кивнул – с пониманием, почти с сочувствием. Он слишком хорошо знал это чувство – проснуться и понять, что всё важное вдруг потеряло смысл.

– А сейчас? – спросил он, наполняя стаканы.

– Сейчас я живу в студенческом общежитии. Пятый этаж, окна на котельную. По ночам слышно, как скрипят соседские кровати, утром в душевой нет горячей воды. Вчера кто-то украл мой йогурт из холодильника – третий раз за месяц. Пишу дипломную на подоконнике – единственное место, где хватает света. Подрабатываю статьями где придётся. Редакторы берут интервью и репортажи.

Марина сделала глоток и поморщилась – то ли от крепости напитка, то ли от мыслей.

– Забавно, на первом курсе я представляла, что буду заниматься журналистскими расследованиями. Разоблачать коррупцию, спасать невинно осуждённых, – тихо засмеялась она. – А вместо этого пишу о людях. О том, как они живут, что чувствуют, о чём мечтают.

– И как, интересно? – в голосе Леонида проскользнуло искреннее любопытство.

– Очень, – кивнула она. – Люди куда интереснее, чем кажутся. Даже самые обычные. За каждым есть история, которая могла бы стать романом. Просто не всем дано её рассказать.

Марина замолчала, задумавшись. Потом вдруг вспомнила:

– Был случай прошлой весной. Я поехала в Подмосковье, в деревню, где жил местный поэт. Деревенский гений – стихи про берёзки, про Россию-матушку, но в них было что-то настоящее. Я должна была сделать интервью для областной газеты. Приехала, а там – ни света, ни воды. Генератор сломался, вся деревня в темноте. И вот он, этот поэт – заросший мужик в вылинявшей тельняшке – при свечах читал мне стихи. За окном метель, волки воют – март, а снег по колено. Я сижу, записываю на диктофон, потом диктофон садится. И мы оказываемся будто вне времени: он читает стихи, я слушаю, за окном воет метель, и нет Москвы, журналистики, проблем – только голос и стихи.

Леонид заметил, как меняется её лицо, когда она рассказывает о работе – становится живым, глаза ярче, движения оживлённее. Похоже на то, как меняется его собственное лицо, когда он говорит о литературе – видел это в отражении окна. Поймал себя на мысли, что им обоим одинаково важно их дело – она пишет о реальных людях, он – о выдуманных, но страсть к слову, к истории одинакова.

Леонид несколько раз поправил воротник рубашки, сжимая ткань между пальцами, будто она душила. То и дело гладил пальцами край стакана, вслушиваясь в её голос, то низкий и хрипловатый, когда она говорила о трудностях, то почти звенящий, когда речь заходила о том, что её радовало. Вглядывался в пламя свечи на столе – когда успел её зажечь? – следя, как огонь отражается в тёмных глазах Марины.

Губы его сжимались, когда она говорила об одиночестве – в этих словах звучало что-то слишком знакомое, слишком личное, будто она говорила не о себе, а о нём. Когда Марина упомянула первые публикации в областной газете, её лицо осветилось той же гордостью, которую он помнил по своей молодости – ощущением, что слова имеют силу, что они способны изменить мир.

Потом Леонид тихо вздохнул, словно вопреки себе разрешая слушать до конца. Это не было официальное разрешение – скорее согласие с собственным любопытством. Сколько лет прошло с тех пор, как он по-настоящему слушал другого человека? Не выискивая материал для книг, не отбиваясь от расспросов, а просто слушая – как человек человека?

– Знаете, что я поняла за эти годы? – спросила Марина, когда пауза затянулась. – Что важнее в разговоре не то, что говорят, а то, о чём молчат. Настоящая история всегда в недосказанности.

Марина подняла на него взгляд – прямой, без тени кокетства или манипуляции, просто внимательный взгляд человека, заинтересованного в ответе. И в этот момент Леонид понял, что оказался втянут в разговор, который не планировал – разговор не об интервью, не о литературе, а о жизни. О том, что остаётся, когда слова заканчиваются.

– В недосказанности, – повторил он задумчиво. – Возможно, вы правы. Но иногда и слова говорят громко, если уметь их слышать.

Леонид задумчиво водил пальцем по ободку стакана, вслушиваясь в едва уловимый звон стекла. Он всегда ощущал – уже в детстве это было необъяснимым суеверием – что любые предметы, вещи, даже самые незначительные, хранят прошлое. Не то, что поддаётся расшифровке, а странное, неразличимо шепчущее, притаившееся в трещинках, в затёках клея, в потёртостях на ручках дверей. В каждом предмете – особенно простом, повседневном – пряталась история, которую нужно было уметь услышать.

– В каждой вещи скрыта история, – сказал он, не сразу осознавая, что говорит это не только себе. – Нужно только уметь её прочесть. Как вот в этом стакане… – повернул его так, чтобы Марина увидела изнутри крошечную, едва заметную трещинку у основания. – Видите? Кто-то когда-то стукнул его слишком сильно, но не разбил. Теперь он хранит этот момент – гнева или неосторожности…

Марина взглянула на трещину, затем на него, ища в его лице объяснение. Леонид и сам не смог бы объяснить, почему сейчас вспомнил именно об этом, возможно, её рассказ о хрупкости стеклянных фигурок в родном доме продолжал его собственные годы внутренней ломки.

– Мы окружены такими молчаливыми свидетелями, – продолжил Леонид, чуть повысив голос, будто пытаясь отогнать воспоминание. – Они переживут нас и унесут с собой наши истории. Иногда думаю, только им и интересно, что с нами происходит. Вещи не прощают. Им всё равно, кто тут жил до и кто будет после. Они просто хранят то, что мы им оставили.

Полётов сам не понимал, почему сказал это – словно продолжение давнего разговора с самим собой, случайно выговоренное вслух. Марина кивнула, будто поняла что-то важное, скрытое за этими словами, и снова пригубила свой стакан, не сводя с него глаз.

Леонид отвернулся и посмотрел в окно. Было темно. Луна подсвечивала верхушки сосен. Он не хотел встречаться глазами с Мариной – она слишком внимательно на него смотрела. Самогон начинал действовать: голова стала лёгкой, и воспоминания, которые Полётов обычно держал в себе, начали проступать яснее.

Снаружи ветер шевелил ветки деревьев. В оконном стекле Леонид видел своё отражение – человек со стаканом в руке. Странно было видеть себя со стороны. А за отражением – только темнота и горы, которые ничего не чувствовали к нему и его одиночеству.

Внутри гостиной было тепло – от работающих батарей, от самогона, постепенно разливающегося по телу, от странной, неожиданной близости разговора с человеком, которого он видел впервые в жизни. Тишина между ними не была теперь неловкой или напряжённой – она стала почти уютной, как пауза в разговоре старых друзей, которым не нужно заполнять каждую секунду словами.

– Знаете, – вдруг произнесла Марина, нарушая эту тишину голосом, чуть охрипшим от выпитого, – я недавно брала интервью у Елены Павлиновой.

Рука Леонида остановилась над столом. Он не донёс пальцы до стакана и медленно опустил руку. Услышав это имя, сглотнул. Сердце забилось чаще, он почувствовал, как вспотели ладони. Леонид моргнул несколько раз и сжал губы, пытаясь сохранить выражение лица неизменным.

Павлинова. Имя ударило его, как пощёчина. Он сжал пальцы на краю стола, почувствовав, как ногти впиваются в ладонь. Перед глазами мгновенно возникло её лицо с афиши «Московской весны» – высокие скулы, чуть приподнятый подбородок, глаза, смотрящие поверх зрительного зала. Елена Павлинова – та самая актриса, чей голос звучал из каждого радио.

Леонид медленно опустил руку, так и не взяв стакан. Он почти физически ощущал, как быстро разрушается всё, что так старательно выстраивал: защита, равнодушие, сдержанность. Журналистка, сидящая напротив, знала. Она с самого начала знала, зачем приехала, и её интерес к его книгам, её внимательность, её кажущаяся искренность – всё это было лишь способом подвести разговор к главному. К тому, что действительно её интересовало. К Павлиновой.

Марина продолжала говорить, будто не замечала его реакции:

– Потрясающая женщина. В свои шестьдесят пять выглядит на пятьдесят, а держится так, словно ей и вовсе тридцать. Мы беседовали в её квартире на Маросейке. Она сразу предложила мне выпить коньяк, прямо с порога, представляете? «Без градуса настоящий разговор не состоится», – вот что она сказала.

Леонид сжал пальцы на краю стола. Маросейка. Он вздрогнул, словно от удара. Перед глазами возникло то, чего он никогда не видел – воображаемые тяжёлые чугунные перила, выщербленные ступени, ведущие на третий этаж, и дверь – тёмная, с облупившейся краской и медной ручкой, отполированной прикосновениями. Представлял себе, как скрипят половицы в прихожей, как пахнет сухими травами и табаком, как солнечный свет, пробиваясь сквозь тюлевые занавески, ложится узорами на старый паркет. Годами рисовал в голове узкий подоконник, на котором едва помещается пепельница, и как они сидят на нём вдвоём, почти касаясь плечами, глядя на вечернюю улицу.

– Она тепло о вас отзывалась, – Марина сделала ещё глоток, не отрывая взгляда от его лица, словно изучая каждую эмоцию. – Сказала, что вы всегда были для неё «просто мальчишкой».

Эта фраза ударила Леонида как пощёчина. «Просто мальчишка». Три слова, перечёркивающие всё, что было – или казалось – между ними. Три слова, низводящие их историю до банальности, до скучного анекдота из серии «молодой поклонник и знаменитость». Он почувствовал, как что-то дрогнуло в лице – не улыбка, но и не гримаса, а какая-то смесь горечи и злости.

Это было больше, чем он мог вынести молча. Желание исправить эту характеристику, рассказать правду – или хотя бы свою версию правды – внезапно пересилило обычную сдержанность. Годами Леонид хранил эту историю в себе, не позволяя никому даже прикасаться к ней.

Она была слишком личной, слишком наполненной стыдом, горечью и чем-то похожим на предательство – не только со стороны Павлиновой, но и с его собственной. А теперь вот какая-то провинциальная журналистка, не знающая ничего ни о нём, ни о Павлиновой, ни об их прошлом, сидела здесь, на противоположной стороне стола, и так небрежно бросала эти слова, словно имела право судить о том, чего не понимала.

Он вдруг почувствовал, как во рту становится сухо, а в груди – пусто, будто все внутренности вытянула наружу эта простая, почти невинная фраза: «просто мальчишка».

Леонид посмотрел на Марину и впервые за вечер увидел в ней не просто собеседницу, а безжалостного свидетеля собственной слабости. Эта мысль его разозлила: почему Леонид должен оправдываться перед незнакомкой за то, что даже себе не умел объяснить? Почему её голос и её взгляд вдруг оказались главнее его собственного воспоминания? Почему он позволил ей говорить о Павлиновой так, словно речь шла о литературном персонаже, а не о женщине, которая была для него целой эпохой?

Было в Маринином взгляде что-то такое, что одновременно вызывало злость и завораживало – открытость, почти детская честность, лишённая профессионального цинизма. Возможно, именно это и было для Леонида самым невыносимым: он привык иметь дело с людьми, которые лгут, прикрываются масками, ведут тонкую игру, а здесь перед ним сидела девушка, которая просто хотела понять. И всё равно – Полётов знал, что не позволит ей даже приблизиться к той истине, которую столько лет носил в себе.

Пальцы вновь нашли трещину на стакане, и Леонид с силой сжал тонкое стекло, так что оно тихо скрипнуло в руке. Если бы она знала, подумал он, сколько лет ушло на то, чтобы притвориться, будто этого прошлого не существует. Если бы она представляла, что в каждом дне, в каждой написанной фразе – эхом звучат те самые несколько месяцев, которые он бы вычеркнул, если бы мог. Но не мог, потому что память не отпускает: чем сильнее её сжимаешь, тем больнее она кусает.

Он вдруг вспомнил, как однажды в детстве разбил стакан – почти такой же, гранёный, с шершавым ободком. Его мать тогда не ругала, а только сказала: «Бывает. Главное – не пытаться склеить осколки, всё равно трещина останется». Тогда эта фраза показалась ему глупой: Леонид же был уверен, что можно всё исправить, если захотеть. Теперь же он понимал: некоторые трещины не исчезают, сколько ни скрывай их или не выставляй на свет только целой стороной.

Леонид тоскливо усмехнулся – Павлинова всегда была для него не просто женщиной, а целым миром, в котором он жил недолго, но слишком ярко. Он знал эту её привычку всё обесценивать, делать вид, что ничего не случилось, что всё – игра, лёгкая флиртовая перепалка, не стоящая и полстроки. Помнил, с какой лёгкостью она меняла маски, как неторопливо и даже ласково уводила любой серьёзный разговор в шутку или цитату из французских фильмов. Каждый раз, когда Леонид пытался приблизиться, задеть её всерьёз, она отступала, оставляя после себя только смех и запах дорогого табака.

