Да воздастся каждому по делам его. Часть 2. Алька

Читать онлайн Да воздастся каждому по делам его. Часть 2. Алька бесплатно

Глава 1. Оранжевый шарик

– Ушлаааа. Ушлааааааа… Ушлааааааааааа

В дырку, образовавшуюся под воротами, между черными от времени мощными досками и серой, прожаренной на солнце землей смотрит заплаканный зеленый глазик. Кудрявая, рыжая головенка тоже пролезла бы в неё без труда, но кто-то очень сильный тянет за ножки в обратную сторону, и у малышки, ну, никак не получается. Поэтому, она упирается из последних сил, и, стараясь, как можно громче крикнуть, звонко верещит:

– Ушла…

Голосок срывается, но звенит. Сонные куры, дремотно ковыряющиеся в пыли на насквозь пронизанной солнцем деревенской улочке, пугаются, пырскают крыльями, поднимая серые легкие облачка.

– Ушлааааааа.

Та, что ушла – стройная, черноволосая красотка, облегченно вздохнув, легко пробежала до следующего переулка, оставляя точечные следы от тоненьких каблучков.

– Вот, поросенок! Ни шагу не дает ступить. Всю душу вынула уже.

Каждое утро история повторяется. Молодая мама собирается на работу "хвосты крутить" быкам на ферме (она закончила Ленинградский зоотехнический), а дочурка, не отпуская ее ни на шаг, плачет так, что аж захлебывается. Она крепко вцепляется в мамин подол и кричит звонко и жалобно. Малышке кажется, что всё это неправильно. Что она просто плохо просит, и, если закричать погромче, мама останется. Она, наконец, поймет, как болит животик, никак не заживающий после перенесённого голода. И как страшно, что снова с неба грянет огонь, погаснет свет и посыплется со стен колючая, как иголки, штукатурка.

***

Шел 1946 год. В деревеньке под Балашовом маме с дочкой, выбравшимся из Ленинграда, было уже легче, всё горе осталось там, где-то позади. Больше не терзало противное, изматывающее чувство голода, и малышка даже начала капризничать, надувать губки, если ее заставляли пить теплое и противное парное молоко.

Тихая река, ласковая, теплая медленно тянула свою темную воду вдоль обрывистых берегов, поросших ивами и черемухой. На песчаном берегу Аня с малышкой проводила все свободное время, пытаясь забыть, отвлечься, больше не вспоминать… А Алька постепенно крепла! Ей уже не надо было вставать на четвереньки, чтобы перелезть через малюсенький холмик песка. Ее кривые ножки все увереннее несли худенькое тельце, и, через год, в стройном ребенке не угадывался маленький, лысенький уродец с большим животом.

***

"Алюська! А ну-ка иди сюда, гадкая девчонка! Ты что, заболеть опять хочешь, что ты вытворяешь?"– возмущалась Анна, в очередной раз снимая дочку с вишни. "Вот ведь, обезьяна! Куда ты лезешь все время?"

Замурзанное донельзя, все в вишневой смоле и соке существо со счастливой мордахой хохотало, отбиваясь от матери. Рубашонку до пупа и трусики оставалось только выбросить, отстирать никакими силами не получалось. Да, в общем, маме это было все равно.

– Алюсь. За травой пошли.

Больше всех малышку обожал дед Иван. Огромный, сильный, но при этом необыкновенно добрый, какими редко бывают деревенские мужики, дед души не чаял в крошечной внучке. Алюся тоже любила деда, прижималась к нему нежно, как птенец, мурлыкала что-то ласковое. Иван таял и всё находил в маленьком личике черты жены. Жену, Пелагею, здоровенную и крепкую казачку, он боготворил до последних дней долгой своей жизни.

Вечером, когда начинало темнеть, Алюся пряталась за занавеской и тихонько смотрела, как дед с бабкой отбивают поклоны перед страшной черной иконой, на которой дяденька стоит босыми ногами на облаках. Ей очень нравились дети с крылышками, которые летали над дяденькой. У них были толстые розовые щеки и пухлые пятки. Она даже завидовала им, потому что они жили на небе и ели сладкий нектар. Так говорила баба Пелагея, но мама резко обрывала эти разговоры, больно дернув Алю за руку.

– Не забивай ты голову ей. Это тут, деревне, можно, а ей в Москве в школу идти, в октябрята вступать, в пионеры. Ляпнет такое – беды не оберешься.

Баба Пелагея истово верила. Слова дочки ранили её, но дело было даже не в ней. Бабке было горько и страшно за внучку, ведь нехристь. Но она замолкала. А когда Анны не было, давала Алюське полистать тяжелую мохнатую книгу с большими черными буквами. Там были и красные буквы тоже, но меньше, и они походили на красивых червячков. Алюсе всё время хотелось погладить эти красные буковки и выковырять из книжки.

***

– Алюсяяяя. Пошли, детка моя, золотая. А то роса падёт, сыро будет.

Алька вприпрыжку побежала за дедом, который быстро шел через двор в сарай. В сарае, на погребице, у него хранилось всякое. Там он столярничал, и желтая янтарная стружка вилась по полу и щекотала пятки. Там стояли глечики со сливками, и пахло мороженым. Там у них с дедом был свой мир. Дед смастерил ей маленький молоточек и такую машинку, которой можно почухать по деревяшке, и получалась тонкая щепочка. И эту щепочку можно было приколотить к бабушкиной табуретке, на которую та садилась, когда доила корову. А с устатку, как говорил дед, можно было хватануть с ним на пару, прямо из глечика холодного густого молока. И вытереть деду усы, чтоб не заметила бабка.

