Кастелау

Читать онлайн Кастелау бесплатно

© 2014 Nagel & Kimche im Carl Hanser Verlag Munchen.

This translation published by arrangement with Nagel & Kimche in der MG Medien-Verlag GmbH

© М. Л. Рудницкий, перевод, 2021

© Н. А. Теплов, оформление, 2021

© Издательство Ивана Лимбаха, 2021

Рис.0 Кастелау

Toto, I’ve got a feeling we’re not in Kansas anymore[1].

Джуди Гарленд в фильме «Волшебник из страны Оз»

В ночь с 26 на 27 июня 2011 года, во втором часу, водители, проезжавшие по Голливудскому бульвару в Лос-Анджелесе, не могли не обратить внимания на пешехода, двигавшегося в восточном направлении по самой середине проезжей части с киркой на плече. Находившийся на маршруте полицейский патруль вскоре обнаружил этого же человека на северной стороне улицы, неподалеку от пересечения с Сикомор авеню, на Аллее Славы, где он с помощью все той же кирки пытался расколошматить одну из вмурованных в бетон тротуара именных звезд. На требование немедленно прекратить хулиганство мужчина не реагировал. Когда полицейские повторили приказ, он угрожающе замахнулся киркой уже на них, в ответ на что офицер полиции Милтон Д. Харлендер-младший вынужден был применить табельное оружие, прицельным выстрелом ранив нарушителя в ногу. Незнакомец был доставлен в городской госпиталь, где, несмотря на все меры интенсивной терапии, ранним утром скончался. Произведенным вскрытием в качестве причины смерти установлено не огнестрельное ранение, а имевший место независимо от него инфаркт миокарда. Проведенное отделом внутренней безопасности в отношении офицера Харлендера служебное расследование не обнаружило в его действиях ни малейших отклонений от инструкции.

Личность мужчины была установлена, им оказался некто Сэмюэль Э. Саундерс, владелец видеотеки «Movies Forever» [1], 14-я стрит, Санта Моника. Поврежденная звезда славы была посвящена актеру Эрни Уолтону (1914–1991). Был ли объект вандализма избран случайно, или речь идет о целенаправленном акте, установить не удалось. В связи с кончиной подозреваемого расследование дела о причинении материального ущерба было прекращено.

Родственников у Сэмюэля Э. Саундерса не оказалось. Завещательных распоряжений погибшего тоже не нашлось. Фонды его видеотеки переданы архиву кино и телевидения Калифорнийского университета. В основном это старые кинокартины и фрагменты фильмов на различных носителях, а также документы и заметки личного свойства. Архив этот все еще не обработан.

Оставшиеся от Сэмюэля Энтони Саундерса бумаги [2] – это в основном корреспонденция, списки, заметки, скриншоты и распечатки материалов из интернета, магнитофонные записи и наброски всевозможных литературных и научных работ разной степени завершенности. В совокупности все эти материалы позволяют вычленить сюжет некой истории, достоверность которой с позиций сегодняшнего дня подтвердить либо опровергнуть весьма затруднительно.

Ни рукописи, о которой то и дело упоминается в бумагах, ни диссертации, на которой рукопись якобы базируется, в архиве не сохранилось. Предпринятая реконструкция свелась к выборке текстов и фрагментов, дабы выявить и восстановить их взаимосвязь. Оказалось, что логика развития событий не позволяет расположить материал в хронологической последовательности (если таковую вообще удавалось установить) создания отдельных его частей. Даты указаны лишь в тех случаях, когда (как, например, в скрупулезно датированных магнитофонных записях) они имеются или могут быть установлены с большой степенью вероятности.

Большинство текстов, кроме немногих особо оговоренных случаев, представляют собой документы, распечатанные либо на пишущей машинке, либо на принтере с компьютера. В самих текстах я – за исключением перевода их на немецкий язык – ничего не менял. Сокращения предпринимались лишь в случаях многократного изложения одних и тех же событий и обстоятельств. Там, где это представлялось уместным, я снабдил текст поясняющими примечаниями.

Ш. Л.

Фрагмент текста Сэмюэля Э. Саундерса

Ненавижу его. Ненавижу его. Даже из могилы он все еще потешается надо мной, ухмыляется при виде каждой новой моей неудачи и отворачивается с небрежным пожатием плеч – в точности как делает это в «Настоящих мужчинах», только что пристрелив конокрада. Поворачивается к побежденному спиной и больше уже не оглядывается.

Я знаю все его жесты, весь репертуар его актерских приемчиков, эти вскинутые брови, указательный палец, кокетливо подпирающий щеку, высокомерно вскинутый подбородок. Я выучил наизусть все его хваленое обаяние, такое же искусственное, как аромат клубники в молочном коктейле. Я знаю его смех, которым он теперь, вероятно, смеется там, на небесах, в своем актерском раю, ибо из ада, которого он безусловно заслуживает, ему давно уже удалось…

[Дописано от руки: ] НЕТ!!! НИКАКИХ ЭМОЦИЙ!!! ТОЛЬКО ПО СУЩЕСТВУ!!!

Рукопись Сэмюэля Э. Саундерса

«Soundstage Books», небольшое издательство, специализирующееся на литературе о кино, проявило к рукописи серьезный интерес. Редактор, некий мистер Уильямс, поначалу был в восторге. Но потом он вынужден был сообщить, что они отказываются от публикации. Выяснилось, что сегодня Эрни Уолтона уже никто не знает. Большинству опрошенных даже имя его ничего не говорит. Риск провалиться с такой книгой слишком велик. Лет двадцать назад, сказал он, все было бы иначе. Он сожалеет, что вынужден мне отказывать, и желает мне удачи. В каком-нибудь из старых фильмов, которые я так люблю, в этом месте следовало бы затемнение и слово КОНЕЦ.

Это издательство было последней моей надеждой. Все остальные, если откликнулись, ограничились стандартной отпиской.

А лет двадцать назад как бы они за эту рукопись ухватились! Но тогда такую книгу мне просто не дали бы напечатать. А сегодня, когда от меня наконец отстали, она уже никому не нужна.

Перипетии моего крушения впору описывать в учебнике для начинающих авторов. Это же классика – перед окончательным крахом надежда обласкивает новичка своим прощальным лучиком.

В моем случае это выглядело так: через адвокатскую контору киностудия прислала мне письмо с гуманно доброжелательным сообщением, что теперь они ничего не имеют против публикации моей книги. Больше того, они даже готовы поддержать мой проект и согласны по отпускной цене выкупить у издательства двести экземпляров.

Вероятно, они собирались выбросить на рынок его старые фильмы в знаменитой «золотой» серии «Blue-Ray-Specjal-Super-Gold» – или, как нынче принято говорить, залить старое вино в новые мехи. А чтобы хоть кого-то заинтересовать судьбой забытой кинозвезды, им понадобился скандал в прессе. Который я и должен был обеспечить.

Двести экземпляров! Да я бы сто тысяч мог продать, тогда-то! [3]

Получив такое письмо, я решил, что это очередная угроза. Видимо, они что-то разнюхали про новые улики (я понятия не имел, каким образом, но ведь прежде, когда разыгрывалась история с моей диссертацией, они же как-то исхитрились все разузнать заранее) и теперь опять затеяли какую-то каверзу, лишь бы помешать изданию. Письмо с фирменным бланком адвокатской конторы «Макилрой и партнеры» еще никогда не приносило мне ничего хорошего. Но это послание было такое учтивое, такое любезное. Можно подумать, господа адвокаты и вовсе переметнулись на мою сторону.

«Макилрой и партнеры»… Эти мерзкие крючкотворы с их гладкими, холеными физиономиями и такими же гладкими, холеными юридическими параграфами! Однажды я даже к ним отправился, хотел побеседовать с Макилроем лично, объяснить ему, что своими адвокатскими уловками они попросту губят мою жизнь… На меня только посмотрели молча, даже почти сочувственно. Поговорить с Макилроем – такое никому не дозволено, а уж распоследнему жалкому червяку вроде меня и подавно, – вот что более чем ясно говорили их лица. Чтобы разделаться с тобой, достаточно любого юриста-новичка, вчерашнего дипломника, только-только со студенческой скамьи.

Я до сих пор так и не знаю, какая гнида подсунула тогда Эрни Уолтону рукопись моей диссертации. Я ее еще даже на кафедру не отнес, только давал на прочтение нескольким людям. Ну, чтобы их мнение узнать, замечания выслушать. И тут вдруг меня вызывает к себе профессор Стайнеберг.

Стайнеберг, которого я когда-то так почитал. Знаменитый профессор Стайнеберг, из либералов либерал, чья подпись неизменно одной из первых красовалась под любым манифестом в защиту свободы творчества. А тут вдруг он, в своей отеческой манере, – насквозь лживой, притворно-отеческой манере, – дает мне совет подыскать другую тему для исследования. Работа об Эрни Уолтоне сейчас попросту неприемлема.

Я ничего не понимал.

Пока не пришел домой, где меня ждало первое письмо от «Макилроя и партнеров». Подрыв деловой репутации. Клевета. Возмещение морального ущерба. Они бы затаскали меня по судам, от меня живого места не осталось бы, только гора долгов.

Хотя у меня почти на всё имелись доказательства. Документы и свидетельства. А толку что…

Заметка Сэмюэля Э. Саундерса (приписано от руки)

Прав оказывается тот, у кого денег больше.

Рукопись Сэмюэля Э. Саундерса

Напиши я тогда книгу, как советовал мне один из друзей [4], плюнь я на диссертацию и возьмись сразу за книгу, если бы никому не показывал рукопись до публикации и обязал бы издательство хранить молчание, если бы книга и вправду вышла и уже никакой судебный иск не смог бы отменить ее физического существования, – это, несомненно, была бы бомба. Сенсация. Репортеры толпами съехались бы к особняку на Роксбери Драйв со своими камерами и трансляционными установками. Они гроздьями висли бы на кованой решетке ограды, кичливо посверкивающей латунными наконечниками, и если бы не проломили ее прутья, то уж погнули бы точно. Они бы в мегафон кричали ему через забор свои вопросы, которые слышала бы вся страна. А он, трусливо забаррикадировавшись в своей вилле, так и не решился бы им ответить. No comment, no comment, no comment. И с этого дня он был бы уже никакой не герой. Он стал бы посмешищем в глазах всего мира. Академия лишила бы его «Почетного Оскара».

Зато я – я бы стал звездой. Меня затаскали бы по телеканалам и радиостанциям, с одной утренней передачи на другую. Король журналистского расследования вроде Боба Вудворта. Уотергейт и Уолтонгейт.

А диссертацию я бы и потом успел написать, со всеми цитатами и необходимыми ссылками и сносками, и был бы сегодня не горемыкой с незаконченным высшим, а знаменитым историком кино, профессором киноведения. И кафедрой Стайнеберга, той самой кафедрой, где все для меня рухнуло, заведовал бы я, а не Барбара Кислевска, эта гарвардская пустышка с ее гендерными исследованиями.

Иногда, по пути к своей лавочке, я специально делаю крюк по Хилвард авеню. Только чтобы продефилировать мимо университетского городка. Доцент Калифорнийского университета, мне бы это вполне пристало. Вместо этого я из последних сил пытаюсь удержать на плаву свою видеотеку мировой киноклассики.

Удержать на плаву? Да мы вот-вот потонем! С каждым месяцем дела в моей лавчонке все хуже. Всё или почти всё, что я с таким трудом собрал, частью по архивам, о которых никто и ведать не ведал, сегодня легче легкого найти в интернете. Так что весь мой бизнес-план полетел к черту. Раньше, к примеру, если кто-то искал «Эти ужасные шляпы» [5], он звонил мне, и я давал ему напрокат кассету или прожигал диск и зарабатывал свою пару-тройку долларов. А сегодня он просто погуглит в сети и получит фильм. Даром. Другие времена.

«Фильмы навек» – так я назвал свою лавочку. Только вечность нынче тоже уже совсем другое понятие, чем прежде.

А Эрни Уолтон до самой смерти царствовал в своем огромном дворце на Роксбери Драйв. В интервью он то и дело рассказывал, что предыдущим владельцем этой виллы, почти замка с псевдоготическими башенками, был Джон Берримор. Хотя на самом деле это был всего лишь Уинси Рубенбауэр, агент Берримора. Даже в такой мелочи этот хвастун не мог не приврать.

Зато ныне он, считай, забыт начисто. И я, который так желал ему забвения, теперь сам же от этого страдаю. Мясорубка зрительской популярности крутится все быстрей, и, кроме двух-трех действительно великих кумиров, превращает в фарш всякого, кто уже не способен каждый день подбрасывать новую пищу в фейсбук или твиттер. В 2001 году, в десятую годовщину его смерти, о нем не вспомнили ни одной публикацией. Ни единой. Я специально искал. О нем помнят только чудаки-киноманы. Фанатики вроде меня, которые по ночам, в половине третьего, записывают с телика старые черно-белые фильмы, а потом гневно звонят руководству канала, жалуясь, что заключительные титры с именами исполнителей были варварски оборваны. На Аллее Славы туристы беспечно попирают ногами звезду с его именем, тщетно пытаясь припомнить, кто вообще такой, черт возьми, этот Эрни Уолтон и в каком фильме они могли его видеть. Впрочем, если они удосужились прихватить с собой на экскурсию по Западному побережью какого-нибудь ветхого дедушку, того, может, вдруг и осенит: «По-моему, это тот, который всегда героев играл».

Все правильно, дедуля. Он всегда героев играл.

Недолговечной оказалась его слава, и я спокойно слежу, как время неумолимо сплавляет его куда-то под рубрику «Кто же это был…?». Но если нет больше его, то нет и меня. Кому охота читать книгу про позавчерашнюю знаменитость? Мы оба теперь ископаемые, окаменелости безвозвратно минувшей эпохи. Кино, настоящего кино, больше не существует. Студии зарабатывают деньги только дурацкой попкорн-галиматьей для подростков. Взрывающиеся автомобили и шуточки ниже пояса, все больше на темы пищеварения. И дурацкие цветные очки для их смехотворных стереоскопических эффектов. Развлечение для младенцев. И герои, которые орут все громче, лишь бы перекричать друг дружку. Потому что ложь подлинного искусства им давно недоступна.

Та ложь, которой Эрни Уолтон владел столь виртуозно.

Мы ведь с ним лично так никогда и не встретились. Ни разу. Он все время уклонялся от разговора со мной.

Хотя однажды это почти случилось. Он совершал рекламное турне по случаю выхода в свет своей так называемой автобиографии [6], изданной к его семидесятилетию, и должен был проводить автограф-сессию, собственноручно подписывая эту свою шнягу в магазине Books And Stuff [7], всего в двух кварталах от моей видеотеки. Я вознамерился лично туда заявиться и устроить скандал. Поставить его перед фактами. Во всеуслышание объявить собравшейся прессе, что в той части его книги, где столь елейно повествуется о начале его карьеры, нет ни слова правды. Но потом автограф-сессию почему-то скоропалительно отменили. Может, ему просто было неохота или уже дали о себе знать боли в желудке, от рака которого он в конце концов и умер.

Слишком много всего ему пришлось проглотить в жизни.

[Приписано от руки: ] НЕНАВИЖУ ЕГО!!!

Вырванная заметка из «Холливуд Репортер» от 10.09.1991

В память о скончавшемся недавно актере, лауреате премии «Оскар» Эрни Уолтоне, 14 сентября 1991 года в «Мэннс Чайнезе Тиэтр» состоится ночь просмотров важнейших фильмов с его участием. Будут показаны ленты «Ад изнутри», «Бой на славу» и «Не время веселиться» [8]. Вступительное слово – профессор Калифорнийского университета Барбара Кислевска. Начало в 23.00.

Рукопись Сэмюэля Э. Саундерса

Конечно же, его настоящее имя оказалось вовсе не Эрни Уолтон. Что ж, и Мерилин Монро звали вовсе не Мерилин Монро, и Джона Уэйна звали не Джон Уэйн. Вероятно, новое имя он даже не сам придумал, просто не стал возражать, когда на студии к нему пришли из рекламного отдела и предложили назваться иначе. Приспосабливаться-то он всегда был мастак. Впрочем, Эрни Уолтон – всего лишь американизированный вариант имени, под которым он сделал карьеру в нацистской Германии. Но и там, в Германии, это был артистический псевдоним.

«Вальтер Арнольд, род. 23 марта 1914, Нойштадт, Германия». Так значится в его свидетельстве о натурализации. Выглядит коротко, ясно, по-деловому, как и многое в его биографии. Однако: я разыскал в Германии двадцать три города и поселка под названием Нойштадт (включая городишко Вейхерово в нынешней Польше, еще в 1919 году официально фигурировавший во всех справочниках как «Нойштадт в Западной Пруссии») и ни в одном из двадцати трех со всей немецкой основательностью ведшихся реестров не обнаружил записи о рождении некоего Вальтера Арнольда. И в ближайшие недели до и после того – тоже.

Тем не менее я, кажется, нашел искомое. К сожалению, даже в двух экземплярах, что, увы, исключает однозначную идентификацию. В Нойштадте в земле Гессен (округ Марбург-Биденкопф) 23 марта 1914 года родился некто Вальтер Арнольд Кройцер, а в реестре Нойштадта-на-Орле, что в Тюрингии (округ Заале-Орла) той же датой удостоверяется рождение Вальтера Арнольда Блашке. Ну а примеров, когда актеры благозвучия ради заменяют фамилию одним из своих же имен, великое множество.

Так что Кройцер или Блашке. Скорей всего, какая-то из этих двух фамилий и есть настоящая.

Артистическое имя Вальтер Арнольд впервые всплывает в «Немецком театральном ежегоднике» за 1932 год, где он значится в составе труппы Придворного театра княжества Рейсс в Гере в качестве актера. Самое первое упоминание в критике обнаруживается в рецензии на новую постановку «Марии Стюарт» («Гераэр Цайтунг» от 11 января 1933), где сказано: «Господин Вальтер Арнольд в роли офицера королевской гвардии знал свое дело прекрасно».

