Маттео Фальконе. Новеллы

Читать онлайн Маттео Фальконе. Новеллы бесплатно

© Лаврова О.А., перевод, насл., 2024

© Моисеенко О.В. перевод, насл., 2023

© Тетеревникова А.Н., перевод, насл., 2023

© Смирнов А.А., перевод, насл., 2023

© Дудин А.Л., ил. на обл., 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Маттео Фальконе

Если пойти на северо-запад от Порто-Веккьо в глубь острова, то местность начнет довольно круто подниматься, и после трехчасовой ходьбы по извилистым тропкам, загроможденным большими обломками скал и кое-где пересеченным оврагами, выйдешь к обширным зарослям маки. Маки – родина корсиканских пастухов и всех, кто не в ладах с правосудием. Надо сказать, что корсиканский земледелец, не желая брать на себя труд унавоживать свое поле, выжигает часть леса: не его забота, если огонь распространится дальше, чем это нужно; что бы там ни было, он уверен, что получит хороший урожай на земле, удобренной золой сожженных деревьев. После того как колосья собраны (солому оставляют, так как ее трудно убирать), корни деревьев, оставшиеся в земле нетронутыми, пускают на следующую весну частые побеги; через несколько лет они достигают высоты в семь-восемь футов. Вот эта-то густая поросль и называется маки. Она состоит из самых разнообразных деревьев и кустарников, перепутанных как попало. Только с топором в руке человек может проложить в них путь; а бывают маки такие густые и непроходимые, что даже муфлоны не могут пробраться сквозь них.

Если вы убили человека, бегите в маки Порто-Веккьо, и вы проживете там в безопасности, имея при себе доброе ружье, порох и пули; не забудьте прихватить с собой коричневый плащ с капюшоном[1] – он заменит вам и одеяло и подстилку. Пастухи дадут вам молока сыра и каштанов, и вам нечего бояться правосудия или родственников убитого, если только не появится необходимость спуститься в город, чтобы пополнить запасы пороха.

Когда в 18… году я посетил Корсику, дом Маттео Фальконе находился в полумиле от этого маки. Маттео Фальконе был довольно богатый человек по тамошним местам; он жил честно, то есть ничего не делая, на доходы от своих многочисленных стад, которые пастухи-кочевники пасли в горах, перегоняя с места на место. Когда я увидел его два года спустя после того происшествия, о котором я намереваюсь рассказать, ему нельзя было дать более пятидесяти лет. Представьте себе человека небольшого роста, но крепкого, с вьющимися черными, как смоль, волосами, орлиным носом, тонкими губами, большими живыми глазами и лицом цвета невыделанной кожи. Меткость, с которой он стрелял из ружья, была необычной даже для этого края, где столько хороших стрелков. Маттео, например, никогда не стрелял в муфлона дробью, но на расстоянии ста двадцати шагов убивал его наповал выстрелом в голову или в лопатку – по своему выбору. Ночью он владел оружием так же свободно, как и днем. Мне рассказывали о таком примере его ловкости, который мог бы показаться неправдоподобным тому, кто не бывал на Корсике. В восьмидесяти шагах от него ставили зажженную свечу за листом прозрачной бумаги величиной с тарелку. Он прицеливался, затем свечу тушили, и спустя минуту в полной темноте он стрелял и три раза из четырех пробивал бумагу.

Такое необыкновенно высокое искусство доставило Маттео Фальконе большую известность. Его считали таким же хорошим другом, как и опасным врагом; впрочем, услужливый для друзей и щедрый к бедным, он жил в мире со всеми в округе Порто-Веккьо. Но о нем рассказывали, что в Корте, откуда он взял себе жену, он жестоко расправился с соперником, который слыл за человека опасного, как на войне, так и в любви; по крайней мере, Маттео приписывали выстрел из ружья, который настиг соперника в ту минуту, когда тот брился перед зеркальцем, висевшим у окна. Когда эту историю замяли, Маттео женился. Его жена Джузеппа родила ему сначала трех дочерей (что приводило его в ярость) и наконец сына, которому он дал имя Фортунато, надежду семьи и продолжателя рода. Дочери были удачно выданы замуж: в случае чего отец мог рассчитывать на кинжалы и карабины зятьев. Сыну исполнилось только десять лет, но он подавал уже большие надежды.

Однажды ранним осенним утром Маттео с женой отправились в маки поглядеть на свои стада, которые паслись на прогалине. Маленький Фортунато хотел идти с ними, но пастбище было слишком далеко, кому-нибудь надо было остаться стеречь дом, и отец не взял его с собой. Из дальнейшего будет видно, как ему пришлось в том раскаяться.

Прошло уже несколько часов, как они ушли; маленький Фортунато спокойно лежал на самом солнцепеке и, глядя на голубые горы, думал, что в будущее воскресенье он пойдет обедать в город к своему дяде сароrale[2], как вдруг его размышления были прерваны ружейным выстрелом. Он вскочил и повернулся в сторону равнины, откуда донесся этот звук. Снова через неравные промежутки времени послышались выстрелы, все ближе и ближе; наконец на тропинке, ведущей от равнины к дому Маттео, показался человек, покрытый лохмотьями, обросший бородой, в остроконечной шапке, какие носят горцы. Он с трудом передвигал ноги, опираясь на ружье. Его только что ранили в бедро.

Это был бандит[3], который, отправившись ночью в город за порохом, попал в засаду корсиканских вольтижеров[4]. Он яростно отстреливался и в конце концов сумел спастись от погони, прячась за уступы скал. Но он не намного опередил солдат: рана не позволила ему добежать до маки.

Он подошел к Фортунато и спросил:

– Ты сын Маттео Фальконе?

– Да.

– Я Джаннетто Санпьеро. За мной гонятся желтые воротники[5]. Спрячь меня, я не могу больше идти.

– А что скажет отец, если я спрячу тебя без его разрешения?

– Он скажет, что ты хорошо сделал.

– Как знать!

– Спрячь меня скорей, они идут сюда!

– Подожди, пока вернется отец.

– Ждать? Проклятье! Да они будут здесь через пять минут. Ну же, спрячь меня скорей, а не то я убью тебя!

– Ружье твое разряжено, а в твоей carchera[6] нет больше патронов.

– При мне кинжал.

– Где тебе угнаться за мной!

Одним прыжком он очутился вне опасности.

– Нет, ты не сын Маттео Фальконе! Неужели ты позволишь, чтобы меня схватили возле твоего дома?

Это, видимо, подействовало на мальчика.

– А что ты мне дашь, если я спрячу тебя? – спросил он, приближаясь.

Бандит пошарил в кожаной сумке, висевшей у него на поясе, и вынул оттуда пятифранковую монету, которую он, вероятно, припрятал, чтобы купить пороху. Фортунато улыбнулся при виде серебряной монеты; он схватил ее и сказал Джаннетто:

– Не бойся ничего.

Тотчас же он сделал большое углубление в копне сена, стоявшей возле дома. Джаннетто свернулся в нем клубком, и мальчик прикрыл его сеном так, чтобы воздух проникал туда и ему было чем дышать. Никому бы и в голову не пришло, что в копне кто-то спрятан. Кроме того, с хитростью дикаря он придумал еще одну уловку. Он притащил кошку с котятами и положил ее на сено, чтобы казалось, будто его давно уже не ворошили. Потом, заметив следы крови на тропинке у дома, он тщательно засыпал их землей и снова как ни в чем небывало растянулся на солнцепеке.

Несколько минут спустя шестеро стрелков в коричной форме с желтыми воротниками под командой сержанта уже стояли перед домом Маттео. Этот сержант приходился дальним родственником Фальконе. (Известно, что на Корсике более чем где-либо считаются родством.) Его звали Теодоро Гамба. Это был очень деятельный человек, гроза бандитов, которых он переловил немало.

– Здорово, племянничек! – сказал он, подходя к Фортунато. – Как ты вырос! Не проходил ли тут кто-нибудь сейчас?

– Ну, дядя, я еще не такой большой, как вы! – ответил мальчик с простодушным видом.

– Подрастешь! Ну, говори же: тут никто не проходил?

– Проходил ли здесь кто-нибудь?

– Да, человек в остроконечной бархатной шапке и в куртке, расшитой красным и желтым.

– Человек в остроконечной бархатной шапке и куртке, расшитой красным и желтым?

– Да. Отвечай скорей и не повторяй моих вопросов.

– Сегодня утром мимо нас проехал священник на своей лошади Пьеро. Он спросил, как поживает отец, и я ответил ему…

– Ах, шельмец! Ты хитришь! Отвечай скорей, куда девался Джаннетто. мы его ищем. Он прошел по этой тропинке, я в этом уверен.

– Почем я знаю?

– Почем ты знаешь? А я вот знаю, что ты его видел.

– Разве видишь прохожих, когда спишь?

– Ты не спал, плут! Выстрелы разбудили тебя.

– Вы думаете, дядюшка, что ваши ружья так громко стреляют? Отцовский карабин стреляет куда громче.

– Черт бы тебя побрал, проклятое отродье! Я уверен, что ты видел Джаннетто. Может быть, даже спрятал его. Ребята! Входите в дом, поищите там нашего беглеца. Он ковылял на одной лапе, а у этого мерзавца слишком много здравого смысла, чтобы попытаться дойди до маки хромая. Да и следы крови кончаются здесь.

– А что скажет отец? – спросил Фортунато насмешливо. – Что он скажет, когда узнает, что без него входили в наш дом?

– Мошенник! – сказал Гамба, хватая его за ухо. – Стоит мне только захотеть, и ты запоешь по-иному! Следует, пожалуй, дать тебе десятка два ударов саблей плашмя, чтобы ты наконец заговорил.

А Фортунато продолжал посмеиваться.

– Мой отец – Маттео Фальконе! – сказал он значительно.

– Знаешь ли ты, плутишка, что я могу увезти тебя в Корте или в Бастию, бросить в тюрьму на солому, заковать в кандалы и отрубить голову, если ты не скажешь, где Джаннетто Санпьеро?

Мальчик расхохотался, услышав такую смешную угрозу. Он повторил:

– Мой отец – Маттео Фальконе.

– Сержант! – тихо сказал один из вольтижеров. – Не надо ссориться с Маттео.

Гамба был явно в затруднении. Он вполголоса переговаривался с солдатами, которые успели уже осмотреть весь дом. Это заняло не так много времени, потому что жилище корсиканца состоит из одной квадратной комнаты. Стол, скамейки, сундуки, домашняя утварь и охотничьи принадлежности – вот и вся его обстановка. Маленький Фортунато гладил тем временем кошку и, казалось, ехидствовал над замешательством вольтижеров и дядюшки.