И всё же он снова и снова возвращался к этим дням – пока не понял, что стал таким же, как и она: переписчиком собственной истории, фальсификатором чувств. Ему хотелось крикнуть: «Это неправда! Было всё не так!», но вместо этого он слушал, как журналистка повторяет слова Павлиновой, словно издеваясь над его собственной юностью.

В голове всплыли детали их первых встреч: съёмки на Чистых Прудах, где его, обычного студента, случайно выбрали пробежать в кадре. Четверть века прошло, но Леонид до сих пор помнил, как она переступила порог его квартиры – промокшая после дубля, когда сломала каблук в луже. Помнил запах её духов – терпкий, с ноткой лаванды – заполнивший тесную прихожую, где бабушкины обои выцвели до желтизны. Как она разглядывала стены его комнаты, увешанные её фотографиями, и не смутилась, а только улыбнулась. Две ночи она провела в его постели, а на третий день исчезла, не оставив записки.

Странно: годы спустя, перечитывая её интервью, Леонид всегда искал в них хоть намёк – была ли для неё та весна хоть чем-то большим, чем забавный эпизод. И каждый раз находил лишь знакомые словечки, ту же безжалостную лёгкость в обесценивании: «просто мальчишка», «симпатичный юный фанат», «милый случайный знакомый». Полётов научился не реагировать – или думал, что научился.

Теперь, сидя напротив Марины, он вдруг осознал: на самом деле всю жизнь ждал, что когда-нибудь сможет рассказать всё так, как было. Даже если никто не поверит – просто чтобы хоть раз прозвучал его голос, а не только её.

– Для Елены я всегда был мальчишкой, – усмехнулся Леонид, и в этой усмешке сквозила застарелая боль. – Она всем так говорит. Это её способ переписывать историю задним числом, делать вид, что ничего серьёзного не было и быть не могло.

Полётов замолчал, словно окунувшись в воспоминания, которые теперь, благодаря алкоголю и странной атмосфере вечера, уже не причиняли острой боли, а лишь отдавались тупым, ноющим эхом. Лицо его было непроницаемым, но глаза выдавали всё – в них читались и боль, и нежность, и что-то ещё, чему Марина не могла подобрать названия.

Глава 3

На улицах Москвы стояла осень одна тысяча девятьсот восемьдесят третьего года – с жёлтыми листьями на асфальте и редкими прохожими. Лёнька Полётов провёл пальцами по конверту виниловой пластинки «Ненавижу и люблю», стирая пыль. Солнечный луч, пробившийся сквозь щель в шторах, скользнул по стенам, на мгновение оживив десятки фотографий – Елена Павлинова улыбалась с афиш, пела с журнальных обложек, и каждое утро её голос звучал из потрескивающих динамиков магнитофона.

Лёнька подошёл к самой большой фотографии – портрету с обложки «Советского экрана» за прошлый год. Елена смотрела чуть в сторону, словно увидела что-то интересное за плечом фотографа. Тонкие пальцы с длинными ногтями касались подбородка, а в глазах читалась та загадка, которая мучила Лёньку по ночам. Он коснулся глянцевой поверхности кончиками пальцев, почти невесомо, боясь потревожить её, и тут же отдёрнул руку, словно обжёгшись. За девятнадцать лет так и не научился спокойно относиться к своему увлечению.

Комната, в которой он родился и вырос, хранила следы всех его возрастов – детские рисунки, спрятанные в нижнем ящике стола, соседствовали с нынешним студенческим хаосом. Бабушка никогда не вторгалась сюда, молчаливо признавая это территорией внука с тех пор, как стало ясно, что мать не вернётся из новой семьи мужа-инженера с Ленинградского шоссе. Здесь царило странное сочетание музея одной актрисы и обычного студенческого жилья. Учебники по истории теснились на полках рядом с аккуратными стопками пластинок Павлиновой – каждая в своём конверте, каждая затёрта до блеска.

На письменном столе, заваленном конспектами, лежала раскрытая тетрадь с лекциями по истории СССР, а рядом – самодельный альбом с вырезками из газет, где упоминалось имя Елены. В углу комнаты громоздилось нечто среднее между полкой и шкафом: здесь были бережно разложены программки спектаклей с участием Павлиновой, несколько автографов, добытых через знакомых, и даже засохший цветок – гвоздика, которую Лёнька когда-то поднял с асфальта после того, как Елена уронила букет, выходя из служебного входа театра.

В Советском Союзе восьмидесятых у каждого понятия была своя легенда – у хоккея Третьяк, у балета Плисецкая, а вот у искусства притворства, игры на грани между искренностью и мишурой, неоспоримо царила Елена Павлинова. Её имя не просто не сходило с афиш столичных театров и кинотеатров – оно жило самостоятельной жизнью, бросаясь в глаза школьнику с плаката в вестибюле, подмигивая домохозяйке из телепрограммы, упрямо всплывая в разговоре о вечном женском счастье на кухне коммуналки.

Если где-то в стране строили Дом культуры, на церемонии открытия обязательно звучала запись Елены: её чуть хрипловатый голос был фоном для всего, что должно было трогать душу советского человека. Концерты по заявкам, праздничный «Голубой огонёк», случайный радиорепортаж – Лёнька давно заметил, что даже те, кто утверждал, что терпеть не может эстраду, узнавали Павлинову с первой секунды и неизменно замолкали, когда шёл её номер.

В газетах она мелькала чаще, чем генсек: то открывала социалистический фестиваль молодёжи, то выступала перед шахтёрами в Донбассе, то приветствовала делегацию из братской Болгарии. Мама Лёньки – хотя он и не видел её уже много лет – однажды на день рождения прислала открытку с репродукцией фотопортрета Елены, будто это само собой разумелось. Подруга бабушки, тётя Лида, выпив рюмку «Столичной», всегда громко заявляла: «Видела я эту Павлинову в Доме кино, когда она ещё студенткой была. И тогда уже была такая задавака!» Даже профессор института, где Лёнька учился, цитировал её реплики с экрана, словно это были слова Есенина или Высоцкого. Каждое поколение находило в Павлиновой что-то своё: старики видели в ней новую эпоху, взрослые – остроумие и дерзость, а молодёжь, вроде Лёньки, – неуловимую свободу быть собой, несмотря на все запреты.

И всё же даже среди этого всенародного обожания Лёнька ощущал Павлинову своей тайной, которую оберегал, прятал от посторонних глаз и никому не доверял до конца. Он знал наизусть не только её песни и киноцитаты, но и все нелепые интервью, где она отвечала сквозь зубы, и каждое слово, сказанное невпопад, и даже то, как она морщит нос, если недовольна вопросом. Оттого и афиша над кроватью выглядела для него не куском бумажной суеты, а чем-то важным и личным, где люди не взрослеют и не уезжают внезапно, где даже боль бывает красивой.

Лёнька вздохнул и взглянул на часы. Семь утра. Пора собираться. Он подошёл к шкафу, достал свежую рубашку – одну из трёх, которые регулярно стирала и гладила бабушка – и начал одеваться. Каждое движение было отточено до автоматизма: умыться, почистить зубы, позавтракать. Бабушкина комната пустовала – она уже неделю отдыхала в санатории и вернётся ещё через неделю. Лёньке нравилось это временное одиночество. Он мог подолгу слушать пластинки, не беспокоясь, что мешает бабушке, мог оставаться допоздна в институтской библиотеке и не торопиться домой.

Ложка с овсянкой застыла на полпути ко рту, пока Лёнька вчитывался в расписание. История КПСС, историография, практикум по архивоведению. Он машинально дожевал безвкусную кашу, представляя, как будет объяснять подросткам про революцию семнадцатого года, если когда-нибудь действительно станет учителем.

Поступил он в педагогический почти случайно – просто этот институт находился ближе всего к театру, где играла Павлинова. Три раза в неделю Лёнька мог «случайно» оказываться у служебного входа, когда заканчивались репетиции.

Однокурсницы – а их было большинство на историческом – считали его странным: слишком молчаливым, слишком погружённым в свои мысли. Когда они обсуждали будущих учеников и методические планы, Лёнька кивал и делал вид, что разделяет их энтузиазм. Никто, кроме соседа по общежитию, не знал, что под обложкой учебника педагогики он прятал вырезки с интервью Павлиновой. В восемнадцать лет ему казалось, что любовь к актрисе, которая старше на пятнадцать лет, – это то, что лучше держать при себе.

Заперев дверь квартиры и дважды проверив замок, Лёнька спустился по лестнице. В подъезде пахло кошками и вчерашним борщом, которым тянуло из квартиры на первом этаже. На улице его обдало прохладным осенним воздухом. Октябрь восемьдесят третьего года выдался холодным, но сухим. Опавшие листья шуршали под ногами, солнце робко пробивалось сквозь тучи, не давая тепла, но создавая иллюзию погожего дня.

Чистопрудный бульвар, где располагался дом Лёньки и его бабушки, был одним из самых красивых мест в Москве, особенно осенью. Жёлтые и красные листья кружились в воздухе, падая в тёмную воду пруда, создавая на поверхности узоры. Фонари, ещё не погасшие в утренний час, отражались в воде. Лёнька любил это место, хотя за восемнадцать лет привык к его красоте настолько, что замечал её только в особые моменты.

Сегодня, однако, у Лёньки не было времени на созерцание. Быстрым шагом он миновал пруд, прошёл мимо детской площадки, где уже играли малыши под присмотром бабушек, и направился к трамвайной остановке. Через двадцать минут уже сидел в аудитории, слушая лекцию по истории России девятнадцатого века, делая аккуратные записи в толстой тетради, время от времени поднимая руку, чтобы задать вопрос или ответить преподавателю.

Учёба давалась ему легко, но требовала полного погружения. В такие моменты даже Павлинова отступала на второй план, уступая место Карамзину, Ключевскому или Соловьёву. Но стоило лекции закончиться, как мысли Лёньки возвращались к ней. Он вспоминал интервью, которое прочитал вчера в «Советской культуре»: Елена говорила о новой роли в фильме известного режиссёра, о работе над образом, о сложностях и радостях профессии. Каждое её слово запоминал наизусть.

День пролетел незаметно, наполненный лекциями, разговорами с однокурсниками, чтением в библиотеке. Ближе к вечеру Лёнька наконец отправился домой. Возвращаясь, он решил зайти в пивную на углу Покровки – не ради пива, которое не пил, а ради солёных сушек, которые там продавались. Лёнька любил их терпкий вкус, жёсткую корочку, щедро посыпанную крупной солью. Это была его маленькая слабость, единственное, что он позволял себе помимо учёбы и своего тайного увлечения.

Пивная встретила его гулом голосов, запахом дрожжей и сигаретного дыма. За длинными деревянными столами сидели мужчины в рабочей одежде, с кружками пива и тарелками с воблой. Они громко разговаривали, смеялись, стучали кружками по столу. Лёнька всегда чувствовал себя здесь чужим – с его тонкими чертами лица, аккуратной одеждой, студенческой сумкой через плечо. Но за пару лет постоянных визитов его уже признали «своим чудаком», который «приходит только за сушками, как девчонка».

– О, студент пришёл! – крикнул кто-то из глубины зала. – Давно не заходил!

Лёнька смущённо кивнул и подошёл к стойке, где полная женщина в белом переднике уже приветливо ему улыбалась.

– Как обычно? – спросила она, протягивая руку к стеклянной банке с сушками.

– Да, пожалуйста, – Лёнька достал мелочь из кармана. – Двести грамм.

Женщина насыпала сушки в бумажный кулёк, взвесила и назвала цену. Лёнька расплатился и, вежливо кивнув, направился к выходу, стараясь не встречаться взглядом с завсегдатаями пивной, которые то и дело поглядывали в его сторону.

На улице было уже темно, фонари освещали тротуары жёлтым светом. Лёнька шёл, машинально доставая из кулька сушки и хрустя ими, пока возвращался на Чистопрудный. Он думал о завтрашней контрольной по истории СССР, о книге, которую нужно было вернуть в библиотеку, о том, что нужно не забыть постирать рубашки до возвращения бабушки. Мысли текли спокойно и размеренно, пока вдруг путь ему не преградило странное препятствие.

Часть бульвара, по которой он обычно ходил домой, была перекрыта. Натянуты верёвки, стояли люди в форменных куртках, сновали туда-сюда суетливые личности с папками и рациями. Лёнька сразу понял: снимают кино. В их районе это случалось регулярно – Чистопрудный бульвар с его атмосферными видами, старинными фонарями и спокойной водой пруда был любимой натурой многих режиссёров.

Лёнька остановился, разглядывая съёмочную площадку. Среди людей мелькали знакомые лица – не актёров, а соседей, которые, как и он, застряли у ограждения, не имея возможности пройти к своим домам обычным путём. Некоторые возмущались, другие с любопытством наблюдали за процессом, надеясь увидеть знаменитостей.

– Что снимают, не знаешь? – спросил Лёнька у пожилого соседа, который жил в их подъезде этажом выше.

– Да кто ж его знает, – проворчал сосед. – Говорят, какую-то мелодраму про современную молодёжь. Уже третий день мотаются тут, покоя нет.