А я прекрасно знал свое и делал его со всей научной обстоятельностью. Знаю, к примеру, что в Гере больших ролей у него не было. В пору дебютов он, похоже, еще вовсе не был тем обожаемым юным артистическим гением, каковым столь охотно расписывал себя позже.

В ноябре 1933-го, на второй год его ангажемента, контракт между ним и театром, причем не по окончании, а в разгар сезона, был внезапно расторгнут. В автобиографии он объясняет это тем, что якобы публично вступился за одного из товарищей по труппе, уволенного по причине еврейского происхождения, и тем самым, дескать, во имя убеждений поставил на карту свою будущую карьеру [9]. История красивая и отлично вписывается в его мемуары – пафосный автобиографический киносценарий на темы его личного героического эпоса. Вот только фактам она не соответствует.

Местная пресса тех лет весьма подробно повествует о «чистке театральных ансамблей от чужеродных национальных элементов». И хотя имя уволенного актера, Зигфрида Хиршберга, фигурирует во всех статьях и заметках на эту тему, про Вальтера Арнольда нигде нет ни слова, в том числе в тех публикациях, которые специально занимались разоблачением «еврейских прихвостней», торопясь пригвоздить их имена к позорному столбу.

Истинная причина внезапного расторжения контракта открылась мне в Грайце, в Тюрингском государственном архиве, где хранится собрание (весьма неполное в связи с февральским приказом 1945 года об уничтожении служебных бумаг) документации Главного управления полиции Геры. Там, в рукописной книге учета происшествий от ноября 1933 года в записях от 18-го числа в разделе «Задержания», упоминается некий «Арнольд, Вальтер», с пометкой «ст. 175». Несомненно, имеется в виду пресловутая статья 175 Уголовного уложения Германского рейха, «противоестественные развратные действия в извращенной форме между лицами мужского пола либо с использованием животных», карающиеся лишением свободы на срок от шести месяцев до четырех лет. Короче говоря, Вальтер Арнольд вступил в конфликт с законом на почве гомосексуализма. Поскольку до суда дело не дошло, остается предположить, что либо претензии к участникам не подтвердились, либо – учитывая поведение нашего героя в подобных ситуациях в дальнейшем, эта гипотеза представляется более вероятной – ему удалось найти подходы и лазейки, дабы дело замяли. Возможно, в качестве компенсации он вместо себя сдал полиции кого-то другого, более интересного. Как бы там ни было, какую-то сделку с властями ему пришлось заключить. И досрочное расторжение контракта с местным театром, скорее всего, было одним из ее условий.

Впрочем, для дальнейшей карьеры Вальтера Арнольда сие происшествие никаких отрицательных последствий не имело. Уже в следующем сезоне (1934/35) мы обнаруживаем его в составе труппы театра Хильдесхайма, где ему поручают значительные роли – как, например, графа Веттера фом Штраль в «Кетхен из Гейльброна» Клейста. А всего лишь год спустя он выступает на первых ролях в амплуа молодого героя-любовника на сцене частного Лейпцигского драматического театра (не путать с Государственным городским). Его Принц Гомбургский – опять-таки Клейст! – приводит рецензентов в восторг и, вероятно, становится косвенным поводом для первого предложения от киностудии УФА [10]. Ну а уж после «Первого ученика» (1936) ему очень скоро и в мире кино удается прорыв в когорту кумиров [11].

Рукописная заметка Сэмюэля Э. Саундерса

Объяснить, как я на это вышел. Как я на него вышел. Чтобы не создавалось впечатления, будто я с самого начала что-то против него имел.

Он был для меня всего-навсего именем в списке, одним из многих, не более того. Обычный список, в алфавитном порядке. Сам список где-то еще валяется [12]. Давно пора навести порядок. Разобрать старые бумаги. Большинство выбросить.

Актеры студии УФА в Третьем рейхе. Перечень, как сейчас помню, начинался с Акселя фон Амбессера.

Аксель фон Амбессер, Вальтер Арнольд, Виктор Афритч… Одно имя из многих.

Рукопись Сэмюэля Э. Саундерса

Фильмы студии УФА, снимавшиеся в последние месяцы войны, но так и не законченные или не вышедшие на экраны в Третьем рейхе, – вот область, в которой мне было предложено найти тему для будущей диссертации. Профессор Стайнеберг порекомендовал мне этим заняться, потому что в аттестате у меня значился немецкий. (У меня бабушка из семьи немецких эмигрантов. Сам-то я язык знаю неважно, но объясниться могу без затруднений и интервью взять тоже… [13]) А что, область исследования вполне обозрима и политический аспект имеется, как раз то, на что тогда был спрос. И тема исследована не особо. Этакая шахта, в которой по части истории кино вполне можно наткнуться на золотую жилу.

– Для начала освоитесь с проблематикой в общих чертах, – советовал Стайнеберг, – а там и для диссертации тема найдется.

Больше всего в этом предложении меня привлекало, что можно будет отправиться в Европу. А там я еще не бывал ни разу. Особенно меня интересовала Прага. Ведь именно там немцы снимали больше всего, когда работать в Берлине стало невозможно. «Потому что рев вражеских бомбардировщиков мешает съемкам», как официально заявил министр пропаганды Геббельс. Хотя главная причина, видимо, крылась в том, что кинозвезды вовсе не жаждали торчать в городе, который чуть ли не каждый день бомбят.

Однако розыски повели меня по совсем другому пути, и до Праги я так и не добрался. В немецких архивах материала обнаружилось куда больше, чем я ожидал. Даже предварительное ознакомление заняло не одну неделю. Правда, в фонде Мурнау в Висбадене сотрудники, при всей внешней корректности, поначалу были очень недоверчивы и даже въедливы, особенно когда дело касалось т. н. «предосудительных» фильмов, определенных на специальное хранение из-за их нацистской направленности. Они там сперва вообще не желали учитывать разницу между научным исследованием фильма и, допустим, его публичной демонстрацией. Но потом я свел дружбу с двумя молодыми архивистами, и дело пошло лучше…

На студии ДЕФА, в Восточном Берлине, против ожиданий меня встретили весьма любезно и охотно во всем шли навстречу. В Государственном киноархиве ГДР мне даже удалось совершить небольшое открытие. Под бабинами с пленкой фильма «Человек, у которого украли имя» я откопал полный звуковой негатив, о котором никто не знал. И даже нитропленку еще в приличном состоянии. На основе этого негатива и сохранившихся монтажных листов можно было реконструировать фильм в первоначальной авторской редакции [14]. В истории мирового кинематографа это мое открытие, вероятно, удостоилось бы только незначительной сноски, но с таких вот сносок и начинается настоящая научная карьера.

Но я карьеры не сделал. Все совсем иначе обернулось. А виной всему, хотя и косвенно, именно та моя находка в Восточном Берлине.

Я настолько гордился своим открытием, что пару дней спустя, вернувшись из Берлина, на радостях пригласил обоих архивистов из фонда Мурнау со мной это дело отпраздновать. Мы отправились поужинать в ресторанчик, как сейчас помню, к одному югославу, тогда такое было в диковинку, а после они порекомендовали заглянуть в одну пивнушку, вообще-то, дескать, ничего особенного, но для таких киноманов, как мы, что называется, «самое то», да я и сам увижу.

«У Тити»

Заведение убогое, да и район не из лучших. Теснота, духота. На стенах пожелтевшие портреты кинозвезд, некоторые с автографами, в рамке, другие вырезаны из газет и наклеены прямо на панели обшивки. Музыкальный автомат, громкий шлягер былых времен, женский голос.

«Настанет час, и совершится чудо…» Сейчас, задним числом, трудно переоценить всю иронию этой строки.

Сама Тити показалась мне древней старухой. Крашеные рыжие волосы в допотопном перманенте, настолько жидкие, что просвечивает обтянутый кожей череп. Глубокие борозды морщин замазаны шпаклевкой молодежного макияжа, но даже этот толстый слой грима не в силах скрыть шрам на пол-лица, от правого глаза во всю щеку. Курила она без остановки какие-то необычные сигареты с длинными картонными мундштуками, на которых ее карикатурно накрашенные губы после каждой затяжки оставляли новую каемку помады. Грудясь в пепельнице, окурки казались трупами окровавленных жертв.

Народу в кафе в тот вечер было немного, и вскоре она подсела к нам за столик. Так и чудится, что я до сих пор – вместе с видением грустного букета искусственных цветов – слышу старомодный аромат ее духов. Вперемешку с табачным дымом.

Голоc тихий, почти неразборчивый под мелодии забытых шлягеров со старых грампластинок. Потом, узнав ее получше, я понял: она старается говорить негромко, потому что на повышенных тонах голос у нее внезапно срывается почти на пронзительный крик. Когда смеялась – а смеялась она часто, – то и дело заходилась кашлем.

Ребята из архива меня представили, аттестовав знаменитым киноведом из США.

– Специалист по немецкому кино тридцатых-сороковых годов, – добавили они.

Прямым следствием такой рекомендации стал настоящий экзамен, который Тити немедленно мне учинила. Пытала, как двоечника на уроке. Тащила от фотографии к фотографии, а я должен был называть имена. Ну, знаменитостей-то я легко опознавал, Вилли Фрич или там Дженни Юго, однако в большинстве случаев я позорно молчал. Всякий раз, когда вместо ответа я только беспомощно пожимал плечами, Тити укоризненно похлопывала меня по щеке. Этот жест, очевидно казавшийся ей самой проявлением очаровательного кокетства, по мере повторения нравился мне все меньше.

С одного из снимков – не открытка с автографом и не газетная вырезка, а самая обычная старая фотография, коричневатая, с волнистой обрезкой, – на меня глянула молодая, очень светлая блондинка, посылая в объектив лучезарную, но явно безличную, профессионально наклеенную улыбку.

– А это кто? – спросила Тити, и когда я и в этот раз спасовал, наградила мою щеку уже не снисходительным похлопыванием, а вполне ощутимой, полновесной оплеухой.

Ребята из архива, оставшись за столиком попивать пиво, чуть не покатились со смеху.

– Это я, – наставительно изрекла она.

Да, рассказала Тити, затягиваясь следующей сигаретой, она тоже когда-то снималась в кино, звездой не была, но вполне могла бы стать, обернись все иначе, продлись война еще годик-другой, и если бы, если бы, если бы…

– Я, между прочим, тоже была когда-то хорошенькой. Хоть сейчас по мне и не скажешь.

Она явно напрашивалась на комплимент, и мы тут же наперебой поспешили удовлетворить ее запросы.

Звали ее Тициана Адам, имя необычное, я поначалу подумал даже, что псевдоним. Позже, однако, выяснилось, что ее и в самом деле так звали.

Тициана Адам родилась 4 апреля 1924 года в Тройхтлингене, Бавария.

Как я впоследствии удостоверился в архиве УФА, она действительно какое-то время числилась там на контракте, хоть и сыграла совсем немного ролей. В Берлин она приехала, должно быть, лет в девятнадцать. Девятнадцатилетняя девчонка, ради карьеры готовая на все.

Интервью с Тицианой Адам

(4 августа 1986) [15]

«Ухер» [16], как я вижу. Что, у вас в Америке своих хороших магнитофонов нету?

В фонде напрокат взяли, понятно. Хорошая штука, удобная… Сегодня-то все больше дешевка… То ли дело в мое время… Со звуком обычно вторая камера была… Одна – на изображение, ну а вторая… Со звуком вечно было мучение. Обе пленки синхронизировать – жуткая морока. Ну, вам-то это известно. Ученый как-никак.

А уж наушники… Слоновьи уши. У нас это так называлось, потому что… Здоровенные, огромные просто. У нас звукооператор был, глухой. Вообще глухой, как пень. Можете себе представить? Глухой звукооператор! Это было, когда мы…

Хорошо, хорошо. Задавайте ваши вопросы. Проверка звука: раз, два, три. Проверка: раз, два, три. Задавайте ваши вопросы.

Вообще-то, это случайно вышло. Хотя, может, и нет. Сниматься в кино я всегда мечтала. Сызмальства, еще крохой. Как другие принцессой мечтают стать. Или ветеринарным врачом. Я мечтала о кино, а мой младший братишка… Все они на железной дороге были помешаны. Тройхтлинген ведь был город железнодорожников. Крупный узел. Поэтому американцы в сорок пятом и… И если спросите, я прямо скажу: это было преступление. Хоть вы и американец, все равно так и скажу. Преступление. Мой братишка в пятнадцать лет под бомбежкой… Пятнадцать лет… Ребенок еще. Я тогда уже в Берлине была. То есть, вообще-то говоря, уже не в Берлине. Потому что мы ведь…

Да, вам стоит меня послушать, если только у меня время… В таком заведении… Работе конца не видно. Вот уж не думала, не гадала, что когда-нибудь… Каждую ночь у стойки. [Напевает.] «Стаканы я мою здесь, господа…» Не знаете эту песенку? «Пиратка Дженни» [17]. Вот такие роли я бы играла… Чтобы с переживанием. Но к таким меня тогда еще и близко не подпускали… Да и пьесу уже запретили.

В сорок третьем. Стенографисткой. Разумеется, не 150 слогов в минуту, где уж там. Но в то время место было легко… Мужчины же все были… Одно слово – вояки… Странное слово, вообще-то.

Ну да, в армии.

Нет, нет, с немецким у вас все хорошо. Вполне прилично.

Стенографистка. Пишбарышня. Ну а кроме того, я тогда правда была хороша собой. Это всегда в цене. И не только в кино. Девчонка еще, совсем молоденькая. Родители мои вообще были против, чтобы я в Берлин, одна… Моя мать… Она все за мою девственность тревожилась.

[Долгий смех, закашливается.]

Да снимите вы пока что эти наушники.

Берлин – тогда это был пуп земли. Немного погодя он станет ее задницей, но тогда… Побеждать мы, правда, уже перестали, но все равно… Заметно-то становится не сразу. Сегодня, задним умом, все мудрецы, а тогда… И книжки, где про будущее все прописано, у тебя тоже нет… А даже будь она у меня, я бы не прочла. Совсем ведь молоденькая была. «Ты как весна», кто-то мне говорил. Да не кто-то. А Райнхольд Сервациус. Режиссер. Вы-то наверняка его знаете, раз ученый. «Как весна». Так прямо и говорил. Сегодня, если на меня посмотреть, уже не…

Это мило с вашей стороны, что вы такое говорите. Но я-то знаю, как выгляжу. Ночью, здесь, у стойки, еще куда ни шло. Особенно если освещение… Когда видно только то, что хочешь показать. Но сейчас, днем? Если бы вы на кинопленку снимали… Но у вас только ваш «Ухер»… Иначе я бы отказалась. С таким шрамом во все лицо – какая уж тут кинокамера.

Сперва на фирме готового платья. «Бергхойзер и Ко». Обмундирование, конечно, тогда это главный был товар. Но и немножко модной одежды. Для жен наших доблестных воинов. И их молоденьких подружек, которых они заводили. Все заводили. Почти все. Я бы вам такое порассказала. Даже про самых известных личностей, которые тайком… Но это не ваша тема.

Тогда еще было так заведено… Сегодня это иначе, но тогда… У каждой фирмы были свои манекенщицы. Чтобы показывать клиенткам модели… Ну и клиентам, само собой. В конце концов, ведь это им, клиентам, за всю эту красоту приходилось раскошеливаться. Демонстраторы одежды. Манекенщицы – это для них, видите ли, было слишком иностранное слово. У «Бергхойзера» мы, правда, так и говорили – манекенщицы. А у меня фигура была как на заказ. Не такая ходячая вешалка, как у этих сегодня… Когда их по телевизору видишь… Все эти показы мод. Кажется, так и слышишь, как кости гремят. Нет, на костях тоже кое-что должно быть…

Конечно, это работа куда интересней, чем просто в конторе. Люди интересные. И знакомства тогда сводились гораздо быстрей. Ну, если человек всего на две недели на побывку приезжает, сами понимаете… Все они торопились.

Вы правда сигарету не хотите? Глупо как-то, что я одна тут дымлю и кашляю…

[Пауза.]

Так о чем мы? Ах да, манекенщицы. С офицерами, которые с передовой, с фронта, я никогда не связывалась. Принципиально. Они всегда… Словом, не успел приехать, и был таков. От такого какой прок? Зато другие, кто на тепленьком местечке пристроился… В Берлине… Такие очень даже полезными людьми могли оказаться. И по части работы тоже.

Один… Его Райнер звали, фамилию не помню уже. Какая-то важная шишка в правлении УФА. Может, вам и удастся разузнать, кто это был. Вы же ученый. Мне было бы интересно его фамилию вспомнить.

Хотя, вообще-то, теперь уже нет.

Вот он мне первую роль в кино и… Хотя какая там роль, почти статистка, но я горда была… словно «Оскара» получила. «Как прикажете, госпожа» – это была моя единственная реплика. «Как прикажете, госпожа». Ну а когда фильм вышел… Вырезали. Единственную мою реплику вырезали.

Не помню уже. Что-то со словом «любовь». Да и не важно, как эта мура называлась… Потом-то я позаметнее роли играла. Не то чтобы большие, но все-таки побольше этой.

Нет, это уже к Райнеру отношения не имело. Он был только… Интрижка – самое верное слово. Подходящее. Мне Вернер потом объяснил… Он по части слов дока…

Вернер Вагенкнехт. Сценарист. Как, вы его не знаете? Я-то думала, вы правда ученый. Хоть и молоденький совсем… Но вы, американцы, всюду раньше всех поспеваете. Так вот, с Вернером так было дело.

Как хотите. По порядку так по порядку. Где мы остановились? Интрижка, да. Это из французского, Вернер мне растолковал. Означает всякое, но в том числе и «комбинация». И в самый раз подходит к тому, что у меня было с Райнером. Это была честная сделка. Он мне помог роль получить, я ему…

[Смех. Кашель.]

Ужасно, как я все время перхаю. Дайте-ка мне огня. Раньше даме без всяких просьб сразу огня подносили. Другие были времена.

