Похититель перьев, или Самая странная музейная кража

Читать онлайн Похититель перьев, или Самая странная музейная кража бесплатно

THE FEATHER THIEF Kirk Wallace Johnson

THE FEATHER THIEF © 2018 by MJ + KJ, Inc.

© Муравьева Е. В., перевод на русский, 2024

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

* * *

«Любопытство – это то, что движет мной при выборе нон-фикшн. Раз за разом по всему миру я находил для себя книги по самым необычным темам. Их объединяет одно – они были хорошо написаны и невероятно расширяли мой кругозор».

ДЕНИС ПЕСКОВ,книжный обозреватель Forbes Russia, автор телеграм-канала KNIGSOVET

История одержимости… Яркая и увлекательная.

The Times

Захватывающе!

Nature

* * *

Мари-Жози

Cetait tout noir et blanc

avant que tu aies vole et atterri

dans mon arbre

Человек редко довольствуется созерцанием красоты. Он жаждет ею обладать.

Верховный вождь сэр Майкл Сомаре, премьер-министр Папуа Новой Гвинеи1979

Пролог

Был весьма поздний вечер, когда Эдвин вышел из поезда на станции Тринг, что находится в сорока милях к северу от Лондона. Обитатели этого сонного городка уже доели свой ужин и уложили детей спать. Оставив Мидлендскую железную дорогу постепенно растворяться в темноте за спиной, Эдвин начал свой долгий путь со станции в город.

За несколько часов до этого Эдвин выступал в программе Королевской музыкальной академии «Звучащий Лондон», посвященной Гайдну, Генделю и Мендельсону. На время концерта он оставил в шкафчике большой дорожный чемодан на колесиках, в котором лежали пара латексных перчаток, миниатюрный светодиодный фонарик, кусачки и алмазный стеклорез. Внешне Эдвин чем-то напоминал Пита Таунсенда[1], – за исключением разве что, высокого роста. У него были выразительные глаза, выдающийся нос и пышные волосы. Однако Эдвин не терзал «Фендер»[2], а играл на оркестровой флейте.

Было новолуние, так что и без того темный участок дороги казался совсем мрачным. Почти час Эдвин волок свой чемодан по обочине, по грязи и гравию, под кривыми ветвями старых, увитых плющом деревьев. К северу спал Терлейнджерский лес, к югу – Честнатский лес, впереди расстилались поля под паром, перемежаемые редкими рощами.

Мимо промчалась машина, ослепив молодого человека светом фар. В ушах застучал адреналин. Эдвин понял, что приближается к цели. Въезд в Тринг, – город, известный своими ярмарками, – охраняет паб под названием «Робин Гуд», построенный еще в XVI веке. Несколькими улицами выше, угнездившись между старой пивоварней Тринга и отделением банка HSBC, находится пешеходный проход. Местные называют его Банковским переулком. В ширину он не больше двух с половиной метров, а по обеим сторонам тянутся двухметровые кирпичные заборы.

Эдвин проскользнул в кромешную темноту переулка. Он пробирался на ощупь, пока не очутился позади здания, которое изучал несколько месяцев.

Теперь от цели его отделял только забор. Поверху забора шли витки колючей проволоки, что могло бы существенно помешать планам, – если бы Эдвин не прихватил кусачки. Проделав дыру, он поднял наверх чемодан, взобрался сам и тревожно огляделся. Охраны не было видно. От верхушки забора, на который он забрался, до ближайшего окна здания было около метра. Свалившись, Эдвин мог бы себе что-нибудь повредить, – или, еще хуже, поднять шум, который привлечет внимание охраны. Но молодой человек знал, что эта часть пути будет сложной.

Устроившись на верхушке забора, он дотянулся до окна стеклорезом и принялся царапать стекло. Резать оказалось гораздо труднее, чем он думал. Во время сражения со стеклом инструмент выскользнул у него из пальцев и свалился вниз, в зазор между зданием и забором. Мысли Эдвина заметались. А вдруг это знак? Он заколебался, думая, не оставить ли свой безумный план. Однако тот же внутренний голос, который не давал ему покоя последние несколько месяцев, вскричал: «Ну-ка постой! Столько всего сделано, а ты хочешь так просто взять и сдаться?»

Эдвин спустился обратно на улицу и подобрал камень. Побалансировав на верхушке забора, он огляделся, не идет ли охрана, а затем разбил окно и пропихнул свой чемодан в ощерившийся осколками проем. После чего пробрался в Британский музей естествознания сам.

Не подозревая, что сработала сигнализация, Эдвин вынул фонарик, отбрасывающий слабый луч света, и направился по коридору в сторону хранилища, – путь, который он не раз проигрывал в своей голове.

Коридор за коридором, бесшумно катя за собой чемодан, он подбирался все ближе к вещи, которую считал самой прекрасной на свете. Если он сумеет провернуть это дело, то станет известным, богатым и знаменитым. Все его проблемы решатся сами собой. Он этого заслуживает.

Эдвин вошел в хранилище, где сотни больших белых шкафов выстроились в ряд, словно стражи, и приступил к делу. Поймав раскатившиеся нафталиновые шарики, он выдвинул первый ящик. Задрожав, его пальцы коснулись десятка красногрудых плодоедов. Этих птиц натуралисты и биологи столетиями собирали в лесах и джунглях Южной Америки, а поколения музейных работников старательно сохраняли для научных исследований. Даже в тусклом свете фонарика было видно, как переливаются оранжевые, с медным отливом, перья.

Каждая птица, – примерно полметра от клюва до кончика хвостового оперения – покоилась на спине, с глазницами, забитыми ватой и прижатыми к тушке лапками. К лапкам была привязана бирка с данными. На них были выцветшие, написанные от руки строки, где значились дата поимки, долгота, ширина, высота над уровнем моря, как долго птица прожила в неволе, и другие важные подробности.

Эдвин расстегнул чемодан и начал складывать туда птиц, опустошая ящик за ящиком. Полной горстью он сгреб западные подвиды, собранные столетие назад в Киндио, районе Анд в западной Колумбии. Эдвин не знал точно, сколько птиц влезет в его чемодан, но, перед тем как перейти к следующему шкафу, он запихнул туда сорок семь из сорока восьми принадлежащих музею экземпляров.

Внизу, в комнате секьюрити, охранник, не отрываясь, смотрел на экран небольшого телевизора. Увлекшись футбольным матчем, он так и не заметил, что на ближайшей панели мигает сигнал сработавшей сигнализации.

В следующем шкафу Эдвин обнаружил десяток тушек гватемальских квезалов, собранных в 1880-ых годах в облачных лесах провинции Чирики, что на западе Панамы. В настоящее время, несмотря на защиту разных международных конвенций, этот вид находится на грани вымирания из-за повсеместной вырубки лесов. Квезалов (больше метра в длину вместе с хвостовыми перьями) было особенно трудно запихнуть в чемодан, однако Эдвин умудрился упаковать тридцать девять штук, туго, но осторожно свернув их длинные развевающиеся хвосты.

Пройдя дальше по коридору, он распахнул еще один шкаф, в котором, на этот раз, хранились виды семейства котинговых из Южной и Центральной Америки. Эдвин вытащил четырнадцать тушек синей настоящей котинги, возрастом около ста лет, двадцать одну тушку ошейниковой настоящей котинги и еще десять тушек галстучной настоящей котинги, – вида, находящегося на грани исчезновения, вся популяции которого насчитывает около двести пятидесяти взрослых особей.

В соседних ящиках располагались вьюрки и пересмешники с Галапагосских островов, собранные Дарвином во время путешествия на «Бигле». Именно они помогли ученому разработать теорию эволюции путем естественного отбора. Среди наиболее ценных экспонатов музея были шкурки и скелеты вымерших птиц вроде додо, бескрылой гагарки и странствующего голубя, а также издание Джона Джеймса Одюбона «Птицы Америки» сверхбольшого размера. В целом, музей владел одной из самых больших в мире коллекций орнитологических образцов: семьсот пятьдесят тысяч тушек птиц, пятнадцать тысяч скелетов, семнадцать тысяч заспиртованных тушек птиц, тысячи гнезд и четыреста тысяч наборов яиц, столетиями собираемых в самых дальних лесах, горах, джунглях и на болотах всего мира.

Впрочем, Эдвин пробирался в музей совсем не ради каких-то неприглядных вьюрков. Он уже потерял счет времени, проведенному в хранилище, когда, наконец, подкатил свой чемодан к большому шкафу. Скромная табличка гласила, что здесь находятся райские птицы. За считанные секунды музей лишился тридцати семи королевских райских птиц, двадцати четырех великолепных щитоносных райских птиц, двенадцати чудных райских птиц, четырех синих райских птиц, и, напоследок, семнадцати огненных шалашников. Эти безукоризненные экземпляры, вопреки ничтожным шансам пойманные в девственных лесах Новой Гвинеи и Малайского архипелага 150 лет назад, отправились в эдвинов чемодан. На табличках, привязанных к лапкам, значилось имя натуралиста-самоучки, чье открытие довольно сильно напугало самого Дарвина: А. Р. Уоллес.

Охранник глянул на ряд мониторов, показывающих записи камер с парковки и музейного дворика. Потом отправился на рутинный осмотр, обходя коридоры, проверяя двери и оглядывая помещения на предмет чего-нибудь подозрительного.

Эдвин уже давно потерял счет количеству птиц, попавших ему в руки. Изначально он планировал отобрать только самые лучшие экземпляры. Но, увлекшись грабежом, стал хватать и набивать чемодан всем, что под руку попадется, – пока тот не перестал закрываться.

Охранник вышел на улицу, чтобы обойти здание снаружи. Он оглядел окна и посветил фонариком на стену, отделяющую музей от Банковского переулка.

Эдвин стоял перед разбитым окном, обрамленным острыми осколками. Пока что все, за исключением упавшего стеклореза, шло по плану. Осталось только перебраться обратно через окно, не разрезав себя на куски, и раствориться в уличной темноте.

* * *

Впервые я услышал про Эдвина Риста, стоя по пояс в воде Ред-Ривер, которая прокладывает себе путь через горы Сангре-де-Кристо в Нью-Мексико, на севере округа Таос. Я готовился закинуть наживку, и наполовину выпущенная леска энергично трепетала позади меня над ручьем, чтобы по мановению руки полететь вперед и выхватить из воды золотобокую форель. По мнению Спенсера Сейма, моего инструктора по рыбной ловле, эта форель абсолютно точно пряталась где-то посередине потока, за валуном со средних размеров автомобиль. Спенсер чувствовал рыбу под бревнами, в белой пене бурных течений, в черноте глубоких омутов и в хаосе бурлящих водоворотов. Сейчас он предсказывал, что тридцатисантиметровая форель плещется недалеко от поверхности воды в ожидании жирной мухи, и просто обязана клюнуть, если я правильно закину удочку.

– Он забрался в музей, чтобы украсть… что?! – Я так удивился, что у меня сорвалась рука. Леска хлестнула по воде, и любая форель, которая там была, метнулась прочь. – Тушки птиц?

До сих пор мы переговаривались шепотом, чтобы не испугать рыбу, и аккуратно подбирались, следя за солнцем и отбрасываемой тенью. Но я просто не смог сдержать свое удивление. Спенсер еще не начал ничего толком рассказывать, а история уже казалась одной из самых странных, что я слышал.

Обычно во время рыбалки ничто не способно нарушить мою концентрацию. Если я не рыбачу, то считаю недели и дни до момента, когда смогу натянуть рыболовные сапоги и забраться в реку. Я оставляю мобильник надрываться в багажнике, пока не сядет аккумулятор, сую в карман горсть орехов, чтобы заглушить голод, и пью прямо из реки, когда чувствую жажду. В удачный день я могу идти по течению часов восемь без перерыва, не встретив ни единой живой души. Только это на время и вносит спокойствие в тот вихрь неурядиц, в который превратилась моя жизнь.