Один из солдат подошел к копне сена. Он увидел кошку и, небрежно ткнув штыком в сено, пожал плечами, как бы сознавая, что такая предосторожность нелепа. Ничто не пошевелилось, лицо мальчика не выразило ни малейшего волнения.

Сержант и его отряд теряли терпение; они уже поглядывали на равнину, как бы собираясь вернуться туда, откуда пришли, но тут их начальник, убедившись, что угрозы не производят никакого впечатления на сына Фальконе, решил сделать последнюю попытку и испытать силу ласки и подкупа.

– Племянник! – проговорил он. – Ты, кажется, славный мальчик. Ты пойдешь далеко. Но, черт побери, ты ведешь со мной дурную игру, и, если б не боязнь огорчить моего брата Маттео, я увел бы тебя с собой.

– Еще чего!

– Но когда Маттео вернется, я расскажу ему все как было, и за твою ложь он хорошенько выпорет тебя.

– Посмотрим!

– Вот увидишь… Но слушай: будь умником, и я тебе что-то дам.

– А я, дядюшка, дам вам совет: если вы будете медлить, Джаннетто уйдет в маки, и тогда потребуется еще несколько таких молодчиков, как вы, чтобы его догнать.

Сержант вытащил из кармана серебряные часы, которые стоили добрых десять экю, и, заметив, что глаза маленького Фортунато загорелись при виде их, сказал ему, держа часы на весу за конец стальной цепочки:

– Плутишка! Тебе бы, наверно, хотелось носить на груди такие часы, ты прогуливался бы по улицам Порто-Веккьо гордо, как павлин, и когда прохожие спрашивали бы у тебя: «Который час?» – ты отвечал бы: «Поглядите на мои часы».

– Когда я вырасту, мой дядя капрал подарит мне часы.

– Да, но у сына твоего дяди уже есть часы… правда, не такие красивые, как эти… а ведь он моложе тебя.

Мальчик вздохнул.

– Ну что ж, хочешь ты получить эти часы, племянничек?

Фортунато, искоса поглядывавший на часы, походил на кота, которому подносят целого цыпленка. Чувствуя, что его дразнят, он не решается запустить в него когти, время от времени отводит глаза, чтобы устоять против соблазна, поминутно облизывается и всем своим видом словно говорит хозяину: «Как жестока ваша шутка!»

Однако сержант Гамба, казалось, и впрямь решил подарить ему часы. Фортунато не протянул руки за ними, он сказал ему с горькой усмешкой:

– Зачем вы смеетесь надо мной?[7]

– Ей-богу, не смеюсь. Скажи только, где Джаннетто, и часы твои.

Фортунато недоверчиво улыбнулся, его черные глаза впились в глаза сержанта, он старался прочесть в них, насколько можно верить его словам.

– Пусть с меня снимут эполеты, – вскричал сержант, – если ты не получишь за это часы! Солдаты будут свидетелями, что я не откажусь от своих слов.

Говоря так, он все ближе и ближе подносил часы к Фортунато, почти касаясь ими бледной щеки мальчика. Лицо Фортунато явно отражало вспыхнувшую в его душе борьбу между страстным желанием получить часы и долгом гостеприимства. Его голая грудь тяжело вздымалась – казалось, он сейчас задохнется. А часы покачивались перед ним, вертелись, то и дело задевая кончик eго носа. Наконец Фортунато нерешительно потянулся к часам, пальцы правой руки коснулись их, часы легли на его ладонь, хотя сержант все еще не выпускал из рук цепочку… Голубой циферблат… Ярко начищенная крышка… Она огнем горит на солнце… Искушение было слишком велико.

Фортунато поднял левую руку и указал большим пальцем через плечо на копну сена, к которой он прислонился. Сержант сразу понял его. Он отпустил конец цепочки, и Фортунато почувствовал себя единственным обладателем часов. Он вскочил стремительнее лани и отбежал на десять шагов от копны, которую вольтижеры принялись тотчас же раскидывать.

Сено зашевелилось, и окровавленный человек с кинжалом в руке вылез из копны; он попытался стать на ноги, но запекшаяся рана не позволила ему этого. Он упал. Сержант бросился на него и вырвал кинжал. Его сейчас же связали по рукам и ногам, несмотря на сопротивление.

Лежа на земле, скрученный, как вязанка хвороста, Джаннетто повернул голову к Фортунато, который подошел к нему.

– …сын! – сказал он скорее презрительно, чем гневно.

Мальчик бросил ему серебряную монету, которую получил от него, – он сознавал, что уже не имеет на нее права, – но преступник, казалось, не обратил на это никакого внимания. С полным хладнокровием он сказал сержанту:

– Дорогой Гамба! Я не могу идти; вам придется нести меня до города.

– Ты только что бежал быстрее козы, – возразил жестокий победитель. – Но будь спокоен: от радости, что ты наконец попался мне в руки, я бы пронес тебя на собственной спине целую милю, не чувствуя усталости. Впрочем, приятель, мы сделаем для тебя носилки из веток и твоего плаща, а на ферме Кресполи найдем лошадей.

– Ладно, – молвил пленник, – прибавьте только немного соломы на носилки, чтобы мне было удобнее.

Пока вольтижеры были заняты – кто приготовлением носилок из ветвей каштана, кто перевязкой раны Джаннетто, – на повороте тропинки, ведшей в маки, вдруг появились Маттео Фальконе и его жена. Женщина с трудом шла, согнувшись под тяжестью огромного мешка с каштанами, в то время как муж шагал налегке с одним ружьем в руках, а другим – за спиной, ибо никакая ноша, кроме оружия, недостойна мужчины.

При виде солдат Маттео прежде всего подумал, что они пришли его арестовать. Откуда такая мысль? Разве у Маттео были какие-нибудь нелады с властями? Нет, имя его пользовалось доброй славой. Он был, что называется, благонамеренным обывателем, но в то же время корсиканцем и горцем, а кто из корсиканцев-горцев, хорошенько порывшись в памяти, не найдет у себя в прошлом какого-нибудь грешка: ружейного выстрела, удара кинжалом или тому подобного пустячка? Совесть Маттео была чище, чем у кого-либо, ибо вот уже десять лет, как он не направлял дула своего ружья на человека, но все же он был настороже и приготовился стойко защищаться, если это понадобится.

– Жена! – сказал он Джузеппе. – Положи мешок и будь наготове.

Она тотчас же повиновалась. Он передал ей ружье, которое висело у него за спиной и могло ему помешать. Второе ружье он взял на прицел и стал медленно приближаться к дому, держась ближе к деревьям, окаймлявшим дорогу, готовый при малейшем враждебном действии укрыться за самый толстый ствол, откуда он мог бы стрелять из-за прикрытия. Джузеппа шла за ним следом, держа второе ружье и патронташ. Долг хорошей жены – во время боя заряжать ружье для своего мужа.

Сержанту тоже стало как-то не по себе, когда он увидел медленно приближавшегося Маттео с ружьем наготове и пальцем на курке.

«А что, – подумал он, – если Маттео – родственник или друг Джаннетто и захочет его защищать? Тогда двое из нас наверняка получат пули двух его ружей, как письма с почты. Ну а если он прицелится в меня, несмотря на наше родство?..»

Наконец он принял смелое решение – пойти навстречу Маттео и, как старому знакомому, рассказать ему обо всем случившемся. Однако короткое расстояние, отделявшее его от Маттео, показалось ему ужасно длинным.

– Эй, приятель! – закричал он. – Как поживаешь, дружище? Это я, Гамба, твой родственник!

Маттео, не говоря ни слова, остановился; пока сержант говорил, он медленно поднимал дуло ружья так, что оно оказалось направленным в небо в тот момент когда сержант приблизился.

– Добрый день, брат! – сказал сержант, протягивая ему руку. – Давненько мы не виделись.

– Добрый день, брат![8]

– Я зашел мимоходом поздороваться с тобой и с сестрицей Пеппой. Сегодня мы сделали изрядный конец, но у нас слишком знатная добыча, и мы не можем жаловаться на усталость. Мы только что накрыли Джаннетто Санпьеро.

– Слава богу! – вскричала Джузеппа. – На прошлой неделе он увел у нас дойную козу.

Эти слова обрадовали Гамбу.

– Бедняга! – отозвался Маттео. – Он был голоден!

– Этот негодяй защищался, как лев, – продолжал сержант, слегка раздосадованный. – Он убил одного моего стрелка и раздробил руку капралу Шардону; ну да эта беда невелика: ведь Шардон – француз… А потом он так хорошо спрятался, что сам дьявол не сыскал бы его. Если бы не мой племянник Фортунато, я никогда бы его не нашел.

– Фортунато? – вскричал Маттео.

– Фортунато? – повторила Джузеппа.

– Да! Джаннетто спрятался вон в той копне сена, но племянник раскрыл его хитрость. Я расскажу об этом его дяде капралу, и тот пришлет ему в награду хороший подарок. А я упомяну и его и тебя в донесении на имя прокурора.

– Проклятье! – чуть слышно произнес Маттео.

Они подошли к отряду. Джаннетто лежал на носилках, его собирались унести. Увидав Маттео рядом с Гамбой, он как-то странно усмехнулся, а потом, повернувшись лицом к дому, плюнул на порог и сказал:

– Дом предателя!

Только человек, обреченный на смерть, мог осмелиться назвать Фальконе предателем. Удар кинжала немедленно отплатил бы за оскорбление, и такой удар не пришлось бы повторять.

Однако Маттео поднес только руку ко лбу, как человек, убитый горем.

Фортунато, увидев отца, ушел в дом. Вскоре он снова появился с миской молока в руках и, опустив глаза, протянул ее Джаннетто.

– Прочь от меня! – громовым голосом закричал арестованный.

Затем, обернувшись к одному из вольтижеров, он промолвил:

– Товарищ! Дай мне напиться.

Солдат подал ему флягу, и бандит отпил воду, поднесенную рукой человека, с которым он только что обменялся выстрелами. Потом он попросил не скручивать ему руки за спиной, а связать их крестом на груди.

– Я люблю лежать удобно, – сказал он.

Его просьбу с готовностью исполнили; затем сержант подал знак к выступлению, простился с Маттео и, не получив ответа, быстрым шагом двинулся к равнине.