[Пауза]

А потом у меня уже был контракт с УФА… Не шикарный, конечно, без всякого там персонального гардероба и всего прочего. Но тем не менее контракт с УФА, настоящий. Хотя если б только деньги, то я бы в «Бергхойзере»…

А это вообще хамский вопрос! Что значит «почему»? Да потому, что у меня был талант, вот почему! Потому что на фотографиях красиво получалась, со всех сторон. И лицом тоже, тогда-то. Только вот по-настоящему хороших связей… Я же новенькая была в этом деле.

Будь я, к примеру, при Вальтере Арнольде… А я ведь даже пробовала. Сегодня уже можно рассказать. Старухе вроде меня все можно рассказывать. Мне, кстати, это было бы даже и не трудно. А что, мужчина хоть куда. Внешне. Я тогда еще не знала, что он… Наивная была.

Однажды мы даже вместе выезжали с ним на танцы, совершенно официально. Вальтер Арнольд и я. Какой-то благотворительный бал. «Зимняя помощь фронту» или еще что-то в этом роде, тогда много всего… Кляйнпетер все это организовывал. Коммерческий директор. Платье на мне было, я до сих пор его во сне вижу. Высший шик. За такое они бы в «Бергхойзере»… Напрокат, понятное дело. У Кляйнпетера везде своя рука имелась.

А затевалось все только ради того… Надо было, чтобы мы показались вместе. И чтобы нас сфотографировали. Я до сих пор локти кусаю, что журнальчик этот у меня пропал. «Все для женщин». Фото во всю страницу, а под ним… «Новая идеальная пара?» С вопросительным знаком, правда, но все-таки. «Идеальная пара» как-никак. Вальтер Арнольд и Тициана Адам. Большущее фото. Они в рекламном отделе такой вот ерундой специально…

Как джентльмен он был безупречен. Покуда мы там находились. Шампанское, конфеты и все такое. Поцелуйчики. Танцевал как бог. [Напевает первые такты мелодии вальса.] Можно было подумать. Да и нужно было, чтобы все подумали.

Ну а потом… Даже домой не проводил. Не говоря уж… Вообще ничего. Такси мне заказал. За которое я сама должна была… Но Кляйнпетер потом все-таки мне это возместил. Служебная поездка.

Если спросите меня, я скажу: у Вальтера Арнольда все было напоказ. Включая его таланты соблазнителя. Женщины такое чувствуют. Только роль. Пока жужжит камера, он… Или если фотограф вокруг прыгает, щелкает. Но так?.. Всё напоказ. А на самом деле… Я бы вам такое рассказала…

У вас сигарет нет? Мои все кончились.

Рукопись Сэмюэля Э. Саундерса

Воспоминания Тицианы Адам по замыслу должны были стать всего лишь небольшим добавлением к сухим фактам. Как-никак живой голос человека, знавшего всех этих людей лично.

Все сколько-нибудь известные, значительные фигуры из тех, кто еще жив, были давно ощипаны как липки. Проинтервьюированы тысячу раз. А до Тити никто не добрался. Как раз потому, что она не была звездой, имелся шанс, пусть опосредованно, ее глазами, взглянуть на события и их участников. Источник, конечно, не слишком надежный – устные «байки» редко бывают достоверны, – но все-таки интересный.

Кроме того, – так, по крайней мере, уверяли меня коллеги из архива Мурнау, – она усердно собирала все, что связано с кино того времени. Просто невероятно, сколько она всего раздобыла, в один голос пели оба, для историка кино это просто кладезь открытий. Поначалу я не слишком всерьез принимал эти восторги, полагая, что ребята опять надо мной потешаются. Стены, обклеенные старыми фотографиями кинозвезд, – какой уж тут материал для исследователя?

Покуда Тити не допустила меня к своим сокровищам. Случилось это не сразу, а только после многих дней интервью, когда она постепенно прониклась ко мне доверием.

В ее крохотной квартирке, расположенной прямо над ее кафе, штабелями громоздились картонные коробки из-под бананов, полные всякой всячины, хранимой «на память». В большинстве это был никчемный хлам, вещицы, тщательно сберегаемые, чтобы напомнить и доказать их владелице, что она когда-то действительно снималась в кино. Но были и неожиданно ценные сюрпризы. Старая, несомненно подлинная хлопушка студии УФА, название фильма тщательно соскоблено чем-то острым. Пистолет, который, едва я взял его рассмотреть поближе, она вырвала у меня из рук, прошипев: «Он все еще заряжен!» И я до сих пор не знаю, правду она сказала или просто припугнула меня из любви к драматическим эффектам. Оружие, кстати, оказалось боевым, как это самым трагическим образом выяснилось позже. «„Вальтер“ 38-го калибра», – сухо пояснила она. Точная военная терминология в ее устах звучала странно, но она, кажется, этим знанием гордилась.

А еще – документы. Множество картонных коробок из-под стирального порошка, битком набитых бумагами. Когда мне наконец было дозволено их читать – только у нее дома, брать с собой ничего не разрешалось, – из-за запаха этого стирального порошка я чихал беспрерывно. Я почти не верил себе, но у этой дамы, у этой крикливой старухи я обнаружил то, о чем любой исследователь может только мечтать: источники информации, никем не разведанные и не оцененные. А еще – и это главное – я наткнулся на историю, куда более интересную, чем просто хронология фильмов, не законченных в связи с падением Третьего рейха, и имена их создателей [18].

Интервью с Тицианой Адам

(6 августа 1986)

Да нет, роль была небольшая. Потом, правда, стала разрастаться, а под конец… Под конец все лопнуло, по крайней мере для меня. Но это долгая история.

Вы принесли сигареты? Иногда не грех себя побаловать, особенно за чужой счет.

[Смех. Кашель.]

Да нет, это без толку, не надо меня по спине… Не поможет. Нисколько не поможет. Ничего, больше кашляешь, меньше куришь.

«Песнь свободы» — вот как фильм назывался. Режиссер Райнхольд Сервациус. Сценарий – Франк Эренфельз. Полагалось бы вам знать, господин киновед. Это как раз из тех фильмов, которые вы… Какой там, конечно, не закончили.

Да на свете столько всего, что не значится ни в каких списках, и тем не менее… «Песнь свободы», да-да. «Song of… Как там «свобода» по-американски?..

…Liberty». Ну да, как ваши корабли тогда, на фронте. Вообще-то, это была обычная историческая белиберда… Война с Наполеоном, геройская гибель любимца публики, все пускают слезу. Все очень камерно. Никаких тебе массовых сцен, сражений там всяких и прочей муры. Война сколько лет шла, все это солдафонство на экране уже не того… Публику не пронимало. В конце его тело торжественно несут в замок, и плакальщица рейха…

Ну вот, я-то думала, вы правда разбираетесь. Плакальщица рейха – Мария Маар. Ага, то есть фамилия вам… Ну, это еще куда ни шло. Короче, это была ее коронка. Отсюда и прозвище. Утопленницей рейха была Кристина Зёдербаум и плакальщица рейха, то бишь как раз Мария Маар. Ну, потому что одна замечательно умела умирать перед камерой, а вторая… Мария Маар, ее хоть ночью разбуди, и она заревет тебе в три ручья, без всякой подготовки, гримерам даже глицерин не требовался…

Да, «Песнь свободы». Может, они потом и название сменили, как и многое другое. Тогда, в последние дни, многое шло кувырком.

Да-да, я помню, помню, по порядку. Но вы же вашими вопросами постоянно меня перебиваете.

Первоначально собирались всё снимать в павильоне. Вторая студия, даже не самая большая. Приятный такой фильм, без массовых сцен. Кроме одной, там солдатня в замковом зале. Требуют, чтобы герцог вел их на битву… Великий герцог.

Это отдельная история. Типичный случай. Сначала он в сценарии просто герцогом значился, обыкновенно так. Но потом кто-то… Какой-то гений-самоучка из литчасти… Короче, какой-то умник докопался, что «его величеством» только великого герцога называть можно, а обычного никак… Ну вот его и повысили. Так сказать, произвели. Но самим вносить правку в текст тогда не разрешалось, ни-ни, куда там, нет, они соответствующие страницы из всех экземпляров сценария изъяли и… На такую ерунду время тратили. И деньги. Это когда бумаги уже… Да ничего уже нигде не было. В клозетах, к примеру…

Ах да, кстати. Если вы завтра намерены продолжать… Будьте добры, прихватите две упаковки туалетной бумаги. А то мне всякий раз на своем горбу тащить… Я дам вам свою дисконтную карточку в «Кэш и Кэрри», с ней вы… Вы и для себя можете… Кучу денег сэкономите. Правда, там только большие упаковки. Но вы с кем-нибудь из знакомых могли бы скинуться…

Ах да, ну конечно.

Значит, «Песнь свободы». Вальтер Арнольд играл молодого герцога. Великого герцога. Этакий Гамлет для бедных, так сказать, губернского разлива. В первом акте он только ноет, в смысле «у нас никакой надежды» и все такое. Во втором решается на войну, а в третьем… Возвращается домой, но уже покойником. Зато Наполеон повержен, и Германия наконец-то снова… Почему они за эту галиматью взялись, думаю, долго объяснять не надо. В сорок четвертом-то.

Короче, Вальтер Арнольд в роли великого герцога, плакальщица Маар – его мать, вдовствующая великая герцогиня, Августин Шрамм – гофмаршал… Ах, Шрамма вы все-таки знаете? Ну конечно. От него в то время просто деваться было некуда. «Если УФА снимает два фильма, Шрамм во всех трех участвует». Это уже почти поговорка была. Роль всегда одна и та же: жизнерадостный толстяк, золотое сердце. Давно уж помер, бедняга. Я могла бы поехать на похороны… Не так уж далеко. Франкфурт. Узнала поздно… Вот так теряешь друг друга из вида… Его фото с автографом висит вон там. Над круглым столом слева. Подписано мне лично. Это тоже один из снимков, которые вы не опознали.

Остальных уже не помню. Виделись только на читке… А потом случился этот пожар в студии.

Ну да, да, хорошо… Хотя могли бы дать мне рассказывать как бог на душу положит. Потом сами бы все по порядку и разложили. Уже после. Но как знаете. Сейчас, только вот сигаретку курну по-быстрому…

[Пауза.]

Моя роль? Сначала всего-навсего камеристка при великой герцогине. Зато потом… Ну да, да, помню.

Понятное дело, роль не главная. Не такая, чтобы потом премии – «Золотую Булавку» или еще что… Но для меня-то огромный шанс. Как-никак целых три сцены с Маар, только мы вдвоем, больше никого. Конечно, весь текст был у нее, а у меня только огуречные ломтики.

Огуречные ломтики. Как, вы не знаете этого выражения? Ну, то, что на сэндвич кладут, чтобы не одно только мясо. Короткие фразы. Всякая ерунда, которую потом на монтаже… Потому что для действия не важно. «Платье с шелковыми рюшами, ваше величество?» – и все в том же духе. Говорю же, огуречные ломтики. Но все равно: диалог с самой Маар. Это совсем не кот начхал, для дебютантки-то. Можно показаться. Только вот костюм мне подобрали… Ни дать ни взять монашка. Юбка длиннющая. Как будто нарочно задрапировать решили. Притом что у меня такие красивые ноги. До сих пор, между прочим. Единственное, что от меня осталось. Хотите взглянуть?

Нет, ты погляди. Никак наш малыш перепугался? Решил небось, уж не вздумала ли старая ведьма тобой полакомиться, а?

[Смеется.]

В общем, костюмеры мне заявили, что юбку короче никак нельзя – будет неисторично. Неисторично, бог ты мой! Как будто зрителю… В кино люди разве затем ходят, чтобы лекции по истории костюма слушать? На красоту полюбоваться – вот зачем. Да если бы эта коза Марика Рёкк в длинных хламидах сниматься вздумала – ни одна собака на ее попрыгушки смотреть бы не стала! Но ничего не поделаешь. Какой дали костюм, в том и играй. Я даже обрадовалась, когда потом… Нет, не при пожаре на студии, а в другой раз. Когда мы ехали…

А вот не скажу! Вы же сами хотите, чтобы все по порядку…

Три сцены с самой Маар. Можно сказать, в некотором смысле почти коллеги… Но обходилась она со мной как с последней вошью. Только сверху вниз и никак иначе. Словно ей без бинокля этакое ничтожество вообще не разглядеть… А я пыталась. Честно пыталась. «Для меня величайшая честь стоять перед камерой рядом с вами, великой актрисой…» И все такое. Но она? «Высоко с небес схожу я…»

Ну а потом я сама все испортила. Господи, молодая была, дурочка совсем. Теперь вот уже не молодая, а все еще ума бог не дает…

Могли бы, между прочим, и возразить…

Но я и в самом деле… Нет, это я вам завтра расскажу. Когда вы туалетную бумагу… Две большие упаковки. Двухслойную, этого вполне достаточно. В конце концов, приличные люди сюда выпивать приходят, а не в клозете…

Страница сценария «Песнь свободы»

(Первая редакция) [19]

Личный кабинет великого герцога. Интерьер. День.

Великий герцог за письменным столом, заваленным всевозможными бумагами, изучает какой-то документ. Гофмаршал Вакерштайн застыл в подобострастном ожидании.

Великий герцог окунает перо в чернильницу, намереваясь подписать, но колеблется. В задумчивости подпирает голову рукой. Вакерштайн деликатно покашливает, напоминая о своем присутствии.

Великий герцог, вздрогнув и очнувшись от дум, подписывает документ и протягивает бумагу Вакерштайну.

Вакерштайн с почтительным, низким поклоном принимает бумагу.

Вакерштайн: Ваше величество… (Помахивая бумагой, чтобы просохли чернила, почтительно пятится, намереваясь уйти.)

Великий герцог: Скажи-ка, Вакерштайн…

Вакерштайн (останавливаясь): Ваше величество?

Великий герцог: Скажи-ка, Вакерштайн, ты вообще понимаешь этого Наполеона?

Вакерштайн: Так точно, ваше величество, я его очень хорошо понимаю. Осмелюсь сказать: я даже чувствую родство с ним.

Великий герцог (удивленно): Родство? Ну-ка, потрудись объяснить, в каком же это смысле?

Вакерштайн: Сей же миг, ваше величество. Вот я лично очень даже не прочь пропустить глоток-другой доброго вина, и Наполеон, сдается мне, тоже завзятый выпивоха. Правда, упивается он не вином, а битвами. И, как всякий выпивоха, не может вовремя остановиться. А коли так, его тогда неминуемо начинает покачивать. И вот ежели в такую минуту его… [20]

Интервью с Тицианой Адам

(7 августа 1986)

Лучше выключите сразу эту штуковину. У меня сегодня… Нет настроения. И сил нет. Я же не девчонка, в конце концов.

Нет, правда. Не сегодня. Мы же не по договору…

Туалетная бумага? Причем тут это…? Ах, вон что. За ваш счет? Знаете, как это называется? Дерьмовый гонорар, вот как! [Смеется.] Дерьмовый гонорар. До вас хоть дошло? Или у вас, американцев, с юмором не того…

Ну ладно. Только недолго сегодня. Я правда устала. Так на чем я остановилась?..

Глупость, которую я тогда…? Глупость – это мало сказать. Это вообще было… Если бы проводили олимпиады по идиотизму, золотая медаль мне была бы обеспечена. С дубовыми листьями и скрещенными мечами [21]. Я была еще такая молоденькая. Задним числом не верится даже, что можно такой молоденькой и несмышленой быть. Вы тоже когда-нибудь еще…

А все потому, что эта Маар так надменно со мной обращалась… Словно я и правда у нее в горничных, не только по роли. Однажды вообще перед всеми меня… Только за то, что я посмела в гримерной на ее персональное кресло присесть. Такую выволочку мне устроила, вы даже представить себе… Словно я алтарь осквернила… Или на портрет Гитлера плюнула.

Зато с важными людьми прямо сахарная была. Если кто в политике что-то значил или связи на самом верху имел, с теми она… Улыбка, что твой турецкий мед. Не знаю даже, продается он сейчас или нет? Приторная такая дрянь, до того вязкая, что зубы не разлепишь.

Какая же я была идиотка! Вам не понять. Вы же американец.

К примеру, тот же Шрамм… Для него у нее всегда была улыбка до ушей наготове. Потому что про него известно было… Что он с самыми важными шишками пьет. Все сплошь бонзы и важные птицы. Для них он там кем-то вроде шута был, так я думаю. Разыгрывал из себя комика, а за это они его на свои товарищеские попойки… Для детишек у них даже молока, считай, не было, зато для важных господ… Шампанское рекой, все равно что воду… Когда Августин с ними гулял, он на следующее утро каждый раз… Но за маской они вообще уже не видели, что он за человек… А он даже не стопроцентный был. В смысле не то чтобы оголтелый нацист, не темно-коричневый. Совсем нет. Член партии, это конечно, само собой. Это все они были. Тогда иначе просто нельзя… Но так… «Актер я не великий, – так он мне однажды сказал. – Но я умею ладить с людьми. А в нашем ремесле это главное».

Вы же хотели, чтобы я вам все объясняла.

Так вот, с Августином, у которого нужные связи имелись, она всегда была само очарование. Зато со мной… Вот я и решила: не мешает и мне что-то такое придумать, чтобы меня тоже уважать стали. И поначалу все даже получилось, в лучшем виде. Покуда…

Не могли бы мы до завтра…? Мне бы соснуть часок, женскую красоту беречь надо. Вчера гости опять допоздна… и в дым… А мне как хозяйке иногда просто неудобно с ними не выпить, иначе они обижаются.

Ну да ладно. Дайте-ка мне огонька, а уж потом… Потом закроем эту тему.

[Пауза.]

И вот я стала давать понять… Намеками. То одно упомяну, то другое, как бы ненароком, вроде как проговариваюсь. Мол, есть у меня поклонник, очень важный мужчина, и для студии УФА тоже… И вроде как он мне протежирует. И серьезные роли обещает. Дескать, придет время, сами увидите. Ну, все, конечно, тут же уши навострили и давай приставать, как… Про подробности расспрашивать, и то, и это… Прямо чуть не допросы устраивали. А я в ответ: мол, ничего не могу, связана словом, обещала молчать как могила. Ну а их-то это только еще больше раззадоривало.