– Ооось! Глянь-ко… От, паразит! Опять сметану ил. Я усё попрячу, и масло тэбе ни дам.

Но дед ей не верил… Потому что видел, как она сама, набрав в фартук теплых яиц в курятнике, отворачивалась, быстро крестила рот, неуловимым движением плюмкала о толстенькую хворостину плетня одно яичко и смачно выпивала. Но деда было не провести, и он, толкая Альку локтем, щекотно шептал ей на ухо: "Ось…ось.."

***

Дед взял на погребице два мешка, и они пошли через огород, потом через мостик над, играющей пятачками света, речкой и вышли на дальний луг. Солнце уже близилось к закату, луг был золотым, сверкающим. Медово пахла, сомлевшая на солнышке трава, усталые бабочки дремали на цветах. Пока дед резал траву большим блестящим ножом, Алька носилась по лугу, пугая осоловелых пчел и пухлых лягух, почуявших вечернюю прохладу. Два тяжеленных мешка с травой, дед, как пушинки взвалил на плечи. Альке тоже досталась котомка. Её дед пристроил внучке на спину, оттуда щекотно кололись травинки, пахло сладким и оттягивало назад. Но так радостно было тащить, потому что дед, охая и кряхтя, всю дорогу объяснял, что без Альки, без его единственной помощницы, ему никогда бы не дотащить было бы траву до хаты.

Дома дед высыпал их добычу прямо на пол. Серьёзная от важного задания Алька, надув от важности щёки долго таскала охапки по комнатам, устилая ровным слоем полы. Потом бабушка воткнула за икону ветки с красными блестящими галочками вместо цветов.

"Клеченье", – сказала она, наклонившись к Альке и чмокнув её в макушку. – "Троица завтрева. На детко, крестик, надень. От мамки тильки сховай".

И вдруг Алька, которая всегда была на стороне матери и рьяно пела с ней про Красное знамя, взяла крестик, быстро, воровато перекрестилась, и поцеловала бабушку. Пелагея прослезилась. .Откуда-то, наверное, из-за темной иконы, на которой хитро улыбался красивый Бог, вдруг просочился маленький, оранжевый, полупрозрачный шарик, заискрил, и незаметно скользнул в Алькин кармашек.

Глава 2. Небольшое отступление. Мастер мер.

Иногда, в последнее время, особенно по ночам, я слышу твой голос, моя родная. Я не то, что просыпаюсь, я как-то перезагружаюсь, что ли, если выражаться современным языком. И тогда я встречаю Мастера Мер…

Мастер Мер похож на доброго сказочника. У него пышные усы, добрые глаза, большие натруженные руки и слегка сутулая спина. На нем теплая, безрукавка из какого-то неизвестного мне меха и мягкая широкополая шляпа. Я вижу раннее утро, среди громады туманных облаков, просыпается огромное Солнце, и заросли белых роз покрываются хрустальными капельками. В своей мастерской (или это весовая, скорее), Мастер не спит, он уже одет и не спеша допивает из фарфоровой чаши последние глотки чая. Потом он, кряхтя, встает, натягивает ажурные нарукавники и подходит к Весам.

Если присмотреться, это даже не весы. Вернее, не совсем весы. Старинный механизм из темного тяжелого металла, похож на весы, конечно, но что-то в нем не так. Одна чаша у весов очень большая, глубокая, точно бабушкин медный таз для варенья. Она начищена до блеска. Вторая же – совсем крошечная, с наперсток, ну или может быть, с кофейную чашечку. Черная, матовая, вылитая из того же металла, она упруго подрагивает, пружинит. Но самое чудное в механизме – это раструб. Он из совершенно другого материала, как будто присланного из иного мира. Материал похож на сталь, и раструб зияет своим разинутым блестящим ртом, вызывая изумление, страх и смятение.

– Так, так, так. Ну, ну, ну…

Мастер бережно подкручивает маленький болтик, трогает большую чашу, она раз качнувшись, останавливается точно напротив маленькой.

– Ну вот, все работает. А это – что еще такое?

Мастер недовольно осматривает раструб. Он запачкан чем- то, субстанция похожа на темный, гречишный мед, наполовину разбавленный смолой.

– Опять черной мерой меряли. Ох грехи…грехи.

Начисто, до блеска протерев раструб мягкой фланелькой, ухмыляясь в пушистые усы, Мастер Мер распахивает дверь весовой. И в нее врывается радостный свет, и свежий ветерок, смешанный с розовым ароматом, колышет седые пряди, выбившиеся из-под шляпы.

Наконец, первый посетитель. Кто-то большой и почти прозрачный боком протиснулся в дверь весовой, слегка подзастряв в ней. Странно. Такой невесомый, он должен был просочиться, даже пролиться, как вода, в оставленную щель. Но нет. Человек, или, скорее его тень, тащит за собой огромный мешок, набитый разноцветными шарами. Их так много, что мешок не закрывается и пушистые, как пуховые клубки шары выпрыгивают из него, мячиками скачут по гладкому светлому полу Весовой. Мастер улыбается и, с трудом наклоняясь, помогает собирать рассыпанное.

– Ну! Давай, добрый человек, разгружай уж. Постарался на славу, милый.

Тень, подняв мощными руками мешок, вывалила в большую чашу шары. Они заполнили ее с верхом и не поместились. Он стал заталкивать их, но шары упруго пружинили и никак не хотели слушаться. Мастер достал из сундука короб, и они вместе с тенью, беззлобно поругиваясь, уложили туда все. Короб взгромоздили на весы, и, отдуваясь, выпрямились.