Лёнька кивнул и уставился на суету за ограждением. Съёмочный процесс всегда завораживал его. Сейчас устанавливали свет, настраивали камеру, а в стороне о чём-то громко спорили двое мужчин – режиссёр и, судя по всему, оператор.

Он невольно вспомнил, как несколько лет назад, ещё пацаном, наблюдал за съёмками фильма «Место встречи изменить нельзя». Тогда весь район был взбудоражен: сам Высоцкий в роли Глеба Жеглова! Лёнька с мальчишками часами торчали у ограждений, надеясь увидеть знаменитого актёра. И однажды им повезло – они стали свидетелями съёмок сцены, где бандит наносит удар ножом Сеньке Тузику.

Лёнька помнил каждую деталь того дня: серое осеннее небо, похожее на сегодняшнее, крики режиссёра, напряжённые лица актёров. Он стоял так близко, что мог разглядеть фальшивый нож, капли искусственной крови, бледное от грима лицо актёра, игравшего Сеньку. Мальчишки вокруг ахали и перешёптывались, а Лёнька молчал, впитывая каждую деталь, каждый жест, каждое слово. Уже тогда, в четырнадцать лет, он понимал, что хочет связать свою жизнь с этим миром – миром кино, театра, искусства.

А зимой того же года ему и вовсе повезло: соседский мальчишка Витька, чей отец работал осветителем на «Мосфильме», притащил его на съёмки массовки. Снимали сцену с трамваем, и режиссёру срочно нужны были подростки, которые будут стоять на подножке. Они с Витькой и ещё несколькими ребятами из соседних домов мёрзли целый день, стоя на обледенелой подножке, пока трамвай раз за разом проезжал один и тот же участок пути. Лёнька тогда отморозил пальцы на ногах и заработал нагоняй от бабушки, но счастью его не было предела. Он был частью кино! Пусть маленькой, едва заметной, но частью.

Воспоминания были прерваны громким возгласом режиссёра:

– Тишина на площадке! Приготовились! Мотор!

Все замерли, даже зеваки за ограждением притихли. Лёнька вытянул шею, пытаясь разглядеть, что происходит. По аллее бульвара шла женщина. Из-за расстояния и плохого освещения он не мог разглядеть её лица, только силуэт – стройную фигуру в элегантном пальто, копну тёмных волос. Что-то в её походке, в наклоне головы показалось ему знакомым, и сердце вдруг забилось чаще.

Нет, не может быть. Павлинова здесь, рядом с его домом? Это было бы слишком невероятным совпадением. И всё же Лёнька не мог оторвать взгляд от фигуры, медленно идущей по аллее. Женщина остановилась у скамейки, села, достала сигарету. Камера медленно двигалась вокруг неё, снимая с разных ракурсов.

– Стоп! – крикнул режиссёр. – Ещё раз! Вера, ты слишком напряжена. Расслабься, ты просто ждёшь его в парке, ты не на похоронах!

Женщина кивнула, и Лёнька с разочарованием понял, что это не Павлинова. Просто актриса, похожая на неё издалека. Разочарование было таким острым, что он даже не заметил, как сломал сушку в пальцах. Крошки посыпались на землю, и Лёнька машинально стряхнул их с ладони.

Он стоял, по-прежнему глядя на съёмочную площадку, хотя разочарование осело где-то в груди. Снова обманулся, снова принял желаемое за действительное. Лёнька уже собирался отвернуться и поискать обходной путь домой, когда его окликнул резкий, командный голос:

– Эй, студент! Да-да, ты, в сером свитере!

Лёнька обернулся. К нему быстро приближался невысокий коренастый мужчина лет тридцати пяти, с папкой под мышкой и рацией в руке. На лице – раздражение человека, следящего за десятком дел одновременно. Тёмные вьющиеся волосы небрежно зачёсаны назад, на лбу – глубокая вертикальная морщина.

– Меня? – растерянно спросил Лёнька, оглядываясь по сторонам.

– Тебя, тебя, – нетерпеливо подтвердил мужчина, подходя ближе. – Ты местный? Я тебя тут уже видел пару раз.

– Да, я здесь живу. Вон в том доме, – Лёнька махнул рукой в сторону своего подъезда, чувствуя себя неловко под пристальным взглядом незнакомца.

– Отлично! – мужчина вдруг просиял, хотя морщина на лбу никуда не исчезла. – Меня зовут Роберт Ольхов, я ассистент режиссёра. Мы снимаем фильм «Любовь моя», слышал, может?

Лёнька помотал головой. Название ни о чём ему не говорило, хотя он регулярно просматривал все анонсы новых фильмов в «Советском экране».

– Неважно, – Роберт отмахнулся, словно ответ не имел значения. – Слушай, у нас тут форс-мажор. Один из массовки не пришёл, а нам нужен парень примерно твоего возраста для эпизода. Сыграешь школьника, опаздывающего на уроки? Ничего сложного – просто пробежишь мимо камеры. Пять рублей за съёмочный день.

Лёнька удивлённо моргнул. Пять рублей – почти половина его месячной стипендии. Но дело было даже не в деньгах. Возможность поучаствовать в настоящем фильме, пусть в массовке, пусть на несколько секунд – это было…

– Ну, что молчишь? – нетерпеливо спросил Роберт, постукивая карандашом по папке. – Да или нет? Нам через пятнадцать минут снимать, времени в обрез.

– Да, конечно, – поспешно ответил Лёнька, боясь, что его нерешительность может стоить ему этого шанса. – Я согласен.

– Вот и хорошо, – Роберт кивнул с облегчением. – Иди за мной, объясню, что делать.

Лёнька последовал за ассистентом, пробираясь сквозь скопление людей и оборудования. Всё вокруг было в движении: осветители устанавливали прожекторы, рабочие перетаскивали ящики, гримёрши поправляли макияж актёрам. Лёнька чувствовал себя случайным зрителем в этом отлаженном процессе.

– Смотри, – Роберт указал вперёд по аллее. – Видишь женщину в сером плаще на скамейке? Сейчас она будет идти по бульвару, как будто на работу. А ты пробежишь мимо, обгонишь её – как школьник, опаздывающий на уроки. Понял?

Лёнька машинально кивнул, но голос Роберта доносился словно издалека. Потому что в строгом сером плаще с тонким поясом, подчёркивающим силуэт, сидела Елена Павлинова.

Это была она. Без всяких сомнений. Те же чуть раскосые глаза, тот же изгиб губ, та же посадка головы. Сейчас она сидела, чуть наклонившись вперёд, и слушала что-то, что ей говорил высокий седой мужчина – режиссёр. Её тёмные волосы были уложены в сложную причёску, открывавшую тонкую шею.

Лёнька почувствовал жар, потом озноб. Горло перехватило. Сердце забилось так, что он испугался – сейчас Роберт услышит. Перед глазами на миг всё размылось, и он схватился за ближайшую опору – штатив.

– Эй, осторожнее! – одёрнул его Роберт. – Что, плохо стало?

Лёнька с трудом сглотнул. Елена Павлинова. Его кумир, женщина с сотен фотографий на стенах его комнаты, голос из магнитофона, главная героиня всех его снов – сидела в десяти метрах от него. Живая, настоящая, дышащая.

– Нет-нет, всё в порядке, – выдавил он. – Просто… немного закружилась голова.

– Только обмороков нам тут не хватало, – буркнул Роберт, но взгляд смягчился. – Ладно, слушай внимательно. Сейчас мы снимаем эпизод, где Вера – героиня Елены Павлиновой – идёт на работу. Она спешит, движется целеустремлённо, с прямой спиной, как человек, знающий своё место в мире. Твоя задача – пробежать мимо неё, как школьник, опаздывающий на уроки. Мы хотим показать два разных ритма жизни, понимаешь? Её – размеренный, уверенный, и твой – суетливый, беспокойный.

Лёнька кивнул, хотя половину сказанного пропустил мимо ушей. Всё его внимание было приковано к Елене. Она повернула голову, и солнечный луч, пробившийся сквозь облака, скользнул по её скулам, высветив маленькую родинку у левого уха – деталь, которую невозможно было разглядеть даже на качественных фотографиях. Он знал о ней почти всё, что можно было узнать из открытых источников, но эта родинка была новым открытием.

– Ты меня слушаешь вообще? – раздражённо спросил Роберт, щёлкнув пальцами перед его лицом. – Соберись! От тебя требуется немного: пробежать из левой части кадра в правую. Понимаешь? Быстро, но не слишком, чтобы не смазать движение. В руках у тебя будет портфель.

Роберт протянул ему поношенный школьный портфель. Лёнька принял реквизит, чувствуя, как дрожат пальцы. Портфель был тяжёлым – внутри явно лежало что-то для веса.

– А теперь пойдём, я покажу тебе, откуда начинать движение.

Роберт провёл его в начальную точку съёмки – примерно в двадцати метрах от скамейки, где сидела Елена. Лёнька старался не смотреть на неё слишком явно, хотя всё в нём стремилось запомнить каждую деталь. Только сейчас он начал понимать: сейчас пробежит мимо неё, окажется в одном кадре с Павлиновой. От этой мысли его бросило в жар.

– Когда услышишь «Мотор!», считаешь до трёх и начинаешь бежать, – инструктировал Роберт. – Помни: не слишком быстро, но с явной спешкой. И на бегу смотришь на часы, потом на дорогу. Всё понятно?

Лёнька кивнул, не доверяя своему голосу. Горло перехватило так, что он не был уверен – сможет ли вообще говорить. Звуки вокруг стали громче, свет – ярче. Он ощущал каждую складку на одежде, каждый порыв ветра.

– Внимание всем! – раздался властный голос режиссёра. – Приготовились к съёмке!

Лёнька замер в указанной позиции, крепко сжимая в одной руке портфель, а в другой – пакет с сушками. Он вспомнил, что должен бежать с испуганным видом, и постарался придать лицу соответствующее выражение, но лицо будто застыло от напряжения.

– Тишина на площадке! – скомандовал режиссёр. – Мотор!

Лёнька начал считать про себя: «Раз, два, три…» – но счёт путался, мысли разбегались. Он понял, что не может сдвинуться с места.

– Давай! – прошипел Роберт, стоявший за камерой. – Беги!

Это подействовало. Лёнька сорвался с места, пытаясь бежать не слишком быстро, но убедительно. Он делал всё так, как его инструктировали: смотрел на часы, потом на дорогу, изображал спешку. Впереди, метрах в пятнадцати, размеренно шла Елена Павлинова – прямая спина, чуть приподнятый подбородок, каждый шаг отмерен. Её каблуки отбивали по асфальту чёткий ритм.

Расстояние между ними сокращалось. Сердце Лёньки билось в горле. Он должен был её обогнать, пройти мимо, но ноги вдруг ослабли. Когда между ними осталось не больше трёх метров, Елена слегка повернула голову, и Лёнька поймал её взгляд – спокойный, чуть отстранённый, как и положено её героине, спешащей на работу и не замечающей случайных прохожих.

Этот взгляд – живой, настоящий взгляд Елены Павлиновой – скользнул по нему, и что-то сжалось внутри. Руки дрогнули, пальцы разжались, и пакет с сушками выскользнул из его ладони, раскрылся в воздухе и рассыпал своё содержимое прямо под ноги идущей Елене.

Сушки разлетелись по асфальту, некоторые попали прямо под каблук её элегантной туфли. Елена споткнулась, инстинктивно взмахнула руками, пытаясь сохранить равновесие.

– Стоп! Стоп! СТОП! – закричал режиссёр. – Что за бардак?!

Лёнька замер на месте, чувствуя, как краснеет. Стыд накрыл его так, что на мгновение он перестал понимать, где находится. Вокруг раздавались недовольные голоса, кто-то выругался, кто-то тяжело вздохнул.

– Да что ж ты наделал! – Роберт подлетел к нему, едва сдерживая ярость. – Весь кадр запорол! Ты что, руки дома забыл? Сколько дублей уже сняли, а теперь всё заново из-за дурацких сушек!

Лёнька стоял, опустив голову, не в силах вымолвить ни слова. Он чувствовал себя жалким, недостойным даже находиться рядом с такими профессионалами, как Елена Павлинова.

– Так, всем перерыв десять минут! – объявил режиссёр, обречённо махнув рукой. – Уберите этот бедлам, и пусть кто-нибудь займётся нашим юным талантом!

Роберт процедил сквозь зубы что-то невнятное, но явно нелицеприятное, и отошёл в сторону, нервно доставая сигареты. Члены съёмочной группы принялись подбирать рассыпанные сушки, бросая на Лёньку недоброжелательные взгляды. Он стоял посреди этого хаоса, ощущая себя виноватым, и не знал, что делать – то ли броситься помогать, то ли бежать прочь со съёмочной площадки.

– Молодой человек! – вдруг раздался мелодичный голос, который Лёнька узнал бы среди тысячи других. – Подойдите, пожалуйста, сюда.

Лёнька медленно поднял голову и увидел, что Елена Павлинова смотрит прямо на него и жестом подзывает к себе. На её лице не было ни раздражения, ни насмешки – только лёгкое любопытство.