Словом, выдумка моя сработала в лучшем виде. Маар стала со мной как шелковая. Переключаться она умела как по заказу.

Ну а потом я… Переигрывать – самая страшная ошибка. А актриса-то я была еще совсем неопытная. До опытной так и не доросла никогда. Шанса больше так и не… Талант вроде как был, это многие говорили. Знающие люди, не просто так…

Вот я, дуреха, и скажи: мол, мой покровитель хоть и прихрамывает малость, но ему это даже… А уж по части кино его слово вообще самое весомое. Фамилию я, конечно, не назвала, настолько ума даже у меня хватило, но другие, конечно, ясно, на кого подумали.

Сами понимаете, на кого они подумали.

Геббельс. Представляете, какая я была идиотка?

Вообще-то, это ведь не ваша тема. Для работы вашей это ведь ничего не… Может, лучше это просто…?

Мне, правда, было бы приятней, если бы это…

Ну хорошо. Если без этого никак… Но тогда завтра вы для меня еще разок в «Кэш и Кэрри» заедете.

А ночью у меня вдруг звонит телефон. У меня тогда прелестная квартирка была. Шлютерштрассе, на углу Моммзена. Мне ее один деляга обставил, индюк из торговли, с которым я еще у Бергхойзера… Не иначе, совесть замучила, оттого что от супружницы своей он так и не… Спальный гарнитур, полированный, розового дерева. И вот сплю я в шикарной кровати, и вдруг звонок. Среди ночи. Скорее даже под утро. Около четырех. Какой-то мужчина, он не представился, ни имени-фамилии, ни звания, вообще ничего, а сразу допрашивать начал. Одни и те же вопросы, снова и снова. Какой такой у меня друг сердечный, когда я последний раз с ним виделась и чем он вообще занимается. И все в таком духе. А еще слышно, как там, в комнате… мужики смеются. Не смеются даже, а прямо гогочут. Я со страха чуть в штаны… Это сейчас вроде как просто выражение такое, но тогда я и правда… Только вы уж в работе вашей, пожалуйста, этого не пишите. Я в самом деле описалась. Потому что подумала: все, это конец. Осталось только щетку зубную упаковать и ждать, когда за мной…

Что за идиотский вопрос? «Только из-за телефонного звонка?» Конечно, из-за звонка, из-за чего еще!? Вы в те времена не жили. Где вам знать. Я авантюру с Геббельсом себе придумала, да это тогда пострашнее смертоубийства… Тогда за анекдот про Гитлера можно было… Или если скажешь, что в этой войне нам не победить.

Конечно, я пыталась выкрутиться. Прикинулась дурочкой, делала вид, будто вообще не понимаю, о чем… И друга у меня никакого нет, мне о мужчинах вообще думать некогда, у меня, мол, только съемками голова занята. Но он мне вообще не поверил, я сразу это поняла, он такой сразу строгий стал… Мол, он может и другие рычаги использовать… И я, дескать, не в последний раз его слышу, в этом я могу не сомневаться, точно не в последний раз. И трубку повесил.

«А потом? А потом?» Дурацкие вопросы. Потом ничего. Потом меня уже в Берлине не было. С квартиры я съехала. В тот же день. Все там оставила. Хотя гарнитур розового дерева – это тогда самый шик был. А в гостиной два кресла, настоящий дамаст. Ну, почти настоящий. Один чемоданчик только прихватила, и ничего больше.

К любимому. К бывшему моему. Мы… Даже не скажу – расстались. Я от него сбежала. Но он все еще был… Влюблен, как мальчишка. Вообще ни о чем не спросил, когда я к нему с одним чемоданчиком… Сказал только: «Если б знал, что ты придешь, белье бы постелил свежее».

Нет, вовсе я не думала, что у него им меня не найти… Не настолько уж я была дурочкой. Уж на студии-то они меня всегда… Тут совсем другое. Просто в той квартире я уже заснуть не могла. Каждую секунду тряслась бы, что телефон снова… А у Вернера телефона не было.

Вернер Вагенкнехт. Он сценарий написал к «Песне свободы».

Можете не рыться в ваших записях. Я прекрасно знаю, что другое имя вам называла. Франк Эренфельз. Но это и есть Вернер.

Распечатка из Википедии

Вернер Вагенкнехт

Вернер Вагенкнехт (31.05.1898, Фюрстенвальде – 20.04.1945, Кастелау) – немецкий писатель и сценарист.

Биография

Юность и годы войны (1898–1918) [Править]

Вернер Вагенкнехт родился 31 мая 1898 г. в Фюрстенвальде на Шпрее, в семье почтового служащего Отмара Вагенкнехта и его жены Софи. Ранняя смерть отца стала для ребенка большим потрясением, запечатленным впоследствии в автобиографическом романе Вагенкнехта.

Вагенкнехт учился в городской гимназии Фюрстенвальде (сегодня гимназия им. братьев и сестры Шолль), которую он досрочно окончил в 1916 г. Призван в армию солдатом, но ввиду слабого здоровья службу проходил в полковой канцелярии. По окончании войны поступил в Университет им. Гумбольдта (Берлин), изучал германистику. Университетское образование не закончил.

Первые литературные опыты (1919–1924) [Править]

Первые стихотворения Вагенкнехта обнаруживают явственные приметы экспрессионизма и отмечены ярко выраженным влиянием Георга Тракля. Но уже вскоре молодой автор обратился к прозе и к более реалистичной манере письма. Разрозненные публикации военных рассказов в периодике особого отклика не нашли. Вагенкнехт зарабатывал на жизнь преимущественно написанием покадровых титров к немым фильмам.

Первые успехи (1925–1933) [Править]

Роман «Команда Ноль» (1925), горький расчет с бессмысленностью и жестокостью войны, мгновенно принес автору широкую известность. Критикой – в частности, Карлом фон Оссецки в журнале «Вельтбюне» – книга была встречена с энтузиазмом, хотя подверглась и резким политическим нападкам из-за своей идейной направленности. Вручение автору Пацифистской книжной премии даже сопровождалось уличными беспорядками.

С этого времени Вагенкнехт получил возможность целиком посвятить себя писательству. Однако приблизиться к успеху своего литературного первенца писателю поначалу не удавалось. Слишком личностная и камерная книга воспоминаний «Одинокие вдвоем», хотя и благожелательно отмеченная критикой, широкого читательского спроса не удостоилась.

Одновременно с этим Вагенкнехт начал работать как киносценарист, прежде всего для студии УФА, хотя сам же назвал этот вид своей литературной деятельности «буднями на конвейере». С возникновением звукового кино оказался весьма востребованным его ярко выраженный талант к созданию жизненно достоверных диалогов. При участии Вагенкнехта созданы сценарии многих популярных художественных фильмов.

Роман «Стальная душа» (1930) принес ему новый большой успех. Это масштабное социально-критическое полотно воссоздает трудную жизнь пролетарской берлинской семьи в годы мирового экономического кризиса и инфляции. Главный герой, бывший солдат Манни Трост, теряет работу на кабельном заводе (где – отсюда и название книги – производится кабель с «проволочной душой») и все больше впадает в нищету. Вовлеченный в криминальную среду, он, не по убеждениям, а скорее от отчаяния, вступает в штурмовые отряды СА и погибает в одном из уличных столкновений. Обличительный пафос книги, в особенности последние слова главного героя («Бессмысленно! Все было бессмысленно!»), вызвали ожесточенное неприятие со стороны национал-социалистов, что не помешало несомненному успеху книги.

Годы национал-социализма (1933–1945) [Править]

После захвата власти национал-социалистами Вернер Вагенкнехт становится нежелательной фигурой. В рамках акции «Против антинемецкого духа» 10 мая 1933 года среди произведений многих других авторов публичному сожжению были подвергнуты и его книги.

Поскольку творчество Вагенкнехта было официально квалифицировано как «антинародное», он не был принят в состав Имперской палаты письменности, что означало полный запрет на публикации. Поскольку по той же причине он не мог быть принят и в члены Имперской палаты киноискусства, ему пришлось писать под различными псевдонимами (Вернер Андерс, Антон Хэльфер и др.), продолжая деятельность киносценариста для студии УФА. Неоднократными возможностями эмигрировать (в том числе при посредничестве Лиона Фейхтвангера) Вагенкнехт не воспользовался, продолжая почти до самого конца войны оставаться в Берлине. Он скончался при невыясненных обстоятельствах на киносъемках студии УФА, проходивших в Кастелау (Бавария).

Наследие и посмертная судьба [Править]

Произведения Вернера Вагенкнехта в наши дни почти забыты. Из его книг в послевоенные годы был переиздан только роман «Стальная душа», но интереса не вызвал. Его дневники, которые он однажды назвал «важнейшим своим произведением», не сохранились.

Произведения [Править]

а) Книги

Начало и конец, стихотворения, 1919

ПоПытки, стихотворения, 1920

Часовщик, рассказы, 1922

Команда Ноль, роман, 1925

Одинокие вдвоем, воспоминания, 1927

Квадратные круги, рассказы, 1928

Стальная душа, роман, 1930

б) Киносценарии

Нескончаемая улица, 1926

Я и ты, 1927

Когда наступит май, 1929

Детки, детки, детки, 1930

Его лучший друг, 1931

Вечерняя заря, 1932

Доктор Фабрициус, 1932

Пока реет знамя, 1935 (под псевдонимом Вернер Андерс)

Путь к счастью, 1935 (под псевдонимом Вернер Андерс)

Государственная афера, 1938 (под псевдонимом Генрих Хаазе)

Железный кулак, 1941 (под псевдонимом Антон Хэльфер)

Почему бы и нет? 1942 (под псевдонимом Антон Хэльфер)

Восстание в кукольном доме, 1943 (под псевдонимом Антон Хэльфер)

[Данный перечень не является исчерпывающим. Помоги Википедии, если можешь его дополнить.]

Дневник Вернера Вагенкнехта

(Октябрь 1944 [22])

Я для нее слишком стар. По-настоящему я ей неинтересен. Ни одной моей книги она так и не прочла. Она вообще книг не читает. Она принесет мне несчастье.

Я люблю ее.

До сих пор не пойму, как она три тяжеленных чемодана ко мне на пятый этаж втащила. Тити, если чего захочет, своего добьется. Открываю дверь – а она стоит как ни в чем не бывало и мордашку маленькой девочки нацепила, как обычно, когда натворит что-нибудь. «Только пожалуйста, не надо сильно на меня сердиться» – вот что на этой мордашке написано. Однажды выкурила все мои сигареты, хоть и знала, что это последние и других не будет, и вот точно такую же мордашку скроила. Знает, что умеет быть милашкой, и бессовестно этим пользуется.

Но она такая милашка.

«Если б знал, что ты придешь…» – пробормотал я от неожиданности, а она тут же за меня договорила: «…белье бы постелил свежее, верно?»

Понятное дело, мы уже вскоре очутились в постели, и, разумеется, я все грехи ей простил и, кроме «да» и «конечно», ничего сказать не мог. Но даже тогда она не была со мной честна. Я же знаю, вовсе не такой уж я хороший любовник, как она мне демонстрировала.

Да, она лжет мне, но до чего же неотразимо лжет.

Я знаю, она снова меня бросит. Как в прошлый раз. «Она разбила мне сердце» – так ведь говорят, хоть это полная чушь. Сердца не бьются, они очень даже эластичные.

И снова разобьет.

Тогда, в первый раз – она ни за что в этом не признается, но я-то на сей счет не обманываюсь, – она потому только со мной связалась, что еще ничего в киношном мире не смыслила. Она и вправду думала, если человек пишет киносценарии, то он на студии самый главный и может роли распределять. Только это и делало меня привлекательным в ее глазах. Выведала, кто скрывается под псевдонимом, и попросту заявилась ко мне на квартиру. Дескать, хочет поговорить со мной о своей роли, так и заявила, хотя вся роль была – одна фраза. Такая врушка. До того наивная. И до того обворожительная. Она и вправду надеялась, что через мою постель сможет заполучить роли поинтересней. А потом, когда поняла, что поставила не на ту лошадку, мигом исчезла. Ничего не поделаешь, деловые времена.

Но это были два самых дивных месяца в моей жизни. Хотя нет, не дивных. Самых волнующих. Я, в общем, не старик еще, но когда тебе к пятидесяти, все время думаешь: может, это вообще в последний раз. Я был влюблен, как гимназист. И все еще влюблен ничуть не меньше.

На сей раз, наверно, это продлится недели две. Пока она от испуга не оправится и кого-нибудь поинтересней, понужнее не подцепит.

Я, кстати, не думаю, что тот звонок из гестапо был. Эти по телефону не звонят. Попросту вызывают на Принц-Альбрехт-штрассе или сразу заявляются на дом. В черных кожаных пальто. Даже если бы Геббельс вдруг прослышал об этой истории… (Геббельс. До чего же унизительны мои поползновения столь дешево над ним потешаться. В дневниках, которые никто никогда не прочтет. Зато поглядите, какой я отва-а-ажный!) Но даже если – вряд ли из-за такого пустяка он спустил бы на нее своих псов. Уж скорее наоборот, ему бы польстило, что о нем такие слухи распускают, как же, бабельсбергский ходок. Может, даже попытался бы воплотить молву в жизнь, на одну-две ночки.

Мне совсем другое представляется: что на самом деле друг сердечный, про которого ее расспрашивали, это был я. Ведь не бог весть какая тайна, что я все еще сценарии пишу, под псевдонимом. Вот, может, кто-то и захотел на этой информации поощрительную галочку в личном деле заработать. Но Тити я об этом не скажу, иначе она перепугается и мигом свои чемоданы соберет.

Каждый день с ней бесценен.

Будь моя воля, я бы все любовные сцены в своих книгах сейчас, задним числом, переписал. Такими бесплотными, такими безжизненными они мне нынче кажутся. Ведь я тогда еще не знал Тити. Она еще не открыла мне, сколько чудес можно творить при помощи двух рук и губ и…

А потом придет режиссер (нет, у них это теперь называется «постановщик»!) и все опять повычеркивает. Даже в дневнике никаких «пошлостей»!

Тити.

Она ненавидит, когда я ее так зову. Хочет, чтобы ее Тицианой величали, и ужасно гордится, что это и вправду ее настоящее имя. А при этом свои тициановские рыжие волосы, с которыми она родилась и за которые ее так окрестили, давно перекрасила в белокурые. Хочет быть, как все, но при этом оставаться чем-то особенным.

Ты такая юная, Тити.

Я знаю, это ненадолго.

Но мне все равно.

Слишком долго я был один.

Интервью с Тицианой Адам

(11 августа 1986)

Сколько угодно можете включать магнитофон – я все равно не передумаю. Просто не хочу. Не хочу и всё. Вот помру – тогда пожалуйста… А пока я жива…

Вы в Бога верите? Я нет.

В интересах науки! Не смешите… Вам до них и дела нет. Докторская степень – вот что вам нужно… Чтобы все по плечу похлопывали, восхищались… Говорили: «Ну ты и пройда, это ж надо, что раскопал!» Книгу хотите из этого сварганить, чтобы фамилия ваша на обложке… Не его, а ваша! А вы потом книжку на полку поставите и всякий раз, проходя мимо… В интересах науки!

Дайте же мне огня, черт возьми!

Тогда зажигалку купите! Спишете потом по графе производственных расходов. На задабривание Тицианы Адам. Чтобы она предоставила вам дневники Вернера Вагенкнехта.

[Пауза.]

Но вы их не получите. Может, когда-нибудь я и дам вам страничку-другую прочесть. Но целиком – никогда. Даже не надейтесь.

Ради сохранения памяти о нем! Чем больше слов, тем меньше причиндал! Да за все эти годы ни одна собака… Я однажды в книжный зашла… Вообще-то, я отродясь туда не ходила. Времени нет читать, да и глаза… Да ладно, скажу как есть. Я ни одной книги Вернера не прочла. Я и книги – это вообще… Не срослось, как говорится… А уж как он хотел, чтобы я хотя бы одну… Но это оказалась такая толстенная хрень… Я наплела что-то, отговорилась. Сказала, мол, я же в тебя влюблена, не в твою писанину. Хотя тогда вообще еще… По-настоящему-то я его полюбила, когда он умер уже. Нет, раньше, конечно. А вот поняла только потом.

[Долгая пауза.]

О чем, бишь, я? Ну да, в книжный заглянула и спросила какую-нибудь книгу Вернера Вагенкнехта. Только посмотреть… Они даже фамилию такую не знали. Даже фамилию не слыхали! Так что кончайте тут насчет сохранения памяти распинаться. Никакую память никто не хранит. Никто. Кроме меня, разве что.

После войны я в Берлин поехала, квартирку свою разобрать хотела. Только разбирать оказалось нечего. Об этом соотечественнички ваши позаботились… Точнехонько сброшенной бомбой. Хрясть, и как корова языком… Вот тебе твоя полировка, вот тебе твое розовое дерево.

А у него наоборот. Дом уцелел. Квартире повезло больше, чем хозяину. Ну вот, я дверь отпираю, ключ-то у меня был еще, а там… Какие-то совсем чужие люди. Даже мебель еще его. Беженцы, голь перекатная, женщина с тремя [неразборчиво]. Такое уж время было. Другие-то его бумаги, да и книги все они давно на растопку… Но дневник свой он… Если бы молодчики из гестапо нашли, ему был бы каюк сразу. Но он все равно писал, не мог иначе. Каждый день. У него это как болезнь было.