– Ну, давай уж, доставай, не бойся. Вон сколько добра принес, чего тебе страшиться то?

Тень, съежилась, уменьшилась почти наполовину и разжала кулак. В побелевшей от напряжения руке лежал маленький серенький шарик. От него исходил странный запах, то ли серы, то ли аммиака. Осторожно положив его в маленькую чашу, тень зажмурила глаза и не увидела, как весы дрогнули, таз с яркими шарами покачнулся и взмыл вверх, а маленькая чаша, тяжело и неуклонно, потянула стрелку на себя. И тут, в раструб хлынула жидкость, жуткая, темная, липкая. Она, в одну секунду, покрыла тень толстым слоем, и смыла куда-то вниз, в открывшийся черный лаз внизу.

– Эх, грехи, грехи…

Мастер Мер вздохнул, и пошел намочить фланелевую тряпочку…

Я не знаю, снилось ли мне это, или я видела все взаправду… Но чувство несправедливости Меры никогда не покидает меня…

Глава 3. Кукла Кира

Послевоенная Москва встретила Анну с Алькой мрачновато, но жизнь в городе уже кипела, возрождалась, обновлялась. Анна, выбравшись из деревни и немного окрепнув, очень изменилась. Мужчины обмирали от терпкой красоты чернявой казачки, и она быстро нашла себе пару. И в один из зимних холодных вечеров, когда в бараке на окраине, где жили Анна с Алькой, было особенно промозгло, к обшарпанному крыльцу подкатила блестящая машина. И одна из известных московских шишек, Зам. Самого, схватив в одну руку Анин чемодан, а на другую, согнув её крепким кренделем, посадив Альку обернулся и крикнул в душную темноту комнаты

– Ань. Не бери ничего. Там все для вас есть!

Алька сидела молча, крепко вцепившись в мощную бритую шею. У неё мерзли ноги в тоненьких баретках, в дырку на спущенном чулке неприятно задувало и хотелось чихнуть, потому что от колючей шеи и толстого уха, покрытого пушистым войлоком, пахло чем-то острым и сладким.

Теперь Алька стала совсем другой. Вернее, с ней, с той. что-то происходило непонятное. Утром, когда няня открывала плотные золотистые шторы и раздвигала кружевной тюль из тоненького стройного тельца, свернувшегося тугим клубочком на белоснежной постельке, кто-то Альку выдергивал. Выдергивал резко, не обращая внимания на нежелание и немой протест. Алька выскакивала из своего тела и быстро пряталась за светлый комодик с нарисованными ушастыми мишками.

– Ангелина!

Неприятный голос няни – тетки с массивным туловищем и маленькой змеиной головкой в белом кокошнике (ко-кё-шнек, так выговаривала это тетка, которую велено было звать – мисс Полина) прозвучал, как удар хлыста. Алька всегда пугалась этого "Ангелина", ей хотелось посмотреть по сторонам, но потом она вспоминала, что Ангелина – она и есть. Тогда она быстро и тоненько (как приличная девочка, а не какая-то там деревенская рвань), отвечала – "Да, мисс Полина". Каждый раз Алька боялась сказать вместо мисс – кисс. И все же несколько раз сказала. «Пссс, безродная», – прошипела тогда нянька почти беззвучно. Но Алька услышала и долго думала, почему "безрогая" – это так плохо…

Ангелина чинно шла в ванную комнату, где надо было намылить руки пахучим розовым мылом, а потом смотреть, как вода, хлюпая, пропадает в дырке раковины. А потом требовалось долго драить зубы жесткой щеткой, на которой оставалась красноватая пена (у нее до сих пор болели десны). А потом до горячих щек растереть лицо грубым полотенцем (это было полезно для кожи будущих девушек). А потом надо было есть густую и противную манную кашу с пенками и вишневым вареньем. Правда, Полина посыпала её еще и тертым печеньем, и за это Ангелина прощала каше её противность. Во дворе, засыпанном снегом, дворник уже нарядил елку, но Ангелине не разрешали к ней подходить (рано, праздник ещё не скоро). Ангелина и не подходила, но Алька!

Алька, путаясь в длинных полах нарядного пальтишка, зачерпывая блестящими калошками влажный снег, улучив минутку, когда мисс, спрятавшись за крыльцо, смолила толстую папиросу, пряча её в красном кулаке, не дыша подходила к красавице. Воровато оглянувшись, она стряхивала рукавичку, отчего та повисала на резиночке, и трогала маленького блестящего гномика. А потом домик. И белочку! И морковку. Эти блестящие штучки чуть звенели от ветерка, а елочные лапы так пахли…

– Ангелина! Ангелина, я просила вас не подходить к елке. Вы непослушная девочка, и мне придется сказать вашему папе.

Алька пугливо пряталась, а Ангелина, тяжелая и неповоротливая от своего нового пальто, которое было тяжелее, чем она сама послушно лезла, как медвежонок в нарядные санки…

***

– Дура! Смотри, как ребенка везешь, вот дура.

Алька, выпав из перевернувшихся санок, валялась в сугробе и щекотные снежинки, падали на щеки. От снежинок было смешно, а по спине, колючими коготками пробегал холодок. Сквозь искрящуюся от фонарей темноту, она с интересом смотрела, как уменьшается во вдруг поднявшейся пурге, широкая нянькина спина.

– Дядя, ну не кричите, пусть она уйдет. А я с вами тогда пойду, я не хочу с ней.