Семь лет назад я работал в Ираке, координатором по восстановлению города Фаллуджи, под началом Агентства США по международному развитию. Там я заработал посттравматический синдром. Однажды, во время отпуска, я впал в состояние диссоциативной фуги и выпал из окна во время приступа лунатизма, разбившись едва ли не насмерть. У меня были сломаны челюсть, нос и оба запястья, и буквально расколот череп. Мое лицо пересекали шрамы от ран, и я боялся спать, чтобы мозг опять не сыграл со мной злую шутку.

Пока я восстанавливался, моих иракских коллег – переводчиков, инженеров-строителей, учителей и врачей, – начали преследовать и убивать свои же сограждане, за то, что те «продались» Соединенным Штатам. Я дал об этом интервью в «Los Angeles Times», наивно полагая, что кто-нибудь из сильных мира сего сможет все быстро исправить, выдав пострадавшим визы, позволяющие перебраться в США. Я совершенно не ожидал, что после интервью на меня обрушатся тысячи писем из Ирака с просьбами о помощи. В то время я сам был безработным и ночевал на матрасе в подвале тетушкиного дома. О помощи беженцам я не знал ровным счетом ничего, поэтому просто начал составлять список тех, кто мне писал.

Через месяц я основал некоммерческую организацию «List Project» и следующие несколько лет боролся с Белым Домом, обхаживал сенаторов, собирал добровольцев и клянчил пожертвования, чтобы платить зарплату своим сотрудникам. За эти годы нам удалось перевезти в безопасное место тысячи беженцев, но было ясно, что мы не сможем спасти всех. На одну победу приходилось пятьдесят прошений, замороженных государственной бюрократией, которая видела в каждом бегущем из Ирака потенциального террориста. К осени 2011 года, по мере приближения официального конца войны, я запутался в сетях своего собственного создания. Десятки тысяч иракцев и афганцев продолжали бежать, спасая свои жизни. Требовался не один десяток лет, чтобы помочь им всем, но мне никогда не удавалось собрать средств больше, чем на год работы. С «окончанием войны», – в представлении американского обывателя, – это должно было стать еще тяжелее.

Каждый раз, когда мне казалось, что я готов сдаться, я получал еще одну безнадежную просьбу от одного из бывших иракских коллег, и начинал стыдиться своей слабости. Однако правда была в том, что у меня действительно заканчивались силы. После несчастного случая я не мог просто так взять и заснуть, так что выстраивал в бесконечную очередь самые скучные сериалы, которые только мог найти на Нетфликсе. Каждое утро я просыпался навстречу новой волне просьб о помощи.

Внезапно, некоторое облегчение мне начала приносить рыбалка. На реке не было ни звонков журналистам, ни поиска спонсоров, только течение и насекомые, да играющая форель, которую надо было ловить. Даже время текло не так, как всегда: пять часов пролетало за пять минут. Закрывая глаза после дня, проведенного в болотных сапогах, я видел лишь неясные очертания рыбы, сонно плещущейся где-то вверху на реке, и проваливался в глубокий сон.

В один из подобных побегов от реальности меня занесло к горному потоку на севере Нью-Мексико. Запрыгнув в свой потрепанный кабриолет, я отправился из Бостона в Таос, писать книгу о пережитом в Ираке. Я рассчитывал остановиться в небольшом квартале, где обычно жили всякие творческие люди. В первый же день у меня начался писательский ступор. У меня не было заключено никаких договоров на книгу, я никогда ничего не писал, а мой сомнамбулический литературный агент оставлял без ответа все мои панические просьбы что-нибудь объяснить. Список беженцев, между тем, все рос. Мне недавно исполнился тридцать один год, я не понимал, какого черта я делаю в Таосе, и еще меньше, – что я вообще должен делать. Когда стресс стал зашкаливать, я отправился на поиски того, кто смог бы показать мне окрестные реки.

Со Спенсером я встретился на рассвете, на заправке у выезда с шоссе 522. Он стоял, опираясь на свой внедорожник марки «Toyota 4Runner», с бампера которого сквозь грязь едва проглядывал стикер с Большим Лебовски «Мужик, только не на ковер!».

Спенсеру было около сорока, и он носил короткую стрижку и длинные бакенбарды. У него оказался заразительный смех, и, как это обычно бывает с хорошими гидами, с ним было очень легко общаться. Мы мгновенно нашли общий язык. Пока мы рыбачили, он научил меня нескольким приемам и долго рассуждал про цикл жизни местных насекомых. Не было ни одного камня, птицы или жука, которых этот скаут-орел[3] не мог бы назвать. Казалось, он лично знаком с каждой здешней форелью. «В прошлом месяце я уже ловил эту заразу на ту же самую удочку, не могу поверить, что она снова клюнула!»

Неудачным броском я запутал леску вместе с искусственной мушкой в кустах можжевельника, растущего по берегам реки, и содрогнулся. Нахлыстовые мушки для ловли форели, – эти небольшие кусочки лосиной шерсти и кроличьего меха, вместе с плюмажем из петушиных перьев обернутые вокруг крохотного крючка – уже обошлись мне в целое состояние. Они должны были изображать разных насекомых, чтобы обмануть рыбу и заставить ее заглотить наживку.

Спенсер только лишь рассмеялся. «Закидывай мои. Вот, все эти я сделал сам». Он раскрыл выдвижной ящичек, и перед моими глазами предстали сотни поплавков, спиннеров, стримеров, нимф, эмеджеров, стимуляторов и сухих мушек[4]. Там были и черви Санхуан, разрисованные в индейском стиле, и яйца насекомых, покрашенные под кристаллы метамфетамина из сериала «Во все тяжкие». Спенсер варьировал цвет ниток и размеры крючков, чтобы мушки получались похожими на насекомых, обитающих у различных ручьев и рек, в которых он ловил рыбу. Мушки для ловли в мае отличались от августовских.

Увидев мое изумление, он открыл отдельный ящичек и достал оттуда нечто прекрасное и удивительное: нахлыстовую лососевую мушку Джока Скотта[5]. Эту мушку Спенсер собрал по схеме, придуманной полтора столетия назад. Чтобы ее сделать, понадобились перья десятка разных птиц, – по мере того, как Спенсер поворачивал мушку в пальцах, она отблескивала то багровым, то канареечным желтым, то бирюзовым, то закатно-оранжевым. Все сооружение венчала ошеломительная золотая спираль, закручивающаяся вокруг хвостовика, а сам хвостовик заканчивался ушком, сплетенным из внутренностей тутового шелкопряда.

– Что это еще за черт?

– Это викторианская лососевая мушка. На нее идут перья самых редких птиц в мире. – Объяснил Спенсер.

– Как ты их достал?

– У нас есть небольшое интернет-сообщество, где занимаются вязанием таких мушек, – ответил он.

– Так на них еще и рыбу ловят? – изумился я.

– Да нет. Народ, который этим занимается, как правило, вообще ничего ловить не умеет. Скорее, это что-то вроде искусства.

Мы пробирались вверх по течению, пригибаясь как можно ниже, когда приближались к участку, где могла водиться рыба. Это хобби казалось мне очень странным, – искать редкие перья, чтобы связать мушку для рыбной ловли, когда сам даже не знаешь, как забрасывать удочку.

– Если думаешь, что это они странные, – погугли про паренька по имени Эдвин Рист. Один из лучших вязальщиков во всем мире. Он забрался аж в Государственный естественно-научный музей, чтобы спереть оттуда тушки экзотических птиц.

Не знаю, может быть, имя Эдвин звучало слишком по-викториански, или эта история была слишком нелепой, или просто мне отчаянно нужно было что-то менять в жизни, – но с того самого момента я стал буквально одержим этим преступлением. Весь оставшийся день, пока Спенсер прилагал все усилия, чтобы я хоть что-нибудь поймал, я не мог сосредоточиться ни на чем, кроме случившегося в ту ночь в Тринге.

Чем больше я узнавал, тем запутанней мне казалась вся эта история, – и тем сильнее становилось мое желание все распутать. Я и не подозревал, что моя погоня за справедливостью заставит меня так глубоко погрузиться в нелегальную торговлю перьями, весь этот мир перьевых дилеров и неистовых вязальщиков мушек, кокаинистов, охотников за крупной дичью, бывших детективов и подпольных стоматологов.

Там, среди лжи и угроз, слухов и полуправды, открытий и разочарований, я начал понимать кое-что про дьявольскую связь человека и природы, и про неослабевающее желание во что бы то ни стало присвоить ее красоту.

Пять долгих лет прошло, пока я наконец не выяснил, что же случилось с птицами, пропавшими из Тринга.

I

Богачи и мертвые птицы

1

Невзгоды Альфреда Рассела Уоллеса

Альфред Расселл Уоллес стоял на шканцах[6] горящего корабля в тысяче с лишним километрах от побережья Бермуд. Под ногами тлели доски, сквозь щели поднимался желтый дым. Под палубой с шипением закипала резина, так что долетавшие брызги, равно как и собственный пот, казались ему райским бальзамом. Рассел понимал, что пламя скоро вырвется наружу. Вокруг судорожно металась команда брига «Хелен», сгружая припасы и пожитки в две небольшие шлюпки, спущенные с бортов корабля.

Шлюпки так долго жарились на солнцепеке палубы, что дерево растрескалось. Едва коснувшись поверхности океана, они начали наполняться водой. Пока команда в панике искала руль и весла, кок суетился в поисках пробок, чтобы забить щели. Капитан Джон Тернер спешно паковал свой хронометр и навигационные карты, остальные члены экипажа спускали в шлюпки бочки с солониной, водой и галетами. Никто не представлял, как долго придется дрейфовать, пока шлюпки заметят, – если такое вообще случится. На много тысяч миль во все стороны простирался лишь один океан.

Четыре года Уоллес мок до костей под бесконечными тропическими ливнями в лесах Амазонки, пока малярия, дизентерия и желтая лихорадка терзали его бренное тело, – но роковой оказалась совершенно другая стихия, – не вода, а огонь. Происходящее казалось дурным сном: обитатели небольшого зверинца, обезьяны и попугаи, которых Уоллес старательно оберегал от холода и сырости, вырвались из клеток и теперь метались, пытаясь вскарабкаться от огня на бушприт[7], который торчал, словно игла, с носа двухсот тридцатипятитонного судна Уолесс стоял, посреди хаоса, щурясь сквозь проволочную оправу очков на мечущихся птиц. Мысли путались, – кровососущие мыши-вампиры и песчаные блохи, прогрызающие ходы под ногтями пальцев ног, совершенно вымотали его и лишили сил. Внизу, в каюте, остались все его дневники. Годы записей, посвященных исследованию дикой природы по берегам чернильных вод Рио-Негро.

Пока танцующее пламя подбиралось все ближе к попугаям, под палубой оно уже плясало по краям коробок, заполненных истинными сокровищами, добытыми в экспедициях на Амазонку. Тщательно набитые тушки почти десятка тысяч птиц, речные черепахи, бабочки на булавках, заспиртованные жуки и муравьи в бутылках, скелеты муравьедов и ламантинов, стопки зарисовок разных стадий развития странных, ранее не известных насекомых, а также гербарий бразильской флоры, включающий пятнадцатиметровый лист пальмы Raphia taedigera. Без журналов, чучел и остальных образцов была невозможна и дальнейшая научная карьера. Уоллес покинул Англию никому не известным землемером, имея за плечами всего лишь пять лет школьного образования. Сейчас, когда ему исполнилось двадцать девять, он был на волоске от триумфального возвращения на родину настоящим, состоявшимся натуралистом, который дал название сотням неизвестных видов. Но если пожар на корабле не утихнет, он снова вернется никем.