В картофельном подвале. Там такая ниша была, раньше туда банки с огурцами ставили. Ну а когда подвал под бомбоубежище отвели, нишу эту мы замуровали. Правда, от прямого попадания эта туфта в полкирпича мигом бы… [Смеется.] Не по-настоящему замуровали, а так, для блезира, все ведь второпях делалось. Четыре кирпича только вынуть, а за ними…

Вот я эти бумаги и забрала, и теперь они мои. То, что он в Кастелау написал, и три картонки из Берлина. Только это мне от Вернера и осталось. Могилу его они давно уже… Наверно. Там на кресте даже не настоящее его имя. Но дневник его…

За все эти годы никто не спросил. Забыли, зарыли, и дело с концом. Шито-крыто. А теперь вы заявляетесь и хотите…

Да хоть тысячу раз меня попросите, я вам то же самое отвечу. «Гёц фон Берлихинген», знают у вас в Америке такую вещицу? Нет? А вы поинтересуйтесь, полистайте [23].

Посмертно. Еще одно расфуфыренное словцо. Посмертно все они порешили забыть все, что было. Посмертно все оказалось иначе, чем на самом деле. Посмертно…

Вернера они похоронили, а этот Вальтер Арнольд… Марианна рассказала мне, как они вместе по деревне на джипе разъезжали, он и тот американский полковник. Который, вообще-то, из Вены родом был. Культур-офицер, так это у них тогда называлось. Наш Вальтер Арнольд, он потом вон какую карьеру сделал. А Вернера…

[Плачет.]

Видите, что вы наделали? Теперь мне снова краситься придется! Да оставьте меня в покое! Не нужен мне ваш носовой платок…

Хотя ладно уж, давайте.

Рукопись Сэмюэля Э. Саундерса

По возвращении из Германии мои контакты с Тицианой Адам почти прекратились. Поначалу мы еще несколько раз писали друг другу, в основном когда у меня возникали к ней кое-какие вопросы, а потом я переписку поддерживать перестал. С моей стороны это было нехорошо, я знаю. Ведь мы, можно считать, почти друзьями стали, и я знал, что дела ее идут неважно. Но после того, как профессор Стайнеберг прикрыл мою диссертацию, и после бесславных сражений с адвокатами мне обо всей этой истории хотелось как можно скорей забыть.

Вам стоит поискать себе другую тему, так мне сказал Стайнеберг. Вероятно, это было даже не столь уж трудно. Материала у меня накопилось достаточно. Но ни голова, ни душа у меня ни к чему такому уже не лежали. Реконструировать фильм, который никто смотреть не захочет, или разбирать по косточкам карьеру давно забытой кинозвезды – да разве мог я увлечься чем-то подобным? Когда мог написать историю, которая произвела бы настоящий фурор! Когда я такую историю уже написал!

Несмотря на все это, я, конечно, не должен был забывать Тити. Но я о ней забыл, и гордиться тут совершенно нечем.

В феврале 1994-го мне пришла бандероль из Германии. От какого-то агентства недвижимости в Висбадене. После кончины госпожи Тицианы Адам, сообщалось в сопроводительном письме, при разборке имущества была обнаружена картонная коробка с запиской: «После моей смерти переслать Сэму Саундерсу». И мой адрес.

От своих коллег-приятелей из фонда Мурнау я узнал, что Тити покончила с собой. Предполагали, что она сделала это, боясь мучительной смерти от рака легких, но мне думается, причина могла быть и другая. Она застрелилась у себя в комнате, и кажется, я догадываюсь, из какого оружия. От воспоминаний ведь тоже можно умереть.

В последние годы жилось ей, судя по всему, совсем не сладко, и тем не менее она вспомнила обо мне, завещала мне дневники Вернера Вагенкнехта. Прежде-то я только заметки мог делать по прочтении. Копировать Тити ничего не разрешала, хотя в фонде Мурнау это было бы проще простого. Но она не желала выпускать эти бумаги из стен своей квартиры ни на час, ни на минуту. Ничего дороже этих дневников у нее не было.

Дневник Вернера Вагенкнехта

(Октябрь 1944)

Сегодня встречался с Кляйнпетером, как всегда, в зале Анхальтского вокзала. Он заметно нервничал. Типичный жест наших дней – вовсе не гитлеровское приветствие, а опасливая оглядка через плечо.

Хотя для двоих людей, которым никак нельзя показываться вместе, такой огромный вокзал – просто идеальное место встречи. Здесь, на Анхальтском, никому ни до кого дела нет. Каждый куда-то бежит, торопится. К тому же вокзалы – вожделенные цели для бомбардировщиков. Так что если кто здесь не бежит, а стоит, значит, он занят ожиданием, а это порой весьма изматывающее занятие. Или он стоит, потому что боится пораниться об острые осколки разлуки. («Острые осколки разлуки»? Любой редактор это сразу же вычеркнет.) Вокзал – это фильм без главных героев, зато с полчищами статистов.

Можно целую книгу написать об Анхальтском вокзале военной поры. Что-то вроде «Людей в отеле» [24], только гораздо правдивей. Множество судеб, пересекающихся и сплетающихся в одном месте. Мать, тщетно ожидающая сына. Он телеграммой сообщил, что едет в отпуск на побывку, но по дороге на станцию угодил под шальной снаряд. Солдатик с ампутированной ногой ищет глазами свою девушку, не зная, захочет ли та теперь к нему, калеке, даже подойти. Вокзальный служащий, замышляющий акт саботажа, лишь бы не допустить отправления эшелона с депортированными. Великие времена – отличная почва для увлекательных историй. Правда, написать их суждено, лишь когда на смену великим временам придут обычные, невеликие.

Одна из историй могла бы, к примеру, повествовать о запрещенном авторе, который с коммерческим директором студии УФА должен встречаться тайком. Потому что на студии ждут его сценарий, а самого его – ни в коем случае.

Какой разительный контраст с былыми временами, когда Кляйнпетер принимал его официально, у себя в кабинете с двумя большими фасадными окнами, кабинеты получше в Бабельсберге только у членов правления были. Секретарша из приемной подавала им кофе. А теперь…

Не ныть. Описывать.

На первую нашу встречу на Анхальтском (кажется, целая вечность прошла, а на самом деле всего-то пара месяцев) он, желая выглядеть особенно «неброско», явился с чемоданом. Кажется, я тогда про это не записал. Пришел с пустым чемоданом, на студии за такое любому режиссеру тут же нагоняй бы устроили, по осанке-то сразу видно, пустой чемодан или тяжелый. Он его потом просто оставил. Понял, стало быть, что чемодан – это не шапка-невидимка.

Поначалу-то он вообще не нервничал. Ему и в голову не приходило, что нашу конспиративную встречу накрыть могут. Он ведь живет и действует, исходя из принципа, что все на свете можно «организовать», «провернуть». Война для него, как он сам однажды выразился, всего лишь досадная помеха нормально организованному кинопроизводству. Зато сегодня он совсем по-другому разговаривал. Растерянно, запуганно даже.

Не то чтобы он что-то в таком духе высказал, слишком он осторожен, за каждым словом своим следит, но интонации… А диктатура – она обостряет слух.

Сперва он сугубо по-деловому сообщил мне, что съемки «Песни свободы» уже начались, а я в ответ вежливо поблагодарил его за отрадное известие. Хотя для меня это вовсе не новость. От Тити я давно уже это знаю, и он, надо полагать, тоже догадывается, что мне о начале съемок известно. Но мы прилежно играли свои роли. Официально Тити, как и все остальные, больше никаких контактов со мной не поддерживает. Я ведь неприкасаемый. По идее должен бы, как прокаженный, расхаживать по вокзалу с колокольчиком и остерегать всех, покрикивая: «Нечистый! Нечистый! Нечистый!»

Сценарием они в целом довольны, но мне надо придумать себе другой псевдоним. Антон Пособил – слишком прозрачно, к тому же по-славянски. Не стоит зря гусей дразнить. Он пока что раздал сценарий без указания автора, хотя одно это уже выглядит необычно. Так что нужен псевдоним и строчек пять биографии для «Фильмбюне».

Что ж, мне не впервой сочинять себе новую жизнь.

Может, герой войны? А что? Автор – герой войны, чем плохой вариант? На героя всегда можно положиться. После тяжелого ранения, прямо с передовой. Потерял руку или там ногу. Лучше руку. Пустой рукав, заправленный в карман пиджака, люди такое сразу живо себе представляют. Вызываешь образ, который в головах сидит, ведь таких калек теперь полно, сплошь и рядом, на каждом шагу почти.

Солдат, который и раньше всегда хотел писать, но только теперь…

Нет. Кино – это совершенно иной, особый мир. Тут даже биография автора не должна напоминать о реальной жизни.

С другой стороны: ратное прошлое, вся жизнь – один сплошной подвиг, когда было не до писательства, это вполне убедительное объяснение, откуда вдруг совершенно безвестный дебютант…

«И уж, пожалуйста, что-нибудь нордическое», – Кляйнпетер так и сказал. И как можно правдоподобней. Ложь, но очень жизненная.

Вицорек? Домбровски? Из горняцкой семьи, в Эссене?

Нет. Кто хочет писать сценарии для УФА, тому не к лицу шахтерская родословная, вся эта рурская копоть и грязь. Хотя он-то как раз из этой грязи и вышел. Но, как и все, оглянуться не успел – а уже оберлинился.

Матцке? Сценарий: Вильфрид Матцке.

Слишком по-пролетарски… Нынешним гениям что-нибудь аристократическое подавай. Они еще бумагу в машинку вставлять не научились, зато псевдоним поблагородней и позвонче вот он, уже готов.

По молодости, еще до первого сборника стихов, я ночи напролет целыми столбцами будущие фамилии свои записывал. С гимназической скамьи свято верил, что без импозантного имени будущему поэту делать нечего. Эйхендорф. Лилиенкрон. Дросте-Хюльсхоф. Что угодно, только не Вагенкнехт.

Эренфельз.

Фотокопия

(Из архива пресс-департамента студии УФА)

Франк Эренфельз. Краткая биография.

Свои первые успехи Франк Эренфельз снискал на ниве местной прессы в «Висмарер Анцайгер». В двадцать один год он издал свою первую пьесу, благодаря чему получил возможность освоить профессию завлита. Франк Эренфельз – лейтенант запаса. «Песнь свободы» – его первый киносценарий.

Дневник Вернера Вагенкнехта

(Октябрь 1944 / Продолжение)

Но вызвал меня Кляйнпетер, оказывается, вовсе не для этого. Истинную цель разговора он приберег под конец. Это стало заметно, когда он вдруг озираться начал. Исподтишка, как ему мнилось. Директор картины он, конечно, бесподобный. Но актер никудышный.

До этого он вполне нормально разговаривал, а тут сразу на шепот перешел. Срочно нужен сюжет, который разыгрывается где-нибудь в Альпах. Хоть комедия, хоть любовная бодяга, это совершенно безразлично, главное, чтобы в Альпах, Альпы – вот что важно. И все это срочно, лучше всего вчера. У меня случайно ничего такого в письменном столе не завалялось? Нет? Тогда ноги в руки и за дело – и мозгами шевелить, мозгами!

И все время эта пугливая оглядка через плечо. М-да, подгнило что-то в датском королевстве.

Альпы как единственное условие? Что бы это могло значить? Неужто с Тренкера [25] сняли опалу? Несмотря на то что на тех съемках в Южном Тироле он слишком долго колебался, выбирая, кем лучше быть – истинным немцем, правоверным подданным рейха, или все-таки итальянцем. А теперь снова в фаворе? Что ж, все возможно. На студию-то не ходишь, вот и не в курсе последних слухов и сплетен.

Но я лично на другое готов поставить. Альпы – это ведь так упоительно далеко от Берлина. В Альпах с неба не сыплются бомбы. Кто в Альпах на киносъемках – тот в безопасности. Неужто Кляйнпетер смываться надумал? И он наверняка не один такой…

На студии, рассказывает Тити, о работе всерьез уже никто не думает. Кроме зануды Маар, которая из-за этого то и дело на всех жалуется. Вальтер Арнольд, который так кичится своей «школой актера государственных театров», впервые явился на съемки, не выучив текст. Августин Шрамм, записной клоун, вообще шутить перестал, а Сервациус хворает. Кашляет беспрерывно, иной раз даже после команды «Мотор!», вот только кашель, уверяет Тити, какой-то неестественный, натужный. В детстве, когда в школу очень не хотелось, она точно так же кашляла. Тогда она даже рвоту у себя вызвать могла. Видно, девчонкой она тот еще фрукт была.

Режиссер, мечтающий прогулять киносъемки… А что, тоже заманчивый сюжет [26].

Вернер Вагенкнехт. Сервациус на приеме у доброго доктора [27]

С доктором Клинком сложностей быть не должно, думал Сервациус. С ним никогда сложностей не бывает. Он не из тех врачей, к которым идут, когда тебе действительно нездоровится, зато если надо что-то решить в практической плоскости, лучшего лекаря не сыскать. Он и рецепт тебе выпишет, какой хочешь, и справку, какую надо. «Я стольким больным здоровье выправляю, – скаламбурил он однажды, – что не грех иной раз и здоровяку больничный выправить». Чтобы замять скандал, ему случалось переквалифицировать последствия падения с декораций в дымину пьяной кинозвезды в удручающие симптомы диковинной болезни с мудреным латинским названием, да и с беременностью «по залету» к нему всегда можно было обратиться. Анонимность гарантирована.

И недорого. Деньги он зарабатывал в своей частной практике, дела в которой, судя по всему, шли очень даже неплохо. А в мире кино его нечто совсем иное привлекало. Знаменитости – вот где была его слабость. Фото с Сарой Леандер или с Хайнцем Рюманом, который на приеме по случаю премьеры дружески обнимет его за плечи, – вот чем на самом деле он жил. Как-то раз, желая сделать ему приятное, они подослали к нему смазливенькую девицу из подтанцовки с заданием ублажить доктора по полной программе, так его это нисколько не заинтересовало. Женат всерьез и надолго, как выяснилось. Хотя жену его никто в глаза не видал.

Встречу назначили у него в клинике. По окончании приема, разумеется. Даром, что ли, они наградили его почетным титулом доверенного врача, ради этого господин доктор может иной раз потрудиться и сверхурочно.

На лестнице пахло угольной гарью и бедностью, здесь, у самой Курфюрстендамм, в фешенебельном районе, такого не ждешь. Но сейчас не угадаешь где что. Запах усилился, едва Сервациус распахнул дверь, на которой красовалась табличка с фамилией доктора. Здесь, среди голых стен с одиноким письменным столом регистраторши посредине, вообще не продохнуть. Он заглянул в комнату ожидания, потом в кабинет – никого. В конце концов – надо было сразу своего носа послушаться – он разыскал доктора в крохотной комнатенке лаборатории. Доктор колдовал над газовой горелкой, что-то помешивая в маленькой кастрюльке. Вскинув голову, глянул на вошедшего.

– Весь день не ел, – коротко пояснил он. – Проходите, я сейчас.

Одна из стен кабинета целиком была посвящена заветной докторской страсти. Настоящий иконостас, три ряда актерских фото – все с автографами, все в одинаковых красивых рамочках, под стеклом. Правда, четыре фотографии сняты и стоят на полу, прислоненные к стенке. Там, где они висели, теперь красуется плакат с подробной инструкцией об извлечении пострадавших из-под развалин. Не иначе, предписание вышло: наличие плаката строго обязательно.

Ни малейшего намерения оказаться под развалинами у Сервациуса не было. И намерения оставаться в Берлине тоже.

В кабинете какой-то беспорядок. Налет запущенности. Как будто уборщица давно не приходила. На письменном столе толстенный фолиант, «Атлас описательной анатомии». На переплете подпалины, словно книгу из огня вытаскивали. Очень странно и совсем на доктора не похоже, у него в клинике всегда царили образцовый порядок, чистота и опрятность. Не клиника, а просто наглядное пособие к понятию «гигиена».

Даже странно. А что, если доктор сам с утречка хлебнул своей волшебной микстурки, на которой, по слухам, двое суток продержаться можно? Кое-кто на студии клянется, мол, так оно и есть. Коктейль пилотов, так это у них называется. Что ж, пусть себе. Чужие трудности Сервациуса мало волнуют, у него своих забот хватает. Пусть господин доктор за завтраком амфетамин хоть ложками себе в кофе подливает, лишь бы он был в состоянии нужную справку ему выписать, с печатью и всеми прибамбасами.

Когда Клинк наконец вошел, вместе с ним в кабинет потянулся и явственный запах гари. В руке он бережно нес кастрюльку, тут же определив ее на атлас, на котором она с шипением оставила очередную паленую отметину. Доктор произвел рукой неопределенный размашистый жест, означавший, судя по всему, примерно вот что: «Минуточку, сейчас только одно важное дело улажу», – и жадно принялся есть. Скривился – видно, слишком горячо, – но продолжил истово, словно голодающий, черпать ложкой из кастрюльки.

Нет, на коктейль пилотов не похоже. От него, так Сервациус слышал, вроде бы жажда одолевает, но никак не голод. Некоторые актрисы для того только это зелье принимают, чтобы не толстеть. Когда эти дурехи очередной «курс» проходят, с ними почти невозможно работать, до того они взвинченные.

А доктор Клинк уже шкрябал ложкой по дну кастрюльки, намереваясь извлечь оттуда нечто особенно вкусное, но тут, похоже, вспомнил, что он не один, с сожалением отодвинул от себя атлас, а вместе с ним и кастрюльку с остатками овощного супчика.

– Готовить умеете? – неожиданно спросил он.

– Дальше жареной картошки так никогда и не продвинулся.

– Надо учиться, – вздохнул он. – Всему придется учиться. – И только теперь, будто раскрыв наконец сценарий на нужной странице, внезапно спросил: – Ну-с, на что жалуетесь?

Наконец-то.

– Легкие, – ответил Сервациус. – Это, наверно, будет самое правильное. – Он подумал, не стоит ли опять покашлять, но доктора Клинка, пожалуй, на такой мякине не проведешь.

– Легкие? – Доктор сдвинул на лоб очки и принялся внимательно изучать ложку, которой только что ел суп, словно это термометр с температурой пациента. – Легкие – весьма интересный орган, таящий множество возможностей. Тут нужно тщательное обследование. Когда вы могли бы освободиться?

– Мне не нужно обследование, господин доктор. Только справка. Вы меня понимаете?