С трудом заставив ноги двигаться, Лёнька подошёл к скамейке. Руки тряслись так, что он спрятал их за спину, но это не помогло – дрожь передалась всему телу.

– У вас, случайно, нет сигареты? – спросила Елена, глядя на него снизу вверх. Вблизи её глаза оказались не карими, как писали в журналах, а тёмно-зелёными, с золотистыми крапинками вокруг зрачка.

Лёнька молча полез во внутренний карман куртки. Пачка «Явы» – его единственная вредная привычка, начатая в шестнадцать из-за фильма, где Павлинова играла журналистку с вечной сигаретой между пальцами. Три года он курил только эту марку, представляя, как однажды прикурит ей у служебного входа театра. Сейчас, когда фантазия воплощалась в реальность, в пачке оставалось всего четыре сигареты.

Пальцы дрожали так сильно, что Лёнька едва не выронил пачку, протягивая её Елене. Она заметила эту дрожь, но никак не прокомментировала, только чуть заметно улыбнулась уголками губ, принимая сигареты и скользнув взглядом по жёлтым следам никотина на его указательном пальце.

Елена Павлинова аккуратно вытянула сигарету из пачки, поднесла к губам и вдруг похлопала себя по карманам плаща – явно в поисках зажигалки. Лёнька замер, глядя на эту обыденность. Женщина, чей образ годами жил на стенах его комнаты, сейчас совершала самые простые действия – моргала, дышала, вертела в пальцах сигарету, – и каждое движение казалось ему исполненным особого смысла.

– У вас и огонька не найдётся? – спросила она, глядя на него тем взглядом – полуироничным, полувопросительным, – который он видел на киноэкране.

Лёнька судорожно зашарил по карманам, в горле встал ком. Зажигалка нашлась в заднем кармане джинсов, и когда он наконец достал её, то с ужасом обнаружил, что это дешёвый пластиковый «крикет» с полустёртой надписью «Спартак – чемпион». Какой позор! Она-то наверняка привыкла к золотым зиппо или изящным кремниевым зажигалкам иностранного производства.

– Садитесь рядом, – вдруг предложила Елена, похлопав ладонью по скамейке. – А то мне неудобно на вас снизу вверх смотреть. И огонька дайте, пожалуйста.

Лёнька опустился на скамью, оставив между ними вежливое пространство – не слишком близко, чтобы не показаться нахальным, но и не слишком далеко. Он щёлкнул зажигалкой, и пламя вспыхнуло с первого раза – слава Богу, не подвела! Елена наклонилась к огоньку, и на краткое мгновение их лица оказались так близко, что Лёнька различил тонкий аромат её духов – терпкий, с нотками лаванды, – и увидел едва заметные морщинки у глаз, которые не смог скрыть даже профессиональный грим. От этого Елена показалась ему только красивее – настоящей, живой, а не глянцевой картинкой из журнала.

Она затянулась, выпустила тонкую струйку дыма и посмотрела на него с откровенным любопытством.

– Давно курите? – спросила она, и Лёньке показалось, что она заметила жёлтые пятна на его пальцах.

– С шестнадцати, – ответил он, радуясь, что голос держится. – Почти три года.

– И всегда «Яву»? – она демонстративно повертела в руках пачку, как будто оценивая его выбор.

Лёнька сглотнул. Признаться, что начал курить эту марку только после фильма «Отложенный звонок», где она играла главную роль – журналистку с вечной сигаретой «Ява»? Или соврать? И то, и другое казалось одинаково невозможным. В одном случае он выглядел одержимым фанатом, в другом – лжецом.

– В основном да, – выдавил он наконец, решив не вдаваться в подробности.

Елена понимающе кивнула, словно эта короткая фраза сообщила ей гораздо больше, чем предполагал Лёнька.

– Вы студент? – спросила она, сменив тему, и сбросила пепел на краешек скамейки. – Что изучаете?

– Историю, – ответил Лёнька, заметив, что голос больше не дрожит. – В педагогическом. Второй курс.

– О, значит, будущий учитель истории, – она улыбнулась, и эта улыбка показалась Лёньке гораздо теплее, чем её знаменитая полуулыбка с афиш. – У вас хорошая дикция, вы бы отлично смотрелись перед классом, рассказывая о Петре Первом.

Это была первая настоящая похвала, которую Лёнька услышал от неё. Он почувствовал, как краснеет, но уже не от стыда, а от неожиданного счастья.

– Спасибо, – пробормотал он, не зная, что ещё сказать. Обычно у него наготове были сотни вопросов, которые он мечтал задать Елене Павлиновой при встрече, но сейчас все они испарились. В голове – пустота.

Елена, казалось, не замечала его смятения. Она курила спокойно. Мимика менялась, даже когда она молчала.

– Я ведь заметила, как вы на меня смотрели, – вдруг сказала она, и сердце Лёньки сжалось. – Ещё до того, как рассыпали свои сушки. Вы меня узнали, да? Видели мои фильмы?

Лёнька мог бы сказать, что видел каждый её фильм минимум пять раз. Что у него дома коллекция всех её пластинок. Что он знает каждую её роль, каждое интервью, каждую фотосессию. Но он просто кивнул.

– Не переживайте так, – Елена легко коснулась его запястья, и Лёнька вздрогнул. – Я привыкла. Просто вы так забавно замерли, будто привидение увидели. Я даже подумала, что у вас сердечный приступ.

Она засмеялась, и смех её оказался совсем не таким, как в фильмах, – чуть более низким, с хриплой ноткой. Натуральным. Лёнька понял, что нужно что-то отвечать, иначе он действительно выглядит полным идиотом.

– Простите за сушки, – сказал он первое, что пришло в голову. – Я просто… я большой поклонник вашего творчества. Не ожидал увидеть вас здесь, рядом с домом.

– А вы живёте поблизости? – поинтересовалась Елена, и в её голосе прозвучало искреннее любопытство.

– Да, вон в том доме, – Лёнька указал в сторону своего подъезда. – Недалеко от пруда.

– О, на Чистых прудах! Замечательное место, – Елена снова затянулась, выпустила дым тонкой струйкой. – Я когда-то мечтала здесь жить, но не сложилось. Повезло вам.

Лёнька сидел, не веря, что это происходит. Это была не просто встреча с кумиром – это был нормальный, почти бытовой разговор. Елена вела себя с ним не как звезда с поклонником, а как обычный человек.

– Так что, вы специально пришли на съёмки? – спросила Елена, сбрасывая пепел.

– Нет, что вы, – поспешно ответил Лёнька. – Я возвращался домой и наткнулся на съёмочную площадку. А потом этот ассистент, Роберт, предложил сняться в эпизоде…

– А, Робик, – засмеялась Елена. – Он умеет заставить людей делать то, что ему нужно. У него дар.

В этот момент со стороны съёмочной группы раздался громкий голос:

– Елена Сергеевна! Мы готовы продолжить!

Елена вздохнула, затушила сигарету о край скамейки и аккуратно щелчком отправила окурок в ближайшую урну.

– Долг зовёт, – сказала она с лёгкой улыбкой. – Спасибо за сигарету… простите, не знаю вашего имени.

– Лёнька, – поспешно представился он. – То есть, Леонид. Полётов Леонид.

– Что ж, Леонид Полётов, – она встала со скамейки и одёрнула плащ, – было приятно познакомиться. Может, ещё увидимся.

Лёнька тоже поднялся. Он смотрел, как она идёт к съёмочной площадке – прямая спина, уверенная походка.

– Приготовились! Места! – командовал режиссёр. – Елена Сергеевна, сейчас просто идёте тем же маршрутом, как в предыдущем дубле. Тишина на площадке! Мотор!

Елена пошла своей уверенной походкой по аллее, и Лёнька смотрел не отрываясь. Камера медленно двигалась по рельсам, следуя за актрисой. Всё шло идеально, пока не раздался громкий треск, за которым последовал вскрик. Елена покачнулась, её правая нога странно подвернулась, и она рухнула прямо в лужу.

– Стоп! Стоп! – закричал режиссёр.

К упавшей актрисе сразу бросились несколько человек из съёмочной группы. Лёнька, не задумываясь, рванул вперёд, расталкивая зевак и перепрыгивая через ограждение. Когда он приблизился, то увидел, что Елена уже сидит на скамейке, а гримёрша с костюмершей суетятся вокруг неё. Плащ был испорчен – одна сторона намокла и покрылась грязными пятнами. Но хуже всего было с туфлей: каблук сломался практически у основания.

– Боже, какой кошмар, – костюмерша почти плакала, осматривая повреждения. – Елена Сергеевна, как вы? Не ушиблись?

– Всё в порядке, – отмахнулась Елена, но было видно, что она расстроена. – Просто каблук сломался. Видимо, наступила на что-то.

– Это всё эти чёртовы сушки! – проворчал кто-то из технического персонала, и Лёнька съёжился.

– Глупости, – возразила Елена. – Сушки мы давно убрали. Просто попала в выбоину на асфальте.

Режиссёр нервно ходил вокруг, глядя на часы и что-то бормоча себе под нос. Наконец остановился и объявил:

– Всё, на сегодня закончили. Уже темнеет, а нам нужен дневной свет. Костюм надо привести в порядок, подобрать новую обувь. Продолжим послезавтра, если погода позволит. Всем спасибо!

По съёмочной площадке прокатился коллективный вздох разочарования, но никто не спорил. Съёмочная группа начала собирать оборудование. Елена сидела на скамейке, сняв испорченную туфлю и морщась от боли.

Лёнька стоял в нерешительности. Сейчас – единственный шанс, который выпадает раз в жизни. Второго такого не будет. Он заставил себя сделать шаг вперёд.

– Елена Сергеевна, – начал Лёнька, удивляясь твёрдости собственного голоса. – Если вам нужно где-то переодеться… моя квартира совсем рядом. Я живу один, то есть с бабушкой, но она в санатории сейчас. У нас есть утюг, фен… всё что нужно, чтобы привести плащ в порядок.

Как только эти слова слетели с губ, Лёнька понял, как они прозвучали. Он покраснел и уже открыл рот, чтобы извиниться, но Елена смотрела на него с задумчивым выражением лица.

Где-то внутри шла борьба. Одна часть умоляла вселенную, чтобы Елена согласилась, другая в ужасе представляла, что она действительно сейчас войдёт в его комнату и увидит свои фотографии, развешанные по всем стенам, увидит коллекцию пластинок, увидит этот алтарь в её честь. Но отступать было поздно.

– Гримёрка у нас тут в вагончике, – напомнил ассистент режиссёра, но Елена вдруг подняла руку, останавливая все разговоры.

– Знаете что, – сказала она, глядя на Лёньку с заговорщическим выражением, – пожалуй, я воспользуюсь вашим предложением, Леонид. Чем в вагончике ютиться… Если вы настаиваете, конечно.

Лёнька почувствовал головокружение. Елена Павлинова собирается пойти к нему домой. Сейчас. По его собственному приглашению. Такого просто не могло быть. Он, должно быть, спит и видит слишком реалистичный сон.

– Д-да, – выдавил он, пытаясь скрыть потрясение. – Конечно. Это совсем рядом.

– Ну вот и отлично, – Елена встала, опираясь на руку гримёрши. – Толя, – обратилась она к режиссёру, – ты не против?

Режиссёр только махнул рукой:

– Делай как знаешь, Лена. Послезавтра в девять будь здесь, и чтобы никаких опозданий.

– Как всегда, – она улыбнулась и повернулась к Лёньке. – Показывайте дорогу, юноша.

Лёнька вдруг понял, что Елена стоит на одной туфле, держа в руке сломанную. Не задумываясь, он предложил ей руку, чтобы она могла опереться. К его изумлению, она приняла помощь, легко положив тонкие пальцы ему на предплечье.

Он повёл её через бульвар, стараясь выбирать путь так, чтобы ей было удобнее идти на одной туфле. Ощущение её руки на своём предплечье было странным – одновременно пугающим и невероятно естественным. Лёнька шёл, глядя прямо перед собой, боясь повернуть голову и встретиться с ней взглядом. Ему всё ещё казалось, что это какая-то фантастическая шутка, и вот-вот всё закончится.

Но Елена действительно шла рядом с ним, опираясь на его руку, иногда чуть спотыкаясь и тихо посмеиваясь над собственной неуклюжестью. Её духи – тонкий, терпкий аромат – окутывали его, смешиваясь с запахом осенней листвы и мокрого асфальта. Казалось, весь мир сузился до этой короткой дорожки от съёмочной площадки до его подъезда, до этих мгновений, которые нужно было запомнить навсегда.

Глава 4

Подъезд встретил их запахом влажного бетона и кошек – тем ароматом советских многоэтажек, который Лёнька обычно не замечал, но сейчас вдруг почувствовал остро. Елена Павлинова, легко опираясь на его руку, осторожно поднималась по ступенькам. Туфля со сломанным каблуком покачивалась в её свободной руке. Тишина между ними казалась хрупкой. Лёнька украдкой поглядывал на её профиль, всё ещё не веря, что эта женщина, чьи фотографии покрывают стены его комнаты, сейчас поднимается в его квартиру. И с каждой ступенькой паника нарастала – что она подумает, когда увидит свои изображения повсюду?