Прошло около десяти минут, а Маттео все молчал. Мальчик тревожно поглядывал то на мать, то на отца, который, опираясь на ружье, смотрел на сына с выражением сдержанного гнева.

– Хорошо начинаешь! – сказал наконец Маттео голосом спокойным, но страшным для тех, кто знал этого человека.

– Отец! – вскричал мальчик; глаза его наполнились слезами, он сделал шаг вперед, как бы собираясь упасть перед ним на колени.

Но Маттео закричал:

– Прочь!

И мальчик, рыдая, остановился неподвижно в нескольких шагах от отца.

Подошла Джузеппа. Ей бросилась в глаза цепочка от часов, конец которой торчал из-под рубашки Фортунато.

– Кто дал тебе эти часы? – спросила она строго.

– Дядя сержант.

Фальконе выхватил часы и, с силой швырнув о камень, разбил их вдребезги.

– Жена! – сказал он. – Мой ли это ребенок?

Смуглые щеки Джузеппы стали краснее кирпича.

– Опомнись, Маттео! Подумай, кому ты это говоришь!

– Значит, этот ребенок первый в нашем роду стал предателем.

Рыдания и всхлипывания Фортунато усилились, а Фальконе по-прежнему не сводил с него своих рысьих глаз. Наконец он стукнул прикладом о землю и, вскинув ружье на плечо, пошел по дороге в маки, приказав Фортунато следовать за ним. Мальчик повиновался.

Джузеппа бросилась к Маттео и схватила его за руку.

– Ведь это твой сын! – вскрикнула она дрожащим голосом, впиваясь черными глазами в глаза мужа и словно пытаясь прочесть то, что творилось в его душе.

– Оставь меня, – сказал Маттео. – Я его отец!

Джузеппа поцеловала сына и, плача, вернулась в дом. Она бросилась на колени перед образом Богоматери и стала горячо молиться. Между тем Фальконе, пройдя шагов двести по тропинке, спустился в небольшой овраг. Попробовав землю прикладом, он убедился, что земля рыхлая и что копать ее будет легко. Место показалось ему пригодным для исполнения его замысла.

– Фортунато! Стань у того большого камня.

Исполнив его приказание, Фартунато упал на колени.

– Молись!

– Отец! Отец! Не убивай меня!

– Молись! – повторил Маттео грозно.

Запинаясь и плача, мальчик прочитал «Отче наш» и «Верую». Отец в конце каждой молитвы твердо произносил «аминь».

– Больше ты не знаешь молитв?

– Отец! Я знаю еще «Богородицу» и литанию, которой научила меня тетя.

– Она очень длинная… Ну все равно, читай.

Литанию мальчик договорил совсем беззвучно.

– Ты кончил?

– Отец, пощади! Прости меня! Я никогда больше не буду! Я попрошу дядю капрала, чтобы Джаннетто помиловали!

Он лепетал еще что-то; Маттео вскинул ружье и, прицелившись, сказал:

– Да простит тебя бог!

Фортунато сделал отчаянное усилие, чтобы встать и припасть к ногам отца, но не успел. Маттео выстрелил, и мальчик упал мертвый.

Даже не взглянув на труп. Маттео пошел по тропинке к дому за лопатой, чтобы закопать сына. Не успел он пройти и нескольких шагов, как увидел Джузеппу: она бежала, встревоженная выстрелом.

– Что ты сделал? – воскликнула она.

– Свершил правосудие.

– Где он?

– В овраге. Я сейчас похороню его. Он умер христианином. Я закажу по нем панихиду. Надо сказать зятю, Теодору Бьянки, чтобы он переехал к нам жить.

Жемчужина Толедо (подражание испанскому)

Кто скажет мне, когда лучше солнце: на восходе иль на закате? Кто скажет мне, какое дерево лучше: оливковое или миндальное? Кто скажет мне: всех храбрей валенсиец или андалусец? Кто скажет мне: кто прекрасней всех женщин на свете? Я скажу вам, кто прекрасней всех женщин на свете: Аврора де Варгас, жемчужина Толедо!

Чернолицый Тусани велел подать себе копье; щит велел он себе подать; копье он берет в правую руку, щит вешает себе на шею. Спускается он в свою конюшню, одну за другою осматривает сорок кобылиц, говорит:

– Верха – самая крепкая; на широкой ее спине умчу я жемчужину Толедо, иначе, Аллахом клянусь, не видать меня больше Кордове.

Выезжает он, скачет, достигает Толедо и близ Сакатина старика встречает.

– Старик седобородый! Отнеси письмо это дону Гутьерре, дону Гутьерре де Сальданья. Если он мужчина, он выйдет на поединок со мною к фонтану Альмами. Одному из нас должна принадлежать жемчужина Толедо.

И взял старик письмо, взял его и отнес графу де Сальданья, когда тот в шахматы играл с жемчужиной Толедо. Прочел граф письмо, прочел он вызов и так ударил рукой по столу, что все шахматы попадали на пол. Поднимается он и велит подать себе копье, доброго коня привести.

И жемчужина поднялась, вся дрожа: поняла она, что он идет на поединок.

– Сеньор Гутьерре, дон Гутьерре де Сальдания! Останьтесь, прошу вас, и поиграйте еще со мной.

– Не буду я больше играть в шахматы, игру на копьях сейчас затею я у фонтана Альмами.

Слезы Авроры не могли его удержать; ничто не удержит кавальера, когда он идет на поединок.

Взяла свой плащ жемчужина Толедо, села на мула и поехала к фонтану Альмами.

Вокруг фонтана красен дерн, красна и вода в фонтане, но не от христианской крови стал красен дерн, стала красной вода в фонтане. Чернолицый Тусани навзничь лежит, копье дона Гутьерре сломилось в груди у него, капля за каплей теряет он кровь. Берха-кобыла глядит на него и плачет: не излечит она раны своего господина.

Сходит жемчужина с мула.

– Кавальеро! Не падайте духом: вы еще будете жить, вы еще женитесь на красавице мавританке; моя рука умеет залечивать раны, что наносит мой рыцарь.

– О белейшая из жемчужин! О прекраснейшая из жемчужин! Вынь из моей груди обломок копья – он ее раздирает; от холодной стали я леденею и цепенею.

Доверчиво приблизилась Аврора, но он, собравшись с силами, полоснул лезвием сабли прекрасное ее лицо.

Таманго

Капитан Леду был бравый моряк. Он начал службу простым матросом, потом стал помощником рулевого. В битве при Трафальгаре осколком разбитой мачты ему раздробило кисть левой руки; руку ампутировали, а Леду списали с корабля, снабдив хорошими аттестациями. Он не любил спокойной жизни и, когда представился случай снова пуститься в плавание, поступил вторым помощником капитана на каперское судно. Деньги, вырученные за добычу, взятую с нескольких неприятельских кораблей, дали ему возможность купить книги и заняться теорией мореплавания, которое он в совершенстве изучил на практике. Несколько лет спустя он стал капитаном трехпушечного каперского люгера с экипажем в шестьдесят человек, и моряки каботажного плавания с острова Джерси до сих пор помнят о его подвигах. Заключение мира привело его в уныние: во время войны он скопил небольшой капитал и надеялся увеличить его за счет англичан. Обстоятельства заставили его предложить свои услуги мирным коммерсантам, и так как он слыл человеком решительным и опытным, ему охотно доверили судно. Когда запретили торговлю неграми и тем, кто хотел заниматься ею, пришлось не только обманывать бдительность французского таможенного надзора, что было не так уж трудно, но, кроме того, – и это было опаснее – ускользать от английских крейсеров, капитан Леду стал незаменимым человеком для торговцев «черным деревом»[9].

В отличие от большинства моряков, подобно ему долго тянувших лямку на матросской службе, у него не было того непреодолимого страха перед новшествами и той косности, от которых они никак не могут избавиться, даже попав на высшие должности. Капитан Леду, напротив, был первым, кто предложил своему судовладельцу ввести в обиход железные баки для пресной воды. Наручники и цепи, запас которых обычно имеется на невольничьем судне, всегда были у него новейшей системы и тщательно смазывались для предохранения от ржавчины. Но больше всего прославил его среди работорговцев бриг, построенный под его собственным руководством и специально предназначенный для перевозки невольников: легкое парусное судно, узкое и длинное, как военный корабль, но в то же время вмещающее большое число негров. Он назвал этот бриг «Надежда». Он потребовал, чтобы междупалубные пространства, узкие, со впалыми стенками, были не выше трех футов четырех дюймов, и утверждал, что при такой высоте невольники не слишком большого роста могут сидеть достаточно удобно; а вставать… да зачем им вставать?

– Когда их привезут в колонии, – говорил Леду, им и так слишком много придется быть на ногах!

Прислонясь спиной к внутренней обшивке, негры сидели двумя параллельными рядами, между которыми оставалось свободное место, на всех других невольничьих судах служившее только для прохода. Леду догадался поместить чернокожих и сюда, уложив их перпендикулярно к сидящим. Таким образом, его корабль вмещал на десяток негров больше, чем всякое другое судно того же водоизмещения. В крайнем случае можно было втиснуть еще несколько невольников, но нельзя же забывать о гуманности и надо же отвести каждому негру по меньшей мере пять футов в длину и два в ширину, чтобы он мог хоть немного размяться во время плавания, продолжавшегося шесть недель, а то и дольше.

– Ведь в конце концов, – говорил Леду своему хозяину, чтобы оправдать эту либеральную меру, – негры, в сущности, такие же люди, как и белые.

«Надежда» вышла из Нанта в пятницу, как потом вспоминали суеверные люди. Инспектора, добросовестно осмотревшие бриг, не обнаружили шести больших ящиков, наполненных цепями, наручниками и теми железными палками, которые, не знаю почему, называют «брусьями правосудия». Они не удивились также огромному запасу пресной воды, взятому на борт «Надежды», хотя по документам корабль шел только до Сенегала, чтобы закупить там дерево и слоновую кость. Переход, правда, невелик, но в конце концов лишняя предосторожность повредить не может. А вдруг их застанет штиль – что тогда делать без воды?

Итак, хорошо оснащенная и снабженная всем необходимым, «Надежда» отошла в пятницу. Леду, пожалуй, предпочел бы, чтобы мачты на его корабле были попрочнее; впрочем, пока он командовал судном, ему не пришлось на них жаловаться. Переход был удачный, и он быстро достиг берегов Африки. Он бросил якорь в устье реки Джоаль (если только я не спутал названия) в такое время, когда английские крейсеры не вели наблюдения за этой частью побережья. Сейчас же на борт «Надежды» явились туземные торговые агенты. Момент был как нельзя более удачный: Таманго, прославленный воин и продавец людей, как раз пригнал к берегу множество невольников и отдавал их по дешевой цене, вполне уверенный в том, что у него хватит сил и умения доставить на место сбыта новый товар, как только эта партия будет раскуплена.