Клинк уставился на него так, будто с ним заговорили по-китайски. Будто он вообще ничего не понимает. Раньше-то он посообразительней был.

– Мой новый фильм… видите ли… Сценарий не вполне меня устраивает… Не в моей творческой манере… Вот я и подумал, проще всего было бы…

– На легкие жалуетесь? – спросил Клинк. Облизал ложку и аккуратно поставил ее в бакелитовый стакан к карандашам. – Это может быть опасно. Пульмональная гипертония. Или хронический обструктивный бронхит.

– Вы доктор, вам виднее.

– Для начала давайте разденемся.

Клинк встал и пошел к умывальнику. Только тут Сервациус заметил гору немытых тарелок в раковине.

«Ладно, – подумалось ему. – Театр так театр…»

Он повесил пиджак на спинку стула, расстегнул воротник на шее и принялся за следующие пуговицы.

– Как насчет эмфиземы? – спросил Клинк, тщательно моя руки под струей воды. – Повреждение альвеол? Это вам подходит?

– Да что угодно, доктор. Лишь бы…

– Лишь бы по состоянию здоровья вам требовалось санаторное лечение, верно я понимаю? Несколько недель на природе…

Ну наконец-то дошло.

– Вы что-то определенное имели в виду, в смысле местности?

– Говорят, альпийский воздух…

– Ах Альпы, ну как же… – подхватил Клинк. – Дивные края. Одни пейзажи чего стоят…

Почудилось ему или в самом деле в голосе доктора зазвучали нотки сарказма? Да нет, на него совсем не похоже. Клинк всегда был таким услужливым милым добрячком…

– И на сколько недель вам хотелось бы получить освобождение? – Оказалось, Клинк вовсе не руки моет, а посуду. – На месяц? Или лучше уж сразу на два?

– Не будем ходить вокруг да около. – Сервациус почувствовал, как вздымается где-то внутри волна нетерпеливого гнева, в последнее время все чаще вскипающая в нем на съемках, когда актеры нарочно тупицами прикидываются. Да, с возрастом терпения не прибавляется. – Мне нужен больничный, чтобы на пару недель уехать из Берлина. Это так сложно понять?

– Потому что ваш новый фильм не вполне соответствует вашей творческой манере?

– Потому что я, черт подери, не желаю торчать в этом проклятом городе. И точка!

Клинк вытер руки полами своего белого халата – тоже, кстати, не особенно чистого – и принялся разглядывать фотографии на стене.

– Вы прочли, что тут написано? – немного погодя спросил он. – На плакате. – Автоматически, по привычке он снова сдвинул очки на лоб. – Осторожно! Обломки развалин могут обрушиться, – прочел он вслух. – Понимаете?

Не иначе, спятил. Коктейль пилотов. Или переработался, вот пружинка и лопнула. Стоя голым по пояс, Сервациус ощущал всю нелепость своего положения.

– Можно все сделать правильно и все равно ошибиться, – продолжал Клинк, все еще повернувшись к нему спиной. – Обломки не обрушились. Когда они ее вынесли, она выглядела, как всегда. Только вся в пыли, сплошь пылью покрыта. А сама ведь так чистоту любила. Чтобы всегда и всюду чисто. – И вдруг, без перехода, все тем же ровным, как будто бесстрастным голосом: – Ложитесь. Я вас осмотрю. С легкими шутки плохи. Вам известно, что ударная волна от бомбы способна разорвать легкие? При прямом попадании?

Сервациуса словно к полу пригвоздило.

– Это ваша жена? – только и спросил он.

Клинк покачал головой.

– Нет у меня жены. Я вдовец. Этому, знаете ли, тоже надо научиться. Столько всего. Овощной суп я уже могу.

Прочь, только прочь. Это ужас, конечно, то, что с ним случилось, но… Он найдет себе другого врача.

– Да, – задумчиво протянул Клинк, снова направляясь к умывальнику. – Думаю, вам лучше одеться. Справку я бы вам выписал, только если бы вы и в самом деле были больны. Но, судя по вашему виду, разрыва легкого у вас нет. И разрыва сердца тоже.

Только не отвечать. Не ввязываться. Никакой полемики.

– Вы не один такой, кому из Берлина уехать хочется. Кое-кто из ваших коллег уже приходил ко мне с той же целью. Но лучше вам остаться. Вам всем лучше остаться. Иначе показатели не сойдутся. Видите ли, сейчас идет грандиозный эксперимент. Причем в полевых условиях. Знали бы вы, до чего интересные операции приходится делать моим коллегам.

Вот черт, еще и пуговица от рубашки оторвалась.

– Да, господин Сервациус. – Доктор теперь держал в руке тарелку, изучая ее как некий совершенно непонятный и прежде невиданный предмет. – Оставайтесь в Берлине. Лишать себя такого опыта непростительно. Как знать, вдруг вы переживете нечто такое, что пригодится вам для следующего фильма. Или эта тема не вполне отвечает вашей творческой манере?

Пиджак можно и на лестнице надеть.

– Погодите, господин Сервациус. – Голос Клинка зазвучал вдруг твердо и властно. – Я должен еще кое о чем вас предупредить.

– Да?

– Вы наверняка кого-нибудь найдете, кто выпишет вам этот больничный. Может, вам даже удастся отправиться в живительные Альпы. Только вам это не поможет. Мы, врачи, ужасно болтливый народ, а вы человек известный. Так что я непременно обо всем узнаю. И тогда я на вас донесу.

Он уже распахнул дверь, но тут остановился.

– Донесете?

– Вы намереваетесь уклониться от работы на важном военно-стратегическом объекте. Это саботаж. Подрыв боевого духа. Вы сами сказали: «Война проиграна».

– Я никогда…

– «Наш вождь – полное говно», вы сами сказали.

– Вам не поверят. У меня друзья.

– Вы правда так думаете? – Доктор Клинк сел за свой письменный стол. – Что ж, тогда положитесь на них. И желаю вам благополучного выздоровления, господин Сервациус.

Рукопись Сэмюэля А. Саундерса

В бумагах Вернера Вагенкнехта нашлось довольно много текстов, назначение и характер которых трудно определить однозначно. Собственно дневниковые записи фиксируют обычно события, происшедшие в определенный день, и обладают, видимо, высокой степенью достоверности. Это, однако, вряд ли можно утверждать в отношении отдельных, с указанием имени автора, произведений малой прозаической формы, обычно имеющих собственное название и по характеру скорее напоминающих рассказы – жанр, к которому Вагенкнехт в годы своей активной литературной деятельности обращался не раз.

Хотя в качестве персонажей в этих несомненно законченных текстах фигурируют реальные лица, не исключено, что ситуации, в которые поместил их автор, являются плодом чистейшего вымысла, возможно, это заготовки «большого романа», который Вагенкнехт намеревался написать после крушения нацистского режима. С другой стороны, и такое допущение представляется мне более вероятным, в этих вещах, возможно, отображены студийные сплетни и слухи, пересказанные автору Тицианой Адам и облеченные им в давно освоенную литературную форму.

Как бы там ни было, тексты эти дают убедительную картину своего времени. Действительно ли имели место описываемые события, в точности ли так они происходили или несколько иначе – дух эпохи и тогдашние умонастроения они позволяют ощутить вполне явственно.

Вернер Вагенкнехт. Актер и актер

Вокруг лепной розетки на потолке гостиничного номера – цветочная гирлянда. Роспись. Раньше он не замечал. Наверно, ее замечаешь, только когда лежишь, как он сейчас, на спине. Едва размежив веки, вдруг видишь – цветочки, веселенькие, алые и голубые. Может, – сейчас, еще в полудреме, смутным продолжением сна, сладостно было что-то такое вообразить, – может, директриса отеля захотела его порадовать, «маленький сюрприз для самого желанного нашего гостя», вот и пригласила художника, велела расписать лепную розетку, только поскорей, пока именитый постоялец на студии, у него примерка костюма. Пришлось срочно собрать леса, и живописец улегся на них на спину, как Микеланджело в Сикстинской капелле. Работать там, наверху, было жарко, и он разделся, так и лежал, совсем голый, мускулистое тело с маленьким шрамом на животе. Бусины пота на коже – как жемчужины и мелкие пятнышки краски, алые и голубые, если слизывать, сладковатые на вкус.

Соседняя постель пуста. Хорошо, что так. Самое лучшее, когда они вот так уходят и не надо их выпроваживать. Никаких тебе «сейчас горничная войдет», «это опасно», «мы обязательно снова увидимся». Никаких «увидимся снова», а если вдруг и встретишься случайно – вы друг с другом незнакомы, и все дела. Он не любит, когда утром, при свете, они всё еще здесь. Наутро освещение совсем другое, а дневной свет огрубляет черты лица. И не только лица. Как же его звали? Не стоит труда запоминать имена, тем паче что обычно они вымышленные, а если вдруг настоящие – запоминать тем более не стоит.

Ах да, Хенно. Прямехонький, как струночка, и этот маленький шрам на животе, словно второй пупок. Вчера, в баре отеля, он ему показался просто неотразимым.

Разговорились, сперва о погоде, потом – как это их вообще угораздило? – о Жан-Поле, которого, как позже, но уже гораздо позже, они друг другу признались, оба не читали. Нынче с незнакомцем о политике не поговоришь, о войне тем более, спорта тоже никакого. Два виски, больше не надо, потом он попрощался, все вполне невинно, безобидный разговор со случайным собеседником. «Мне, по счастью, недалеко, – бросил он невзначай, – я тут, в отеле, остановился». И между прочим, как бы по рассеянности, назвал свой номер.

А потом ждал стука в дверь. Как это обычно бывает.

Хенно. Как хоть на самом-то деле его зовут?

Сколько уж раз он зарекался туда ходить, хотя это, по сути, чуть ли не единственное место осталось, теперь, когда все прежние заветные точки позакрывали. А в этом отеле и зарубежные гости останавливаются, дипломаты, им-то уж никак не пристало созерцать в самом сердце рейха гнездилище порока. «Мир теперь только в Швейцарии, – поговаривали берлинцы. – Ну а еще в баре „Адлона“».

Надо, давно надо положить этому конец.

Просто не заходить туда больше, разве что совсем ненадолго, перед сном, пропустить стаканчик, ни с кем не заговаривая, один стаканчик – и точка. Ну, от силы два.

Все остальное слишком рискованно, особенно когда каждый встречный-поперечный тебя узнает. Вон, в «Фильм-Курир» фото напечатали: разбомбленный дом, все сгорело, все порушено, только кусок стены остался, а на нем, целая и невредимая, афиша фильма «Вечный холостяк», кадр с его физиономией во весь экран, у него и для автографов таких фотооткрыток целая пачка, где он в залихвацкой, набекрень, соломенной шляпе. Каким-то чудом и жильцы все уцелели, даже не ранен никто, а одна жиличка, написано в заметке под снимком, так фотографу и сказала: «Это Вальтер Арнольд нас уберег».

С таким лицом-афишей волей-неволей будешь осторожен. Этот Хенно, вон, тоже сразу же по фамилии к нему обратился: «Господин Арнольд».

Хенно.

Хорошо, что он ушел. Наутро с ними всегда одна морока и сплошное разочарование.

Так, подъем, душ, потом еще разок по тексту роли пройтись. Хотя что там учить, эту белиберду от перестановки до перестановки запомнить можно. Это вам не Клейста играть. Единственная интересная сцена – предсмертный монолог после битвы. Монолог этот Вагенкнехт – кого-кого, а уж его-то, Арнольда, на псевдонимах не проведешь – очень даже красиво написал. Все равно, он, Вальтер Арнольд, раз и навсегда себе положил: ничего никогда не играть вполсилы. Сколько бы его ни уверяли, что все и так замечательно. По сути, им только лицо его нужно, больше ничего. Сервациус однажды так и сказал: «При такой улыбке, как у тебя, актерское мастерство вообще ни к чему».

Едва он сел в кровати, раздался стук в дверь. Не робкий стук горничной, принесший свежие полотенца, – да и с какой стати в такое время? – а уверенный, требовательный, просто наглый грохот. Кто смеет так к нему ломиться? На каком основании? Не может быть таких оснований.

Не должно быть.

Он тотчас натянул одеяло до подбородка, с холодком испуга осознав, что лежит нагишом, без пижамы. А до спального халата не достать, вон он, на спинке стула.

Тут стук раздался снова, сильнее, чем прежде, нетерпеливей. Еще немного – и начнут дверь ломать. И там не один человек. Эти по одному не ходят.

И снова грохот. Еще сильней. В старину – едва успев это подумать, он удивился, какая чушь в голову лезет, – в старину так извещали о начале театрального представления, тяжелым жезлом колотили по подмосткам, первый раз, второй, третий.

И вдруг голос:

– Откройте дверь, господин Арнольд! Прятаться бесполезно. Все кончено.

Он всегда знал. Когда-нибудь его…

Но что-то тут не так. Какая-то фальшь проскользнула. Словно сбой в монтажном стыке, когда не сразу и поймешь, что неладно, и надо прокрутить сцену еще раз, чтобы увидеть – вот он, сдвиг по оси кадра или с реквизитом напортачили: в начале сцены он был, а при смене плана исчез.

Голос… Голос вроде не оттуда. И голос, и стук. Дверь-то номера совсем не там, там… Там вторая половина его сюиты. Там гостиная.

И в тот же миг дверь в гостиную распахнулась, и вошел Хенно, полностью одетый, в темно-сером костюме с широкими лацканами, глянул на него, испуганно замершего под одеялом, словно застуканный любовник во втором акте французского фарса, хмыкнул и сказал:

– Я там, на софе, спал. Ты жутко храпишь, Вальтер.

По привычке он хотел было глянуть на часы, но часы лежат на ночном столике. Протянуть руку, выпростать голую руку из-под одеяла, нет, это выше его сил.

– Восемь с минутами, – сообщил Хенно. – Самое время заказать для нас завтрак в номер.

– Ты с ума сошел. Не можем же мы…

– Мы уйму всего можем. – Хенно подсел к нему на край кровати. – Мы же столько всего попробовали. – Указательным пальцем он провел по его плечу, потом выше, по шее, до самого подбородка, а теперь еще и подбородок ему приподнял, чтобы Арнольд не мог уклониться от его взгляда. – Кстати, как любовник ты не ахти. Слишком себя любишь.

Хенно еще не побрился. Но прическа уже в полном ажуре, пробор как по линеечке.

– Мой халат, – пробормотал Арнольд, надеясь, что Хенно не расслышит легкой дрожи в его голосе. – Там, на стуле. Будь добр, подай, пожалуйста…

– Это еще зачем? Так ты мне куда больше нравишься. – И внезапно резким, бесцеремонным рывком Хенно сдернул с него одеяло; вот так же, внаглую, бьют, твердо зная, что не получат сдачи. Взглядом знатока Хенно окинул его наготу, удовлетворенно кивнул – ни дать ни взять коллекционер, весьма довольный своим новым приобретением.

– Если заметят, если поймут, что ты… что мы…

– Так они и так всё знают, – досадливо бросил Хенно, словно в сотый раз объясняя совершенно очевидную вещь непонятливому ребенку. – Мы и так всё знаем. У нас же списки ведутся, ты и там на первых ролях, и все зафиксировано: когда, где, с кем. И вкус у тебя совсем не всегда такой же безупречный, как вчера.

– Мы? – Слово застряло в горле, как рыбья кость. Он хотел было встать, взять халат, но Хенно пихнул его обратно на кровать. Одетый против раздетого. Им так нравится, им так привычней.

– Да, милый Вальтер, – протянул Хенно. – Мы. Я подсадной селезень, приманивающий уток пожирнее. Искоренять порок – для этого ведь специалисты нужны. Врага надо изучать.

Кончиком пальца он начертал на груди Вальтера какую-то фигуру.

– И что теперь? Меня… Я арестован?

Когда Хенно смеется, в его смехе есть что-то мальчишеское.

– Ты? С какой стати? Из-за твоей маленькой слабости рейх не погибнет. Арестом больше, арестом меньше… Просто мы предпочитаем быть в курсе. Чтобы ты не слишком артачился, когда мы попросим тебя о маленьком одолжении. – Он отер краем простыни ладонь, которая только что с такой хищной нежностью гладила Арнольда по груди. Словно заразу с себя счищал.

Маленькое одолжение.

– Ничего особенного, – пояснил Хенно. – Ничего такого, что могло бы повредить твоей карьере. Просто получше прислушиваться. У вас в Бабельсберге столько интересных людей. А у этих интересных людей столько интересных соображений по самым разным вопросам. Вот насчет этого нам хотелось бы быть в курсе. Мы обо всем на свете предпочитаем быть в курсе.

Он встал, напоследок глянул на голого Арнольда сверху вниз.

– Что сказал агент актеру? Не звоните нам, мы объявимся сами. Можешь не сомневаться: мы объявимся сами.

В дверях он еще раз обернулся.

– А Жан-Поля тебе все-таки прочесть стоит. Весьма увлекательно.

Вроде была же расписная цветочная гирлянда вокруг лепной розетки на потолке. Была – а теперь нету.

Интервью с Тицианой Адам

(29 августа 1986)

Откуда мне знать, так это было или…? Я же не присутствовала. Свечку не держала… Поговаривали тогда, конечно… Все киношники сплетники страшные. Но что с ним не все ладно – это и слепой бы заметил.

Потому что странный стал. Нет, не странный. Нормальный. Но какой-то слишком нормальный, совсем нормальный, настолько нормальный, что каждый чувствовал: он только роль играет. Не знаю, как вам это… Ну, к примеру… Однажды на студии я сумочку уронила, а он подскочил и поднял, да еще сказал: «Прошу вас, Тициана». Да он бы в жизни ничего такого не сделал, если бы с ним что-то… Ни в жизнь… Он не то что меня игнорировал, он вообще о существовании моем не знал. Где он – кумир миллионов, и где я, шмакодявка на один кадр?