– Второй этаж, правда? – спросила Елена, нарушив молчание. – Повезло вам. Я живу на пятом без лифта. Каждый день тяжело.

Лёнька кивнул, не доверяя своему голосу. Он пытался сосредоточиться на ступеньках, на потрескавшейся краске перил, на чём угодно, только не на тепле её руки, лежащей на его предплечье. Не на лёгком аромате духов, который, казалось, впитывался в его собственную кожу.

– Вот здесь, – наконец выдавил он, когда они достигли его этажа.

Пальцы дрожали, когда Лёнька вставлял ключ в замочную скважину. Замок поддался, дверь со знакомым скрипом отворилась. Он пропустил Елену вперёд, понимая, что у него есть, может быть, секунд тридцать, прежде чем она увидит его комнату.

Прихожая встретила их полумраком и запахом старых газет, которые бабушка складывала стопками вдоль стен – она никогда ничего не выбрасывала, говорила, что в них вся история страны.

– Проходите, пожалуйста, – Лёнька включил свет и тут же пожалел: желтоватая лампочка под потолком безжалостно высветила облупившуюся краску стен и старые обои с выцветшим цветочным узором. – Только… только простите за беспорядок. Я не ждал гостей.

Он лихорадочно думал, как бы не допустить её в свою комнату. Может, предложить ей расположиться в гостиной? Или на кухне? Может, пока она будет сушить плащ, он успеет содрать со стен хотя бы часть фотографий?

Елена сняла вторую туфлю и теперь стояла босиком на потёртом линолеуме прихожей. Её ноги с аккуратными пальцами и красным лаком на ногтях казались здесь чем-то инородным.

– Куда мне пройти? – спросила она, оглядываясь. – Мне бы привести себя в порядок. Есть у вас ванная?

– Да, конечно, – Лёнька указал на дверь справа. – Вот здесь. А я пока… пока поставлю чайник.

Он молился всем богам, чтобы она прошла сразу в ванную, не заглядывая в другие комнаты. Особенно в его. Но вселенная, похоже, решила сегодня проверить его на прочность. Елена бросила взгляд на приоткрытую дверь в его комнату, видневшуюся чуть дальше по коридору.

– А это ваша комната? – спросила она с любопытством и, не дожидаясь ответа, направилась к двери.

Лёнька замер. Он хотел крикнуть: «Нет! Не туда!», но из него вырвался лишь сдавленный хрип.

Елена толкнула дверь и замерла на пороге.

В его комнате – маленькой, с одним окном, выходящим на бульвар – каждый сантиметр стен был покрыт её изображениями. Фотографии из журналов, вырезки из газет, афиши фильмов и спектаклей, открытки, плакаты – целая галерея Елены Павлиновой во всех её ипостасях. Тут была Елена с гитарой из фильма «Не жди меня», Елена в бальном платье из «Трёх встреч», Елена с сигаретой из «Отложенного звонка». В некоторых местах фотографии наклеивались друг на друга, образуя коллаж. На книжной полке стояли все пластинки с её песнями, аккуратно расставленные. На столе лежала открытая тетрадь с вырезками из её интервью.

Лёнька стоял, не дыша. Позор охватил его. Вот сейчас она повернётся, посмотрит на него с отвращением или, что ещё хуже, со снисходительной жалостью. Назовёт его чокнутым фанатиком. Убежит.

Елена медленно повернулась к нему. На её лице не было ни страха, ни отвращения – только лёгкое удивление, смешанное с… весельем? Уголки её губ дрогнули в улыбке, а в глазах мелькнули искорки смеха.

– Так вот где я живу, когда меня нет дома? – произнесла она с мягкой иронией в голосе.

Лёнька смотрел то на свои ботинки, то на потолок, то на стену за спиной Елены – куда угодно, только не прямо на неё.

– Я… простите… это… – он попытался что-то объяснить, но слова путались и не желали складываться в связную речь.

Елена шагнула в комнату, с интересом рассматривая экспозицию. Её пальцы легко коснулись одной из фотографий – кадра из фильма «Счастливый билет», где она играла циркачку.

– Боже, эта съёмка была кошмаром, – сказала она, словно делясь воспоминанием с давним знакомым. – Мне приходилось часами висеть на трапеции. Потом неделю руки болели так, что даже сигарету держать не могла.

Она обошла комнату, разглядывая фотографии, время от времени останавливаясь и комментируя тот или иной снимок. В её голосе не было ни раздражения, ни смущения – только лёгкость, с которой говорят о забавных мелочах.

– А это, – она указала на плакат с премьеры «Трёх встреч», – кошмарный парик. Я его ненавидела. Режиссёр настоял, сказал, что мой натуральный цвет слишком тёмный для этой роли. Будто цвет волос может помешать играть!

Лёнька слушал её, не веря ушам. Вместо того чтобы убежать с криками или вызвать милицию, Елена Павлинова стояла посреди его комнаты, полной её изображений, и делилась закулисными историями, словно они были приятелями. Это было настолько сюрреалистично, что он на мгновение усомнился, не спит ли.

Елена повернулась к нему с улыбкой. В её глазах не было ни жалости, ни отвращения – только тёплая ирония и что-то, что Лёнька не мог разгадать. Может быть, лёгкое удовлетворение женщины, привыкшей к тому, что её обожают? Или чувство превосходства взрослого над ребёнком? Или что-то совсем иное?

– Не смущайтесь так, – сказала она, заметив его замешательство. – Я привыкла к тому, что люди собирают мои фотографии. Это даже трогательно. Просто обычно я не вижу результаты… в таком концентрированном виде.

Она засмеялась, и смех её, лёгкий и мелодичный, немного разрядил напряжение. Лёнька почувствовал, как скованность постепенно отпускает его.

– Давайте я покажу вам ванную, – предложил он. – И кухню. Вы, наверное, хотите чаю? Или кофе? У нас есть растворимый.

– Чаю было бы отлично, – кивнула Елена, следуя за ним в коридор.

В прихожей у стены громоздился старый холодильник «ЗИЛ», скрипящий и гудящий. Дальше – просторная гостиная с мебелью довоенных времён: массивный шкаф из массива дерева с резными дверцами, диван с потёртой обивкой, но крепкими пружинами, кресло, накрытое вязаной накидкой. На овальном столе лежала скатерть с бахромой, а в центре стояла хрустальная ваза с искусственными цветами.

Лёнька на кухне поставил чайник и достал из серванта фарфоровые чашки – те парадные, которые бабушка доставала только по большим праздникам. Руки дрожали, и он боялся, что разобьёт что-нибудь.

– У вас уютно, – сказала Елена, войдя на кухню. Она уже сняла мокрый плащ и теперь стояла в белой блузке и тёмной юбке – простой, но элегантный наряд. Её взгляд скользнул по стенам, задержавшись на фотографии в рамке.

– Это ваша бабушка? – она кивнула на снимок, где молодая женщина стояла у Большого театра.

– Да, – ответил Лёнька, удивлённый её вниманием к деталям. – Она раньше часто ходила на премьеры.

Елена села за стол, и в этом простом движении было столько грации, что Лёнька замер, забыв про чай. Она, казалось, совершенно не смущалась ни скромностью обстановки, ни его неловкостью. Сидела, положив руки на стол, и смотрела в окно, выходящее на тихий двор. Её профиль, чётко вырисовывающийся на фоне занавески, был таким знакомым по фотографиям и одновременно таким новым – живым, дышащим, настоящим.

– Знаете, Леонид, – вдруг сказала она, всё ещё глядя в окно, – а ведь мне очень повезло сегодня. С этим каблуком.

– Повезло? – переспросил он, не понимая. – Но ведь вы упали, испортили плащ…

– Зато у меня появился предлог, – она повернулась к нему с улыбкой, в которой было что-то заговорщическое. – Предлог исчезнуть на пару дней.

Лёнька смотрел на неё, не понимая. Елена вздохнула и продолжила:

– Понимаете, иногда быть постоянно на виду – это очень утомительно. Всегда улыбаться, всегда быть готовой к тому, что тебя узнают, всегда соответствовать ожиданиям. Иногда мне просто хочется… исчезнуть. Ненадолго. Чтобы никто не знал, где я.

Она говорила тихо, почти задумчиво, словно размышляя вслух.

– У меня два дня до следующих съёмок. Два дня, которые я должна была провести на каких-то утомительных встречах, интервью, фотосессиях. А вместо этого… – она замолчала, глядя на него с каким-то новым выражением, которое он не мог разгадать.

Чайник на плите закипел, и его свист заставил Лёньку вздрогнуть. Он выключил газ и залил кипяток в заварочный чайник.

– Вместо этого что? – спросил Лёнька, не оборачиваясь.

– Было бы ужасно, если бы я осталась здесь до следующего съёмочного дня? – тихо спросила Елена. – Мне нужно исчезнуть со всех радаров.

Лёнька едва не выронил чашки, которые держал в руках. Что она только что сказала? Остаться здесь? У него? На два дня? Это какой-то розыгрыш? Или он всё-таки спит и видит самый невероятный сон в своей жизни?

Он медленно повернулся к ней. Елена смотрела на него выжидающе, с лёгкой полуулыбкой, но в глазах её читалась какая-то затаённая серьёзность.

– В-вы хотите остаться… здесь? – переспросил Лёнька, и голос дрогнул.

– Если вас это не затруднит, – ответила она, и в её голосе не было ни кокетства, ни манипуляции – только усталость и надежда. – Я понимаю, это странная просьба от человека, которого вы знаете только по экрану и обложкам журналов. Но иногда… иногда хочется побыть там, где тебя никто не ищет.

У Лёньки перехватило дыхание.

– Д-да, – выдавил он наконец. – Конечно. Вы можете остаться. Сколько нужно.

Лёнька стоял посреди кухни, всё ещё не веря в реальность происходящего. Елена Павлинова – та самая Елена Павлинова! – будет жить в его квартире два дня. Спать на его диване, пить чай из его чашек, ходить по коридору в своих шёлковых чулках.

От этой мысли закружилась голова. Он крепче сжал край стола.

– Спасибо, – просто сказала Елена, и в её голосе прозвучало искреннее облегчение. – Я обещаю не доставлять неудобств. А вашей бабушке я привезу конфет из Риги. Она любит шоколад?

Лёнька кивнул. Происходящее было слишком невероятным. Елена Павлинова будет жить в его квартире. С ним. Два дня.

– Вы не могли бы дать мне полотенце? – спросила Елена, возвращая его к реальности. – Хочу принять душ. Вся эта грязь…

– Да, конечно, – Лёнька направился к шкафу в коридоре, где хранились полотенца.

Пальцы до сих пор дрожали, когда он протягивал ей мягкое банное полотенце – лучшее, какое нашлось в доме, с вышитыми розами по краю.

Что-то в его лице выдавало смятение, потому что Елена вдруг улыбнулась – по-настоящему, без оттенка превосходства или снисхождения.

– Не волнуйтесь, – сказала она мягко. – Я не кусаюсь. Может, будем на «ты»? – она улыбнулась, и в уголках её глаз появились едва заметные морщинки.

Лёнька сглотнул.

– Конечно… да… на «ты», – он запнулся.

И с этими словами она направилась в ванную, оставив его стоять посреди коридора с ощущением, что вся его жизнь только что перевернулась.

Лёнька стоял в коридоре, прислушиваясь к звуку льющейся воды из ванной. Елена Павлинова – не с экрана, не с фотографии, а живая, настоящая – принимала душ в его ванной. Её мокрый плащ висел на дверце шкафа, туфли со сломанным каблуком стояли в прихожей. Он медленно вернулся на кухню, машинально поправляя расставленные чашки.

Время тянулось бесконечно. Лёнька сел за стол и уставился на жёлтые обои с выцветшим рисунком из мелких цветочков. Часы на стене громко тикали.

Шум воды стих. Через несколько минут дверь ванной открылась, и в кухню вошла Елена – с влажными волосами, обёрнутыми полотенцем, в той же блузке, но без жакета, и в юбке, которую, видимо, отряхнула и привела в порядок. Свежая, сияющая, с розовым от горячей воды лицом, на котором не осталось ни следа макияжа. Без грима она выглядела моложе, человечнее, и от этого только красивее. Ей было под тридцать, но сейчас, с собранными назад влажными волосами и без косметики, могла сойти за его ровесницу – если бы не выражение глаз, в которых читался опыт прожитых лет.

– Я чувствую себя заново рождённой, – сказала Елена, улыбаясь. – У вас… у тебя отличный напор воды. В моём доме на пятом этаже вечером вода еле течёт.

Затем она прошла к холодильнику и открыла его, словно находилась в собственной квартире. Лёнька замер, наблюдая, как Елена изучает содержимое полок, наклонив голову и выискивая что-то среди банок с солёными огурцами, пакетов с творогом и половины варёной курицы, завёрнутой в вощёную бумагу.

– М-да, – выпрямилась и задумчиво посмотрела на него. – Типичный холодильник студента-холостяка. Давай посмотрим, что тут можно сделать.