* * *

Уоллес родился в 1823 году, в валлийской деревушке Лланбадок на западном берегу реки Аск, что вьется к югу от Черных гор в среднем Уэльсе и впадает в реку Северн. В семье он был восьмым из девятерых детей. За тридцать лет до этой даты, в ста пятидесяти километрах на север, на берегах Северна, родился Чарльз Дарвин. Через несколько десятков лет жизненные пути этих двух людей столкнутся в одном из самых поразительных совпадений в истории науки.

После того, как отец Уоллеса несколько раз подряд неразумно вложил деньги, дальнейшее обучение юного Рассела оказалось семье не по карману. Из школы его отчислили, и в свои тринадцать он отправился к старшему брату, чтобы стать помощником землемера. Изобретение парового двигателя привело к железнодорожному буму, так что Британские острова принялись расчерчивать на тысячи километров железнодорожных рельс, что делало профессию землемера весьма востребованной.

Пока другие мальчишки в этом возрасте переводили Вергилия и зубрили математику, классной комнатой для Уоллеса стала сама природа. Он постигал основы тригонометрии, пробираясь сквозь леса и долины, чтобы разметить будущие железнодорожные пути. Первые уроки геологии он получал, копая землю, и перед ним раскрывалась древняя история, являя давно исчезнувшие виды, вроде белемнитов, окаменевших шестьдесят шесть миллионов лет назад. Не по годам развитый мальчуган поглощал работы по введению в оптику и механику и искал спутники Юпитера в телескоп, сооруженный из картонной трубки, оперного бинокля и оптических линз.

Уоллес начал заниматься самообразованием во время великого движения «обратно к природе», возникшего на исходе столетия индустриализации и урбанизации. Набитые в закопченные, грязные города, люди тосковали по идиллии сельской жизни своих предков, но путешествие по разбитым дорогам к побережью или отдаленным уголкам Британских островов было непомерно дорого и неудобно. С появлением железных дорог изможденные работой обитатели городов, наконец, смогли вырваться на природу. Следуя библейской мудрости, что «безделье – мать пороков», викторианцы считали сбор разных естественнонаучных предметов идеальным отдыхом. Киоски на железнодорожных вокзалах и станциях были набиты популярными журналами и книгами о составлении частных коллекций.

Мхи и водоросли сушили и помещали под пресс, кораллы, ракушки и актинии выкапывали и рассовывали по бутылкам. Даже дизайн шляп предусматривал специальные кармашки для хранения образцов, собранных на прогулке. Микроскопы становились все более мощными и доступными, способствуя всеобщему помешательству: то, что когда-то было обычным и незаметным невооруженному глазу, вроде ползущего жука или листа, упавшего с дерева, будучи помещенным под линзы, неожиданно являло причудливую красоту. Разные увлечения распространялись, подобно огню. Сначала Франция предалась конхиомании[8], и цены на морские ракушки достигли неприличных размеров. За конхиоманией последовала птеридомания, она же папоротниковая лихорадка, когда британцы начали с маниакальным упорством выкапывать папоротники со всех уголков страны, чтобы поместить их в свои коллекционные альбомы. Владеть чем-то редким стало престижно, и стеклянные шкафы в гостиных, набитые природными диковинами, как пишет известный историк Дин Аллен, «стали считаться необходимым предметом обстановки для каждого представителя зажиточного класса, который претендовал на то, чтобы прослыть образованным».

Когда юный Уоллес подслушал, как состоятельная гувернантка из Хартфорда хвастается своим знакомым, что нашла редкое растение под названием подъельник, его любопытству не было предела. Он даже не представлял, что есть такая наука, как систематика растений, и что «в бесконечном множестве животных и растений существует… какой-то порядок». Скоро у него возникла ненасытная потребность классифицировать, узнать названия всего живого, что встречалось ему во время картографических съемок. Уоллес собирал образцы цветов и после сушил их в своей комнате, где жил вместе с братом. Начав с гербария, он перешел к энтомологии, разыскивая копошащихся под камнями жуков, которых ловил в небольшие стеклянные баночки.

После того, как Уоллесу исполнилось двадцать, он прочитал «Путешествие на Бигле» Чарльза Дарвина и начал мечтать о собственной экспедиции. Собрав полный каталог всего, что шевелилось и росло в Англии, он рвался открывать новые виды. Железнодорожный бум закончился вместе с работой для землемеров, и Уоллес стал думать о неисследованной части мира, которая помогла бы ему разрешить самую большую научную тайну того времени: как образуются новые виды? Почему некоторые виды, – вроде тех, что он находил во время картографической разметки, вымерли? Было ли безумием думать, что он сам сможет отплыть в Южную Америку, по следам Дарвина?

Весь 1846 год Уоллес обсуждал перспективы поездки со своим другом, молодым энтомологом Генри Бейтсом.

Сходив в Британский музей в отдел насекомых, Уоллес признался Бейтсу, что был ошеломлен количеством бабочек и жуков, которых ему удалось осмотреть. «Мне следует выбрать какое-нибудь одно семейство для тщательного изучения, в основном с точки зрения теории о происхождении видов.

Я убежден, что таким образом можно получить определенные результаты».

С направлением друзья определились в этом же году, после публикации «Путешествия вверх по Амазонке» американского энтомолога Уильяма Генри Эдвардса. Книга открывалась дразнящим вступлением: «Это страна покажется действительно многообещающей тем, кто любит чудесное… здесь могущественнейшие из рек величественно катят свои воды сквозь безгранично простирающиеся леса, скрывающие в себе, но дающие жизнь самым разнообразным формам существования животных и растений. Здесь перуанское золото манит, а амазонские женщины отвращают беспринципных искателей приключений, а христианские миссионеры и неудачливые торговцы становятся жертвами индейцев-каннибалов и ненасытных анаконд».

Бейтс и Уоллес должны были отплыть из бразильского портового города Пара и дальше продолжить путь по Амазонке, периодически посылая образцы обратно в Лондон. Их агент, Самюэль Стивенс, должен был финансировать их продвижение, продавая лишние чучела и насекомых в музеи и коллекционерам. За неделю до отбытия в северную Бразилию Уоллес приехал в поместье к Бейтсу, чтобы обучиться стрельбе по птицам и препарированию их тушек.

* * *

20 апреля, 1848 Уоллес и Бейтс взошли на борт судна «Мисчиф», чтобы отправиться в двадцатидевятидневное плавание в Пару. Большую часть путешествия Уоллес провел в своей каюте, страдая от морской болезни. Из Пары они отправились в самое сердце Амазонки, по пути ловя бабочек и преодолевая многочисленные пороги на грубых каноэ. Друзья ели аллигаторов, обезьян, черепах и муравьев, пили свежевыжатый ананасовый сок. В письме Стивенсу Уоллес упоминает, что им постоянно угрожали ягуары, летучие мыши-вампиры и смертоносные змеи: «На каждом шагу я ожидал ощутить под ногой прикосновение холодного скользкого тела, или ядовитые зубы, вонзившиеся в лодыжку».

Спустя два года, пройдя вместе несколько тысяч миль, Уоллес и Бейтс решают расстаться: пока каждый из них не начал собирать что-то уникальное, по сути, они были конкурентами друг другу. Уоллес собирался отправиться вверх по Рио-Негро, тогда как Бейтс устремился к Андам. Время от времени Уоллес отправлял вниз по течению коробки с образцами, надеясь, что посредники сумеют переправить их в Лондон.

В 1851 году желтая лихорадка вычеркнула из жизни Уоллеса несколько месяцев. С большим трудом он готовил себе дозы хинина и разводил в воде винный камень. «Пребывая в этом апатическом состоянии, – писал он – я постоянно то ли бредил, то ли размышлял о своей прошлой жизни и надеждах на будущее, что все они, возможно, пойдут прахом тут, в Рио-Негро». В 1852 он решил уехать с Амазонки на год раньше.

Он нагрузил каноэ, на котором собирался отправиться в Пару, ящиками, в которые были уложены тщательно выделанные образцы и клетками, собранными вручную, где находилось тридцать четыре животных: обезьяны, попугаи всех сортов и размеров, туканы и редкий вид фазана – черная лофура. На остановках в пути, Уоллес узнал, что многие из его посылок были задержаны таможней по подозрению в контрабанде. Чтобы их выкупить, он заплатил небольшое состояние, – и погрузился на «Хелен», которая должна была отправиться в плаванье 12-го июля. С момента его прибытия в Бразилию прошло четыре года.

* * *

И вот теперь десяток тысяч птичьих тушек, яйца, растения, рыбы и жуки, которых с лихвой бы хватило, чтобы получить признание как крупнейшему натуралисту и посвятить остаток жизни исследованиям, жарились в брюхе «Хелен», в тысяче километров к востоку от Бермуд. Все еще оставалась надежда, что пламя угаснет, поскольку команда капитана Тернера сбросила весь груз и вырубила палубный настил, отчаянно пытаясь найти шипящий очаг возгорания среди удушливых языков дыма. Внизу, в каютах, дым был настолько плотным, что моряки могли лишь пару раз взмахнуть топором перед тем, как выбежать, задыхаясь, обратно на свежий воздух.

Наконец капитан отдал приказ покинуть корабль, и команда спустила вниз толстые плетеные канаты, пришвартовывавшие дырявые шлюпки к «Хелен». Уоллес словно очнулся и метнулся в каюту, «жаркую до удушья и полную дыма» в поисках того, что еще можно было спасти. Он схватил часы и несколько рисунков с изображениями разных рыб и пальм. Натуралист чувствовал «какое-то безразличие», возможно, вызванное шоком и истощением, и не взял свои журналы, заполненные наблюдениями, ради которых столько раз рисковал своей жизнью. Все чучела птиц, все растения, насекомые и остальные образцы, оказавшиеся в ловушке в грузовом отсеке, пропали безвозвратно.

Когда Уоллес начал спускаться с борта «Хелен», силы оставили его, и он рухнул в наполовину затопленную шлюпку, ободрав веревкой ладони. Соленая вода, которую ему пришлось вычерпывать, жгла ему руки.

Почти все обезьяны и попугаи задохнулись в дыму на палубе, лишь несколько уцелевших животных все еще жались к бушприту. Уоллес попытался заманить их в шлюпку, но тут бушприт тоже вспыхнул, и всех птиц, кроме одной, поглотило пламя. Последний уцелевший попугай свалился в океан, когда загорелась веревка, на которой он сидел.

Сидя в шлюпках, Уоллес с командой корабля смотрели, как пламя пожирает «Хелен». Суматоха, охватившая людей, пока они спасали свои жизни, сменилась монотонностью вычерпывания воды. То и дело морякам приходилось отталкивать пылающие обломки, когда те подплывали слишком близко. В конце концов, загорелись паруса, благодаря которым судно еще держалось на плаву, и «Хелен» опрокинулась и раскололась, являя собой «зрелище величественное и ужасное… когда корабль перевернулся верх дном, окруженный дымящейся массой груза».

Люди надеялись, что с закатом придет спасение. Шлюпки оставались рядом с судном, стараясь, чтобы на них не перекинулся огонь, до тех пор, пока пламя отбрасывало отблески, в надежде, что какой-нибудь проходящий мимо корабль заметит их и остановится подобрать. Каждый раз, закрывая глаза, чтобы провалиться в дрему, Уоллес резко пробуждался под красными бликами догорающей «Хелен», напрасно оглядываясь в поисках спасения.

К утру от корабля осталась одна обгоревшая оболочка. К счастью, деревянные борта шлюпок разбухли в воде и, наконец, перестали протекать. Капитан Тернер сверился со своими картами. При удачных обстоятельствах до Бермуд можно было добраться за неделю. На горизонте не было ни следа каких-либо кораблей, так что ветхая флотилия подняла паруса и направилась к земле.

Они плыли на запад, через шквалы и шторма, сокращая и без того скудный рацион из воды и солонины. Через десять дней, обожженные солнцем, они встретили груженый древесиной корабль, который направлялся в Англию. Той ночью, устроившись по-человечески на борту «Джордисона», Уоллес почувствовал, что инстинкт выживания уступил место глубокой скорби. «Теперь, когда опасности остались в прошлом, я полностью осознал величину своих потерь, – писал он другу. – Сколько раз, почти отчаявшись… в своих блужданиях по лесам, я итоге получал в награду неизвестные науке, великолепные виды!».