За исключением одного вечера, когда мы с ним на тот бал отправились. Про бал я вам уже рассказывала? Платье у меня было…

Ах рассказывала? Ну, значит, не будем. Я вот все думаю, нас потому только вместе, парой туда и послали, чтобы люди думали, будто он женщинами интересуется. Лишь бы никому в голову не пришло, что на самом деле…

Кстати, сами-то вы, часом, не голубой?

[Смеется.]

Вы поглядите только, наш малыш даже покраснел! Да мне чихать на это! По мне пусть каждый ублажается, как ему охота. Но под Гитлером…

Хотя… По этой части коричневые ребятки тоже были не промах… Знаете, как у нас тогда говорили? Шепотком, конечно. На каждого члена гитлерюгенда найдется свой член в СА. Да не смотрите вы так, будто вам соль не понятна. На каждого члена…

[Смеется. Закашливается.]

Да не помню я уже, кто этот слушок пустил. Как-никак сорок лет прошло. Да еще с гаком. На сплетню ведь бирку не подвесишь: «Сделано там-то и тем-то»… Только дыма без огня…

С тем же Вальтером Арнольдом, вот вам еще пример… Он вдруг текст роли стал забывать, то и дело, хотя прежде всегда назубок… Театральная косточка как-никак… Для них там, в театре, роль заучивать – привычное дело. А тут он даже перед камерой иной раз реплику пропускал, после которой ему вступать. Все время о чем-то своем… А потом вдруг опять любезность эта напускная, преувеличенная какая-то. Фильм такой был, помню, я как-то смотрела, про пришельца, который к нам с другой планеты попал. Одет вроде как человек, а вот что к чему и как вести себя, не знает. Чудной такой фильм… Французский, кажется. Вы не смотрели?

В общем, Арнольд, он очень изменился, да и Шрамм тоже. Тот вдруг молчуном стал. Никаких тебе больше шуточек, вообще ничего. На него это было совсем не похоже. Хоть и говорят, что комики в обычной жизни самые мрачные люди на свете… Но Шрамм… Шрамм не такой, этот даже сам себе на ночь анекдот расскажет, лишь бы утром было чему посмеяться. Настоящий весельчак. Я даже спросила его, уж не болен ли он, часом, и ответ его до сих пор помню: «Разве все мы не больны? – Так и сказал. – Разве все мы…?»

Потом уже, когда все почти кончилось… Вот тогда он мне признался, из-за чего так скис. На одной из пирушек, где он вместе с бонзами этими пил-гулял, он как-то случайно… В клозете… Разговор подслушал. Какие-то большие шишки, вроде как генерал и еще кто-то. О войне говорили, как оно там на самом деле. И что с ними обоими будет, когда русские… И Шрамм сразу возомнил, что ему-то уж точно Сибирь светит. Потому как он в нескольких этих фильмах – ну, сами знаете, «ура» и «да здравствует» – тоже засветился. И с того дня только об одном мечтал: где угодно оказаться, только не в Берлине.

И со съемками мы опаздывали. Вообще из графика выбились. И это у Сервациуса. По части дисциплины Сервациус вообще был зверь. И пунктуален до невозможности. Все всегда по минутам расписано. А тут вдруг, если что срывалось… Раньше не дай бог ему под горячую руку попасться, а тут… Сидит просто в своем режиссерском кресле, сигарету покуривает.

[Пауза.]

Вот молодец, хороший мальчик. Научились все-таки для дамы спичку зажигать.

Я-то сама еще долго сообразить не могла, что вообще происходит. Правда, я и на студии была без году неделя всего, новенькая еще… Сперва думала: ну, не ладится у них, вдохновения нет. Творческие натуры, одно слово. А на самом-то деле у них просто от страха полные штаны… И в голове только одно: куда угодно, только прочь из Берлина. Что ж, их можно понять. Хочешь дать деру, а даже заикнуться не можешь…

Есть такой фильм… «Под мостами» [28], видели? Ну, как они на барже…? Браво, господин ученый. Садитесь, пять. Об этих съемках на студии много разговоров было… Им то и дело переснимать приходилось. По сути, всю работу заново. Стыки не совпадали. Там же всё на фоне Берлина, а в панораме города после каждой бомбежки новые дыры. Берлин, империя торговли! А тут – был торговый дом, и нет его! И другой рядом – был, и нету.

[Смеется. Кашляет.]

Чертов кашель.

Единственная, кто вообще вида не подавал, – это Мария Маар. Та свое дело знала, как круглая отличница. Она, кажется, и правда все еще в окончательную победу… И даже в «Вохеншау» [29] снялась в роли отважной немки, жертвы бомбардировок. Хотя на самом деле ничего подобного… Чистая показуха. После съемок ее, разумеется, на лимузине тут же домой отвезли. Вилла на берегу Грибницзее. И сразу, конечно, горячую ванну приняла. На развалинах-то пылища. Она сама нам рассказывала. С гордостью… У нее даже в мыслях не было, до чего это некрасиво… «Мой вклад в укрепление боевого духа» – так и сказала.

Да нет, не сплетни. Вы вон целыми днями в архивах торчите. Поищите. «Вохеншау» наверняка где-нибудь найдется.

Запись по фильму: Дойче Вохеншау, выпуск № 736

(Октябрь 1944, сюжет 3)

Панорамирование городской улицы со следами бомбардировки. Пафосная музыка.

Диктор (за кадром): В результате трусливых террористических налетов англо-американских воздушных бандитов подверглось разрушению и здание, в котором проживает сегодня известная киноактриса Мария Маар.

Крупным планом плакат: Фронт и тыл едины – борьба до победного конца!

Диктор: Свой собственный дом популярная актриса предоставила под санаторий для раненых солдат-фронтовиков.

Мария Маар и репортер на фоне плаката: «Решимость! Боевой дух! Уверенность в победе!»

Репортер: Госпожа Маар, что вы чувствуете, стоя перед этими руинами?

Мария Маар: Я испытываю ярость. Да, ярость, но и твердость духа! Решимость! Они могут сокрушить наши стены, но наши сердца – никогда!

Репортер: Вам ведь нанесен немалый ущерб. Вас это не огорчает?

Мария Маар: Я всего-навсего киноактриса, но я осознаю свой долг перед нашими героями, сражающимися на передовой. При мысли о них стыдно сетовать на какие-то лишения.

Диктор: Мысли и чувства Марии Маар разделяют миллионы мужчин и женщин во всех концах нашей родины.

Музыка усиливается [30].

Интервью с Тицианой Адам

(29 августа 1986 / Продолжение)

Все они хотели из Берлина смыться. Только хотеть – одно дело, а право иметь – совсем другое. УФА шла тогда по разряду важнейших военно-стратегических предприятий… Что, не знали? Да если кого с утра на рабочем месте не было… Теоретически могли и саботаж припаять… Чушь, конечно… Ну, все это, насчет военно-стратегического производства. В Бабельсберге как-никак фильмы делали, не самоходные орудия. От удачного крупного плана вражеские самолеты с неба не падают.

Вы вообще патриот? В смысле: как американец вы патриот? Ну, чтобы все как полагается: с пением гимна, руку на сердце и все такое?

Вам-то, янки, хорошо. Кто войну выиграл, тому потом не надо…

Да ладно, ладно, рассказываю дальше.

Три раза?.. Или четыре? Точно не помню. Словом, мы уже несколько раз прерывали съемки из-за воздушной тревоги… Все бросали как есть и ползли в бомбоубежище. Где уксусом воняло страшно.

Да, уксусом. В углу две здоровенные такие бутыли стояли, в соломенной оплетке. Потому что раньше этот подвал к столовой относился, вроде склада, ну, они и забыли… Или слишком тяжелые оказались эти бутыли, не знаю… Там до того странно все выглядело, в этом подвале. Да нет, не из-за воздушной тревоги, к ней-то за это время… Человек, он ко всему привыкает, это скотина к скотобою никак не привыкнет. Тут другое: понимаете, актеры всё еще в костюмах… Только представьте себе: сидят друг против дружки, как курицы на насесте, все вперемешку, тут вам и техники в синих комбинезонах, а среди них тут же и эта Маар в своем платье расфуфыренном или Шрамм в мундире с серебряными галунами. Чудно, одним словом.

Вот там, внизу, кто-то однажды и сказал… Может, даже и сам Сервациус, но я не поручусь, не уверена уже. Хотя нет, наверно, это все-таки Сервациус был… «Если сейчас на студию бомба упадет, – так он сказал, – мы на Средиземном море картину доснимем». Прозвучало вроде как шутка, но думал-то он, сдается мне, вполне всерьез. Разумеется, не про Средиземное море. Но по-моему, он уже тогда на Альпы нацелился.

Только вот бомба на студию всё не… Видно, не такой уж важный мы были военно-стратегический объект. Но, может, как раз в тот день там, в бомбоубежище, кого-то и осенило… Очень даже может быть… Что для пожара бомба не требуется.

На студии, да. Не то чтобы все дотла, нет, но снимать было уже невозможно. Это и было причиной, почему мы…

Откуда мне помнить дату? Я вам что, календарь? Сами уж как-нибудь разыщите.

В тот день Вернеру на переосвидетельствование надо было явиться. Это я точно помню. Он, конечно, хорохорился, пытался делать вид, что все это, мол, пустая формальность… Но на самом деле дрейфил сильно. Женщины такое чувствуют. До ужаса дрейфил.

Дневник Вернера Вагенкнехта

(3 ноября 1944)

Сегодня я повстречался с ангелом. В классной комнате, где пахло точно так же, как тогда, в гимназии в Фюрстенвальде. Мелом, пропотевшей одеждой и страхом. Но это было настоящее чудо. Был бы в Лурде, свечку бы поставил.

До этого я больше часа нагишом простоял в очереди в школьном коридоре, созерцая унылые ягодицы впередистоящего. (Унылые? Почему нет? Иногда неправильное словцо – самое точное.) Они построили нас в шеренгу по одному и приказали ждать, сняв с себя все, кроме носок и ботинок. Больше часа. Более чем достаточно времени, чтобы поразмыслить о точности эпитетов. Унылые ягодицы, да, бледные и усталые. Покорные. Ягодицы, давно оставившие надежду хоть когда-нибудь ощутить на себе туго сидящие брюки. Так и представляю медленный проход камеры вдоль нашего строя, без лиц, на уровне пояса, от задницы к заднице. Под «Марш добровольцев» на звуковой дорожке. И никакого текста, все ясно без слов.

Голый живот за голой задницей, ни малейшего смысла в этом нашем построении не было, равно как и в строжайшем приказе ни под каким предлогом из строя не выходить. Рявканье команд исключительно ради рявканья. Переговариваться, правда, нам не запретили, но когда не видишь собеседника в лицо, разговоры быстро умолкают. (Вот и еще одна формулировочка: в Германии созданы все условия, чтобы не смотреть друг другу в глаза.)

Несмотря на принудительный нудизм, мы не мерзли. В коридоре, наоборот, явно перетоплено. Откуда у них столько угля? Все мысли о такой вот ерунде. Через какой-нибудь час тебя, быть может, в солдатики забреют или на трудовую повинность упекут, а ты вон над чем голову ломаешь. К примеру, почему непременно нужно ждать стоя, когда вот же, вдоль всей стенки, лавки имеются? И никто не осмелится даже вопрос такой задать! Достаточно на физиономии этих горлопанов взглянуть, чтобы сразу понять: бесполезно спрашивать. Можно подумать, разреши нам на эти лавки присесть – небо обрушится!

Долдоны, которые там верховодят, все как один щеголяют почти утрированной военной выправкой. Норовят припрятать за ней то ли стариковские немощи, то ли собственное ловкачество, обеспечившее им теплое тыловое местечко. Особенно один усердствовал, старикан-фельдфебель, вот уж для кого привычка орать поистине стала второй натурой. (В качестве персонажа для романа он совершенно непригоден, это не человек, а ходячая карикатура на самого себя.) Когда он, пыжась от сознания собственной важности, – казалось, мундир вот-вот лопнет – надутым индюком прохаживался вдоль нашей голой шеренги, даже по запаху можно было учуять, насколько он упивается своей властью над нами. Над сотней мужчин среднего возраста – и ведь каждый день, надо полагать, ему поставляется новая партия, – над сотней служащих, ремесленников, научных работников, и все мы вынуждены безропотно сносить любые его самодурства. Пугливо опускать глаза, когда он облезлым фанфароном проходит мимо. И я тоже. Словно у всех нас совесть нечиста. Вместе с исподним у нас отобрали и собственное достоинство. Для чего, наверно, все и затевалось.

«Вам надлежит явиться» – написано в повестке. «Для переосвидетельствования» – написано в повестке. «В случае неявки» – написано в повестке.

А ведь Кляйнпетер твердо мне обещал: он по своим каналам «окончательно», «раз и навсегда» «утряс вопрос» о моем освобождении от военной службы. Значит, не сработало. Или он мной пожертвовал. Тот ночной звонок у Тити может означать, что меня решено взять в оборот. И возможно, Кляйнпетер, у которого повсюду «свои каналы», прослышав об этом, тут же надумал от меня избавиться. Ибо, спровадив на передовую меня, себя он из-под огня выведет. Не хочу про него такое думать, но теперь уже и Кляйнпетеру приходится прикидывать, где он проведет эти последние месяцы. А их, конечно, каждый мечтает все-таки провести в тылу.

Мужчина передо мной – его задницу я изучил во всех подробностях, зато о лице не имею ни малейшего представления – переминается с ноги на ногу. Наверно, в клозет хочет, а попроситься боязно. Или просто не привык так долго стоять.

Всё, всё надо запоминать. Потом когда-нибудь пригодится.

Если, конечно, еще жив буду.

Если когда-нибудь и в самом деле эту историю напишу, у него на заднице будет прыщ. Так убедительнее, и запоминается лучше.

Слева или справа?

Это надо же, чем голова занята! Надлежащим размещением прыща на заднице!

Однажды, когда я подряд две бесценные сигареты искурил только ради того, чтобы подобрать точный эпитет для авторской ремарки, Тити спросила:

– Неужели так важно, напишешь ты это так или чуточку иначе?

Да, Тити. Ничего важнее на свете нет.

Там, где коридор поворачивает, они, это просто курам на смех, даже барьерчик соорудили, с откидной планкой, и к барьеру, конечно же, аж целого обер-ефрейтора отрядили, специально, чтобы планку поднимать всякий раз, когда следующего вызывают. Еще одно донельзя ответственное боевое задание.

Голые мужчины по одному проходили в эти врата («оставь надежду всяк сюда входящий»), исчезали за поворотом, дабы уже не вернуться. Очевидно, выслушав приговор, они другим путем направлялись в полуподвал, в школьный спортзал, где им дозволено было снова принять цивильный человеческий облик.

Наконец наступила минута, когда передо мной оставалась только одна, до боли знакомая унылая задница, а потом настал и мой черед.

Я ожидал увидеть что-то вроде кабинета, но оказался в школьном классе. Впереди, на возвышении, за учительским столом, в полной форме сидел капитан медицинской службы. Мой ангел. Рядом с его помостом, можно сказать, у него в ногах, сидела молоденькая девица, вольнонаемная стажерка. За небольшим столиком с пишущей машинкой. Неужели для столь важного дела у них мужчины не нашлось? Или ее специально сюда посадили, чтобы сделать для голых военнообязанных мужчин всю эту процедуру еще унизительней? А что, с них станется.

Девица даже хорошенькая. Вернее, была бы хорошенькой, если бы не сплела волосы в косы, завязав их тяжелым тугим узлом. На достославный исконно германский манер, а-ля Шольц-Клинк [31].

– Фамилия?

– Вагенкнехт.

– Имя?

– Вернер.

В сценарии я бы сейчас написал: «Монтаж по контрасту. Переодетый офицером врач, оторвавшись от бумаг, внезапно вскидывает голову».

– Место работы?

– В настоящее время безработный.

Тук-тук-тук. Очевидно, машинистка отстукала три пропуска.

Продолжительная пауза. Затем:

– Будьте добры, госпожа Штайнакер, все-таки попытайтесь где-нибудь раздобыть для меня чашечку кофе. Как можно крепче. А то глаза уже слипаются.

Девица с узлом на голове скроила обиженную гримаску. Наверно, из-за того, что врач обратился к ней по имени, а не по должности. Чего ради тогда она добровольно сюда записывалась, спрашивается? Но все-таки вышла.

– Теперь по-быстрому, – сказал капитан. Сказал ангел. – Писатель Вагенкнехт – это вы?

– Так точно! – ответил я. Нет, пролаял: – Так точно!

– Оставьте эту солдафонскую дребедень, – сказал он. – Положение и так достаточно дурацкое, я в мундире, вы в чем мать родила. «Стальная душа» – это ведь вы написали?

– Вы читали книгу? – Кажется, я даже заикаться начал.

– Раньше, – буркнул он и сделал какую-то пометку в бумагах. На фоне классной доски ни дать ни взять учитель, что-то записавший в классный журнал. – Когда-то ваша книга стояла на полке у меня в библиотеке. Надеюсь, когда-нибудь снова будет там стоять. У вас жалобы на тянущие боли ниже пупка, – сообщил ангел. – Спазмы. С нерегулярными промежутками кал черного цвета, это кровь в стуле. Характерная симптоматика для язвы желудка. Есть риск внезапного обострения в условиях боевых действий. Негоден.

Чудо. Даже не знаю, что невероятней. Что у меня нашелся еще один читатель или что этот читатель, быть может, спас мне жизнь?

Я хотел было поблагодарить, но он и слова не дал мне сказать.

– У вас будет еще одно переосвидетельствование, – сказал он. – А за ним еще одно. Большинство моих коллег литературой не интересуется. Так что лучше бы вам не находиться в городе. Желаю удачи, господин Вагенкнехт. – И тут же, не переводя дыхания, но совсем другим голосом, заорал: – Да проваливайте же, черт возьми! Вы мне прием задерживаете! Присылают доходяг, понимаешь, а мне потом отвечать!

Это вольнонаемная девица вернулась.

Рукопись Сэмюэля Э. Саундерса

О пожаре 3 ноября 1944 года, который вывел из строя второй съемочный павильон на студии в Бабельсберге, остались различные, весьма противоречивые свидетельства.