Лёнька хотел было возразить, сказать, что может сходить в гастроном и купить что-нибудь более подходящее, но Елена уже деловито выгружала на стол продукты: пару картофелин, луковицу, банку зелёного горошка, пачку сливочного масла, несколько яиц.

– Так, – продолжила, теперь открывая шкафчики над раковиной, – крупы наверняка здесь. А специи?

Лёнька молча указал на полочку возле плиты, где стояли несколько стеклянных баночек с перцем, лавровым листом и какой-то смесью, которую когда-то привёз бабушке её коллега из Грузии. Елена довольно кивнула и принялась осматривать кастрюли и сковородки, развешанные на крючках у плиты.

– Я сделаю нам ужин, – объявила с такой естественностью, словно каждый день готовила на этой кухне. – Надеюсь, ты не против? Когда я нервничаю, мне помогает готовить. А сегодня у меня был… скажем так, насыщенный день.

– Конечно, – выдавил Лёнька, не в силах оторвать взгляд от её рук, которые так уверенно двигались в пространстве его кухни. – Только не надо беспокоиться…

– Никакого беспокойства, – Елена улыбнулась, доставая с полки сковородку. – Я с удовольствием. В театральной столовой отвратительно кормят, а в ресторанах вечно на меня все смотрят. Представляешь, однажды официант попросил автограф прямо на счёте!

Засмеялась, и этот смех, тёплый и искренний, что-то сдвинул внутри. Лёнька впервые за вечер улыбнулся – неуверенно, но от души. Елена заметила эту перемену и одобрительно кивнула.

– Так-то лучше, – сказала. – А то ты сидишь с таким лицом, будто тебя вот-вот расстреляют. Расслабься. Я обычный человек – ем, пью, чищу зубы по утрам. И готовлю иногда, хотя и не слишком часто.

Повернулась к плите и зажгла конфорку. Синее пламя вспыхнуло под сковородкой, на которую Елена ловко шлёпнула кусок масла. Лёнька наблюдал, как нарезает картошку тонкими кружочками – быстрыми, уверенными движениями. Её пальцы, которые он столько раз рассматривал на фотографиях, двигались с той же изящной точностью.

– Ты в педагогическом учишься, да? – спросила Елена, не оборачиваясь, продолжая нарезать овощи.

– В педе, да. Исторический факультет, второй курс, – ответил Лёнька.

– И как, нравится будущим школьникам про революцию рассказывать? – бросила лук на сковородку, и кухню наполнил шипящий звук и острый запах.

– Вообще-то я не хочу в школу, – вырвалось у него неожиданно искренне. – Мечтаю о настоящих исследованиях. Знаете… то есть, знаешь, у нас всё больше про классовую борьбу, а я хотел бы копаться в архивах, изучать обычных людей, их письма, дневники.

Елена бросила на него быстрый, оценивающий взгляд через плечо.

– Неожиданно, – сказала с новым интересом в голосе, помешивая картошку на сковороде. – Молодец. Собственное мнение – большая редкость в наши дни. Большинство людей просто повторяют то, что от них ожидают услышать.

Открыла банку с горошком и слила воду через дуршлаг. Каждое движение было точным, экономным. Лёнька вдруг подумал, что так же Елена, наверное, играет на сцене – каждый жест продуман, каждый взгляд имеет значение.

– Расскажи о своей семье, – попросила, разбивая яйца в миску и энергично взбивая их вилкой. – Ты живёшь с бабушкой, но где твои родители?

Лёнька сглотнул. О родителях ему говорить не хотелось – слишком болезненно. Но что-то в голосе Елены – искренний интерес, лишённый дежурной вежливости – заставило ответить.

– Мама ушла, когда мне было двенадцать, – сказал, разглядывая заусенец на большом пальце. – Вышла замуж второй раз. Иногда приезжает с подарками, звонит по праздникам. А отец… он ещё раньше исчез. Мы встречаемся пару раз в год – обедаем в столовой возле его работы. Сидим, молчим. Он смотрит на часы, я – в окно. Никому это не нужно, на самом деле.

Елена молча кивнула, выливая яйца на сковородку поверх картошки. Шипение масла на мгновение заполнило тишину.

– Я тоже росла с бабушкой, – сказала наконец. – Моя мать была актрисой в провинциальном театре. Вечные гастроли, репетиции, романы. Я видела её пару раз в год, не больше.

Это признание – личное, неожиданное – заставило Лёньку поднять глаза. Елена стояла к нему спиной, колдуя над сковородкой, но в наклоне её головы, в чуть опущенных плечах читалась давняя боль. Он никогда не слышал эту историю в интервью, никогда не читал о её детстве в журналах. Это было что-то настоящее, не для публики, и он вдруг осознал, какой привилегией было услышать это.

– Бабушка – самый близкий человек, – произнёс Лёнька, и Елена, не оборачиваясь, кивнула.

– Бабушки часто спасают нас от одиночества, – сказала, и в её голосе прозвучала нежность. – Моя научила меня готовить. Говорила, что актрисы часто остаются голодными, если не умеют сами о себе позаботиться. Была мудрой женщиной.

Елена выключила газ и повернулась к столу, держа сковородку в руке. Поставила перед Лёнькой две тарелки – бабушкин старый сервиз, слегка потрескавшийся от времени, но всё ещё красивый. Разделив содержимое сковородки, создала на тарелках нечто, напоминающее картофельную запеканку с яйцом и горошком. Сверху посыпала блюдо травами из бабушкиных запасов.

– Вуаля, – сказала с улыбкой. – Ужин подан. Ничего особенного, но горячо и сытно.

Села напротив него за маленький квадратный стол, так что их колени почти соприкасались под столешницей. Лёнька осознавал эту близость. Елена этого, казалось, не замечала – или делала вид, что не замечает. С удовольствием принялась за еду, издав тихий звук удовольствия после первого же кусочка.

– Не так уж плохо, – оценила она своё творение. – Попробуй, пока не остыло.

Лёнька послушно взялся за вилку, но есть было трудно – каждый кусок проглатывался с трудом. Сделал глоток чая, чтобы протолкнуть первую порцию, и был вознаграждён одобрительной улыбкой Елены.

– Так о чём мы говорили? – спросила, отправляя в рот очередной кусочек. – Ах да, семья. Значит, ты вырос без отца. Это, наверное, было непросто.

– Не знаю, – честно ответил Лёнька. – Я не помню, как это – иметь отца. Бабушка старалась, чтобы я ни в чём не нуждался.

Елена внимательно слушала, не отводя взгляд от его лица. В её глазах читался искренний интерес, от которого Лёньке становилось одновременно неловко и приятно.

– И всё же, – настаивала мягко, – остаться без матери в двенадцать лет – это проблема. Ты её простил?

Вопрос был задан так прямо, так неожиданно, что Лёнька застыл с вилкой на полпути ко рту. Он никогда не задумывался об этом. Простил ли он мать? Злился ли на неё? Или просто принял как данность, что она предпочла новую семью старой?

– Я… не знаю, – ответил наконец. – Мне кажется, я просто перестал о ней думать. Она стала чем-то далёким.

Елена задумчиво кивнула, поднесла чашку к губам и сделала глоток чая. Несколько секунд молчала, глядя куда-то мимо Лёньки. Потом вдруг встала из-за стола, обошла его и села рядом с ним, на стул, который обычно занимала бабушка. Теперь они сидели плечом к плечу, и Лёнька физически ощущал тепло её тела.

– А о чём ты мечтаешь? – спросила совсем другим тоном, более тихим, доверительным. – Какие у тебя планы на жизнь? На самом деле.

Лёнька глубоко вдохнул. Аромат её духов, смешанный с запахом шампуня, окутывал его, делая мысли путаными.

– Я хочу быть… – он запнулся, не зная, говорить ли правду или выдать что-то более приемлемое. – Я хочу писать. Не учебники, не статьи… а книги. Настоящие романы.

Елена улыбнулась, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.

– Я так и думала, – сказала, подтверждая какую-то свою догадку. – По тому, как ты говоришь о литературе. Ты уже пишешь что-нибудь?

Лёнька кивнул, чувствуя, как краснеют щёки.

– Только никто ещё не читал, – признался. – Даже бабушка. Мне кажется, это всё ещё слишком… незрелое.

– Все мы начинаем с незрелого, – Елена придвинулась чуть ближе, так что теперь их плечи соприкасались. – Я свою первую роль в театральном институте играла так, что педагоги хватались за голову. Но главное – не бояться быть плохим вначале.

Часы на стене пробили десять, и Лёнька вздрогнул от неожиданности. Звук показался слишком громким в тишине кухни. Елена тоже подняла голову, словно только сейчас осознала, сколько времени они провели в разговоре.

– Уже поздно, – сказала, но не сделала попытки встать. Вместо этого положила руку на его запястье – лёгкое, почти невесомое прикосновение. – А вот чего я не знаю о тебе – есть ли в твоей жизни девушка? Кто-то особенный, кто ждёт тебя после занятий?

Вопрос прозвучал легко, с полуулыбкой, но в глазах Елены промелькнуло что-то, что он не мог понять – любопытство? заинтересованность? или просто вежливость?

– Нет, – ответил. – Никого… особенного.

Елена не убирала руку с его запястья, и он ощущал тепло её пальцев даже через рукав рубашки. Смотрела на него теперь иначе – более внимательно, оценивающе.

– Странно, – сказала тихо. – Такой интересный молодой человек – и совсем один. Ты слишком разборчив или просто застенчив?

Лёнька не знал, что ответить. Её пальцы по-прежнему касались его руки, и от этого прикосновения мысли путались. Она была так близко, что он мог разглядеть крошечные золотые крапинки в её зелёных глазах, почти невидимый шрам над левой бровью, лёгкую асимметрию губ, которую обычно скрывал макияж.

– Наверное… и то, и другое, – выдавил наконец. – Я не очень умею… ну, знакомиться. Разговаривать с девушками.

– Но со мной ты разговариваешь вполне свободно, – заметила Елена, и её пальцы скользнули чуть выше по его руке, почти к сгибу локтя. – Уже целый вечер.

– С тобой… по-другому, – признался Лёнька, удивляясь своей внезапной смелости. – Ты не похожа на других. На всех, кого я когда-либо встречал.

Часы продолжали тикать. В кухне было тепло от недавно работавшей плиты, и желтоватый свет лампы под потолком создавал атмосферу уюта и интимности. Елена смотрела на него с лёгкой улыбкой. Её рука всё ещё лежала на его предплечье – лёгкая, тёплая, почти невесомая.

После ужина они вернулись в комнату Лёньки, где пахло бумагой и остатками шампуня, которым мылась Елена. Половина лампочек перегорела ещё зимой, так что комната освещалась только ночником в форме глобуса, подарком бабушки на восьмой класс. Глобус давал слабый голубоватый свет, который делал стены бледнее, а лица – чуть призрачными.

Диван стоял вплотную к шкафу, его пружины скрипели от любого движения. На подоконнике за занавеской прохлаждались две пустые банки из-под сгущёнки и старая фотокамера «Зенит», которую Лёнька пытался однажды разобрать, а потом понял, что не соберёт никогда.

Елена села на край дивана и подняла ногу – обнаженное колено оказалось на уровне Лёнькиного бедра. Девушка была так близко, что он чувствовал её дыхание. Но устроился рядом, хоть и с опаской, оставив между ними сантиметров десять.

С улицы доносился редкий шум машин, иногда слышался хлопок двери из подъезда. Они говорили мало. Елена смотрела на потолок, Лёнька разглядывал пол, тени от ног на ковре, витыми полосками разбегавшиеся от ночника по всей комнате. Когда он начал что-то говорить про свой институт, Елена смотрела не моргая, дольше, чем нужно для обычной вежливости. Зрачки большие и тёмные, в них не было кокетства, только внимание.

Лёнька почувствовал, что потеют ладони, и спрятал их между колен. Хотелось либо сказать что-то смешное, чтобы разрядить воздух, либо исчезнуть. Но Елена только усмехнулась, опустила голову, а потом медленно повернулась к нему – и в этот момент времени стало больше, чем должно быть. Смотрела на него секунду, две, пять, не отводя взгляда.

– Знаешь, – сказала, – если бы я не знала, что ты историк, решила бы, что ты будущий психиатр.

– Почему? – выдавил Лёнька.

– Потому что ты не боишься долго смотреть на людей. Большинство отводят глаза, а ты – нет. Ты их изучаешь.

Лёнька не знал, что ответить. Её слова одновременно радовали и страшили: он действительно часто ловил себя на том, что смотрит на людей дольше, чем принято, выискивая в лицах что-то невидимое, что потом можно будет использовать для будущих книг.

Елена не ждала ответа. Протянула руку, медленно, почти лениво, и убрала со лба Лёньки упавшую прядь волос. Прикосновение было настолько лёгким, что кожа на лбу едва ощутила давление.

Потом не спеша, с нарочитой медлительностью, провела пальцем по линии его брови и задержалась у виска. Прикосновение длилось секунду – может быть, две, – а потом она убрала руку и снова посмотрела на него своим изучающим взглядом.