Однако скоро ему снова пришлось оказаться на грани выживания. «Джордесон», один из самых медлительных кораблей в мире, в благоприятных обстоятельствах делавший не более двух узлов[9], был чудовищно перегружен и страдал от нехватки провианта. К тому времени, когда на горизонте показался английский порт Дил, команда была вынуждена есть крыс. Через восемьдесят дней после триумфального отплытия из устья Амазонки с экспонатами, которых бы хватило заполнить небольшой музей, обносившийся, промокший и изголодавшийся Уоллес с пустыми руками едва спустился с полузатонувшего корабля, – распухшие колени с трудом позволяли ему идти.

* * *

После катастрофы прикованный к постели Уоллес пытался подвести итоги, – что же он сможет показать после всех этих лет, проведенных на Амазонке. Несколько рисунков тропических рыб и пальм. Часы. Это все, что ему удалось спасти из огня. Уоллес никогда не мог объяснить, о чем он думал в тот последний, судьбоносный момент на борту «Хелен».

Самюэль Стивенс получил страховку примерно в двести фунтов, – на нынешние деньги около тридцати тысяч долларов – за уничтоженную коллекцию образцов, но деньги были слабым утешением. Компенсацию за несделанные научные открытия, не говоря уже про материал для собственной книги, которую Уоллес планировал написать, руководствуясь примером Дарвина, получить было невозможно.

Что же ему оставалось делать? Для изучения происхождения видов были нужны новые виды, а для этого требовалась новая экспедиция. Однако Уоллес был ограничен в средствах, истощен телом и лишен какой-либо репутации. Терра инкогнита, когда-то включавшая огромные неисследованные территории с туманным описанием лесов и островов, быстро исчезала с карт. Вооруженные корабли Британского флота, властвующие над морями и океанами, заходили в любые гавани и порты, чтобы присоединить девственные территории или вырвать колонии из рук дряхлых империй вроде голландской и португальской. Чаще всего на борту подобных кораблей находился натуралист. Дарвин попал на «Бигль», который отправлялся исследовать западное побережье Африки и Галапагосские острова, по рекомендации своего кембриджского профессора, а затраты всех пяти лет экспедиции были оплачены его отцом. Близкий друг Дарвина, ботаник Джозеф Долтон Гукер в 1839 отправился в четырехлетнюю экспедицию в Атлантику на «Эребе», а затем на несколько лет в Индию и Гималаи на «Сидоне». Члены Королевского общества из знатных семей с толстыми кошельками открывали каждый год сотни новых видов. К сожалению, у Уоллеса не было спонсоров из Кембриджа, которые могли бы рекомендовать его на корабль в какую-нибудь намечающуюся экспедицию.

Если Уоллес хотел оставить в истории свой след, у него не было времени разлеживаться в постели. Как только к нему вернулось здоровье, он начал пробивать себе путь в прославленные салоны лондонских научных сообществ, рассылая письма с приложенными рисунками, которые делал по памяти либо на основе немногих спасенных набросков. Буквально спустя пять недель после возвращения он уже зачитывал статью про бабочек Амазонии перед Энтомологическим сообществом. В Зоологическое сообщество он отправился с презентацией про амазонских обезьян, где высказал теорию, что после отступления великого океана, покрывавшего эти территории, три реки – Амазонка, Рио-Мадейра и Рио-Негро – разбили сушу на четыре разных области. Таким образом, произошло «Великое разделение», которое, по мнению Уоллеса, объясняло вариативность двадцати одного вида проживающих там обезьян, а также их распространение.

Хотя Уоллес все еще не знал ответа на вопрос о происхождении видов, он понимал, что география должна играть ключевую роль и служить важным инструментом в его поисках. Он яростно выступал против небрежности, с которой натуралисты записывали географические данные: «В различных работах по естествознанию, равно как и в наших музеях, данные о местоположении обычно представлены наиболее обще и туманно. Ю. Америка, Бразилия, Гвиана или Перу встречаются чаще всего; но, даже если бы эти образцы были подписаны «р. Амазонка» или «Кито», у нас не было бы ни малейшего представления, говорим мы о юге или о севере». Без точной информации о распространении разных видов невозможно узнать, почему и как они разделились. В понимании Уоллеса, бирки и ярлыки были так же важны, как и образцы, к которым они крепились.

Уже через несколько месяцев после своего возвращения Уоллес стал завсегдатаем лондонских научных сообществ, однако его настоящей задачей был выбор места для следующего приключения. Возвращение на Амазонку было лишено всякого смысла, – его приятель Бейтс все еще оставался там, продолжая собирать свою и без того огромную коллекцию. К этому времени он уже настолько вырвался вперед, что это лишало затею всякого смысла. Так же было бесполезно повторять путь Дарвина, а Александр фон Гумбольдт уже покорил все вершины Центральной Америки, Кубы и Колумбии. Уоллесу нужно было найти лакуну, участок на карте, который еще не прочесали соперники-натуралисты.

Прочитав о «новом мире», с «животным царством, подобное которому больше не встретить ни в одной стране», Уоллес остановился на Малайском архипелаге, который еще только ждал своего исследователя. В июне 1853 года, когда репутация Уоллеса все продолжала расти, он принял предложение сэра Родерика Мерчинсона, президента Королевского географического общества. Предложенный им маршрут по размерам был весьма амбициозен: Борнео, Филиппины, индонезийский остров Сулавеси, Тимор, Молуккские острова и Новая Гвинея. Уоллес планировал провести в каждом месте год или два, – экспедиция, которая с легкостью могла занять десяток лет. Мерчинсон согласился спонсировать его тур на следующем же корабле, который оправлялся в эти места, и предоставить необходимые рекомендации для колониальных властей.

Во время подготовки Уоллес часто посещал Лондонский Британский музей естествознания, в основном разделы, посвященные птицам и насекомым. С собой он постоянно носил экземпляр «Conspectus generum avium», написанный принцем Люсьеном Бонапартом[10], – восьмисотстраничный том, описывающий все известные к 1850 году виды птиц, – делая скрупулезные пометки на полях. Он сразу понял, что в коллекции музея, где были собраны самые странные и прекрасные птицы на свете, – райские птицы – многого не хватает.

В воображении публики Уэльса райские птицы занимали место соответственно своему таинственному названию. У первой тушки, привезенной остатками команды Магеллана в 1522 году и подаренной испанскому королю, отсутствовали ноги, потому что именно так в те времена охотники разделывали тушки райских птиц. В результате Карл Линней, родоначальник современной таксономии, назвал этот вид Paradisaea apoda: «безногая райская птица». Многие европейцы верили, что райские птицы обитают где-то в небесах, постоянно следуя за солнцем, питаясь амброзией и не возвращаясь на землю до самой смерти. Считалось, что самка откладывает яйца на спину самцу, и там же их и высиживает, пока они парят в облаках. Малайцы называли этих птиц manuk dewata, или «господни птицы», а португальцы – passaros de sol, «солнечные птицы». Линней описал восемь видов, которых до сих пор вживую так никто и не видел, а торговцы Малайского архипелага называли их burong coati, или «мертвые птицы».

Парой чучел этих божественных птиц владел папа Клемент VII. В 1610 году молодой английский король Карл I, стоя в уверенной позе рядом со шляпой с чучелом райской птицы, позировал для своего портрета. Волнистые хвосты этих птиц запечатлели на своих полотнах Рембрандт, Рубенс и Брейгель Старший. Натуралисты, так же как и весь Запад, зачарованные этими небесными созданиями, никогда не видели их в дикой природе.

* * *

Четвертого марта 1854 года, через восемнадцать месяцев после своего бедственного возвращения из Южной Америки, Уоллес взошел на борт парохода, принадлежавшего компании «Peninsular&Oriental». На этом пароходе он переправился через Гибралтарский пролив, мимо цитаделей Мальты в Александрию, где пересел на баржу, которая отправилась до Каира вверх по Нилу. Там он сгрузил свое снаряжение в запряженные лошадьми фургоны, которые потянулись караваном по восточной пустыне к Суэцу. Остаток пути Уоллес проделал на стосорокаметровом грузовом баркасе под названием «Бенгал», который миновал Йемен, Шри-Ланку и «богатые лесами побережья» Малаккского пролива перед тем, как доставить его в Сингапур.

Через месяц после прибытия Уоллес отослал Стивенсу почти тысячу жуков более чем семисот видов. Чтобы собрать такое количество, ему приходилось придерживаться изнурительного графика. Уоллес поднимался в 5:30 утра, чтобы разобрать наловленных в предыдущий день насекомых и разместить их в альбомы. Затем готовил ружья и снаряжение, чинил порванные сачки. В восемь завтракал, а затем отправлялся в джунгли и проводил там четыре или пять часов, собирая образцы. Вернувшись, до четырех часов дня он убивал насекомых и нанизывал их на булавки. В четыре ему подавали обед. Каждый вечер перед тем, как отправиться спать, он проводил пару часов, записывая образцы в журнал.

Почти все, отосланное в Англию, скупал Британский музей. Стивенс, ожидая товара, – всего, что могло быть собрано и продано, – поинтересовался, не может ли Уоллес собирать образцы еще и ночью, и получил разгневанный ответ: «Конечно, нет! Может быть, дилетанты и смогут работать еще и ночью, но только не человек, который и так каждый день проводит по двенадцать часов в трудах над своей коллекцией».

Действительно, сбор образцов требовал серьезной работы, но с ума сводило вовсе не это, а необходимость постоянно защищать добычу от падальщиков. Дом Уоллеса, конечно же, оккупировали муравьи, которые прогрызли спиральные ходы прямо в его рабочем столе и уносили насекомых из-под носа. На тушки птиц роем налетали трупные мухи, чтобы отложить мириады яичек. Если их не удавалось вовремя вычистить, то вылупившиеся личинки пировали вволю. Однако, самыми страшными врагами были тощие, голодные собаки, караулившие снаружи: стоило на мгновение оставить освежеванную птицу, как она «немедленно испарялась». Уоллес стал развешивать тушки птиц на стропилах, но если он забывал убрать лестницу и оставлял ее слишком близко, собаки взбирались по ней и удирали, схватив самые ценные экземпляры.

Отдельную опасность представляло собой течение времени. Столетиями таксидермисты сражались за самый лучший способ сохранения тушек для дальнейших исследований. Птиц пытались консервировать, спиртовать, замачивать в аммиаке, лакировать и даже запекать в духовке, однако все эти методы приводили к разрушению кожи и утрате красоты перьев. Только в последние десятки лет ученые усовершенствовали искусство выделки тушек, – на животе до клоаки делали тонкий надрез, чтобы извлечь внутренности, затем из головы пером вычищали мозг, вырезали ушные раковины, вынимали глаза и заменяли их ватными шариками, после чего наносили на кожу птицы мышьячное мыло. В середине XIX столетия в изобилии существовали руководства, содержавшие ужасающие советы: чтобы задушить искалеченную птицу, сложите петлей носовой платок; используйте дробь № 8, если охотитесь на птицу размером менее голубя, на более крупную – дробь № 5; раненую и агрессивную цаплю нужно бить прогулочной тростью прямо по голове, чтобы сломить ее сопротивление. У больших хищных птиц следует подрезать на ногах сухожилия. Гагар стоит начинать свежевать со спины, а не с живота. Языки туканов нужно оставлять в черепе. Не следует вскрывать колибри, их лучше высушить над жаровней и упаковать в камфару.