Но было поздно, злющие глаза уже буравили её, мисс Полина кричала и даже плевалась от возмущения так сильно, что Альке хотелось вытереть лицо

– Ангелина, вы сегодня вели себя отвратительно и я все же скажу папе!

Белый стол накрыт к ужину так, как будто каждый вечер бывает праздник. Кружевная скатерть, тонюсенькие чашки, блестящие вилочки и ножички. Их так много, что никак нельзя запомнить какую брать. Вон та с тремя рожками -она зачем? Пирожки брать или рыбу? А тот крошечный ножик? А тот большой? Да еще вилка с двумя зубами, острыми и страшными? Алька пыталась сообразить, но, со страху ничего не получалось, а ведь если перепутать, то папа так посмотрит на маму, что у Альки заболит живот и начнет щипать в глазах.

– Анна!

Папин голос режет уши и хочется их заткнуть.

– Анна! Как удалось вам, утонченной женщине, закончившей Ленинградский институт, воспитать такую дочь? Честное слово, я не понимаю, каким образом мы будем её продолжать воспитывать? Мне кажется просто необходимо её отдать в интернат, там прекрасные воспитатели, они профессионалы, знают свое дело… Ангелине будет лучше, я на этом настаиваю.

Слово "Интернат" похоже на забор, покрашенный зеленой краской. Алька туда не хочет и плачет тихонько, как обиженный щенок. Она уже пробовала пометить эти чертовы вилки чернилами, и тогда целый час стояла в углу, и ей не дали ни кусочка красивого шоколадного торта с зайцами. Но это не самое страшное. Плохо, что мама, когда папа ругает Альку, становится красная и потная. И тоже плачет…

–Вера Игоревна! Пожалуйста, будьте построже! Вчера Ангелина, при гостях, ошиблась в этюде. Вы получаете достаточно, чтобы хорошо выполнять свою работу, а не пить все время чай с ученицей.

Старенькая учительница музыки, сухонькая, сгорбленная, в нарядной блузке с жабо, старалась выпрямится, но спина не разгибалась. Поэтому Вера Игоревна смотрела на няньку снизу вверх, как собачка на хозяина, а мисс Полина противным голосом продолжала рубить слова.\

– Хозяин сказал, что хочет отдать девочку в хорошую школу, там класс пианино очень сильный и её будут прослушивать. Не хотелось бы, что бы она выглядела так же жалко, как вчера. Будьте ТАК добры!

Нянька величаво развернулась и выплыла из комнаты. Вера Игоревна стояла еще минуты три, потом повернулась к Альке и поправила жабо дрожащими ручками.

– Ах, Аля. Ну зачем же вы рассказываете ей про чай? Она так все неправильно понимает.

Алька не умела врать и поэтому вчера рассказала маме про то, как они с Верой Игоревной пьют на кухне, похожей на шкатулку черный пахучий чай с яркими кружочками лимона, из смешных стаканов, вставленных в серебряные штучки с ручками. Вера Игоревна угощала её печенюшками – фунтиками, которые назывались "Аленки в пеленке". И еще был шоколад, с красивой обертки которого смотрела девочка – точь в точь – Алька… А еще с ними чай пила Кира. Но про это Алька не рассказывала маме, потому что Кира – была великой тайной её маленького сердечка. Рассказывала-то она это тихонько, спрятавшись в маминой комнате, прижавшись к ее шелковому халатику, пахнувшему ландышами! Противная Полина все подслушала.

"А как было бы хорошо, чтобы Полина умерла" – вдруг подумала Алька и испугалась. "Нехорошо так думать, некрасиво, я нечаянно, больше никогда не буду, честное слово", – испуганно шептала Алька дяденьке на иконе. Она уже знала его, он был не злой и всегда помогал бабушке. Надо только правильно сказать: "Отче наш ижииси на небеси".

… Уже час, как они занимались, и Алька очень устала. У нее немели ноги, и раз в пятнадцать минут Вера Игоревна водила её за руку вокруг круглого стола с бархатной скатертью. Алька ходила медленно и старалась провести рукой по толстым кисточкам с золотыми шариками. Ей так хотелось оторвать этот шарик и спрятать его в карман.... Но как? Будет же видно. А Алька сдерживалась. Но главное! Главное Альку ожидало в конце. Вера Игоревна, закончив урок, накрывала клавиши кружевной попонкой и останавливала надоедливый метроном. Она гладила Альку по голове и говорила -"Молодец, девочка, ты заслужила подарок!" Глаза у нее становились хитрые и добрые, она брала Альку за руку и вела в спальню. А там, среди пышных кружевных подушек сидела кукла. Кружевные штанишки выглядывали из-под розового атласного платьица, на полупрозрачных ножках крошечные туфельки были похожи на цветки. А ноготки на беленьких ручках кто-то покрасил красной краской. Золотые кудри вились до самого пояса. А какие в кудрях были ленты! Ротик чудесного создания был приоткрыт и оттуда выглядывали два беленьких зубика.

Вера Игоревна бережно поднимала куклу и, в который раз, рассказывала Альке, как Киру подарил мамочке Верочке молоденький красивый лейтенант. И что он подорвал вражеский танк. А с фотографии, над кроватью, смотрел красивый дядя с вихром из-под фуражки.

Ангелина аккуратно взяла Киру и на цыпочках, изо всех сил стараясь не потревожить куклу, пошла за учительницей на кухню! Теперь они будут пить чай, а Кира будет держать в ручке крохотную серебряную ложечку.

– Вера Игоревна. Я же просила вас!