Капитан Леду велел отвезти себя на берег и отправился с визитом к Таманго. Его привели в наспех построенную для негритянского вождя соломенную хижину, где тот ждал его в обществе двух своих жен, нескольких посредников и надсмотрщиков. По случаю встречи с белым капитаном Таманго принарядился. На нем был старый голубой мундир с еще сохранившимися нашивками капрала, но с каждого плеча свисало по два золотых эполета, пристегнутых к одной пуговице и болтавшихся один спереди, другой сзади. Мундир, надетый на голое тело, был коротковат для его роста, и между кальсонами из гвинейского холста и белыми отворотами мундира виднелась довольно большая полоса черной кожи, похожая на широкий пояс. На боку у него висела длинная кавалерийская сабля, подвязанная веревкой, а в руке он держал отличное двуствольное ружье английской работы. В таком наряде африканский воин считал себя элегантнее самого модного щеголя Парижа или Лондона.

Капитан Леду с минуту молча глядел на него, а Таманго, вытянувшись, как гренадер на смотру перед иностранным генералом, наслаждался впечатлением, которое, по его мнению, он производил на белого. Леду внимательно, взглядом знатока, осмотрел его и, обернувшись к своему помощнику, сказал:

– Вот это молодец! Я выручил бы за него не меньше тысячи экю, если бы доставил его живым и здоровым на Мартинику.

Они сели, и один матрос, знавший немного йолофский язык, взял на себя обязанности переводчика. После обмена учтивыми приветствиями, полагающимися в таких случаях, юнга принес корзину с бутылками водки; они выпили, и капитан, чтобы расположить к себе Таманго, подарил ему красивую медную пороховницу, украшенную рельефным изображением Наполеона. Подарок был принят с подобающей благодарностью; все вышли из хижины, уселись в тени, поставив перед собой бутылки с водкой, и Таманго подал знак привести невольников, предназначенных для продажи.

Они появились, выстроенные длинной вереницей, сгорбленные от усталости и страха; на шее у каждого была рогатка длиной более шести футов, расходящиеся концы которой соединялись на затылке деревянной перекладиной. Когда нужно тронуться в путь, один из надсмотрщиков кладет себе на плечо длинный конец рогатки первого невольника; тот берет рогатку идущего за ним человека, второй несет рогатку третьего и так далее. Если нужно передохнуть, вожак колонны втыкает в землю острый конец ручки своей рогатки, и вся колонна останавливается. Понятно, что нечего и думать о побеге, когда за шею тебя держит толстая палка в шесть футов длины.

Глядя на каждого проходившего перед ним невольника мужского или женского пола, капитан пожимал плечами, ворчал, что мужчины тщедушны, женщины слишком стары или слишком молоды, и жаловался на вырождение черной расы.

– Все мельчает, – говорил он. – Прежде все было по-другому: женщины были ростом в пять футов шесть дюймов, а мужчины могли вчетвером вертеть кабестан фрегата при подъеме главного якоря.

Однако, продолжая придираться, он уже отбирал самых сильных и красивых негров. За этих он мог заплатить обычную цену, но остальных соглашался купить только с большой скидкой. Таманго отстаивал свои интересы, расхваливал товар, говорил о том, как мало осталось людей и как опасно торговать ими. В заключение он назвал цену – уж не знаю какую – за тех невольников, которых белый капитан хотел погрузить на свой корабль.

Как только переводчик выговорил по-французски цифру, названную Таманго, Леду чуть не упал от изумления и негодования; затем, бормоча ужасные проклятия, он встал, словно прекращая всякие переговоры с таким неразумным человеком. Но Таманго удержал его, и ему удалось, хотя и с трудом, усадить Леду на место. Откупорили еще одну бутылку, и торг возобновился. Теперь чернокожий, в свою очередь, стал возмущаться безрассудными и нелепыми предложениями белого. Они долго кричали, спорили, выпили чудовищное количество водки, но водка очень по-разному действовала на каждую из сторон. Чем больше пил француз, тем меньше предлагал он за невольников; чем больше пил африканец, тем больше он уступал. Таким образом, когда корзина опустела, они договорились. Дешевые ткани, порох, кремни, три бочки водки и пятьдесят кое-как отремонтированных ружей – вот что было дано в обмен на сто шестьдесят рабов. Чтобы скрепить сделку, капитан хлопнул ладонью по руке почти совсем опьяневшего негра, и невольники тут же были переданы французским матросам, которые поспешили снять с них деревянные рогатки и надеть им железные ошейники и кандалы – неоспоримое доказательство превосходства европейской цивилизации.

Оставалось еще около тридцати невольников: дети, старики, больные женщины. Корабль был полностью загружен.

Не зная, что делать с этим хламом, Таманго предложил его капитану по бутылке водки за штуку. Предложение было заманчиво. Леду вспомнил, как в Нанте на представлении Сицилийской вечерни в зал вошла целая компания – все люди крупные, тучные, и, несмотря на то, что партер был переполнен, им все-таки удалось разместиться благодаря сжимаемости человеческого тела. Он взял из тридцати рабов двадцать самых худощавых.

Тогда Таманго стал просить только по стакану водки за каждого из десяти оставшихся. Леду сообразил, что в почтовых каретах дети занимают половину места взрослого, и за них платят половину стоимости билета. Поэтому он купил трех детей, но заявил, что не возьмет больше ни одного негра. Таманго, видя, что ему не сбыть оставшихся семь невольников, схватил ружье и прицелился в женщину, стоявшую в ряду первой: это была мать троих детей, которых взял Леду.

– Покупай, – крикнул Таманго белому, – или я убью ее! Стаканчик водки, или я стреляю.

– На кой черт мне она? – возразил Леду.

Таманго выстрелил, и невольница упала мертвой.

– Следующий! – крикнул Таманго и направил ружье на дряхлого старика. – Стакан водки, или…

Одна из жен Таманго отвела его руку, и выстрел пришелся в воздух. Она узнала в старике, которого хотел убить ее муж, гириота, или колдуна, предсказавшего ей, что она будет королевой.

Увидев, что кто-то противится его воле, Таманго, взбешенный от выпитой водки, перестал владеть собой. Он сильно ударил жену прикладом и, повернувшись к Леду, сказал:

– Бери, я дарю тебе эту женщину.

Она была красива. Леду посмотрел на нее, улыбаясь, и взял ее за руку.

– Для нее-то у меня найдется местечко, – сказал он.

Переводчик был человек сострадательный. Он дал Таманго картонную табакерку и выпросил у него шесть оставшихся невольников. Он снял с них рогатки и отпустил на все четыре стороны. Они тут же разбежались, хотя и не знали, как доберутся до своей родины, находившейся за двести миль от побережья.

Тем временем капитан распрощался с Таманго и поспешил заняться погрузкой своего товара на корабль. Долго стоять в устье реки было не безопасно: могли вернуться английские крейсеры, и Леду хотел на другой же день сняться с якоря. А Таманго улегся в тени на траву, чтобы проспаться.

Когда он проснулся, корабль, уже под парусами, спускался вниз по реке. Чувствуя туман в голове от вчерашней попойки, Таманго потребовал к себе свою жену Айше. Ему ответили, что она имела несчастье прогневить его и он подарил ее белому капитану, а тот взял ее с собой на корабль. Услыхав это, ошеломленный Таманго хлопнул себя по лбу, потом схватил ружье, и, так как река перед своим впадением в море образовывала несколько извилин, он побежал кратчайшим путем к небольшой бухте, находившейся в полумиле от устья. Там он надеялся найти лодку, чтобы подплыть к бригу, который должен был задержаться на поворотах реки. Он не ошибся: в самом деле, он успел прыгнуть в лодку и догнать невольничий корабль.

Увидев его, Леду удивился; он удивился еще больше, когда Таманго потребовал обратно свою жену.

– Дареное назад не отбирают, – ответил он и повернулся к Таманго спиной.

Чернокожий настаивал, предлагал вернуть часть товаров, полученных им в обмен на невольников. Капитан рассмеялся; он заявил, что Айше отличная жена и он хочет оставить ее себе. Тут из глаз бедного Таманго полились потоки слез, и он стал испускать такие пронзительные крики, как будто ему делали хирургическую операцию. То он катался по палубе, призывая свою дорогую Айше, то бился головой о доски, словно хотел лишить себя жизни. Капитан, по-прежнему невозмутимый, показывал на берег и знаками давал ему понять, что пора уходить; но Таманго упорствовал. Он дошел до того, что готов был отдать свои золотые эполеты, ружье и саблю. Все было напрасно.

Во время их спора старший помощник сказал капитану:

– Сегодня ночью у нас умерло трое невольников, место освободилось. Почему бы нам не взять этого здоровенного малого? Ведь он один стоит дороже тех троих, что умерли.

Леду рассудил, что Таманго можно легко продать за тысячу экю, что это путешествие, сулившее ему большие барыши, будет, вероятно, последним, что, раз уж он сколотил деньгу и покончил с торговлей рабами, не все ли ему равно, какая слава пойдет о нем на Гвинейском побережье: добрая или худая! К тому же вокруг было пустынно, и африканский воин находился всецело в его власти. Оставалось только отобрать у Таманго оружие. Подступаться к нему, пока он держал в руке ружье и саблю, было опасно.

И Леду попросил у него ружье, словно для того, чтобы осмотреть и удостовериться, стоит ли взять его в обмен на красавицу Айше. Пробуя затвор, он постарался высыпать весь заряд пороха. Старший помощник тем временем вертел в руках саблю Таманго, и, пока тот стоял безоружный, двое дюжих матросов бросились на него, опрокинули его на спину и принялись вязать. Чернокожий героически сопротивлялся. Придя в себя от неожиданности, он, несмотря на то, что был в невыгодном положении, долго боролся с двумя матросами. Благодаря его чудовищной силе ему удалось подняться. Ударом кулака он свалил на землю человека, державшего его за шиворот, оставил клочок своего мундира в руках второго матроса и, как бешеный, бросился на старшего помощника, чтобы отнять у него саблю. Взмахнув ею, тот полоснул его по голове и нанес ему большую, но неглубокую рану. Таманго снова упал. Его тотчас же крепко связали по рукам и ногам. Защищаясь, он испускал яростные крики и бился, как дикий кабан, попавший в западню; наконец, поняв, что всякое сопротивление бесполезно, он закрыл глаза и перестал двигаться. Только тяжелое и частое дыхание показывало, что он еще жив.