Видеть, как тушки птиц поедают насекомые или утаскивают шелудивые псы, было так же мучительно, как видеть их в огне. Для помощи в ежедневном деле коллекционирования образцов Уоллес прихватил шестнадцатилетнего Чарльза Аллена. В самом начале экспедиции натуралист счастливо уведомлял мать Чарльза, что «тот довольно сносно научился стрелять… и сможет стать весьма полезным, коль скоро я сумею исцелить его от неисправимой невнимательности». Однако через год Уоллес теряет терпение и умоляет сестру найти Чарльзу замену: «Не желаю связываться с кем-либо похожим на него ни за какие деньги… если он занимается набивкой тушки, то голова будет свернута набок, на шее выпирает комок ваты, как зоб, лапки выкручены пальцами вверх, и так далее. И так постоянно, – если чему-то следует быть прямым, то у него оно станет криво».

Восемнадцать месяцев спустя Уоллес и юный Аллен расстались. Для благополучного сохранения своих образцов Уоллес нанял ассистентом юного малайца по имени Али, чья внимательность к деталям принесла натуралисту долгожданное облегчение. В первые два года своего путешествия Уоллес плавал от Сингапура до Малакки, Борнео, Бали, Ломбока и Макассара, собрав около тридцати тысяч образцов, из которых шесть тысяч относились к разным видам. Помня урок, полученный на «Хелен», он регулярно отсылал ящики с чучелами Стивенсу. Самым быстрым, но дорогостоящим был маршрут «Оверлэнд» компании «Peninsular&Oriental». Семь тысяч миль по морю до Суэца, изнывающий под зноем караван до Александрии и пароход в Лондон – путь, в общей сложности занимавший семьдесят семь дней. В противоположном случае приходилось отправлять груз в четырехмесячное путешествие на кораблях вокруг мыса Доброй Надежды.

Тем не менее, за почти три года экспедиции Уоллес не сумел увидеть ни одной райской птицы.

В декабре 1856 года один капитан, – наполовину голландец, наполовину малаец – сказал Уоллесу, что знает место, где можно поймать вожделенных птиц. Уоллес с Али мигом согласились отправиться верхом на ветхом проа[11] к небольшому скоплению островков, известному как острова Ару, лежащему в полутора тысячах километров к востоку. Путь перед ними был полон шайками кочевых пиратов, непроходимых джунглей с возвышающимися то тут, то там стволами красного дерева и мускатного ореха, малярией, ядами и тысячами неизвестных видов. Где-то в глубинах Ару трепетали недоступные райские птицы и одно из важнейших открытий в истории науки.

* * *

Пока проа осторожно пробиралось на восток мимо острова Флорес и дальше по морю Банда, Уоллес подсчитывал свои припасы: пара ружей, сумка с дробью и охотничий нож. Ящики для образцов были аккуратно сложены в углу бамбуковой хижины, привязанной к палубе проа. Рядом лежали кисеты табака и коллекция небольших ножей и бусин, чтобы расплачиваться с местными охотниками на птиц и насекомых. В бутылках и мешочках были мышьяк, перец, квасцы для консервирования образцов и тысячи бирок, подписанных «Собрано А. Р. Уоллесом». Постепенно приближаясь к «божественным птицам», натуралист оценивал свои запасы провизии: трехмесячный запас сахара, восьмимесячный – масла, кофе хватит на девять месяцев, и чая на год.

Ключом к пониманию того, как на острове Ару и близлежащем острове Новой Гвинеи возникли райские птицы, был ход времени. Сто сорок миллионов лет назад начал распадаться протоконтинент южного полушария, называемый Гондваной. Через сорок шесть миллионов после этого отделилось Австралийское плато и начало сдвигаться к северу. За те восемьдесят миллионов лет, пока Австралийское плато медленно перемещалось в тропические воды, по континенту перелетало огромное количество разных птиц, среди которых были общие предки райских птиц, а также соек и воронов из семейства врановых. Двадцать миллионов лет назад у райских птиц, тогда еще похожих на ворон, началось активное видообразование. За два с половиной миллиона лет до того, как Уоллес впервые приблизился к островам, рядом с северным побережьем Австралии из океана поднялся массив Новой Гвинеи, второй в мире по величине остров после Гренландии. В результате столкновения тектонических плит образовался горный хребет, вершины которого до сих пор продолжают расти, – быстрее, чем что-либо еще на земле. В течение следующего миллиона лет, пока длился Ледниковый период, уровень моря поднимался, падал и поднимался снова. Каждый раз, когда вода опускалась, между Австралией и Новой Гвинеей возникал сухопутный мост, позволяющий перемещаться растениям, животным и птицам. Однако, когда вода поднималась обратно, оставшиеся в Новой Гвинее птицы вновь оказывались в изоляции.

На этих далеких островах не было ни циветт, ни кошек, которые представляют угрозу для птиц. Никаких обезьян или белок, с которыми надо конкурировать за орехи и фрукты. Никаких людей, вырубающих леса и охотящихся ради перьев, тоже не было миллионы лет. Хищников не было, так что самцам было не нужно развивать защитные способности. По этой же причине они не нуждались в защитной окраске, – ведь оставаться на виду абсолютно ничем им не грозило. Острова обеспечивали изобилие, изоляцию и безопасность, создавая наилучшие условия для эффекта, впоследствии получившего название «Фишеровского убегания[12]». За миллионы лет эволюции райские птицы приобрели экстравагантные плюмажи из перьев и сложные ритуальные танцы, проводимые на тщательно подготовленных площадках. Все ради единственной цели, – стремления оставить потомство.

Когда Уоллес в итоге добрался на Ару и начал искать местных жителей, которые могли бы провести его в джунгли, он столкнулся с неожиданной проблемой. Русла рек, пронизывающих острова, кишели пиратами, которые грабили всё подчистую, забирая даже одежду. Сколько бы бус не предлагал Уоллес, обитатели Ару не спешили выстраиваться в очередь, чтобы помочь ему найти каких-то там птиц. В конце концов натуралист отыскал человека, сумевшего провести его вверх по мангровым рощам к деревеньке под названием Ванамбаи, состоявшей всего из пары хижин. Здесь Уоллес обменял нож на место в грубой постройке, где кроме него ночевало еще двенадцать человек. Зайдя в хижину, он увидел на полу посередине два горящих очага.

Уоллес подобрался к райским птицам так близко, что по утрам слышал эхо их крика, доносящееся с верхушек деревьев, – «вак-вак, вак-вак». Мечтая их увидеть, он пробирался по жаре и грязи, преследуемый москитами. Ночами его атаковали песчаные блохи, оставляя на руках и ногах круглые волдыри. Во влажности тропиков эти блохи облепляли ноги так, что те распухали и покрывались язвами, так что в конце концов Уоллес не мог ходить и был вынужден отлеживаться в хижине. Он прошел тысячи миль по пустыням и океанам, чтобы, в конце концов, увидеть райскую птицу в дикой природе, но в последние метры пути его стреножили какие-то блохи. Он шутил, что это месть за все многие тысячи насекомых, которых он поймал, чтобы наколоть на булавки. «Оставаться в заточении в такой неизведанной стране, как Ару, где на каждой лесной прогулке можно встретить редкие и прекрасные создания… – жаловался он в своем дневнике – это слишком жестокое наказание».

Уоллес пустил в ход свои ножи и бусины, обещая награду каждому, кто принесет ему живую райскую птицу. Его помощник Али отправился в лес вместе с туземными охотниками, вооруженный тупыми стрелами и крохотными силками, которыми можно было изловить птицу, не повредив перьев.

Уоллес торжествовал, когда Али вернулся, сжимая в руках королевскую райскую птицу. Эта была небольшая птица неземной красоты: тушка «цвета яркой киновари», голова «насыщенного оранжевого цвета», над глазами пятна «темно-зеленые, с металлическим отливом», ярко-желтый клюв, чисто-белая грудка и кобальтово-синие ноги. В хвосте птицы были два пера с длинными стержнями, которые на концах завивались в две сияющие изумрудные монетки. «Эти парные украшения, – писал Уоллес – совершенно уникальны, и больше не встречаются ни у одного… известного на земле вида».

Его переполняли чувства: «Я думал о долгих веках в прошлом, когда, поколение за поколением, предки этого небольшого создания проживали свою жизнь. Год за годом они рождались, жили и умирали под сенью этих темных и мрачных лесов, где их очарования не видело ни одно разумное существо: сколько в таком существовании бессмысленной растраты красоты!».

От восхищения необыкновенными условиями жизни этих птиц Уоллес встревожено возвращался мыслями к будущему: «Грустно, что, с одной стороны, столь изысканные создания проживают свою жизнь и являют свои чары только в столь отдаленных и негостеприимных местах… с другой стороны, цивилизованный человек, добравшись до этих отдаленных мест… мы можем быть уверены, обязательно настолько разрушит сбалансированную связь живой и неживой природы, что вызовет исчезновение, а затем и полное вымирание этих прекрасных созданий, чью прекрасную форму и красоту лишь он один может понять и ею насладиться».

«Это позволяет нам заключить, – подводит он итог – что абсолютно не все живые создания были созданы для человека».

Перед тем, как уехать с Ару, Уоллес сумел увидеть «танцевальную вечеринку» большой райской птицы, – того самого вида, который три века назад в виде безногой тушки впервые привезли в Европу выжившие члены Магеллановой экспедиции, и которая в виде трофея украсила шляпу Карла Первого. Высоко в просторно раскинувшихся кронах двадцать самцов цвета кофе, с желтыми головами и изумрудными грудками, стали распахивать крылья и тянуть шеи, пока над ними не распустился веер из оранжевых с золотом перьев. После этого они все вместе начали трясти перьями, прыгая с ветки на ветку, так что верхушки деревьев окрасились золотыми отблесками, – все ради придирчивых глаз невзрачных самок, сидевших неподалеку.

Вот так, застыв в восторге перед десятком пульсирующих золотых вееров, Уоллес стал первым натуралистом, которому довелось наблюдать брачный танец большой райской птицы, еще не ведающей масштабов бедствия, которые вскоре на нее обрушатся. «Цивилизованный человек», которого опасался Уоллес, уже подбирался к этим девственным лесам. В портах всего архипелага охотники и торговцы обменивались мешками птиц со шлейфами длинных перьев, убитых в самый разгар брачного сезона, чтобы заполнить европейские рынки.

Прошло двадцать миллионов лет, и на их пути готовились появиться хищники.

* * *

Следующие пять лет Уоллес провел в спартанских условиях в тропических дебрях Малайского архипелага, методично ловя сетями, свежуя, втискивая в мешки, засовывая в сумки и накалывая на булавки, записывая, – и параллельно изучая мельчайшие межвидовые различия.

Он обосновался на небольшом островке Тернате, что находится в одиннадцати с небольшим километрах к северу от Ару. Там он снял четырехметровую хижину на окраине единственного относительно крупного городка, и после утомительных экспедиций наслаждался всеми удобствами своего пристанища, – пальмами, глубоким колодцем с чистой холодной водой и рощицей дуриана и манговых деревьев, растущих неподалеку. Уоллес разбил небольшой огород, где посадил лук и тыквы, а свежие мясо и рыба всегда были у него в достатке.

Однако, в начале 1858 года Уоллес опять тяжело заболел – на этой раз малярийной лихорадкой. Несмотря на тридцатиградусную жару, он трясся в одеяле. В лихорадочном бреду его мучил тот же вопрос, за ответом на который он изначально отправился на Амазонку, – вопрос о происхождении видов. Почему появилось такое большое количество уникальных и сильно отличающихся друг от друга райских птиц, всего тридцать девять видов? Могло ли это произойти под влиянием каких-то внешних условий, вроде доступности воды и пищи? Почему одни виды превосходят другие по численности? На ум Уоллесу пришло перечисление бедствий перенаселения, которое в 1798 году описывал в своем «Эссе о принципах народонаселения» Томас Мальтус, – война, болезни, бесплодие и голод. Уоллес размышлял, можно ли применить тот же принцип к животным. Животные размножаются гораздо быстрее, чем люди, и они давным-давно заполонили бы планету, если бы не описанные Мальтусом причины. «Пока я, словно в тумане, размышлял о постоянно происходящем колоссальном истреблении, – продолжал в своих записях Уоллес – у меня в голове возник один вопрос. Почему кто-то умирает, а кто-то остается жить? Ответ был ясен: выживает только тот, кто лучше всего приспособлен. Самые здоровые спасаются от болезней, самые сильные, быстрые или хитрые – от врагов, самые лучшие охотники – от голода.