– Не бойся, – сказала так тихо, что он не был уверен, услышал ли это на самом деле, – Я ничего с тобой не сделаю, если ты этого не хочешь.

Лёнька сглотнул: на языке остался вкус ужина, соли и чая. Не был уверен, чего хочет, и ещё меньше понимал, что она собирается сделать дальше.

Елена придвинулась ближе. Теперь между ними не было ни сантиметра свободного пространства. Опёрлась рукой о спинку дивана так, что корпус повернулся к нему, и снова убрала прядь волос с его лица, но на этот раз ладонь задержалась на затылке, крепко, как у взрослой, привыкшей руководить. Не наклонилась первой – просто осталась сидеть, удерживая его взгляд. Секунду, две, пять, – пока Лёнька сам не потянулся навстречу.

Первые несколько секунд были ни о чём: губы встретились, но не двигались, он не знал, что делать с языком, боялся коснуться зубов. Всё было так неловко, что Лёнька мысленно проклинал себя, но потом Елена чуть усмехнулась, приоткрыла рот, и всё пошло само собой. Вкуса у неё почти не было, только запах мыла и леденцов – он видел, как бросила в рот одну прямо перед… этим.

Когда она чуть отстранилась, Лёнька подумал, что всё закончилось, но Елена только крепче взялась за его затылок и целовала долго, будто показывала, как правильно. Губы не мягкие, как он ожидал, а настойчивые, почти жёсткие. Лёнька открыл глаза – актриса смотрела прямо в него, и в этом взгляде не было ни игривости, ни ласки, только сосредоточенность и какая-то грустная решимость.

Он сам не понял, как его рука легла ей на плечо, потом медленно скользнула по рукаву блузки, нащупывая, где заканчивается ткань и начинается кожа. Она не остановила его. Только чуть приподняла подбородок, давая понять, что всё делается правильно. Это было без слов, только по движениям, по дыханию, по микроскопическим реакциям.

Когда Лёнька, дрожа, попытался коснуться её талии, пальцы наткнулись на плотную ткань юбки. Он замешкался, не зная, как правильно держать взрослую женщину, чтобы не быть навязчивым, и в этот момент Елена сама взяла его ладонь, провела вниз, к колену, и оставила там. Кожа гладкая, чуть тёплая. Запах духов снова стал сильнее – лавандовый, с чем-то резким, наверно, сандалом.

– Расслабься, – сказала, не открывая глаз. – Это не собеседование.

Взяла его руку и медленно, терпеливо показала, как надо проводить по ноге, потом по бедру, потом чуть выше, когда подол юбки мягко поддался. Лёнька не знал, можно ли дальше, и опять замер, но Елена мягко сжала его запястье и подтолкнула дальше.

Он на секунду оторвался и посмотрел на неё. На лице Елены не было ни малейшего смущения, ни капли страха – только усталость, чуть-чуть иронии и полное согласие с происходящим. Сидела она прямо, не сутулилась, и даже в этот момент продолжала держать осанку.

Девушка взяла его за подбородок, повернула к себе, и снова поцеловала. Теперь всё было иначе: язык острый, быстрый, прикусывала губу, и делала это так, что захотелось закричать от желания. Её рука скользнула под его рубашку, не спеша, почти лениво, ладонью легла ему на грудь и медленно опустилась вниз, к животу, потом – под резинку спортивных штанов.

Лёнька не ожидал, что всё начнётся так быстро, но тело уже жило отдельно от головы. У него стыдливо дрожали пальцы, и хотелось либо спрятать лицо, либо сделать что-то геройское, но он не знал, как.

Елена рассмеялась, глухо и тепло, потом сама потянула с него рубашку. Делала это не торопясь, аккуратно. Когда с головы стянулся ворот, провела пальцами по ключице, а потом чётко и твёрдо сказала:

– Смотри внимательно. Это не кино. Я не растворюсь в дымке – я настоящая, у меня есть шрамы, родинки и следы от белья.

Медленно, с нарочитой медлительностью, расстегнула верхнюю пуговицу своей блузки. Под ней не было ничего, кроме тонкого чёрного бюстгальтера. Грудь не идеально округлая, а чуть опущенная, настоящая, с большими тёмными сосками, которые проступали через тонкую ткань. Лёнька не знал, куда смотреть, поэтому старался смотреть сразу везде.

– Можно? – спросил еле слышно, не зная, можно ли так говорить с женщиной, которая на обложках журналов.

– Конечно, – ответила она, и в голосе не было ни тени стеснения.

Лёнька попробовал провести пальцем по ремешку бюстгальтера, и она не возражала, только чуть сжала плечи, как будто замёрзла. Потом сама расстегнула застёжку, сняла одну бретель, вторую, и аккуратно, без театрализованной страсти, сняла бельё и положила на спинку дивана.

У неё было стройное тело, без излишеств, но с мягкими линиями: не идеальное, а живое, с небольшими складками под грудью, с родинками, с тонким белым шрамом на животе. Лёнька был уверен, что навсегда запомнит каждую деталь: изгиб подмышки, жёсткие волоски, трещинки на локтях, цепочку шрамов на коленях, – всё было новым, невероятным, настоящим.

Елена не спешила его раздевать, просто смотрела, как он медленно, неуклюже пытается расстегнуть ей юбку. У него не сразу получилось, и она рассмеялась, потом помогла, слегка приподняв бёдра. Юбка сползла к стопам, и Лёнька увидел кружевные трусики, чуть натянутые по линии бедра. Замер, не зная, что дальше, и только тогда понял: она ждёт от него инициативы.

Осторожно провёл пальцем по линии белья, потом чуть-чуть потянул вниз, как бы пробуя, можно ли снять их. Елена не протестовала – наоборот, приподняла таз, чтобы ему было удобнее. Когда трусы оказались у неё на коленях, скинула их ногой на пол, потом улыбнулась ему своей взрослой, чуть ироничной улыбкой и спросила:

– Ты когда-нибудь это делал?

Лёнька покраснел, потом выдавил:

– Нет. Только читал и… ну…

– Смотреть не считается, – сказала и мягко, но твёрдо взяла его за руку, направила себе между ног. – Пробуй. Не спеши.

Лёнька почувствовал, как тепло её тела накрывает его пальцы. Там было не как он ожидал: не сухо, не жёстко, а скользко, горячо, и между складками пульсировала мягкая, влажная кожа, которую он боялся даже тронуть. Но Елена не отстранилась, наоборот – сама показала, как нужно двигаться, где можно надавить, где чуть погладить, а где просто подержать руку, чтобы она согрелась.

Потом легла на спину, не стесняясь, и потянула его на себя. Вся её поза была настолько естественной, что у Лёньки исчезли последние остатки страха. Он попробовал поцеловать её грудь, вспомнив, что где-то читал, будто это нравится женщинам. Елена слегка втянула воздух сквозь зубы, но не остановила его – наоборот, положила ему ладонь на затылок и погладила по волосам.

– Дальше сам, – сказала шепотом. – Я тебя не укушу.

Руки у Лёньки тряслись, и он долго не мог разобраться, как правильно снять с себя штаны. В какой-то момент Елена села, и сама помогла – в этом не было ничего смешного, просто забота и, может быть, немножко жалости.

Они лежали бок о бок, её кожа казалась ледяной на фоне жары его тела. Но потом, когда Лёнька оказался внутри, всё стало наоборот: ей будто сразу стало жарко, а у него от волнения и страха немедленно всё пошло наперекосяк. Попробовал двигаться, как видел в фильмах, но ничего не получалось – слишком быстро, слишком неловко, слишком смешно. Подумал, что всё испортил, что сейчас она рассмеётся, скажет что-то обидное, уйдёт, а он навсегда останется неудачником.

Но Елена ничего не сказала. Только обняла его крепко за шею и долго не отпускала. Потом сама перевернулась, оказалась сверху, и начала двигаться так медленно, будто хотела растянуть этот миг на всю ночь. Гладила его плечи, шептала ему в ухо слова, которых он не мог разобрать, и каждый раз, когда у него почти ничего не получалось, мягко возвращала всё в исходную точку.

В какой-то момент Лёнька заметил, что по её щеке течёт пот, а по телу пошли мурашки – сначала думал, что ей не нравится, но потом понял: наоборот, она получает от этого удовольствие. Впервые почувствовал себя нужным, нужным по-настоящему – не как друг или собеседник, а как мужчина.

Волна наслаждения накрыла их почти в один и тот же миг, и в первые секунды после этого Лёнька даже не понял, что случилось. Гудела голова, в ушах шумело, а по всему телу расползалось ощущение жара и лёгкости. Елена не спешила вставать, просто лежала на спине, глядя в потолок, и дышала медленно, шумно.

Потом повернулась к нему, провела рукой по его щеке, и сказала очень тихо:

– Ты молодец. Всё было хорошо.

Лёнька не знал, можно ли сказать спасибо в такой ситуации, поэтому просто взял её за руку, чуть-чуть погладил по пальцам, и прижал к себе.

Они лежали молча, слушая, как часы тикают на стене, как за окном шумят листья, как через батарею просачивается воздух из соседней квартиры. Прошло пять минут, десять, может быть, больше – а он так и не смог заснуть, слишком сильно билось сердце, слишком ярко горели образы в голове. Лёнька боялся, что если закроет глаза, всё исчезнет, окажется сном или обманом.

В какой-то момент Елена повернулась к нему, погладила по волосам и спросила:

– О чём ты сейчас думаешь?

Он не нашёлся, что ответить, поэтому сказал честно:

– Боюсь, что завтра этого не вспомню. Что ты исчезнешь, а я опять останусь один.

Усмехнулась, обняла его за плечи и сказала:

– Я тебя не брошу. Как минимум два дня.

И снова засмеялась, на этот раз по-настоящему, громко.

Ночь прошла быстро. Утром Елена проснулась первой, оделась и ушла на кухню – готовить яичницу, как будто всю жизнь жила здесь. Лёнька долго не решался выйти из комнаты, стеснялся смотреть ей в глаза, но, когда вышел, увидел, что она снова курит, сидит у открытого окна и задумчиво смотрит на двор.

– У тебя сигарета есть? – спросил он, и она протянула ему пачку без лишних слов.

В тот момент Лёнька понял, что больше не боится. Что теперь может всё – и учиться, и любить, и даже стать писателем, если захочет.

Писатель Леонид Полётов поднял взгляд. Лицо его было отстранённым, на лбу залегли две параллельные морщины, глаза были сухими, без намёка на слёзы. Провёл ладонью по лицу, потом вздохнул – не тяжело, скорее, как человек, только что выбравшийся из воды на берег.

Марина Косичкина, сидевшая напротив, молчала. Понимала, что сейчас нельзя задавать вопросы, что в этой паузе – весь смысл только что рассказанной истории. Ждала, что Полётов скажет что-то ещё, но он молчал.

За окном было темно, и тишина в комнате становилась всё гуще. Где-то вдалеке лаяла собака, по крыше барабанили капли дождя, но здесь, в кабинете, воздух был неподвижен.

Леонид потёр лоб, посмотрел на Марину, и в его взгляде было столько усталости и покоя, что она инстинктивно потянулась к его руке. Но не дотронулась – только остановилась на полпути.

Полётов замолчал, как замолкают, когда доходят до границы допустимого.

Он рассказал ей версию – не ложную, но отредактированную. Вырезал всё, что существовало только между телом и памятью, оставив лишь контур события.

Писатели редко врут. Они просто знают, что можно сказать, а что должно остаться в черновиках.

Марина не задала ни одного вопроса.

– Дальше – не для интервью, – сказал он. – И не для публикации.

Журналистка кивнула. Понимала: историю нельзя исправить, нельзя переписать. Можно только помнить, как всё было – и больше ничего.

Глава 5

Марина молчала несколько долгих секунд, пытаясь осмыслить всё, что только что услышала. История Леонида, его юношеская встреча с Еленой Павлиновой, казалась одновременно и удивительно откровенной, и странно неполной. Она подняла взгляд на писателя, который сидел теперь, откинувшись на спинку кресла, с лицом человека, заново пережившего давнюю травму.

– И чем все закончилось? – спросила наконец. – Что было дальше?

Леонид усмехнулся – не весело, а как-то болезненно. Молча потянулся к бутылке с самогоном, наполнил стакан до краёв и выпил залпом, не поморщившись. Терпкая жидкость обожгла горло, но он даже не заметил этого – внутренний огонь был сильнее.

– Дальше, – повторил задумчиво. – Это были самые счастливые два дня в моей жизни. И самые разрушительные.

Полётов прикрыл глаза, и Марине показалось, что его лицо на мгновение помолодело.

– Мы почти не вставали с постели, – начал Леонид тихим, почти отстранённым голосом. – Я помню утренний свет. Он просачивался сквозь тюлевые занавески моей комнаты, ложился полосами на пол, на стены с её фотографиями. Она смеялась над этим – говорила, что меня окружает целый отряд Елен Павлиновых, и все они смотрят на нас.

Леонид говорил медленно, и Марина буквально видела, как в его зрачках отражается то далёкое утро, которое он всё ещё хранил в памяти со всей точностью деталей, запахов и ощущений.