– Черт возьми! – вскричал капитан Леду. – Проданные им негры весело посмеются, увидев, что он тоже стал невольником. Вот когда они убедятся в том, что есть провидение!

А бедный Таманго истекал кровью. Сострадательный переводчик, который накануне спас жизнь шести рабам, подошел к нему, перевязал ему рану и попытался его утешить. Не знаю, что мог он ему сказать. Негр лежал неподвижно, как труп. Пришлось двум матросам снести его, словно тюк, вниз, на предназначенное ему место. Два дня он не пил и не ел; он почти не открывал глаз. Товарищи Таманго по рабству, бывшие его пленники, встретили его появление в своей среде с тупым удивлением. Он и теперь внушал им такой страх, что ни один из них не посмел надругаться над несчастьем того, кто был причиной их собственных мучений.

Подгоняемый попутным ветром с суши, корабль быстро удалялся от берегов Африки. Перестав опасаться появления английских крейсеров, капитан теперь думал только об огромных барышах, ожидавших его в колониях, куда он направлялся. Его «черное дерево» в пути не портилось. Никаких заразных болезней не было. Только двенадцать негров, из самых слабых, умерли от жары: сущая безделица. Чтобы его человеческий груз как можно меньше пострадал от утомительного плавания, капитан Леду приказал ежедневно выводить невольников на палубу. Несчастных выпускали тремя партиями, и в течение часа они запасались воздухом на целый день. Часть экипажа сторожила их, вооруженная до зубов из опасения бунта; впрочем, с негров никогда не снимали всех оков. Иногда один из матросов, умевший играть на скрипке, угощал их концертом. И тогда любопытно было наблюдать, как все эти черные лица поворачивались к музыканту, как выражение тупого отчаяния постепенно сходило с них, и негры смеялись и хлопали в ладоши, если цепи позволяли им это. Моцион необходим для здоровья, поэтому капитан Леду завел полезный обычай: он часто заставлял невольников плясать, подобно тому как перевозимых на борту корабля лошадей во время долгого плавания заставляют топтаться на месте.

– Ну-ка, детки мои, попляшите, повеселитесь! – говорил капитан громовым голосом, щелкая длинным бичом.

И бедные негры тотчас же принимались прыгать и плясать.

Некоторое время рана Таманго не позволяла ему выходить наверх. Наконец он появился на палубе; гордо подняв голову среди боязливой толпы невольников, он прежде всего бросил грустный, но спокойный взгляд на огромное водное пространство, расстилавшееся вокруг корабля, затем лег или, вернее, повалился на доски палубы, даже не расположив поудобнее свои цепи. Леду, сидя на юте, спокойно курил свою трубку. Возле него Айше, без оков, одетая в нарядное платье из голубого ситца, обутая в красивые сафьяновые туфли, держала в руках поднос с бутылками, чтобы по первому приказанию капитана налить ему вина. Очевидно, она исполняла при нем почетные обязанности. Один из негров, ненавидевший Таманго, знаком показал ему в ту сторону. Таманго повернул голову, заметил Айше, вскрикнул и, стремительно вскочив, побежал к юту, прежде чем сторожившие невольников матросы успели помешать такому неслыханному нарушению корабельном дисциплины.

– Айше! – воскликнул он грозным голосом, и Айше испустила крик ужаса. – Ты думаешь, в стране белых нет Мама-Джумбо?

Матросы уже бежали к нему с поднятыми палками, но Таманго, скрестив руки, словно безразличный ко всему, спокойно вернулся на свое место, и Айше залилась слезами и, казалось, окаменела от этих таинственных слов.

Переводчик объяснил, кто этот страшный Мама-Джумбо, одно имя которого внушало такой ужас.

– Это пугало негров, – сказал он. – Когда муж боится, чтобы его жена не сделала того, что делают многие жены как во Франции, так и в Африке, он угрожает ей Мама-Джумбо. Я собственными глазами видел этого Мама-Джумбо и понял, в чем тут хитрость, но чернокожие… они ведь такие простодушные, ничего не понимают. Представьте себе, однажды вечером, когда женщины развлекались танцами – устраивали фольгар, как они это называют на своем языке, – вдруг из небольшой рощи, очень густой и темной, доносится странная музыка. Кто играет, не видно, все музыканты спрятаны за деревьями. Тростниковые флейты, деревянные тамбурины – балафо и гитары, сделанные из выдолбленных половинок тыквы, – получается такая музыка, что под нее можно хоронить самого дьявола. Как только женщины заслышат эту трескотню, они начинают дрожать от страха и бросаются врассыпную: они-то хорошо знают, что провинились, – но мужья не пускают их. Тут из леса выходит длинная белая фигура, ростом с нашу брам-стеньгу, с огромной, как котел, головой, с большущими, точно клюзы, глазами и огненной, как у дьявола, пастью. Это чудовище движется медленно-медленно и отходит от леса не больше, чем на полкабельтова. Женщины кричат: «Вот он, Мама-Джумбо!» Они вопят, как торговки устрицами. Тогда мужья и говорят им: «А ну-ка, негодницы, рассказывайте, изменяли вы нам или нет? Если солжете, Мама-Джумбо сожрет вас живьем!» Некоторые простушки сознаются, и тут уж мужья награждают их тумаками.

– А что же это за белая фигура, что это за Мама-Джумбо? – спросил капитан.

– Ну, это какой-нибудь ловкач, закутанный в белую простыню, а голову чудовища изображает выдолбленная тыква с зажженной внутри свечой, которую он несет на конце длинного шеста. Вот и вся хитрость; чтобы обмануть чернокожих, не требуется большой смекалки. А все-таки этот Мама-Джумбо – остроумная выдумка; я не прочь, чтобы моя жена в него поверила.

– Что до моей, – сказал Леду, – то, если она и не боится Мама-Джумбо, она боится Мартина Кнута и хорошо знает, как бы я ее отделал, если бы ей вздумалось меня провести. В семье Леду все мы такие; с нами шутки плохи, и хоть у меня только одна рука, она еще может поработать линьком. А что касается вашего молодчика, который болтает о Мама-Джумбо, скажите ему, чтобы он прикусил язык и не пугал мою красотку, или я прикажу так надраить ему спину, что кожа на ней из черной станет красной, как сырой ростбиф.

С этими словами капитан спустился к себе в каюту, позвал Айше и попытался ее утешить; но ни ласки, ни даже побои – ведь в конце концов можно же потерять терпенье! – не успокоили красавицу негритянку: слезы ручьем лились у нее из глаз. Капитан вернулся на палубу в мрачном расположении духа и придрался к вахтенному начальнику из-за какой-то команды, которую тот как раз отдавал рулевому.

Ночью, когда почти весь экипаж спал глубоким сном, караульные услышали сначала размеренное, торжественное, мрачное пение, доносившееся снизу, затем пронзительный женский визг. И тотчас же на весь корабль раздался громкий голос Леду, выкрикивавший ругательства и угрозы, и щелканье его страшного бича. Минуту спустя все опять погрузилось в молчание. На следующий день, когда Таманго появился на палубе, лицо его было все в кровоподтеках, но он держался так же гордо и решительно, как прежде.

Едва Айше заметила его со шканцев, где она сидела возле капитана, она вскочила с места, подбежала к Таманго, опустилась перед ним на колени и голосом, полным глубокого отчаяния, сказала:

– Прости меня, Таманго, прости!

С минуту Таманго пристально смотрел на нее, потом, заметив, что переводчик отошел в сторону, проговорил:

– Напильник! – и лег на палубу, повернувшись спиной к Айше.

Капитан выбранил ее, даже надавал ей пощечин и запретил разговаривать с прежним мужем; ему и в голову не пришло, что в их короткой беседе могло заключаться что-либо подозрительное, и он не задал ей ни одного вопроса.

Между тем Таманго, запертый вместе с другими чернокожими, день и ночь убеждал их предпринять героическую попытку вернуть себе свободу. Он говорил, что белых не так уж много, указывал на все возрастающую небрежность караульных; затем уверял, что сумеет отвезти их обратно на родину, не объясняя, правда, каким образом, хвастался своим знанием тайных наук, которые в таком почете у всех негров, и угрожал местью дьявола тем, кто откажется помогать ему в его предприятии. Все эти переговоры он вел исключительно на языке племени пёлей, понятном большинству негров, но незнакомом переводчику. Авторитет оратора, привычка рабов трепетать перед ним и подчиняться ему прекрасно помогли его красноречию, и негры стали торопить Таманго назначить день их освобождения еще задолго до того, как сам он подготовился к осуществлению своего плана. Он уклончиво ответил заговорщикам, что время еще не пришло, ибо дьявол, явившийся ему во сне, еще не определил срока, но что они должны быть готовы подняться по первому сигналу. Между тем он никогда не упускал случая испытать бдительность охраны. Как-то раз один из матросов, прислонив свое ружье к борту брига, зазевался на стаю летучих рыб, провожавших корабль. Таманго взял ружье и стал размахивать им, передразнивая матросов на учении. Не прошло и минуты, как у него отняли ружье, но он удостоверился в том, что может взять оружие, не вызывая немедленно подозрения; а когда придет время и оно понадобится ему всерьез, пусть тогда попробуют вырвать ружье из его рук!

Однажды Айше бросила ему сухарь, сделав знак, понятный ему одному. В сухаре был спрятан маленький напильник – от этого инструмента зависел успех заговора. Таманго не сразу показал напильник своим спутникам, но когда наступила ночь, он стал бормотать несвязные слова, сопровождая их странными жестами. Постепенно возбуждаясь все больше и больше, он начал испускать крики. Слыша меняющиеся интонации его голоcа, можно было подумать, что он вступил в оживленный разговор с каким-то невидимым существом. Все невольники дрожали от страха, не сомневаясь, что в это мгновение среди них находится дьявол. Таманго положил конец этой сцене, испустив радостный крик.

– Друзья! – воскликнул он. – Дух, которого я заклинал, наконец исполнил мою просьбу, и орудие нашего освобождения у меня в руках. Теперь вам нужно только немного мужества, и вы вернете себе свободу.