От испуга Алька выронила куклу и с ужасом увидела, как крошечная ножка треснула от удара и развалилась. Вера Игоревна побледнела, и стала быстро-быстро собирать осколки, приговаривая – «Полина, милая, мы только что закончили, просто вот одну секунду назад, поверьте, моя дорогая»

И тут Алька не выдержала. Подбежав к няньке, она замолотила кулаками по толстому крепкому животу и заячьим голоском заверещала, как раненный зверек.

– Вы дура. Вы противная дура. Вы обижаете всех людей! Я все богу расскажу. Я ненавижу вас! Дура, дурра, дура.

Слезы градом хлынули из глаз, потому что нянька со всего размаху врезала ей здоровенную оплеуху. Не замечая боли Алька старалась поднять совершенно обессилившую Веру Игоревну, гладила ее, как маленькую, по трясущейся голове!

–Верочка! Игоревна! Я вам новую подарю, не плачьте. Мне папа обещал на день рождения, честное слово. Только подождите, оно в марте будет, чуть-чуть подождите.

Алька кричала и плакала, слезы попадали в рот и были горько-солеными. И она даже и не заметила, как золотистый шарик оторвался от скатерти и спрятался в ее рыжей косичке, став почти незаметным.

Глава 4. Пе'тро

…Скрипучий пол раздражал Альку даже больше, чем ржавая раковина в замызганной ванной. Всё время казалось, что из пыльных щелей между давно некрашеными досками выглядывают крысиные морды. В темном, освещенном тусклой лампочкой коридоре было пусто и прохладно. Соседи уже легли, а Алька крадучись, быстро – быстро прошмыгнула в туалет. То, что с ней сегодня случилось, было и противно, и стыдно. Алька знала, что это случается со всеми, но не в двенадцать же… И что делать теперь с этим жутким комком ваты? Она сидела на унитазе и тихо всхлипывала.

– Чего ты там хнычешь? Выходи, не одна здесь.

Нежный, ломкий голос, знакомый аромат. Мира! Ну просто кстати, как всегда! Дочка маминой подруги вызывала у Альки кучу разных, абсолютно противоположных чувств. Нежная, даже эфемерная, вечно одетая в какую – то дурацкую одежду, типа расшитого розовыми кружевами белого пальто, Мира казалась пришелицей с другой планеты. Ухоженные локоны натуральной блондинки, голубые глаза и крохотный носик делали её похожей на дорогую куклу. Запах духов, украшения, тон голоса и плавные движения павы вызывали и желание насмехаться и ощущение зависти.

– Что там у тебя?

Алька понуро выползла из туалета, и Мира, каким-то чудом все поняла.

– Не! Ноет она. Ты радуйся, дура. Теперь все мальчики в классе на тебя глаз положат. Они, как псы, ЭТО нюхом чуют.

–Да ну тебя! – Алька покраснела и отвела глаза – Ты все только об одном. Стыдно слушать, а еще комсомолка!

Мира крутанулась на одной ножке, разметав ухоженные локоны и хохотнула.

– А ты мне лекцию прочитай! А я тебе салют просалютую – во как!

Она легким и неприличным движением задрала юбку, в момент развернувшись спиной к Геле и выпятив задницу. Ярко алые трусы мелькнули флагом. Алька даже попятилась.

– Ладно! Не журысь!

Мира потрепала Альку по подбородку теплой душистой ручкой и метнулась в коридор…

Мира жила с мамой, вернее – мама жила для нее. Мать работала одновременно на трех работах. Готовила, стирала, мыла, убирала, шила, делала одновременно сто разных дел, приползала домой на карачках, была худой, даже изможденной, но жилистой. Зато Мира ни в чем себе не отказывала. Она ходила к учителям и иностранного и музыки, писала акварелью и обожала патлатых художников в беретках. Художники тоже обожали Миру, приходили к ней пожрать и дарили акварель. Мира складывала акварель у двери своей комнаты. Наверное, на черный год или для растопки. Правда, покоробленной от водянистых красок бумагой никто и никогда ничего не топил, но выбрасывать не решались. Все же живопись.

В темном проеме коридора Мира на секунду остановилась и сверкнула беленькими, остренькими зубками.

– Иди, учи уроки, гадкий утенок. Зайди ко мне вечером, я тебе расскажу, чего с этим делать. Мать молчит, небось думает, что у пионерок ТАМ – только сила воли…

Алька (теперь мама звала Альку Гелей, стараясь угодить своему новому мужу, утонченному и капризному, как гимназистка) и вправду была гадким утенком. Тоненькая девочка растворилась в неуклюжем и даже громоздком теле. "То ли недоросль, то ли переросток" – смущенно посмеивалась мама, перешивая очередное платье из своего ношеного, потому что предыдущее, сшитое всего три месяца назад, неприлично вздергивалось над острыми коленками. Толстые, длинные рыжие косы Анна сворачивала Альке тугими колёсами, отчего получалась странная, баранья голова. Завязывала все это великолепие двумя пожухлыми тряпицами. Черные туфли – боты без каблука делали ноги короткими и толстыми, они выглядывали из-под длинного темного, в белый горох платья. Да еще сутулые плечи (Алька сутулилась, стараясь хоть немного спрятать не по времени выпячивающуюся грудь).

Но главное, самое неприятное, это было лицо. Алька с отвращением смотрела в зеркало, втихаря от мамы приоткрывая тяжёлую дверь здоровенного шифоньера, наследство папы-Зама. Оттуда, из неверных глубин, на нее глядела без ресничного создания, с белой, как сметана, кожей, покрытой россыпью мелких противных веснушек. Немного спасали дело пухлые губы, но они были вечно обветрены, как два шершавых пельменя, потому что Алька имела неприятную привычку вечно их облизывать. Глаза тоже были ничего себе, травянистого оттенка, но ресницы! Их не было совсем! Вернее, они были и даже длинные, но их было совсем не видно из-за мерзкого и блеклого рыжего цвета.