***

Они проснулись почти одновременно. Лёнька открыл глаза первым и несколько минут просто лежал неподвижно, боясь пошевелиться. Елена спала, прижавшись к нему спиной, а её волосы разметались по подушке, пока тело под тонкой простынёй вздымалось в такт спокойному дыханию. Он боялся поверить, что всё это не сон, что она действительно здесь, в его постели, в его комнате, пропитанной её запахами – не только духов, но и чего-то ещё, глубоко интимного, настоящего.

Солнце уже поднялось достаточно высоко, и сквозь тонкие занавески пробивались яркие лучи, создавая на полу причудливый узор. В этом утреннем свете Елена казалась почти сказочным существом – тонкая шея, острые лопатки, изгиб бедра под простынёй. Дышала так спокойно, так умиротворённо.

Лёнька осторожно приподнялся на локте, всё ещё не веря в реальность происходящего. Его взгляд скользнул по стенам комнаты – десятки Елен Павлиновых смотрели на него с фотографий, но теперь это казалось почти комичным. Настоящая Елена лежала рядом, тёплая, живая, со следами его поцелуев на шее и плечах.

Пошевелилась и открыла глаза. Несколько секунд смотрела на него, словно не узнавая, потом улыбнулась – сонно, по-домашнему.

– Доброе утро, мой мальчик, – сказала хрипловатым со сна голосом.

Её рука выскользнула из-под простыни, коснулась его щеки. Нежное, почти материнское движение, но глаза смотрели иначе – с тем особым выражением, которое Лёнька уже начал узнавать. Взгляд женщины, которая знает, чего хочет.

– Я думал, ты исчезнешь к утру, – признался, осмелев настолько, чтобы провести пальцем по линии её ключицы. – Как в сказке.

Елена засмеялась. Смех её был настоящим – не тот идеально мелодичный, который слышался с экранов, а живой, с лёгкой хрипотцой, с неожиданными переливами.

– Я похожа на сказку? – спросила с лёгкой иронией. – В мои годы, с утра, без макияжа?

Лёнька серьёзно посмотрел на неё. На её лице действительно не было ни следа косметики, а в уголках глаз виднелись тонкие морщинки, которые обычно прятались под слоем грима. Но в этот момент она казалась ему не просто красивой – божественной.

– Ты прекрасна, – сказал, удивляясь собственной смелости. – Настоящая. Живая.

Улыбнулась и притянула его к себе.

– Иди сюда, мой сладкий мальчик, – прошептала, и в этот раз в её голосе не было материнской нежности – только желание, глубокое и настойчивое.

Её губы нашли его, и Лёнька с удивлением обнаружил, что после ночи желание не угасло, а наоборот, стало острее, яснее. Теперь он уже знал, как двигаться, как касаться, чтобы вызвать у неё тихий вздох удовольствия. Её тело, которое вчера казалось таким загадочным, теперь стало почти знакомым.

Простыня соскользнула, открывая её грудь – совсем не такую, какой он представлял её в своих фантазиях, а настоящую, живую, с мягкими складочками под ней, с россыпью веснушек на коже, с сосками, которые мгновенно напряглись от прохладного утреннего воздуха. Лёнька наклонился и поцеловал один из них, вызвав у Елены тихий стон. Почувствовал, как её пальцы впились в его волосы, чуть надавливая, направляя.

– Вот так, – шепнула. – Не спеши.

Этим утром всё было иначе, чем ночью. Торопливость и неловкость уступили место медленному, почти ленивому исследованию. Солнечные лучи ползли по полу, освещая их переплетённые тела. В какой-то момент Лёнька встал, подошёл к проигрывателю и поставил пластинку – одну из тех, что стояли на полке с пометкой «Е.П.». Голос Елены Павлиновой наполнил комнату, мягко обволакивая их: настоящая, обнажённая, в его постели – и её же голос с винила, поющий о любви.

Елена приподнялась на локтях, прислушиваясь.

– Боже, какая пошлость, – засмеялась. – Я всегда ненавидела эту песню.

– Правда? – удивился Лёнька. – Но она была такой популярной.

– Именно поэтому, – покачала головой. – Её крутили по радио месяцами. Я сто раз пожалела, что согласилась её записать.

Протянула руку, и Лёнька опустился рядом с ней на постель. Её пальцы скользнули по его груди, спустились к животу, и замерли.

– А знаешь, что я никогда не ненавидела? – спросила с лукавой улыбкой.

Не дожидаясь ответа, наклонилась и провела языком по его коже, вызвав волну мурашек. Лёнька задержал дыхание, чувствуя, как её губы опускаются всё ниже. В этот момент он был благодарен за то, что бабушка в санатории, за толстые стены старого дома, за то, что никто не может их услышать.

Минуты превращались в часы. Они выбирались из постели только по необходимости: чтобы принять душ, перекусить на скорую руку или сменить пластинку. Потом снова возвращались под простыни, которые давно пропитались запахом их тел, запахом близости.

К вечеру Лёнька почувствовал странную перемену. Робость и неуверенность сменились чем-то новым – почти дерзостью. Он больше не ждал указаний, не боялся сделать что-то не так. Его руки сами находили путь к тем местам на её теле, прикосновение к которым заставляло Елену вздрагивать от удовольствия. Его губы стали увереннее, движения – смелее.

– Ты быстро учишься, – сказала Елена, когда они лежали, восстанавливая дыхание. – Хотя этому нельзя научить, с этим нужно родиться.

Её слова наполнили его гордостью. Теперь, глядя на следы своих пальцев на её бёдрах, на красные отметины, оставленные его губами на её шее и груди, Лёнька чувствовал себя иначе. Не фанатом, не поклонником, а мужчиной. Равным.

Но было в её отношении что-то, что не давало ему поверить в эту новую роль. Даже в самые интимные моменты, когда её тело выгибалось под ним в экстазе, в её глазах сохранялась та дистанция, та отстранённость, которую он замечал на её фотографиях. Она была здесь, с ним, но одновременно – где-то далеко, недосягаемо.

– О чём ты думаешь? – спросил Лёнька как-то, поймав её задумчивый взгляд, устремлённый в потолок.

– О своей роли, – ответила просто. – Мне нужно выучить новый текст. Завтра я должна быть готова.

И хотя её рука продолжала рассеянно поглаживать его плечо, Лёнька вдруг ощутил дистанцию между ними. Он был полностью здесь, в этой комнате, в этой постели, с ней. А её мысли уже блуждали где-то далеко, среди реплик и мизансцен, среди тех других жизней, которые она проживала на сцене.

– Мой мальчик, – называла она его даже в самые интимные моменты, и в этом обращении было нечто снисходительное.

Но к исходу второго дня Лёнька уже не чувствовал себя мальчиком. Его тело, привыкшее к её прикосновениям, жаждало большего. Его руки, сначала робкие, теперь смело исследовали каждый изгиб её фигуры. Его губы уверенно находили те точки, где поцелуй превращался в источник наслаждения.

На закате они снова занимались любовью. В комнате было темно, только последние лучи солнца пробивались сквозь тюль, окрашивая всё в золотистые тона. Лёнька уже не боялся показаться неумелым или неопытным. Двигался с уверенностью человека, который знает, чего хочет, и знает, как этого добиться. Его тело, юношеское, упругое, с неистраченной энергией, казалось неутомимым.

Елена сначала пыталась вести, как прежде, но вскоре поддалась его напору, его настойчивости. Её руки вцепились в его плечи с силой, которой он от неё не ожидал. Её ногти оставили следы на его спине – эти маленькие полумесяцы боли, смешанной с наслаждением.

Когда всё закончилось, она лежала рядом, тяжело дыша. Её грудь вздымалась, а кожа блестела от пота. Лёнька смотрел на неё, впитывая каждую деталь: как прядь волос прилипла к её виску, как пульсировала жилка на шее, как медленно опускались и поднимались её ресницы.

– Ты совершенно вымотал меня за эти два дня, – сказала Елена, отдышавшись. В её голосе звучал смех, смешанный с удивлением. – Знаешь, мне ещё ни с одним мужчиной не было так хорошо.

Её слова прозвучали как комплимент, но Лёнька уловил в них оттенок прощания. Хотел спросить, что будет дальше, но не смог. Боялся разрушить этот момент, эту иллюзию близости.

Вместо этого просто обнял её. На его шее остались следы её губной помады – красные отметины, которые завтра придётся смывать перед занятиями. Её тело, натренированное годами танцев и сценического движения, было гибким, сильным, контрастировало с его юношеской фигурой, которая ещё не набрала мужественности и зрелости.

Но в этот момент он не чувствовал себя мальчиком. Лёнька был мужчиной, который доставил удовольствие женщине, о которой мечтал годами. Был равным ей, по крайней мере, в постели.

Елена повернулась к нему, провела пальцем по его губам. В её глазах Лёнька увидел что-то новое – не снисходительность, не отстранённость, а признание. Признание того, что он не просто случайный эпизод в её жизни, не просто забавное приключение.

– Мой мальчик, – прошептала в последний раз, но теперь в этих словах звучала не снисходительность, а нежность, почти грусть. – Ты даже не представляешь, как это было хорошо.

Лёнька проснулся от холода. Простыни рядом с ним, ещё хранившие контур женского тела, были пусты и давно остыли. Он протянул руку, ожидая нащупать тёплую кожу, но пальцы встретили лишь смятую ткань. За окном брезжил рассвет – тусклый, промозглый, с редкими каплями дождя, бьющими по стеклу. Лёнька рывком сел, озираясь по сторонам. Елена исчезла. Не только из его постели, но и из комнаты.

В квартире стояла мёртвая тишина. Он быстро натягивал штаны. Может, она на кухне? Готовит завтрак, как вчера? Лёнька почти бегом преодолел коридор, но кухня встретила его чистыми, вымытыми тарелками, аккуратно составленными в сушилку, и пустотой.

Ванная. Прихожая. Бабушкина комната. Проверил каждый угол квартиры, хотя внутренне уже знал ответ. Елена Павлинова исчезла. Ни записки, ни прощального слова. Только едва уловимый запах её духов на подушке да помада, случайно оставленная на подоконнике – единственные доказательства того, что последние два дня не были плодом его воображения.

Лёнька вернулся в свою комнату, рассеянно оглядывая стены с фотографиями. Десятки Елен Павлиновых – в разных ролях, на разных сценах – смотрели на него. Но живая, настоящая Елена исчезла.

Первые дни без неё он провёл в странном оцепенении. Ходил на занятия, отвечал на вопросы преподавателей, возвращался домой, но всё это казалось ему нереальным. Настоящей была только постель с её запахом, который постепенно выветривался.

Лёнька ждал звонка – телефон стоял в прихожей, на столике возле зеркала. Иногда, проходя мимо, замедлял шаг, прислушивался, не зазвонит ли. Но аппарат молчал. И молчал. И молчал.

Через неделю начал искать упоминания о ней в газетах. Каждое утро покупал «Вечернюю Москву», «Советскую культуру», просматривал афиши театров. Елена Павлинова не исчезла – наоборот, её стало ещё больше. Фотографии в репортажах с творческих вечеров, интервью о новом фильме, анонсы спектаклей.

Гордость не позволяла Лёньке позвонить в театр, где она служила, или караулить её у служебного входа. Он ведь уже не был обычным фанатом, не так ли? Между ними было нечто большее, чем автограф и мимолётная улыбка. Между ними были эти два дня, общие простыни, её голос, шепчущий его имя в темноте.

Но телефон молчал.

Иногда Лёнька проходил мимо кинотеатров, где крутили фильмы с её участием. Замедлял шаг, рассматривал афишу, видел её лицо, смотрящее мимо него, и шёл дальше. Возвращаясь домой, часто делал крюк, проходя рядом с театром, где она играла. Не останавливаясь, не заглядывая внутрь – просто мимо, на всякий случай, вдруг повезёт.

Но не везло.

Её слова – «знаешь, мне ещё ни с одним мужчиной не было так хорошо» – звучали в голове. Иногда он почти верил им, чаще думал, что это просто фраза для всех случайных любовников перед исчезновением.

Дни складывались в недели. Бабушка вернулась из санатория, и Лёньке пришлось придумать правдоподобную историю о тюбике чужой помады. Слава Богу, бабушка не стала допытываться – она была слишком занята рассказами о своём отдыхе, встречах с подругами, новом враче в поликлинике, который наконец прописал ей подходящие таблетки от давления.

А телефон всё молчал и молчал.

В тот вечер, спустя двадцать три дня после исчезновения Елены – да, он считал каждый день, – Лёнька вернулся домой поздно. В институтской библиотеке засиделся над курсовой работой, пытаясь отвлечься от бесконечного цикла мыслей о ней. Бабушка уже спала, её дверь была прикрыта, из-под неё пробивалась тонкая полоска света – она всегда оставляла ночник включённым.

Лёнька быстро поужинал остатками супа, выключил свет на кухне и направился в свою комнату. Часы в прихожей показывали начало первого. Дождь, моросивший весь день, превратился в ливень, ветер швырял потоки воды в стёкла, гремел жестью на крышах.

Продолжить чтение