Он дал ближайшим к нему неграм пощупать напильник, и, как ни проста была его хитрость, эти еще более простые люди поверили ей.

После долгого ожидания настал великий день мщения и свободы. Заговорщики, связав себя торжественной клятвой, тщательно обсудили все и наметили план действий. Самые смелые во главе с Таманго должны были, когда наступит их очередь выйти на палубу, обезоружить караульных, другие – ворваться в каюту капитана и захватить все находившиеся там ружья. Тем, кто успеет перепилить свои кандалы, надлежало начать нападение; но, несмотря на упорную работу, продолжавшуюся в течение нескольких ночей, большинство невольников еще не могли по-настоящему принять участие в деле. Поэтому трем дюжим неграм было поручено убить человека, носившего в кармане ключ от кандалов, и сразу за тем освободить своих закованных товарищей.

В тот день капитан Леду был в прекрасном расположении духа. Вопреки своим правилам, он простил юнгу, заслужившего наказание плетью, и, похвалив вахтенного начальника за умелое управление кораблем, объявил матросам, что он ими доволен, и пообещал, что на Мартинике, куда им вскоре надлежало прибыть, выдаст каждому наградные. Все матросы, обрадованные столь приятными перспективами, уже стали обдумывать, на что они потратят эти деньги. Они мечтали о водке и цветных женщинах Мартиники, когда на палубу вывели Таманго и других заговорщиков.

Невольники постарались подпилить свои цепи таким образом, чтобы это не бросилось в глаза, но чтобы при милейшем усилии они могли их разорвать. К тому же они так громко звенели цепями, что, слушая этот звон, можно было подумать, будто сегодня на них вдвое больше оков, чем обычно. Подышав немного свежим воздухом, они все взялись за руки и принялись плясать, а Таманго затянул воинственную песнь своего племени[10], которую он певал в былые времена перед тем, как идти в бой. Немного погодя пляска прекратилась, и Таманго, словно выбившись из сил, растянулся у ног одного из матросов, который стоял, небрежно прислонившись к борту; все заговорщики сделали то же самое. Таким образом, каждый матрос оказался окруженным несколькими неграми.

Внезапно Таманго, незаметно разорвавший свои цепи, испускает громкий крик, который должен служить условным сигналом, хватает за ноги стоящего возле него матроса и опрокидывает его на палубу; упершись ногой ему в живот, Таманго отнимает у него ружье и в упор стреляет в вахтенного начальника. В тот же миг остальные заговорщики нападают на других караульных, обезоруживают их и тут же закалывают. Со всех сторон несутся воинственные крики. Боцман, державший при себе ключ от кандалов, погибает одним из первых. Вслед за тем негры толпой врываются на верхнюю палубу. Те, кто не находит оружия, хватают рукоятки кабестана или весла шлюпок. В эту минуту участь европейцев была решена. Правда, на шканцах несколько матросов еще оказывали сопротивление, но им недоставало и оружия и решимости. Леду был еще жив и сохранял все свое мужество. Заметив, что душой заговора был Таманго, он сообразил, что, если удастся убить его, справиться с остальными будет нетрудно. Он громко окликнул его и кинулся к нему с саблей в руке. Таманго тотчас же бросился на него. Он держал ружье за конец ствола и размахивал им, как дубиной. Оба начальника встретились на одном из шкафутов, в этом узком проходе, соединяющем бак со шканцами. Таманго ударил первый. Белый увернулся ловким движением. Обрушившись на доски палубы, приклад сломался; сотрясение было столь сильным, что ружье выскользнуло из рук Таманго. Теперь он был беззащитен, и Леду с ликующей сатанической улыбкой уже взмахнул саблей, чтобы пронзить его. Но Таманго был проворен, как пантеры его родины; он кинулся на врага и схватил его за руку, готовую нанести удар. Один силится удержать оружие, другой – вырвать его из рук противника. Во время этой яростной схватки оба упали, но африканец оказался внизу. Тогда Таманго, не теряя мужества, сдавил капитана и с таким бешенством впился зубами ему в горло, что кровь хлынула из него, как из-под клыков льва. Сабля выпала из ослабевших рук капитана. Таманго схватил ее и, вскочив на ноги, с окровавленным ртом, испуская торжествующий крик, несколькими ударами прикончил своего уже полумертвого врага.

Победа была полной. Немногие уцелевшие матросы пытались вымолить пощаду у восставших, но все они, даже переводчик, который никогда не делал неграм зла, были безжалостно убиты. Старший помощник капитана умер с честью. Он отступил на корму, к одной из тех маленьких пушек, которые поворачиваются на оси и заряжаются картечью. Левой рукой он наводил пушку, а правой держал саблю и так хорошо защищался, что вокруг него собралась целая толпа чернокожих. Тогда, нажав спуск, он выстрелил из пушки, и среди плотной массы людей образовался широкий проход, устланный мертвыми и умирающими. Минуту спустя старший помощник был разорван.

Когда труп последнего белого, растерзанный и искромсанный, был выброшен за борт, негры, насытившись местью, подняли глаза к парусам, которые, все еще надуваясь от свежего ветра, казалось, по-прежнему повиновались угнетателям и, несмотря на торжество победивших, увлекали их в сторону рабства.

«Значит, все напрасно? – подумали они с грустью. – Разве этот огромный фетиш белых захочет везти нас на родину после того, как мы пролили кровь его повелителей?»

Некоторые высказали предположение, что Таманго сумеет заставить его повиноваться. Тотчас же все громкими криками стали звать Таманго.

Он не спешил показаться. Его нашли в кормовой каюте; он стоял, опершись одной рукой на окровавленную саблю капитана, и с рассеянным видом протягивал другую руку своей жене Айше, которая целовала ее, стоя на коленях. Радость победы не могла заглушить мрачной тревоги, сквозившей во всем его облике. Менее невежественный, чем остальные, он яснее их понимал трудность своего положения.

Наконец он появился на верхней палубе, изображая на лице спокойствие, которого не ощущал. Среди смутного гула сотни голосов, требовавших, чтобы он изменил путь корабля, он медленно подошел к рулю, словно хотел хоть немного отдалить ту минуту, которая должна была и для него и для других определить пределы его могущества.

Все негры на корабле, даже самые тупые, успели заметить, что движение судна зависит от какого-то колеса и находящегося против него ящичка; но механизм этот всегда был для них великой тайной. Таманго долго смотрел на компас, шевеля губами, как будто он читал начертанные на нем знаки; затем поднес руку ко лбу и принял задумчивый вид человека, мысленно что-то вычисляющего. Все негры стояли вокруг него, раскрыв рты и вытаращив глаза, и боязливо следили за каждым его движением. Наконец с тем смешанным чувством страха и уверенности, которое порождается невежеством, он резко повернул рулевое колесо.

Как благородный конь, вздымающийся на дыбы под шпорой неосторожного всадника, прекрасный бриг «Надежда» подпрыгнул на волнах от этого неслыханного маневра – словно, негодуя, он хотел утонуть в пучине вместе со своим невежественным кормчим. Необходимое соответствие между направлением парусов и руля было внезапно нарушено, и корабль накренился так круто, что, казалось, сейчас опрокинется. Его длинные реи окунулись в море. Многие негры свалились с ног, несколько человек вылетели за борт. Вскоре корабль гордо выпрямился на гребне волны, как будто хотел еще раз вступить в борьбу с гибелью. Ветер удвоил силу, и вдруг со страшным треском рухнули обе мачты, сломанные на несколько футов выше основания, покрывая палубу своими обломками и тяжелой сетью веревочных снастей.

Испуская крики ужаса, перепуганные негры бросились к люкам; но так как ветер не встречал больше сопротивления, бриг выпрямился и стал мягко покачиваться на волнах. Тогда самые смелые из чернокожих вернулись на верхнюю палубу и убрали загромождавшие ее обломки. Таманго стоял неподвижно, опершись локтем на коробку компаса и согнутой рукой закрывая лицо. Айше была возле него, но не смела заговорить с ним. Понемногу негры приблизились; поднялся ропот, вскоре превратившийся в бурю упреков и ругательств.

– Предатель! Обманщик! – кричали они. – Ты причина всех наших несчастий! Ты продал нас белым, ты принудил нас восстать против них. Ты хвалился своей мудростью, ты обещал отвезти нас на родину. Мы, безумцы, поверили тебе, и вот мы все чуть не погибли, потому что ты оскорбил фетиш белых.

Таманго гордо поднял голову, и окружавшие его чернокожие в страхе отступили. Он подобрал оба ружья, знаком приказал жене следовать за собой и, пройдя через раздавшуюся перед ним толпу, направился к носу корабля. Там он устроил нечто вроде вала из пустых бочек и досок, затем уселся посреди этого укрытия, откуда угрожающе торчали штыки двух его ружей. Его оставили в покое. Среди восставших одни плакали, другие, подняв руки к небу, призывали своих фетишей и фетишей белых; некоторые, стоя на коленях перед компасом, с благоговением следили за непрерывным движением его стрелки и умоляли его вернуть их на родину; иные в мрачном оцепенении лежали на верхней палубе. Среди этих людей, потерявших всякую надежду, представьте себе еще женщин и детей, воющих от ужаса, и десятка два раненых, взывающих о помощи, которую никто не думал им оказывать.

Вдруг на верхнюю палубу прибегает один негр; лицо его сияет. Он кричит, что обнаружил место, где белые хранили водку; его радость и все его поведение ясно показывают, что он уже ее попробовал. При этом известии крики несчастных на мгновение смолкают. Они бегут в камбуз и напиваются вволю. Через час они уже прыгали и смеялись на палубе, предаваясь всем крайностям скотского опьянения. Их пляски и песни сопровождались стонами и рыданиями раненых. Так прошел остаток дня и вся ночь.

Утром при пробуждении снова отчаяние. За ночь многие из раненых умерли. Корабль плыл, окруженный трупами. Море волновалось, небо покрылось тучами. Стали держать совет. Несколько новичков в колдовском искусстве, не смевшие прежде и заикнуться о своем умении при Таманго, один за другим стали предлагать свои услуги. Испробовали несколько могущественных заклинаний. При каждой неудачной попытке уныние возрастало. Наконец негры снова вспомнили о Таманго, все еще не выходившем из своего укрытия. Как-никак он был среди них самый мудрый; он один мог вывести их из ужасного положения, в которое они попали по его вине. Один старик, уполномоченный вести мирные переговоры, приблизился к нему. Он попросил его выйти и подать совет, но Таманго, непреклонный, как Кориолан, остался глух к его мольбам. Ночью, пользуясь общей растерянностью, он запасся сухарями и солониной. По-видимому, он твердо решил жить один в своем убежище.