К своим тринадцати Алька/ Геля уже забыла про богатую и нарядную Ангелину. Папа умер, из особняка мать поперли сразу, и хорошо, что дали крошечную комнатку в тесной коммуналке. Утонченная Анна сначала очень страдала, стирая белье в обшарпанной ванне и развешивая его на виду в общем коридоре, покрытом масляной краской мутного коричневого цвета. Но жизнь шла, и оказалось, что всё не так уж плохо, в этом аду можно выжить, и даже неплохо жить. Появились и знакомые, даже друзья.

Раневские… Лидия и Вацлав. Интеллигентная семья, неизвестно как угодившая в "этот вертеп". Лидия, выпав из привычной среды, ожесточилась, приземлилась, окрепла что ли. Пожелтели кружевные оборки нарядных кофточек, стоптались носочки лакированных туфель и притухли лучики от шикарных брошек чешского стекла, но привычки! Привычки Лидия менять не собиралась. По-прежнему, Вацлав по утрам кушал тоненькой серебряной ложечкой яйцо всмятку, или гурьевскую кашку. Алька, с ненавистью давившая по краям тарелки жесткие комья пшенки на воде, с интересом, искоса наблюдала, как Вацлав выламывает с поверхности рыже-масляной манки ломкие хрустики леденцово застывшего сахара. Он откладывал их на блюдечко с поджаренными тоненькими ломтиками белого хлеба. Алька тщательно отводила глаза, но они сами косили в сторону этого блюдечка, и ничего нельзя было с этими глазами поделать. Правда, блюдце никогда не исчезало вместе с остальной грязной посудой. Забывчивая Лидия была неисправима и никак не могла про него вспомнить… И только, к вечеру, быстро хватая его, чисто вымытое, стоявшее с краю, у раковины, рядом с чистыми сковородками и кастрюлями косила на Альку хитрыми, чуть подкрашенными глазами.

– Геленька! Позвольте угостить Вас кусочком пирожного. Я пекла его сама, по рецепту своей мамочки. Вам понравится, я уверена, а пожелаете, я вас обучу…

Пирожное было таким.... Две тонюсенькие пластинки, хрустящие, нежные, полупрозрачные, сделанные из каких-то ароматных крошечных семечек, соединялись между собой субстанцией, сотканной ангелами из воздушности весенних облаков. А сверху – два лепестка …

– Алька чувствовала, что слюна едкая и сладкая просто душит ее и она ничего не может с ней поделать. Глаз было не оторвать, и она приостановилась.

– А…все просто, детка. Там кунжут и сливки. Немного хорошего яйца и розовая настойка. Попробуйте, не стесняйтесь…

Алька протянула дрожащую руку, но сзади хлопнула дверь, и кто-то резко отдернул девочку

– Лидия. Нам всего достаточно! Геле нельзя сладкого, оно ее полнит. Вы видите, она и так не может натянуть ни одно платье! Мне стыдно в школе, такое чувство, что мы пошлые хапуги. Геля, я тебе не разрешаю!

Алька отдернула руку и в горле стало горько и горячо. И стыдно…

– Не ной. Еще не хватало нам, как бедным родственницам, подачки принимать. Вон, баба Пелагея масла передала свеженького. Хлебушка тоже, сама пекла. Так что, давай ка, я тебе лучше всякого пирожного сейчас сварганю.

Мать отрезала толстенный кусок серого пахучего хлеба, такого мягкого, что, казалось, он дышит, намазала его маслом и сверху плюхнула целую ложку только-только начавшего застывать меда. Алька стояла, надув губы.

– Давай-давай. Не каждый день у нас такая-то еда с тобой. И налила дочке здоровенную кружку чая из старого закопченного ковшика, чайника у них не было. Мед таял, смешивался с маслом и янтарными каплями тек по рукам. Алька слизывала их, и тихонько всхлипывала про себя. Было так вкусно…

– Геееель… Иди сюда…

В темном коридоре не было видно не зги… Но, в отсвете маленького окошка под потолком, Алька увидела тень, сутулую и вихрастую. Петро! Опять!…Что вот ему надо?

Петро был и счастьем, и наказанием Раневских. Сын родился поздно, после войны, долгих голодных лет ожидания, желания иметь детей и страха. Ему было еще только тринадцать, но большое неуклюжее тело созрело рано, гораздо раньше, чем надо. А вот остальное…запоздало. Сначала ничего не указывало на беду, но в три года Петро еще не научился сам держать ложку. И когда все стало ясно, надежды уже не осталось…зато осталась любовь. Лидия обожала сына и волчицей бросалась на каждого, кто осмеливался хотя бы просто косо посмотреть в его сторону…

– Геля. Смотри что у меня есть....

Алька, в темноте натыкаясь на подвешенные велосипеды и корыта, пробралась к мальчишке, развернула его так, чтобы отсвет падал точно на них.

– Ну?

Петро протянул ей тарелку. На тарелочке, все помятое и изломанное, но от этого не менее желанное, лежало оно…пирожное… Совершенно не понимая, что она делает, вечно полуголодная девочка схватила и одним всхлипом -втягом втянула его в рот. И тая от наслаждения вдруг почувствовала, что Петро, неуклюже обхватив ее сзади, схватил за грудь и лапает, быстро, жадно, как-то по собачьи дыша и всхрапывая. Алька резко развернулась и толкнув его изо всех сил, вывернулась. Петро упал и ударился головой о край кованого сундука. Дверь комнаты Раневский распахнулась. Лидия, с белым как бумага лицом, бросилась к сыну.