С определенностью установлено, что горение возникло ночью и обнаружено было лишь в начале смены в 5.45 утра с приходом на работу технического персонала. Имело место внутреннее возгорание с сильным задымлением, без особых затруднений ликвидированное силами производственной противопожарной охраны. Возведенные на студии декорации фильма «Песнь свободы» в результате интенсивной проливки водой оказались настолько повреждены, что дальнейшее их использование не представлялось возможным. Кроме того, во многих местах обнаружено оплавление изоляции электропроводки. Выявлена необходимость проверки, а также ремонта и частичной замены всей системы энергообеспечения. По предварительным расчетам на восстановление эксплуатационной готовности павильона требовалось по меньшей мере два месяца.

В ежедневном журнале производственного отдела студии УФА, с неукоснительной пунктуальностью ведшемся до самого конца войны и даже какое-то время после, указаны две возможные причины возникновения пожара: короткое замыкание электропроводки вследствие обусловленных военной обстановкой перепадов напряжения или оставленная кем-то, невзирая на строжайшие противопожарные предписания, непотушенная сигарета.

В автобиографии Эрни Уолтон говорит о «вероломном покушении на мозговой центр немецкого кинопроизводства» [32], в результате которого он сам едва не лишился жизни. Впрочем, эти его соображения, как и многие иные сведения в его жизнеописании, вряд ли можно полагать достоверными.

Наиболее интересное, хотя и ничем не доказанное объяснение причин этого пожара дает актриса Тициана Адам, которая в тот день была занята на съемках во втором павильоне. Она твердо убеждена, что пожар возник не случайно, а вследствие поджога, устроенного кем-то из состава съемочной группы фильма «Песнь свободы». В качестве предполагаемых поджигателей она называет режиссера Райнхольда Сервациуса, директора картины Себастиана Кляйнпетера и актера Вальтера Арнольда, не подкрепляя, впрочем, свои предположения никакими доказательствами. Мотив преступления, на ее взгляд, у всех троих подозреваемых был один и тот же: вынужденное прекращение работы над фильмом в Берлине позволяло рассчитывать на перенос киносъемок в другое, более безопасное место, менее подверженное бомбардировкам союзников. Правдоподобность данной версии подкрепляется (но отнюдь не доказывается) тем фактом, что работа над фильмом «Песнь свободы» в дальнейшем действительно была перенесена из павильона и продолжена на натуре.

Интервью с Тицианой Адам

(29 августа 1986 / Продолжение 2)

Два интервью за день? Ишь ты, прямо как тогда, с «Песнью свободы»: моя роль становится все значительнее, зато в конце… Так как все-таки насчет гонорара?

Ну конечно… Как отплясывать – так это мы всегда пожалуйста, а как музыкантам на пиво подбросить – так это мы на мели… Я-то думала, вы, американцы, все богатеи. Начинаете с мытья тарелок – и прямиком в миллионеры. Хотя знаете что? А это неплохая идея.

Вы пока что не миллионер. Значит, начнем с мытья тарелок. А также стаканов. Мне помощник нужен в кабаке управляться. Что-то вроде студенческого приработка. Со своей стороны гарантирую каждый вечер горячий ужин. А я вам за это буду рассказывать…

Ну хорошо, два раза в неделю. Но это мое последнее слово. Пятница и суббота. Когда вся эта пьянь сюда заваливается. А когда ваша диссертация будет готова… Один экземпляр для моего архива. По рукам? По рукам!

Тогда за дело. Только сперва курнем по-быстрому.

Спасибо.

[Пауза.]

Кто тогда на студии поджог устроил, этого я с уверенностью… Подозрения-то кое-какие у меня имеются, да только… За них ломаного гроша никто не даст. Это наверняка был кто-то, кто прекрасно знал, что к чему… Вот он и постарался… Зря, что ли, только одна декорация погорела? В соседних павильонах, что справа, что слева… Все целехонько. Не верю я в такие случайности. Случайность – это просто когда докопаться не могут, кто на самом деле…

И до чего шустро они потом все в Баварию перенесли! Это ведь подготовить надо было. Одних бумаг сколько. Покуда разрешение на выезд из Берлина получишь… Притом что все мы на важном военно-стратегическом предприятии числились. Съемочная группа всем кагалом. Нет, тут, конечно, все заранее было спланировано, даже не рассказывайте мне. Можете дурочкой меня считать, но уж не настолько. Наш Кляйнпетер, он, конечно, мастак был любую обувку на ходу починять, но все равно… Ежели кто на висте из рукава валета вытаскивает, пусть не рассказывает, что это портной его там забыл. Говорю вам, это был поджог.

Да не знаю я. Правда, не знаю. Понятия не имею. Да, в конце концов, сегодня это и не… А тогда… А тогда, знай я, кто поджег… я бы его… Я бы ему спасибо сказала. Потому как иначе мне бы ни в жизнь из Берлина… Да еще куда? В Баварские Альпы, где они вообще не знали, что такое бомбежка… Где мне среди ночи уже не позвонят… Лишь бы прочь… Да я бы на колени перед ним встала. Тогда. Я ведь не знала, сколько всего еще…

Это притом что меня поначалу даже брать не собирались. «Только костяк съемочной группы, – так мне сказали. – А на твою роль на месте кого-нибудь подберем». – Иными словами: «Ты на фиг никому не нужна, а камеристку твою нам любая деревенская дура сыграет». Только со мной такие штуки не проходят. С кем угодно, но не с Тицианой Адам.

Зато Вернера брали. Хотя сценарий, казалось бы, уже написан. И, дескать, там, в Баварии, никакого значения не имеет, что он на самом деле… В смысле официально. «Он нужен, если понадобятся изменения в тексте, – так мне объяснили. – Применительно к обстановке». Можно подумать, актеры вообще тупицы и пару-тройку реплик сами сымпровизировать не в состоянии.

А я пока могу в его квартире остаться. Это Вернер мне предложил. От чистого сердца, конечно, только… На бумаге-то он вон как глубоко в людях разбирался, мой Вернер, зато в жизни совсем… Не от мира сего. Выражения такого не знаете? Ну, вроде как наивный. Хотя, с другой стороны… Но видели бы вы, как он чемодан упаковывал. Беспомощный, ну чисто мальчишка-несмышленыш, которого в первый раз в палаточный лагерь… Первым делом портативную пишущую машинку, это обязательно. Как будто там, в Баварии, о таком изобретении даже не слыхивали. Будто они там все еще гусиными перьями… Хотя по этой части он, в общем, прав оказался, но я тогда… Посмеивалась над ним. Полчемодана бумаги напихал. Двухцветную ленту для машинки про запас не забыл, зато трусы и вообще все нательное… И книг набрал видимо-невидимо. Целую гору. Словно в отпуск едет. И на полном серьезе ожидал, что я ему помогать буду, рубашки его… А потом поцелуйчики и прости-прощай. Дудки, не на такую напал.

Я в тот же день снова в Бабельсберг поехала. Вернее, вечером уже. На такси пришлось раскошелиться, хотя… С деньгами у меня тогда туговато было… Как и сейчас. Но все равно – такси. На этом их драндулете марки «ура, у нас бензин кончился!». Бочонок такой сзади с деревянными чурками. На древесном газу, короче. Всегда рыбой воняет почему-то… Копченой селедкой. У вас в Америке были такие?

Нашла, дура, кого спрашивать. Это ж когда было, откуда нашему мальчику такое знать?

Короче, приезжаю на студию, но в павильоны не иду, жду на улице. Я ведь знала уже, где начальство сидит… Вижу, в окнах у Кляйнпетера все еще свет, значит, и сам он никуда не делся. Он вообще своими сверхурочными славился. Иногда всю ночь в кабинете проторчит, а наутро… В буфете сидит, свеженький, как огурчик, будто только что из отпуска. И над сонными тетерями посмеивается, которым, чтобы окончательно проснуться и за работу взяться, непременно чашечку кофе выпить надо. Хотя какой там кофе – одно название… Поговаривали правда, что он себя этим зельем взбадривал, которым летчики… Но я лично не верю. Кляйнпетер – он просто по натуре такой был. Двужильный.

Поскольку он всегда работал допоздна, у него и спецпропуск на машину имелся. Он на своем личном авто на работу приезжал. Модель не особо элегантная, но все-таки. Как-никак на бензине. И место свое на стоянке, с именной табличкой. Такое, вообще-то, только режиссерам полагалось, ну и важным шишкам с господского этажа. Вот возле его машины я его и ждала. «Опель-олимпия». Он ее потом просто в Берлине оставил, когда мы…

Знаю, знаю, по порядку…

Было уже начало двенадцатого, когда он наконец вышел. В каждой руке по толстенной такой папке с бумагами. Не иначе, еще и дома ночную смену себе… И обалдел прямо, когда меня увидел. А я ему: «Мне срочно с вами посоветоваться надо, господин Кляйнпетер».

Мне, конечно, прямо там хотелось с ним объясниться. При лунном свете. Кругом ни души. Это совсем не то, что в машине, когда кавалер в баранку вцепился и только на дорогу смотрит… Тут женщине уже не так легко свои козыри в ход пустить… Если вы понимаете, что я имею в виду.

Вы только погладите, как он опять на меня уставился! Можно подумать, вы там, в Америке, все еще верите, будто детей аист приносит! Я хорошенькой была, тогда. Положим, не красавицей, красавица – это совсем другое, но чертовски хорошенькой. Сегодня это называется «секси». Когда все при мне и в лучшем виде. Не то что сейчас… «И лишь колонны мрамор, мерцая белизной, стоит обломком славы и роскоши былой». «Проклятие певца» [33]. Когда-то в школе наизусть учили. Именно что… Обломком славы и роскоши былой… А тогда…

«Не подвезете меня немножко?» – говорю. Ну как тут «нет» скажешь? Женщина, одна, на дворе считай что ночь, как ей отказать…

Благодарю, но сейчас я курить не собираюсь. Это у меня реквизит. Тогда, у Кляйнпетера в машине, я тоже сигарету в пальцах вертела.

Мне, говорю, очень важно, что он посоветует. Как себя повести в одной щекотливой ситуации… Когда знаешь что-то… как бы сказать… противозаконное… Даже, по-моему, антигосударственное… Обязана ли я заявить в соответствующие органы, даже если люди эти мне симпатичны и зла им я вовсе не желаю. Нарочно туманно так излагаю, но чтобы он почувствовал: я что-то вполне определенное имею в виду. Вот он, говорю, наверняка мне в этом деле может посоветовать… Потому что дело это и его лично тоже отчасти… Может, не совсем впрямую, но все-таки касается. И все сигарету в руках верчу. А сама точно знаю: когда он огня мне предложит, тогда мы и переговоры начнем.

Он машину остановил и мотор заглушил. Это, может, и хороший знак, а может, и наоборот. Свет включил, на потолке. Желтый такой, вроде как в спальне ночничок. И как рявкнет: «Терпеть не могу околичностей! Говори, что сказать хотела, или вылезай и домой топай!»

А я тогда писклявым таким голоском, как маленькая девочка… Я, может, и не величайшая в мире актриса, но насчет мужчин… Это все из-за Вернера, говорю, из-за этих сценариев нелегальных, которые он пишет, хотя ему ведь по закону запрещено, а если я про запрет знаю и не доношу, то получается, что я тоже вроде как соучастница, а за это ведь ужас что полагается… Но я совсем не хочу, чтобы у кого-то неприятности были, и ему, Кляйнпетеру, тоже ничего худого не желаю, хотя он ведь все это время в курсе был. Вот и пришла посоветоваться, как бы в этом деле без доноса… Ведь он такой умный, и опыт у него огромный.

Он помолчал, подумал немного, а потом дал мне прикурить.

Спасибо.

[Пауза.]

Даже не знаю, отчего первая затяжка в сигарете всегда самая вкусная.

Кляйнпетер глянул на меня этак. Совсем не так, как прежде. Вроде как с уважением даже.

– Вот уж от тебя никак не ожидал, – говорит. – Шантажировать меня давно никто не пробовал.

Он думал, я ролей хороших потребую. Или ставку повыше. Но я скромницей прикинулась. Меня, говорю, моя камеристка вполне устраивает. Но сыграть ее я хочу сама. Чего бы это ни стоило. Даже если картину не в Берлине доснимать будут, а в Альпах.

Дневник Вернера Вагенкнехта

(Ноябрь 1944)

Кляйнпетер и в самом деле включил Тити в командировочный список в Баварию. Понятия не имею, как она это провернула. Мне не говорит – встала насмерть. Но собой гордится невероятно, и это отлилось мне блаженством упоительной нежности нынешней ночью. Давно уже я не чувствовал себя настолько молодым.

Итак, в который раз начинаю с чистого листа. Мне даже членский билет Имперской палаты кинематографистов выдали, куда столько лет не принимали. Стоп: членский билет выдали не мне, а Франку Эренфельзу. Все мои документы выправлены на это имя. Вернера Вагенкнехта, которого в любой час могли снова вызвать на переосвидетельствование, больше не существует.

Теперь мне даже стыдно, что я в Кляйнпетере сомневался. Он ради меня сильно подставился и благодарностей даже слушать не хочет. Мол, я ему нужен, вот и весь сказ. Он что, всерьез большие переделки задумал? Или просто добрый человек? Неважно, как бы там ни было… Дареному коню nil nisi bonum [34].

Теперь вот в харчевне сижу, «У Ганса» называется, и жду машину, на которой за мной заедут. Багаж рядом со мной на полу. Машинку шпагатом пришлось перевязать. В футляре замок давным-давно сломан.

Кляйнпетер не захотел, чтобы я вместе со всеми из Бабельсберга уезжал. Не стоит, мол, гусей дразнить и судьбу искушать.

Жаль, что «У Ганса» все так безлико. Ничего достойного описания. Портрет Гитлера на стене покосился, но если я потом когда-нибудь это в книгу вставлю, критики, можно не сомневаться, в один голос завопят: «Дешевый символизм!» На стойке в банке соленые яйца, и я думаю-гадаю, откуда такое изобилие, ведь яйца давно только по карточкам. Или их еще до войны засолили, а клиенты побаиваются свои драгоценные продуктовые карточки за сомнительный товар отдавать. Я, кстати, понятия не имею, сколько соленые яйца вообще хранятся.

В воздухе странный такой запах, которого раньше вообще не было и который теперь ощущается повсюду. Бедностью пахнет, лишениями, нехваткой съестного. То ли продуктов многих не стало совсем, то ли это от суррогатов, которые теперь во всякую еду подмешивают.

Надо бы стараться писать поразборчивей, не то я скоро при перепечатке собственные каракули разбирать перестану. Кстати, неплохой сюжет для рассказа: писатель создает бессмертный шедевр, но прочесть не может – не разбирает свой же почерк.

Тоже символики перебор.

Они уже полчаса как должны были приехать. Такие времена пошли, что при малейшей неувязке сразу бог весть какие катастрофы мерещатся. Пустячное опоздание еще вовсе не означает, что вся студия на воздух взлетела.

Позднее, в дороге.

Разумеется, когда-то они все-таки приехали. С улицы клаксон прогудел первые аккорды «Под конец под венец». Эту дурацкую песенку я уже слышать не могу. «Несмотря на все накладки, едем к счастью без оглядки». Надо бы потребовать, чтобы перед каждым показом картины на экране появлялись титры: «Автор фильма считает необходимым подчеркнуть, что к тексту заглавной песни отношения не имеет». Как будто я и впрямь еще вправе чего-то от студии требовать. А песенку они тогда чуть не силой впихнули, потому что в тот год ни одна комедия без пения и танцулек не выходила. Неважно, был в этом смысл или нет.

Не знаю, чего ради я из-за этой ерунды так раскипятился. Это же вообще не мой сценарий. Сценарий Вернер Андерс писал. Или это был Генрих Хаазе? Я Генрих Хаазе, я ничего не знаю, я Генрих Хаазе, моя хаза с краю…

«Боргвард» [35], на котором они за мной прикатили, в том фильме был одним из главных персонажей. Небольшой прогулочный автобус с названием турфирмы «Бравур & Мажор» на боку, веселенькой розово-красной колеровки, лишь бы любому дураку сразу было ясно, что все приключения окончатся хорошо. Словом, одна из тех безмерно скучных, заранее предсказуемых историй, от которых впадаешь в тоску уже в процессе их сочинения. Август Шрамм в роли сварливого отпускника, который вечно ноет и жалуется, пока его сынок не влюбляется в молоденькую заведующую туристического бюро. Ну а дальше на пути влюбленной пары встает одна искусственная преграда за другой, когда, доползя наконец до сто десятой минуты, можно сыграть свадьбу.

И вот теперь как раз на этом автобусе мы едем в Баварию. Ничего получше раздобыть не удалось, все, что на колесах, до последней колымаги, конфисковано для армии. И только транспортные средства, специально декорированные для конкретного фильма, числятся в УФА не по разряду «автопарк», а по статье «реквизит». Раз и навсегда зарекаюсь хулить бюрократию.

Кстати, бригада техперсонала со всей необходимой аппаратурой тоже выехала, причем на два часа раньше нас. У них машины еще медленнее, тягач с прицепом и бронетранспортер. Тоже реквизит, из фильма «Ефрейтор Гебхардт». Горчичного цвета, с черными вермахтовскими крестами. Кто первым до Баварии дотащится, ждет там остальных.

Это все Августин Шрамм мне рассказал. Единственный, кто поначалу не побоялся со мной разговаривать. Другие-то таращились, будто я Носферату собственной персоной. Живой мертвец. Вообще не знали, как к моему появлению относиться, ведь официально меня как бы не существует вовсе. «Вы-то, любезный, откуда взялись в нашем автобусе? Вас все похоронили давно». Но мало-помалу попривыкли, в себя пришли. Хотя даже Тити делала вид, будто со мной незнакома. Мария Маар – та сразу демонстративно в окно вперилась и километров десять голову не поворачивала. Наверно, чтобы в случае чего потом сказать, мол, она меня даже не заметила.

Продолжить чтение
Другие книги автора