Водка еще оставалась. С ней, по крайней мере, забываешь и море, и рабство, и близкую смерть. Спишь и видишь во сне Африку, леса каучуковых деревьев, крытые соломой хижины, баобабы, покрывающие своей тенью целые деревни. Снова, как и накануне, началась оргия. Так прошло несколько дней. Плакать, кричать, рвать на себе волосы, потом налиться и заснуть – вот все, что им оставалось в жизни. Многие умерли от пьянства, некоторые бросились в море или зарезались.

Однажды утром Таманго вышел из своей крепости и остановился у обломка грот-мачты.

– Рабы! – сказал он. – Во сне мне явился дух и открыл способ вывезти вас отсюда и привезти на родину. Своей неблагодарностью вы заслужили, чтобы я вас покинул, но мне жаль этих плачущих женщин и детей. Я вас прощаю. Слушайте меня.

Все чернокожие, почтительно склонив головы, столпились вокруг него.

– Одни только белые, – продолжал Таманго, – знают могущественные слова, которым повинуются эти большие деревянные дома, но мы можем по своему желанию управлять легкими лодками, похожими на лодки нашей родины.

Он показал на шлюпку и другие лодки, находившиеся на борту брига.

– Наполним их съестными припасами, сядем в них и будем грести по ветру; мой и ваш повелитель заставит его дуть в сторону нашей родины.

Ему поверили. Трудно было придумать более безрассудный план. Не умея пользоваться компасом, под незнакомым небом Таманго мог только блуждать наудачу. Он воображал, что если будешь грести все прямо перед собой, то в конце концов обязательно встретишь какую-нибудь землю, населенную неграми, потому что чернокожие владеют землей, а белые все живут на кораблях. Это он слышал от своей матери.

Вскоре все было готово к отплытию; но годными оказались только одна шлюпка и челнок. В них не хватало места для восьмидесяти оставшихся в живых негров. Пришлось бросить всех раненых и больных. Большинство просили убить их, но только не оставлять на произвол судьбы. Обе лодки, спущенные на воду с бесконечным трудом и отягощенные грузом, отошли от корабля в бурное море, ежеминутно грозившее поглотить их. Первым отчалил челнок. Таманго и Айше сидели в шлюпке, которая была гораздо тяжелее, больше нагружена и потому заметно отставала. Еще слышались жалобные крики несчастных, покинутых на борту брига, когда высокая волна перекатилась через шлюпку и захлестнула ее. Не прошло и минуты, как она пошла ко дну. С челнока увидели катастрофу, и его гребцы удвоили усилия, боясь, что им придется подобрать утопающих. Почти все, кто был в шлюпке, утонули. Только десять человек вернулись на корабль. В их числе были Таманго и Айше. Когда солнце село, они увидели, как челнок исчез за горизонтом; но что с ним стало, никому не известно.

Зачем стану я утомлять читателя отвратительным описанием мук голода? Около двадцати существ на узком пространстве, которых то треплет бурное море, то палит жгучее солнце, каждый день отнимают друг у друга жалкие остатки съестных припасов. Каждый кусок сухаря достается ценою борьбы, и слабый гибнет не потому, что сильный его убивает, а потому что предоставляет ему умереть. Через несколько дней на борту брига «Надежда» остались в живых только Таманго и Айше.

Однажды ночью море волновалось, дул сильный ветер, и был такой мрак, что с кормы нельзя было различить нос корабля. Айше лежала на тюфяке в капитанской каюте. Таманго сидел у ее ног. Оба давно уже молчали.

– Таманго! – воскликнула Айше. – Все эти страдания ты терпишь из-за меня…

– Я не страдаю, – ответил он резко и бросил ей на матрац половину оставшегося у него сухаря.

– Сбереги его для себя, – сказала она, отодвигая сухарь, – я больше не хочу есть. Да и зачем? Разве мой час не настал?

Таманго ничего ей не ответил; он прошел, пошатываясь, на верхнюю палубу и сел у подножия сломанной мачты. Низко опустив голову, он стал насвистывать песню своего рода. Вдруг сквозь шум ветра и моря донесся громкий крик, показался свет. Потом он снова услышал крики, и вслед за тем большое черное судно стремительно пронеслось мимо брига, так близко, что реи прошли над его головой. Он рассмотрел только двух людей, лица которых были освещены фонарем, подвешенным к мачте. Эти люди еще раз крикнули что-то, и их корабль, гонимый ветром, сразу исчез во мраке. Без сомнения, вахтенные заметили судно, потерпевшее кораблекрушение, но бурная погода помешала им изменить курс. Мгновение спустя сверкнул огонь, и раздался пушечный выстрел; затем Таманго увидел огонь другой пушки, но уже не слышал никакого звука; потом он ничего больше не видел. На следующий день ни один парус не появлялся на горизонте. Таманго снова лег на тюфяк и закрыл глаза. В эту ночь умерла его жена Айше.

Некоторое время спустя английский фрегат «Беллона» обнаружил какое-то судно без мачт, по-видимому, покинутое своим экипажем. Когда к нему приблизились на шлюпке, там нашли мертвую негритянку и негра, до того исхудавшего и высохшего, что он походил на мумию. Он был без сознания, но жизнь еще теплилась в нем. Корабельный врач занялся им, ему оказали помощь и когда «Беллона» прибыла в Кингстон, он был уже совершенно здоров. Негра стали расспрашивать об его приключениях. Он рассказал все, что знал. Плантаторы острова требовали, чтобы его повесили как негра-бунтовщика, но губернатор, человек гуманный, заинтересовался им и нашел, что его можно оправдать, так как в сущности, он воспользовался законным правом самозащиты; к тому же те, кого он убил, были ведь всего-навсего французы. С ним поступили, как поступают с неграми, взятыми с захваченного невольничьего корабля. Ему вернули свободу, то есть заставили работать на правительство, но его кормили и платили ему по шесть су в день. Он был рослый и красивый человек. Командир 75-го полка увидел его и взял к себе литаврщиком в полковой оркестр. Он немного выучился по-английски, но не любил разговаривать. Зато он неумеренно пил ром и сахарную водку. Умер он в больнице от воспаления легких.

Партия в триктрак[11]

Недвижные паруса висели, прилипнув к мачтам; море было ровно, как зеркало; зной был удушлив, безветрие приводило в отчаяние.

В морском путешествии возможности для развлечения, которые могут доставить себе обитатели корабля, немногочисленны. Увы! Люди слишком хорошо знают друг друга, проведя вместе четыре месяца в деревянном вместилище длиною в сто двадцать футов.

Вы видите, как подходит старший лейтенант, и вы уж заранее знаете, что он будет говорить вам о Рио-де-Жанейро, где он только что побывал, потом о пресловутом мосте под Эсслингом[12], построенном на его глазах гвардейским экипажем, в котором тогда служил и он. Недели через две вам уже известны его излюбленные выражения, все, вплоть до манеры расставлять знаки препинания в фразах, до различных интонаций его голоса. Он непременно сделает печальную паузу, когда в его рассказе в первый раз встретится слово «император»… «Если бы вы тогда его видели!!!» (три восклицательных знака) – прибавляет он неизменно. А случай с лошадью трубача или с ядром, которое рикошетом сорвало сумку, где находилось семь с половиной тысяч франков в золоте и драгоценностях, и пр. и пр.! Младший лейтенант – великий политик; он каждый день комментирует последний номер Конститюсьонеля[13], вывезенный им из Бреста; если же он опустится с высот политики и снизойдет до литературы, то угостит вас разбором последнего водевиля, который он только что видел. О боже!.. У судового интенданта была своя весьма интересная история. Когда в первый раз он нам рассказал, как он бежал с понтона в Кадисе[14], мы слушали его с восторгом; но, право же, при двадцатом повторении это уже было невыносимо… А мичманы, а гардемарины… Как вспомнишь их разговоры, волосы становятся дыбом. Капитан – обычно наименее скучный человек на корабле. В качестве деспотического начальника он находится в состоянии скрытой войны со всем своим штабом, он придирается, иногда притесняет, но зато какое удовольствие потихоньку проклинать его! Если у него есть кое-какие причуды, тягостные для подчиненных, то смеяться над своим начальником тоже не лишено приятности и служит некоторым утешением.

Офицеры корабля, на котором я находился, были превосходнейшими людьми – все добрые малые, любившие друг друга братской любовью; но скучали они вовсю. Капитан был кротчайшим созданием, отнюдь не придирчивым (что встречается весьма редко). Свою диктаторскую власть он проявлял всегда очень неохотно. А все же каким долгим показалось мне это плавание! Особенно тягостно было безветрие, в полосу которого мы попали всего за несколько дней до того, как увидали землю!

Однажды после обеда, который мы от нечего делать тянули, насколько было возможно, мы все собрались на палубе в ожидании однообразного, но всегда величественного зрелища заката солнца на море. Одни курили, другие перечитывали в двадцатый раз какой-нибудь из трех десятков томов нашей жалкой библиотеки; все до слез зевали. Мичман, сидевший рядом со мной, занимался тем, что с важностью, достойной лучшего применения, бросал на дощатый пол палубы острием вниз кортик, который обычно носят при непарадной форме морские офицеры.

Это тоже своего рода развлечение, притом требующее известной ловкости, для того чтобы острие совершенно отвесно воткнулось в доску. Мне захотелось последовать примеру мичмана, и я попросил у капитана его кортик, так как своего у меня не было. Но он отказал мне. Он очень дорожил этим оружием, и ему было бы неприятно, если б оно послужило для такой праздной забавы. Прежде кортик этот принадлежал одному храброму офицеру, к несчастью, погибшему в последнюю кампанию[15]… Я предчувствовал, что за этим последует какая-нибудь история. Я не ошибся. Капитан не заставил себя просить и начал рассказ. Что касается окружавших нас офицеров, из которых каждый наизусть знал злоключения лейтенанта Роже, они сейчас же потихоньку ретировались. Вот что рассказал мне капитан.