Что происходило дальше, Алька помнила плохо. Милиция, суд, стыд. Петро долго лежал в больнице, плохо и трудно поправлялся. Лидия похудела в три раза, на всех слушаниях обвиняла Анну за плохое воспитание дочери – конечно, выманить больного мальчика, заставить принести пирожное, а потом попытаться его развращать, чтобы он принес еще…

Алька молча смотрела и слушала. Она ни слова не сказала о том, что произошло в темном коридоре. Она не оправдывалась и ничего не отрицала. Обвинять больного маленького мальчика казалось ей кощунственным и подлым. И только, когда прозвучало слово "Интернат", похожее на зеленый, длинный и глухой забор, она тихонько заплакала.

***

Старая, прямая, как палка, седая и строгая судья стукнула молоточком.

– Все, что произошло, чистая случайность…

Алька слушала долгую речь судьи, ничего не понимала, и только чувствовала, что она то краснеет, то бледнеет, ее бросает то в жар, то в холод. Ей казалось, что сухое, как пергамент, лицо то отдаляется, то приближается, голос звучит то звонко, то глухо. И вдруг, застучали молоточки в висках, стенка прыгнула прямо на нее и стемнело.

Суд постановил оставить Гелю с мамой. Петро выписали, он стал еще толще, и безумие еще глубже утянуло его в свою трясину. Но Алька каждый день приходила к нему, сначала втихаря, потом с разрешения Лидии. Она листала ему огромную азбуку и читала сказки. Гладила по огромной потной голове и поила с ложки маминым компотом. Они вместе ходили гулять и долго бродили по заснеженным улицам. Алька следила, чтобы у мальчишки не падали варежки, крепко держала за руку, так чтобы косолапые ноги не разъезжались, и дурачок не упал. Она чувствовала к нему какую-то странную нежность. Эта нежность поселилась в ее сердце и согревала каждый раз, когда она видела малыша. И особенно, если этот малыш страдал. Тогда боль резала ее сердечко, никогда не оставляя его равнодушным…

– Геля, Петро, домой, темнеет уже. Обедааать…

Лидия, постаревшая, подурневшая, смотрела в окно и махала им рукой. Алька помахала в ответ, взяла дурачка за руку и повела к крыльцу. Она не испытывала к ним ни вражды, ни обиды, наоборот. Только жалость. Только желание помочь. Только любовь. Они шли по заснеженному, темнеющему двору, поддавали валенками льдинки и Геля тихонько играла в кармане маленьким, пушистым синим шариком, невесть откуда взявшимся…

Глава 5. Родительская

– Алюсь! Ну пошли, давай, хватит уже копаться! Красава!

Под окном, в бело-розовой, ажурной тени отцветающих яблонь, нетерпеливо и упруго играя сильными точеными мышцами стоял Борька. Он зажал в зубах цветок яблони, и, глядя в отражение в стекле, поправлял темно-русые, волнистые пряди, растрепанные свежим ветерком.

– Там Толик уже матерится. Ждут тебя все, сколько можно-то?

Аля хорошо знала характер своих горячих двоюродных братцев и решила поспешить, на всякий случай. Последний раз вертанулась перед стареньким мутным зеркалом и осталась довольна. Не зря она всю ночь строчила на бабушкиной машинке, мастеря себя юбку-колокол из замечательной занавески, найденной в комоде. Юбка получилась шикарная, отороченная по краю кружевом и наплевать, что слегка пожелтевшим. Алька туго стянула поясок на талии и задумчиво постояла, поправляя широкие бретельки лифчика. Надо было подобрать кофточку. Ну, это много времени не займет, кофточки у нее всего две – одна старая, серая, вроде как пыльная от прожитых лет, с растянутыми плечами, которую ей отдала мать, а вторая- беленькая, шелковая, с атласной вышивкой. Эту красоту с барского плеча кинула Мира. На груди, правда, розовело пятно, но Евдошка мастерски вышила нежнейшую розу, и теперь кофточка была Алиной гордостью.

Прыгая то на одной ножке, то на другой, на ходу натягивая тапки, Аля проскочила через темную мрачную кухню, мимо резных сундуков и мушиного гула и выскочила в сени. С трудом открыла тяжёлую дверь и зажмурилась от яркости и сияния деревенского неба, цветущих яблонь и зеленой до рези в глазах травы. Она только вчера приехала на каникулы к бабке с дедом, и еще не отвыкла от приглушенных красок Москвы.

"Фььиииии", -присвистнул Борька- "Не хрена себе…"

Два года он не видел сестру, забыл уже, как она выглядит. Стоя на вокзале, он напряженно вглядывался в сошедших с московского поезда пассажиров и еле узнал сестру. Стояла на перроне какая-то незаметная девчонка в наспех повязанном платке и бесформенной кофте. Скрючилась, как старушка, наперекосяк, потому что руку ей оттягивал квадратный чемоданище…

"Мышь!" – подумал парень, – "Что с них взять, с городских. Нескладная лупоглазая рыжуха, закаканная веснушками…"

Борька знал толк в девках! К своим девятнадцати, он был не любитель, а почти профессионал! В начисто вылизанной комнате, на выбеленной до голубизны стене висел собственноручно выписанный лозунг – "Всех девок неперее.... Но надо к этому стремиться". Слово было матерным и мать постоянно стаскивала листок, рвала его и ругалась. Борька хитро поводил идеальным усом, чуть усмехался и листок появлялся снова, краше прежнего.