Через два часа после начала малярийного приступа Уоллес на всех парах мчался к теории естественного отбора, пока наконец «внезапно передо мной сверкнуло, что этот автоматический процесс обязательно должен приводить к улучшению вида, потому что в каждом поколении неизбежно погибнут худшие и останутся только самые лучшие, – таким образом, выживут наиболее приспособленные». Думая об образцах, собранных в лесах и джунглях, которые постоянно менялись из-за то поднимающегося, то опускающегося уровня моря, изменений климата и засух, натуралист понял, что «наконец-то нашел долгожданный закон природы».

Уоллес беспокойно ждал окончания приступа лихорадки, чтобы предать свои мысли бумаге. За следующие два вечера он набросал теорию, которую с восторгом посвятил человеку, оказавшему на него самое большое влияние: Чарльзу Дарвину. «Я написал письмо, – позже вспоминал он – в котором выражал надежду, что для него эта идея будет столь же новой, как и для меня, и что именно она является недостающим звеном, позволяющим прояснить вопрос происхождения видов».

18 июня 1858 года Чарльз Дарвин написал в своем дневнике: «Письмо Уоллеса захватило меня врасплох». Читая это письмо, он с растущим ужасом осознавал, что натуралист-самоучка на тридцать лет его младше независимым образом пришел к той же самой теории, на которой он тайно работал на протяжении десятков лет. «Никогда не видел я более поразительного совпадения, – писал он в письме своему другу, геологу сэру Чарльзу Лайелю – Даже термины, которые он использует, повторяют названия глав моей книги», имея в виду черновики своей книги о естественном отборе.

«Итак, вся моя оригинальность, какова бы она ни была, разлетится в прах» – писал Дарвин, подтверждая, что несмотря на нежелание публиковать свою теорию, после письма Уоллеса он был вынужден это сделать. Меньше всего ему хотелось, чтобы его обвинили в краже интеллектуальной собственности. «Мне было трудно принять, что таким образом я вынужден утратить свой многолетний приоритет», – писал он. Однако «Я скорее согласился бы сжечь всю свою книгу, чем дать ему (Уоллесу) или кому-нибудь другому повод думать, будто я низко поступил».

Уоллес продолжил свои поиски райских птиц в Новой Гвинее, а сторонники Дарвина разработали план решения вопроса, кто же заслужил право предстать в качестве родоначальника теории эволюции на встрече Линнейского общества, – старейшего биологического общества в мире.

1 июля 1858 года перед Линнейским сообществом было зачитано заявление Лайеля: «Эти джентльмены, совершенно независимо друг от друга, пришли к одной и той же оригинальной теории, объясняющей существование и сохранение видов и особых форм жизни на нашей планете. Так что по справедливости они оба могут претендовать на звание родоначальников в этом весьма значимом направлении исследования». После чего Лайель привлек внимание к трудам своего друга: сначала прочитал краткое изложение эссе Дарвина, написанного 1844 году, а следом выдержки из письма, которое Дарвин отправлял американскому ботанику Эйсе Грею в 1857. Статья Уоллеса была зачитана в самом конце, словно нечто второстепенное.

Вернувшись в свою резиденцию на Тернати, Уоллес обнаружил ожидающую его стопку писем. «Я получил письма от мистера Дарвина и доктора Хукера, двух самых выдающихся английских натуралистов, что невероятно меня обрадовало, – с воодушевлением писал он своей матери, упоминая, что его статья была зачитана перед самим Линнейским сообществом. – Знакомство с этими выдающимися людьми может послужить мне немалым подспорьем по возвращении», – сиял он. С гордостью он попросил своего агента приобрести десяток экземпляров журнала Линнеевского общества, и отправился в очередную экспедицию.

* * *

Чтобы завершить, как запланировано, свой маршрут, Уоллес должен был провести еще несколько лет на Малайском архипелаге. За восьмилетний период он упаковал для пересылки триста десять млекопитающих, сто ящериц, семь тысяч пятьсот раковин, тринадцать тысяч сто бабочек и молей, восемьдесят три тысячи жуков и тринадцать тысяч четыреста других насекомых. Однако больше всего он ценил восемь тысяч пятьдесят птиц, которых сумел поймать, освежевать, и не дать сожрать голодным муравьям, личинкам или стаям бродячих собак. В итоге он даже смог все отправить за десять тысяч миль своему агенту в Лондон, который оставил несколько тысяч Уоллесу для дальнейшей научной работы, а остальное продал в Британский музей. По собственным подсчетам, за время шестидесяти или семидесяти вылазок за образцами Уоллес намотал по Малайскому архипелагу почти тридцать тысяч километров. Из восьми лет, которые он здесь провел, полных два года было затрачено на передвижение.

Уоллес мечтал вернуться в Лондон с живой райской птицей, но все попытки их содержания ничем хорошим не заканчивались. Как бы не приносили их охотники, – бьющимися в мешке или привязанными к палке, – как бы не сооружал Уоллес большие бамбуковые клетки с кормушками для фруктов и воды, результат всегда был один и тот же. Несмотря на лакомства из кузнечиков и вареного риса, в первый день в заточении птицы неистово метались, на второй едва двигались, а на третий день их находили мертвыми на полу клетки. Иногда перед смертью они бились в конвульсиях. Из десятка живых птиц ни одна не дожила до четвертого дня, несмотря на всю заботу Уоллеса.

Так что когда до него дошли слухи, что в Сингапуре какой-то европейский торговец успешно держит в клетке двух самцов райской птицы, он отказался от планов провести еще несколько месяцев, собирая образцы на Суматре, и заплатил сто фунтов[13] за эту пару. Если они не погибнут в дороге, то станут первыми райскими птицами, попавшими в Европу живыми.

Во время семинедельной поездки домой Уоллес «бесконечно волновался и беспокоился» о своих птицах. К тому времени, как пароход добрался до Суэца, бананы и тараканы, в изобилии запасенные в Бомбее, стали заканчиваться, так что ученый был вынужден каждый день пробираться в трюм и отлавливать тараканов в пустую банку из-под галет. Он беспокойно оберегал птиц от морских брызг и сквозняков, а на участке пути от Красного Моря до Александрии отправился с ними в холодном багажном вагоне поезда. В Мальте ему снова удалось запастись свежим урожаем тараканов и дынь, чтобы птицы смогли протянуть до следующего пополнения запасов в Париже. Когда, в конце концов, он добрался до британского порта Фолкстон, 31 марта 1862 года, через восемь лет после отъезда на Малайский архипелаг, то сразу же отправил телеграмму Зоологическому обществу: «С большой радостью извещаю вас о благополучном завершении моего путешествия и успешном прибытии в Англию (предполагаю, что впервые) живых райских птиц».

* * *

К моменту возвращения Уоллеса Дарвин был уже знаменит во всем мире как автор «своей» теории естественного отбора. «Происхождение видов» переиздавали трижды. Если Уоллес и чувствовал горечь по этому поводу, он никак ее не демонстрировал. Научное сообщество приняло его с распростертыми объятиями: его выбрали в почетные члены Британского союза орнитологов и объявили членом Зоологического общества. Биолог Томас Гексли заявил: «Раз в поколение рождается зоолог вроде Уоллеса, физически, морально и умственно способный без царапины пройти через тропические джунгли… и не только собрать в своих поисках восхитительную коллекцию, но вдобавок проницательно обдумать те выводы, которые оная коллекция диктует». Джон Гульд, самый знаменитый английский орнитолог, признал образцы Уоллеса «превосходными», представляющими настоящую ценность для будущих исследований.

Уоллес поселился в доме у Риджентс-парка, не так далеко от своих райских птиц, которые собирали в Зоологическом саду толпы желающих на них посмотреть. Он купил в свой кабинет самое удобное кресло, которое смог найти, и заказал у столяра длинный стол, чтобы начать долгий процесс сортировки груды шатающихся коробок с образцами и заметки для книги о своих путешествиях.

Спустя шесть лет Уоллес закончил книгу «Малайский архипелаг: страна орангутана и райской птицы», до сих пор одну из самых продаваемых повестей о путешествиях. Он посвятил ее Дарвину, «в знак личного признания и дружбы, а также глубокого восхищения гением и его работой». В письме к Генри Бейтсу, с которым Уоллес в самом начале отправился на Амазонку, Дарвин писал: «Что больше всего поражает меня в мистере Уоллесе, – так это полное отсутствие какой-либо зависти: должно быть, он действительно очень честный и благородный человек. Это гораздо лучшие качества, чем только лишь острый разум».

Выдающийся вклад Уоллеса в развитие теории эволюции путем естественного отбора был в значительной степени позабыт. Однако его неизменное внимание к географии распределения видов, выраженное в скрупулезных подписях к образцам, в конечном счете упрочили его наследство, способствовав возникновению нового раздела научных исследований под названием биогеография. Глубоководное течение между Бали и Ломбоком, которое, как предполагал Уоллес, сформировало разделительную линию между видами, найденными на австралийском и азиатском континентальном шельфах, теперь на картах называется «Линия Уоллеса». А к востоку от Малайского архипелага простирается биогеографическая зона протяженностью в триста тридцать тысяч километров, которая носит название Уоллесия.

В своих путешествиях Уоллес сумел поймать только пять из тридцати девяти известных видов райской птицы, один из которых, Semioptera wallacii, теперь носит его имя. В статье, написанной в 1863 году, он рассказывает, зачем он отправился в такой далекий путь, чтобы добыть образцы, и пишет, что каждый вид животных подобен «отдельной букве в словах, которыми записана история нашей планеты. Несколько утраченных букв могут сделать непонятным целое предложение. Прогресс и развитие цивилизации неизбежно влечет за собой вымирание большого количества видов, что неизбежно сделает неясным этот бесценный отчет о прошлом».

Чтобы предотвратить потерю древней истории Земли, Уоллес призывал Британское правительство сохранить в музеях максимальное количество образцов: «чтобы сделать их доступными для исследования». Птичьи тушки действительно хранили ответы на многие вопросы, о которых ученые еще даже не знали, так что их следовало сберечь любой ценой.

«Если этого не сделать, – предупреждал он – наши потомки, несомненно, будут смотреть на нас как на людей, в погоне за богатством забывших о высших принципах. Они обвинят нас в том, что мы преступно уничтожили сведения о Творении, которые было в наших силах сохранить». Он бросал вызов религии, отвергающей эволюцию: «До сих пор многие пытаются проповедовать, что каждое живое существо вышло прямо из рук Создателя и поэтому является самым лучшим свидетельством его существования. Однако многие из этих созданий почему-то исчезли с лица Земли, неизвестные и никому не нужные».

После смерти Уоллеса в 1913 году Британский музей добавил к своей большой коллекции образцов, собранных Уоллесом, все остальные, оказавшиеся в частных коллекциях. Глубоко в утробе музея, скрытые толщей камня и терракоты, хранители коллекции распаковали и аккуратно разложили птиц Уоллеса по ящикам шкафов, рядом с вьюрками Дарвина. Здесь был и тот самый самец королевской райской птицы с островов Ару, пойманный у деревни Ванамбай в феврале 1857 года, к северу от реки Вателаи, 5° ю. ш., 134° в. д., 138 футов над уровнем моря. Как в мире не сможет появиться еще один Уоллес, так и не будет еще одного образца с точной такой же географической привязкой. Музейному работнику, отвечающему за сохранность этих образцов, перед выходом на пенсию придется передать знания своим ученикам, а те, кто придет им на смену, будут дальше обучать следующие поколения.