– Когда я познакомился с Роже, он был на три года старше меня: он был лейтенантом, я – мичманом. Уверяю вас, это был один из лучших офицеров в нашей команде, к тому же с прекрасным сердцем, умница, образованный, талантливый – одним словом, очаровательный молодой человек. К несчастью, немного горд и обидчив; происходило это, вероятно, оттого, что он был незаконным сыном и боялся, как бы его происхождение не лишило его положения в обществе. Но, по правде сказать, главным его недостатком было постоянное и непреодолимое желание первенствовать всюду, где бы он ни находился. Отца своего он никогда не видал, но тот выплачивал ему содержание, которого ему за глаза хватало бы, если бы Роже не был воплощенной щедростью. Все, что он имел, было к услугам его друзей. Придешь к нему, после того как он получит свое трехмесячное жалованье, сделаешь печальное и озабоченное выражение лица, и он сейчас же спросит:

– Что с тобой, приятель? Видно, если ты хлопнешь себя по карману, там не очень-то зазвенит… Полно! Вот мой кошелек. Бери, сколько нужно, и едем со мной обедать.

В Брест приехала молодая актриса, очень хорошенькая, по имени Габриэль, и сейчас же одержала ряд побед над моряками и гарнизонными офицерами. Ее нельзя было назвать безупречной красавицей, но она была хорошего роста, у нее были красивые глаза, маленькая ножка и достаточно наглый вид – все это очень нравится малым от двадцати до двадцати пяти лет. Говорили, что к тому же она самое капризное существо женского пола; ее манера играть не опровергала этой репутации. Иногда играла она восхитительно, так, что можно было признать ее за первоклассную артистку, а на следующий день в той же пьесе она была холодна, бесчувственна и произносила свою роль, как ребенок твердит катехизис. Наших молодых людей особенно заинтересовала следующая история, которую про нее рассказывали. Будто бы ее содержал, тратя на нее много денег, некий парижский сенатор, совершавший ради нее всяческие, что называется, безумства. В один прекрасный день человек этот, будучи у нее в гостях, надел шляпу; она попросила ее снять, даже принялась жаловаться на недостаток уважения к ней. Сенатор рассмеялся, пожал плечами и, усевшись плотнее в кресло, сказал: «Неужели же я не могу вести себя как дома у девицы, которую я содержу?» В ответ на это Габриэль дала ему своей белой ручкой такую увесистую оплеуху, что шляпа сенатора полетела в другой угол комнаты. В результате – полный разрыв. Банкиры и генералы делали ей солидные предложения, но она на все отвечала отказом и сделалась актрисой, чтобы вести, по ее словам, независимый образ жизни.

Как только Роже ее увидел и узнал про эту историю, он решил, что особа эта как раз по нем, и, чтобы показать ей, насколько ее прелести его тронули, он с грубоватой откровенностью, в которой упрекают нашего брата моряка, прибегнул к такому способу. Он купил лучших и самых редких, какие только можно было найти в Бресте, цветов, составил из них букет, перевязал его красивой розовой лентой, а в бант очень аккуратно вложил сверток из двадцати пяти золотых: в данную минуту это было все его состояние. Я помню, что в антракте пошел с Роже за кулисы. Он сказал Габриэль коротенький комплимент насчет грации, с какой она носит костюм, поднес букет и попросил разрешения нанести визит. Все это высказано было в двух словах.

Покуда Габриэль видела только цветы и красивого молодого человека, который их подносит, она ему улыбалась и сопровождала свои улыбки премилыми поклонами, но когда она взяла букет в руки и почувствовала тяжесть золота, ее физиономия изменилась быстрее, чем поверхность моря под тропическим ураганом. И действительно, она была не менее сердита, чем ураган; изо всей силы она бросила букет и золотые монеты в лицо моему бедному другу, и тот целую неделю после этого ходил с синяками. Раздался звонок режиссера. Габриэль вышла на сцену и сыграла все шиворот-навыворот.

Роже сконфуженно подобрал свой букет и сверток с монетами и отправился в кофейную; там он поднес букет (уже без денег) кассирше, а воспоминание о жестокой красавице постарался утопить в пунше. Этого ему не удалось, и, очень досадуя, что никуда не может показаться с подбитым глазом, он все же безумно влюбился в строптивую Габриэль. Он ей писал по двадцати писем в день. И какие это были письма! Смиренные, нежные, почтительные… Их можно было бы адресовать какой-нибудь принцессе. Первые были возвращены ему нераспечатанными, последующие остались без ответа. Роже тем не менее сохранял кое-какую надежду, пока мы не обратили внимания на то, что театральная фруктовщица заворачивала апельсины в любовные письма Роже, которые Габриэль отдавала ей из утонченной злобы. Это был страшный удар для гордости нашего друга. Страсть его, однако, не уменьшалась. Он говорил, что посватается к актрисе; когда же ему сказали, что морской министр не даст ему на это согласия, он объявил, что застрелится.

В это самое время офицерам линейного полка Брестского гарнизона вздумалось заставить Габриэль повторить водевильные куплеты; она закапризничала и отказалась. Офицеры и актриса так старались переупрямить друг друга, что они свистками заставили опустить занавес, а она лишилась чувств. Вы знаете, какая публика в партере гарнизонного города. Офицеры сговорились между собой, что начиная со следующего же дня они будут беспощадно освистывать провинившуюся, что они ей не дадут сыграть ни одной роли, пока она надлежащим смирением не искупит свою вину. Роже не присутствовал на этом представлении, но он в тот же вечер узнал о скандале, взволновавшем весь театр, и о том, какая месть замышляется на следующий день. Решение было принято им немедленно.

На другой день, как только Габриэль появилась на сцене, с офицерских мест раздались оглушительные шиканье и свист. Роже, поместившийся нарочно поблизости от скандалистов, поднялся и запротестовал, позволив себе по отношению к самым шумным из них столь оскорбительные выражения, что вся их ярость тотчас же обратилась на него. Тогда с величайшим хладнокровием он вынул свою записную книжку и стал записывать фамилии, которые ему со всех сторон выкрикивали. Он принял бы вызов от всего полка, если бы из духа товарищества в дело не вмешались многие морские офицеры и не вызвали большую часть его противников. Шум поднялся невероятный.

Весь гарнизон был посажен под арест на несколько дней; но когда офицеров выпустили на свободу, мы должны были рассчитаться со всеми нашими противниками. На место поединка сошлось около шестидесяти человек. Роже довелось драться с тремя офицерами: одного он убил, а двух других тяжело ранил, сам не получив ни одной царапины. Я был менее удачлив: какой-то проклятый лейтенант, который оказался бывшим учителем фехтования, так хватил меня в грудь шпагой, что я чуть не умер. Поверьте, эта дуэль или, лучше сказать, эта битва представляла собой прекрасное зрелище. Флот одержал верх, и полк принужден был покинуть Брест.

Разумеется, высшее начальство не забыло того, кто был виновником этой ссоры. В продолжение двух недель к дверям его был приставлен караул.

К тому времени, как арест с него был снят, я вышел из госпиталя и отправился его навестить. Каково же было мое удивление, когда, войдя к нему, я застал его завтракающим с глазу на глаз с Габриэль! По-видимому, они уже давно пришли к полному соглашению. Они уже говорили друг другу «ты» и пили из одного стакана. Роже представил меня своей любовнице как своего лучшего друга и сообщил ей, что я был ранен в стычке, причиной которой была она. За это я получил поцелуй от прекрасной особы. Наклонности у этой девицы были весьма воинственные.

Три месяца они были вполне счастливы и не разлучались ни на минуту. Габриэль, казалось, страстно полюбила Роже, а он признавался, что до встречи с нею не знал, что такое любовь.

В гавань прибыл голландский фрегат. Офицеры дали обед в нашу честь. Различных вин было выпито более чем достаточно. Наконец убрали со стола; эти господа говорили по-французски очень плохо, и потому собравшиеся, не зная, чем заняться, принялись за игру. У голландцев, по-видимому, было много денег, а их старший лейтенант рвался играть так крупно, что никто из нас не рисковал составить ему партию. Роже, который обычно никогда не играл, решил, что нужно поддержать национальную честь. Итак, он стал играть и отвечал на все ставки голландского лейтенанта. Сначала он был в выигрыше, потом стал проигрывать. Выигрыш и проигрыш несколько раз чередовались, и противники разошлись, закончив игру вничью. Мы дали ответный обед голландским морякам. Снова была игра. Роже и лейтенант возобновили схватку. Одним словом, в течение нескольких дней они сходились то в кофейной, то на корабле, перепробовав всевозможные игры (особенно часто играли они в триктрак) и все время повышали ставки, так что в конце концов дошли до двадцати пяти наполеондоров за партию. Это была огромная сумма для таких неимущих офицеров, как мы, – больше чем двухмесячное жалованье! К концу недели Роже проиграл все свои наличные деньги, да еще в придачу три или четыре тысячи франков, которые он взял взаймы у кого только мог.

Вы, конечно, понимаете, что в конце концов у Роже и Габриэль хозяйство и касса сделались общими; это означало, что Роже, недавно получивший значительную сумму, вложил в общий котел в десять или двадцать раз больше, чем актриса. Тем не менее он всегда смотрел на общие деньги главным образом как на собственность своей любовницы и удержал для своих личных надобностей каких-нибудь полсотни наполеондоров. Однако теперь он должен был прибегнуть к этому резерву, чтобы продолжить игру. Габриэль на это не сказала ни слова.

Деньги на хозяйство отправились туда же, куда и карманные деньги. Вскоре Роже пришлось поставить последние двадцать пять наполеондоров. Он играл до ужаса старательно, так что партия вышла долгая и упорная. Наступила такая минута, что для Роже, за которым была очередь бросать кости, осталась только одна возможность выиграть: помнится, надо было выкинуть шесть и четыре. Была уже поздняя ночь. Один офицер, долго следивший за их игрой, заснул в кресле. Голландец устал, и ему хотелось спать, к тому же он много выпил пуншу. Один Роже был насторожен. Им владело отчаяние. Он весь дрожал, бросая кости. Он с такой силой швырнул их на игральную доску, что одна свеча от сотрясения упала на пол. Голландец сначала посмотрел на свечу, которая залила воском его новые брюки, а потом уж на кости. Они показывали шесть и четыре. Роже, бледный как смерть, получил двадцать пять наполеондоров. Они продолжали игру. Счастье улыбнулось моему несчастному другу, хотя он делал промах за промахом и так сам себе загораживал ходы, будто хотел проиграть. Голландский лейтенант упорствовал: он удваивал, удесятерял ставки и все время проигрывал. Как сейчас вижу: высокий блондин, флегматичный, и лицо как будто восковое. Наконец он поднялся, проиграв восемьдесят тысяч франков, и выплатил их без малейших признаков волнения.

Продолжить чтение