Он еще раз глянул на сестру. Не вскользь, как раньше – внимательно и не торопясь оглядел.

– Ну ты даешь! Красивая становишься,

Аля стояла на крылечке и солнце насквозь пронизывало тоненькую одежду, обрисовывая контуром стройное тело. Лучи путались в тугих рыжих завитках, выбившихся из толстенной косы, небрежно кинутой на грудь, и загораясь от них золотым огнем, искрили. Коса была с руку толщиной, перекинутая через плечо, она доходила почти до колена. Нежная алебастровая кожа, как у всех рыжих (да еще чуть похлопанная рукой, потертой о побеленную стенку, чтоб скрыть чертовы веснушки), пухлые розовые губы. Тяжелые, темно-золотые ресницы, были хоть и странными, но не портили, вот только брови… Брови Аля неумело подрисовала закопченной щепочкой.

Брат внимательно посмотрел и нахмурился.

– А ну! Пошли!

Он потащил сестру к умывальнику и заставил смыть красоту. Брови смывались плохо, их пришлось драить серым вонючим мылом, и на их месте образовались розовые полоски.

– Во! Так сойдет. А то как б....

Аля вздернула плечом, скинув руку брата, обиделась было, но обида моментально прошла, потому они уже вышли за ворота. А за воротами, на широкой деревенской улице, промытой весенними дождями, заметенной до белизны лепестками отцветающих вишен и яблонь, было людно. Уже прошла Троица! Настала Родительская! Праздничная деревенская толпа, мужики, бабы, многие еще по привычке, по – казачьи разодетые, шли на кладбище поминать своих. Шли весело, несли букеты и венки, смеялись, переговаривались. Дядька Коля захватил гармонь и по улице неслись залихватские мелодии.

Дети носились, как стрижи, на низком бреющем полете, сбивая всех, кто не успевал увернуться.

Аля гордо шла по улице в сопровождении трех здоровенных ребят. Борька из братьев был самым красивым. Стройный и плечистый, норовистый, как породистый конь, он хитрющими глазами с поволокой стриг по сторонам, не пропуская ни одной юбки. Он раздувал тонкие ноздри и лениво жевал веточку. Анатолий, полный и приземистый парень был много старше. Он уже казался совсем взрослым, уверенным таким, состоявшимся, еще бы, студент Саратовского университета. Но, самым любимым братом у Али был Иван. Черный, худой, вечно сутулящийся, похожий на майского жука, он был шебутным, веселым и очень добрым. Каких только шалостей они с ним не устраивали, как только не баловали. И им все сходило с рук. И сейчас, они весело шагали по улице, крепко держались за руки и хохотали. Им все было радостно – солнце, зелень, яркая голубизна неба и сухой степной ветер, наносящий запахи полыни.

На кладбище было людно, как на базаре в воскресный день. Аля никогда не видела такого, ей было и странно, и здорово и, как-то щемяще – грустно смотреть на цветные пятна, украсившие пологие зеленые склоны огромного старого прибежища мертвых. Каждая семья, немного посидев на покосившихся лавочках внутри оград, посыпав пшена, положив конфеты и печенье, поджигали свечки, ставили их и уходили на склон. Там, на склоне, расстилали одеяла, располагались, доставали нехитрую еду и заветную бутылочку. И сидели долго, пока солнышко не начинало клониться к закату, поминали, вспоминали. И никто не напился, Аля не видела пьяных.

От группке к группке шли певчие. Глубокие мужские голоса звучали торжественно и печально. Среди них был и дед, его голос Аля выделяла сразу среди других голосов, низкий, бархатистый, теплый. В нем не было особой грусти, было соприкосновение, проникновение, скорее, и люди замирали, вытягивали шеи, вслушивались. У каждого певчего в руках была небольшая холщовая котомка, в нее люди кидали карамельки, пахучие мятные пряники, ломкие печенюхи с печатками. Аля потом еще долго доставала из черного сундука то скрипучий пряник, от которого целиком отскакивала вкуснющая мятная корочка и таяла во рту холодящим сахарком, то карамельку. Карамелька была подтаявшей, она распадалась еще в руках, и из нее вытекало сливовое варенье…

Обратно Аля с братьями шли медленно, не спеша. Она чувствовала, что ее душа наполнена чем-то настоящим, добрым, вечным. Это было страшно расплескать. Ребята молчали, но молчание было не тягостным. А на небе, там, в темнеющей высоте, под темно-розовыми облаками что-то нежно переливалось всеми цветами радуги, округлое, почти прозрачное, невесомое. Похожее на маленькие воздушные шары…

– Алюсенька, детка моя золотая, бабка постирала, иди.

Дед стоял посреди двора и что – то мешал в огромном рыже – медном тазу, крепко установленном на самодельный очаг белой выструганной палкой. Аля подскочила к деду, и увидела тарелку полную пышной розовой пены.

– Ух! Вишневое. Мое любимое!

Дед дал ей ложку и она, зачерпнув пополнее, засунула ее в рот.

– Вот, коза ведь этакая. Сейчас вот нахватает мынтриков, вечерять с нами не пидэт.

Баба Пелагея стояла сзади и укоризненно качала головой, уперев руки в боки. Большая, в темном платье до пят, в черном фартуке, в платке, повязанном назад так, что он опускался до самых бровей, она казалась суровой. Но Аля то знала…

Продолжить чтение