Однако почти немедленно возникла угроза сохранности этих образцов. Всего через два года после смерти Уоллеса, в начале Первой мировой войны, немецкие цеппелины, тихо подобравшись на большой высоте, сбросили на Лондон и побережье около восьмидесяти пяти тысяч тонн бомб. Во Вторую мировую войну, в начале Лондонского блица, немецкое Люфтваффе обрушивало на город целый град бомб в течение пятидесяти семи дней. В Британский музей попали около двадцати восьми раз, почти разрушив ботанический отдел, а в геологическом отделе сотни раз вылетали окна и стеклянная крыша. Сотрудники музея упорно продолжали работать ночами, разбирая завалы, но было понятно, что образцам угрожает опасность.

Чтобы сохранить птиц Дарвина и Уоллеса, хранитель коллекции разослал их на грузовиках без опознавательных знаков в особняки и усадьбы, расположенные в сельской местности. Одним из подобных убежищ оказался частный музей в крохотном городке под названием Тринг, построенный богатейшим человеком в истории в качестве подарка сыну на двадцатилетие. Лайнел Уолтер Ротшильд должен был вырасти и унаследовать множество титулов и регалий: достопочтенный лорд, барон де Ротшильд, член парламента, прелюбодей, жертва шантажа и один из самых одержимых коллекционеров птиц, когда-либо живших на свете.

2

Музей лорда Ротшильда

В 1868 году, когда Уоллес заканчивал писать «Малайский архипелаг», в самой богатой (по мнению некоторых ученых) семье в истории человечества родился Уолтер Ротшильд. Его прадед был родоначальником современной банковской системы. Его дед ссудил деньгами Британское правительство, чтобы выкупить Суэцкий канал. Его отец дружил с принцами, а главы государств постоянно обращались к нему за советом. Однако сам Уолтер предпочитал проводить время в обществе мертвых животных.

Когда Уолтеру исполнилось четыре года, его семейство переехало в поместье Тринг Парк, простирающееся на двести пятьдесят тысяч гектаров, с особняком из камня и красного кирпича. Еще через три года, гуляя после обеда со своей немецкой гувернанткой, юный Ротшильд прошел мимо мастерской Альфреда Минолла. Строитель по профессии, тот увлекался таксидермией. Целый час мальчик таращился на то, как Альфред разделывает мышь, и был совершенно зачарован зверинцем из чучел птиц и животных, которыми оказался набит его дом. Во время послеобеденного чаепития семилетний мальчик встал и сделал своим родителям неожиданное заявление: «Мама, папа! Я построю музей, и мистер Минолл будет мне там помогать!».

Опасаясь болезней, сквозняков и яркого солнца, мать безвылазно держала Уолтера в семейном поместье. Пухлый мальчик с дефектами речи никогда не играл с детьми своего возраста. Вместо этого он шнырял повсюду с огромным сачком и пришпиливал добычу к пробковым доскам. К четырнадцати годам у него уже было несколько слуг, помогавших утолять коллекционерскую страсть, – собирать насекомых, выдувать яйца и заказывать редких птиц. В Кембриджский университет, где он провел несколько ничем не примечательных лет, Уолтер привез большую стаю киви, а после снова вернулся в Тринг, под сень своей постоянно растущей естественнонаучной коллекции. Ротшильд-старший долгое время надеялся, что подобная одержимость наследника миром природы закончится, позволив тому приступить к выполнению своих обязанностей в финансовом мире, однако та становилась только сильнее. К двадцати годам он собрал около сорока шести тысяч образцов. В подарок на двадцать первый день рождения отец выполнил единственное желание сына: построил для него собственный музей на краю Тринг Парка.

Отец вынудил Уолтера испытать свои силы в банковском деле, отправив его в лондонскую штаб-квартиру компании «Н. М. Ротшильд и сыновья» в Нью-Корте. Однако там юный Ротшильд оказался совершенно не у дел. Будучи под два метра ростом, весом почти в сто сорок килограмм и вдобавок заикой, Уолтер нервничал в окружении других людей. Расслаблялся он, только вернувшись в музей после завершения рабочего дня, где с удовольствием обсуждал свои новые приобретения. В 1892 году, когда ему исполнилось двадцать четыре, Зоологический музей Уолтера Ротшильда на Эйкмен Стрит в Тринге открылся для публики. Вскоре число посетителей достигло тридцати тысяч в год, – в те времена впечатляющая цифра для музея, расположенного в провинциальном городке, – несомненный признак ненасытного интереса публики ко всему странному и экзотическому. Стеклянные витрины во всю стену были заполнены чучелами белых медведей, носорогов, пингвинов, слонов, крокодилов – и райских птиц. Чучела акул, подвешенные на цепях, скалились с потолка. На территории Тринг Парка располагался зоопарк, где бродили живые обитатели: лани, кенгуру, казуары, эму, черепахи и гибрид зебры с лошадью под названием зеброид. Наиболее удачливым посетителям удавалось увидеть Ротшильда верхом на Ротуме, стопятидесятилетней сухопутной черепахе с Галапагосских островов, которую тот спас из сумасшедшего дома в Австралии.

Ротшильд щеголял стильной бородкой в стиле Ван Дейка и болтался по зданию «как рояль на колесиках». Словно одержимый, он закупал экспонаты, совершенно не принимая во внимание бюджет музея, и распаковывал посылку за посылкой со шкурками, яйцами, жуками, бабочками и мотыльками, которые ему присылала почти четырехсотенная армия сборщиков образцов со всего мира. Хотя Уолтер с исключительным вниманием подмечал малейшие подробности на тушках редких птиц, он был беспомощен, когда речь заходила о повседневных задачах по управлению музеем и разросшейся сетью сборщиков. Годами он беспечно складывал счета и всю остальную корреспонденцию в большую плетеную корзину. Когда она наполнялась, Уолтер закрывал ее на замок и ставил новую.

Ротшильду так никогда и не удалось избавиться от чрезмерной заботы со стороны своей матери, и он так никогда и не уехал из Тринга. Не удалось ему добиться и уважения отца, от которого он тщательно скрывал свои огромные расходы. После того, как на ступенях офиса «Н. М. Ротшильд и сыновья» обнаружились два живых медвежонка, разъяренный отец попытался положить конец увлечению Уолтера, но сын все равно успел заказать еще одну партию казуаров из Новой Гвинеи. Когда отец вычеркнул его из завещания и снял портрет с банковских стен, Уолтер признался сводной сестре, что «отец был совершенно прав, – мне нельзя доверять деньги».

Вряд ли сестра знала о том, что часть огромных расходов, которые он скрывал от семьи, уходила на попытки откупиться от жены одного из пэров, с которой у него когда-то была интрижка. Оказавшись отрезанным от семейной казны и отчаянно пытаясь скрыть потенциальный скандал от матери, Уолтер попытался раздобыть деньги единственным доступным ему способом: выставил на продажу почти всю свою коллекцию птиц. В 1931 году эту коллекцию, в которой было двухсот восемьдесят тысяч тушек, за двести пятьдесят тысяч долларов купил Американский музей естественной истории, – самое масштабное приобретение Нью-Йоркского музея. Во время заключительного этапа переговоров Ротшильд вырвал обещание, что его фотография с автографом всегда будет висеть рядом с его коллекцией. «По этому поводу он ликовал, как школьник, получивший почетную грамоту, – писал хранитель коллекции птиц – несмотря свой облик лорда, он все-таки очень простой человек».

По словам его племянницы Мириам Ротшильд, «После заключения этой сделки Уолтер как будто сделался меньше ростом… он выглядел усталым и задумчивым, и провел в музее только два часа перед обедом. Настала зима, – птицы улетели». В 1937 году Уолтер Ротшильд скончался, и остатки его любимой коллекции были переданы Британскому музею естествознания. Его племянница, вскрыв запечатанные плетеные корзины, нашла письма шантажистки и установила ее личность, но предпочла скрыть эту информацию.

На могиле Уолтера выбиты строки из Книги Йова: «И подлинно: спроси у скота, и научит тебя, у птицы небесной, и возвестит тебе»[14].

* * *

Пока еще не все пошло прахом, Уолтер Ротшильд, одержимый собирательством, приобрел самую большую коллекцию птиц и других естественнонаучных образцов, которая когда-либо принадлежала одному человеку. Нанятые им люди в погоне за новыми видами рисковали получить увечье и даже умереть: одному откусил руку леопард, другой скончался от малярии в Новой Гвинее, еще трое погибли на Галапагосах от желтой лихорадки, и несколько человек умерли от дизентерии и брюшного тифа. По словам знакомого картографа, карта областей, где побывали эти «собиратели», была похожа на «мир, пораженный эпидемией кори»[15]. Альфред Ньютон, сторонник теории эволюции Дарвина и Уоллеса и бывший преподаватель Уолтера в Кембридже, упрекал своего ученика: «Не могу согласиться с вашим заключением, что зоологии идут на пользу действия охотников, услугами которых вы пользуетесь… Без сомнения, они великолепно справляются с задачей по обеспечению образцами музеев, однако ужас заключается в том, что они лишают этих образцов окружающий мир».

Однако если люди, нанятые Ротшильдом, были похожи на эпидемию кори, то существовали и другие, больше напоминающие гангрену. Сколько бы образцов не загребали в Тринг, это не шло ни в какое сравнение с повсеместно развернувшимся уничтожением птиц, от которого было нельзя укрыться ни в джунглях, ни в лесах, ни на болотах, ни в заводях. В 1869 году, когда Альфред Рассел Уоллес впервые высказался о страхе перед разрушающей мощью «цивилизованного человека», он даже представить не мог, насколько быстро его страх воплотится в жизнь. Позже историки назвали происходящее «Эпохой истребления», – самое грандиозное уничтожение человеком дикой природы за все существование планеты.

В последние три десятилетия девятнадцатого века были убиты сотни миллионов птиц, однако вовсе не для того, чтобы стать музейными образцами. Все они оказались жертвами моды.

3

Перьевая лихорадка

До появления сумочек от Hermes и каблуков от Christian Louboutin основным показателем статуса была мертвая птица. Чем экзотичней, тем дороже, а чем дороже, тем выше считалось положение ее владельца. Странное пересечение человеческого и животного миров, – красочные перья птичьих самцов, которые появились, чтобы привлекать невзрачных самок, стали нужны человеческим женщинам, чтобы привлекать мужчин и демонстрировать свой вес в обществе. За миллионы лет эволюции птицы стали слишком прекрасными, чтобы существовать только ради себя самих.

Если бы в «перьевой лихорадке» существовал «нулевой пациент», им бы стала Мария-Антуанетта. В 1775 году она надела украшенную бриллиантами эгретку[16], – подарок Луи XVI, – украсив ей свои волосы, собранные в затейливую прическу. Мария-Антуанетта была вовсе не первой, кто начал носить перья, однако в те времена, когда недавно изобретенные ротационные печатные станки принялись выпускать журналы, доносившие последние веяния моды подписчикам по всему миру, она была неоспоримой иконой стиля.

Век спустя после смерти Марии-Антуанетты, на модные журналы вроде «Harper’s Bazaar», «Ladies’ Home Journal», или «Vogue», страницы которых заполнили перья, были подписаны сотни тысяч женщин. На обложке самого первого издания журнала «Vogue», выпущенного в 1892 году, была изображена девушка, впервые вышедшая в свет, в окружении легкого облака птиц и бабочек. Журнал содержал рекламу магазина Мадам Раллингс с «элегантным ассортиментом парижских шляпок» на Пятой авеню в Нью-Йорке, и «Шляп Нокса»: «Шляпки для верховой езды – прогулочные шляпки – автомобильные шляпки – театральные шляпки – приемы – свадьбы – шляпы для любых выходов в свет». В январе 1898 года «The Delineator», еще один популярный американский журнал, писал о последних актуальных трендах: «Для украшения обычных прогулочных шляпок в моду входят целые крылья птиц… Сияющие крылья, эгретки и перьевые помпоны с плюмажем из перьев райской птицы вызовут восхищение как на шляпке, так и на бонете».

* * *

У идеальной викторианской женщины, изображенной в этих журналах, была молочно-белая кожа, – знак того, что ее обладательнице никогда не приходилось работать на улице, под ярким солнцем. На ней была колоколообразная клетка кринолина, собранного из стальных обручей, что крепилась на талии, и удушающий, туго зашнурованный корсет. Эта женщина носила жесткие, тяжелые юбки и сорочки, и полоски китового уса поддерживали ее бока и спину, чтобы придать фигуре нужную форму. «Довольно много времени уходило на переодевания, – писала одна подобная дама – к завтраку следовало спускаться в «лучшем платье»… после церкви переодеваться в твид. Перед чаем тоже нужно было сменить наряд. Как бы ни был невелик гардероб, к ужину каждый день полагалось надевать новое вечернее платье». Если женщина хотела отправиться на прогулку, ей снова нужно было переодеваться. За покупками следовало выходить еще в одном платье.

Согласно постоянно меняющимся законам моды, для каждого из этих случаев полагалась своя разновидность шляпки, а для их украшения требовались перья разных птиц. Дамы Европы и Америки стремились быть самыми стильными: на огромную шляпку прикрепляли целые тушки птиц, так что в экипажах женщинам приходилось опускаться на колени или ехать, выставив голову в окно.

В 1886 году некий выдающийся орнитолог во время вечерней прогулки по торговым районам северной части Нью-Йорка провел свое маленькое исследование перьевой лихорадки. Он насчитал семь сотен женщин в шляпках, и три четверти из них были украшены цельными тушками птиц. Такую птицу было невозможно поймать в Центральном парке города, ведь обычные городские птицы никак не ценились в перьевой моде. В моде были райские птицы, попугаи, туканы, квезалы, колибри, скальные петушки и снежные цапли. Хотя, в основном, кладбищем для птиц служили шляпки, подобную отделку могли иметь и другие предметы одежды, – один торговец продавал шаль, сделанную из восьми тысяч колибри.

Согласно историку Робину Даути, в первые годы «торговцы перьями скупали оперения птиц поштучно, однако, когда шляпники, особенно в Париже, стали покупать перья на вес, в правило вошли оптовые закупки». Учитывая, сколько весит перо, речь шла о чудовищных количествах: чтобы собрать килограмм перьев снежной цапли, промысловым охотникам нужно было добыть от восьмисот до тысячи птиц. Если птица была больше по размерам, то на килограмм уходило от двухсот до трехсот тушек.

Индустрия развивалась, и числа только росли: в 1798, когда Мария-Антуанетта демонстрировала свой бриллиантовый плюмаж, во Франции было двадцать пять плюмасье[17]. К 1862 году их было уже сто двадцать, а к 1870 году количество возросло до двухсот восьмидесяти. Ощипыванием пера и набивкой тушек занималось столько человек, что появились профсоюзы, защищающие своих рабочих, – такие, как «Союз торговцев натуральным пером» или «Союз красильщиков перьев» и даже «Общество помощи детям, работающим в перьевой промышленности». В последние десятилетия XIX века во Францию поставлялось почти сорок пять миллионов килограммов перьев. За четыре года на Лондонских аукционах Минсин Лейн было продано сто пятьдесят пять тысяч райских птиц, – и это была только часть 2,8 миллиардной индустрии (в пересчете на современный курс доллара), всего для которой за тот же период импортировали восемнадцать тысяч тонн перьев. Некий британский торговый агент отчитывался о продаже двух миллионов тушек всего лишь за один год. Американская перьевая индустрия мало чем отличалась, – к 1900 году восемьдесят тысяч ньюйоркцев работали в шляпной торговле, для которой каждый год убивали двести миллионов североамериканских птиц.

По мере того, как в мире сокращалась численность птиц, стоимость перьев удваивалась, утраивалась и наконец выросла в четыре раза. К 1900 году стоимость двухсот граммов первосортных перьев снежной цапли, которые появлялись у нее только на время брачных ритуалов в период спаривания, составляла тридцать два доллара. Унция золота[18] стоила всего двадцать долларов. Килограмм перьев снежной цапли, в пересчете на современную стоимость, стоил бы больше двенадцати тысяч долларов. Охотники за перьями устремлялись к гнездовьям снежной цапли во Флориду, уничтожая за вечер целые поколения этой птицы.

Учитывая, что спрос на перья птиц типа цапли или страуса серьезно превышал предложение, по всему миру предприниматели начали устраивать перьевые фермы. Чтобы сделать более послушными цапель, совершенно непредназначенных для жизни в клетках, им сшивали верхние и нижние веки и таким образом ослепляли. Спины и хвосты этих птиц приносили сокровища, – и в самом деле, когда в 1912 году утонул Титаник, самым ценным и дороже всего застрахованным грузом в его трюмах оказались сорок ящиков перьев, стоимость которых на товарной бирже уступала только бриллиантам.

Дарвин и Уоллес обшаривали горы и джунгли в поисках подсказок, объясняющих процесс появления и исчезновения видов, но в западных странах многие высмеивали само понятие «вымирания», считая его глупостью. Такое отношение отчасти было обусловлено религиозными догматами, отчасти, – перспективой добычи, которую обещал открывшийся перед западным человеком «новый мир». Судьба исчезнувших видов, дошедших до нас в виде окаменелостей, объяснялась Великим потопом: спасшиеся просто успели попасть на Ноев ковчег. Когда только началась американская колонизация, лосося в реках было столько, что его можно было запросто бить острогой с берегов. Его было так много, что рыбу измельчали и использовали как удобрение. Тучи перелетных птиц затмевали небо, – однажды, в 1813 году, Джеймс Одюбон путешествовал три дня подряд под стаями перелетных голубей, которые закрывали солнце. Равнины дрожали под копытами бизонов, собирающихся в такие стада, что один военный как-то был вынужден скакать на лошади целых шесть дней, чтобы их миновать.

Американцы смотрели на западные земли не просто как на нечто «предначертанное», но и библейские заветы «заполните землю и владейте ею» и «властвуйте над рыбами в море и над птицами в небе, властвуйте над всеми живыми существами, обитающими на земле»[19] они тоже выполняли весьма буквально, считая божественным благословением индустриализацию общества. В их парадигме медь, железо и золото, добываемые из земли, не должны были закончиться никогда, рыба и птица водились в неограниченном количестве, а дубы в лесах были бесконечны. И это не считая того, что жадное до ресурсов человечество, численность которого на время написания книги Бытия составляла всего сто миллионов, экспоненциально росло, достигнув к 1900 году 1,6 миллиардов. Все, что требовалось, – это машины для более успешной добычи сырья.

Вооруженные перезаряжающимися револьверами и божьим благословением, люди уничтожали все на своем пути к Тихому океану. Алексис де Токвиль, который путешествовал по Штатам в 1831 году, заключил, что здешние жители «нечувствительны к чудесам неодушевленной природы… их глаза устремлены к другому: американский народ видит только свою дорогу через эти дикие места, осушая болота, меняя курс рек, населяя безлюдные пространства и покоряя природу». К концу века из шестидесяти миллионов американских бизонов осталось только несколько сотен голов, – неудивительно, если по ним стреляли из окон поезда, соревнуясь, кто больше набьет. К 1910 году те самые миллиарды странствующих голубей оказались на грани вымирания. В Эверглейдс пароходы загружали на палубу спортсменов с ружьями, которые палили по цаплям и аллигаторам, – «оргия шума, порохового дыма и смерти». В лесах по всему континенту вырубали деревья, выросшие в дошекспировские времена, чтобы продать их на лесопилки. Тем временем, перьевая лихорадка распространялась.

С наступлением двадцатого века «предначертание» Америки было исполнено. После переписи населения в 1890 году обнаружилось такое количество поселений, что пришлось объявить об исчезновении фронтира. Достигнув Тихого океана, наши предки оглянулись и увидели за собой оголенный пейзаж: разрушенные горы и загрязненные Золотой лихорадкой реки. Животные и птицы вымирали по мере того, как росли города и тянулись вверх их дымовые трубы. Между 1883 и 1898 годами размеры популяции птиц в двадцати шести штатах упали почти вполовину. В 1914 году в зоопарке Цинциннати умер последний на земле странствующий голубь, самка по имени Марта. Через четыре года в той же клетке скончался Инки, последний каролинский попугай.

4

Движение в защиту птиц

В 1875 году Мэри Тэтчер написала для журнала «Harpers» заметку под названием «Убийство невинных». Женщинам с «нежным сердцем» в нем рекомендовалось «воздержаться от причинения ненужной боли любым созданиям, и не дать «любви к стилю» ослепить свое сердце». Мэри критиковала «распространенную веру, что птицы и животные были созданы только лишь для пользы и развлечения человека» как «недостойную христианства».

Пять лет спустя известная суфражистка Элизабет Кейди Стейтон резко осудила заключение женщин в корсетно-кринолиновые клетки в погоне за последним писком моды вместо того, чтобы позволить им развивать разум и тело. «Всем известно, что цель нашей моды, – сделать женщину подобием французской куртизанки, которая всю жизнь учится привлекать и удерживать мужчин, чтобы удовлетворять свои эгоистичные потребности… – произнесла она в своей знаменитой речи – Дорогие девушки! Бог также дал вам разум. Дело вашей жизни, – не привлекать мужчин и доставлять им удовольствие, но достичь великого и славного женства». Стентон сокрушалась о малоподвижной, скудной жизни викторианской женщины и призывала своих слушательниц «помнить, что красота идет изнутри, ее нельзя надеть и снять, как одежду».

По всей Великобритании женщины начали подниматься против торговли перьями. В 1889 году Эмили Вильямсон, тридцатишестилетняя жительница Манчестера, основала группу «Лига плюмажа», призванную положить конец избиению птиц. Два года спустя она объединила усилия с Элизой Филлипс из Кройдена, проводившей встречи под названием «Мех и перья». Совместное начинание вскоре было переименовано в Королевское общество защиты птиц. Члены этого общества, состоявшего из одних женщин, придерживались двух простых правил: не носить перья самим и убеждать окружающих делать то же самое. Королевское общество защиты птиц быстро стало одной из самых крупных организаций в стране.

В 1896 году одна из «Бостонских браминов»[20], Гарриет Лоренс Хеменуэй, возмущенная статьей, в которой описывались жестокости перьевой торговли, заручилась помощью своей подруги Минны Холл. Вместе они провели серию званых чаепитий, где агитировали своих знакомых перестать носить перья. После того, как к этим чаепитиям присоединилось около девятисот женщин, Гарриет и Минна основали Массачусетское отделение Одюбоновского общества. Через очень небольшой срок новое общество стало насчитывать десятки тысяч членов по всей стране.

И в Соединенных Штатах, и в Великобритании женщины начали бороться за просвещение и моральное осуждение моды на перья. В Вест-Энде, фешенебельном районе Лондона, защитницы птиц проводили митинги, раздавали листовки и маршировали с плакатами, на которых была изображена бойня снежных цапель. Шляпы, украшенные перьями, они называли «клеймом жестокости». В Америке Одюбоновское общество проводило публичные лекции, вело «белый лист» шляпников, которые не использовали в работе перья птиц, и требовало, чтобы Конгресс принял меры. Во время одного из подобных «призывов к борьбе», – на Одюбоновской лекции в 1897 году, проводившейся в Американском музее естественной истории в Нью-Йорке, орнитолог Фрэнк Чапмэн вспомнил о райских птицах, которыми были завалены шляпные мастерские. «Эти прекрасные птицы оказались на грани вымирания. Мода обрекает на смерть все, что привлекло ее взгляд. И только сами женщины в силах исправить это великое зло».

В сражение вступила пресса. В 1892 году «Punch», британский еженедельник, известный изобретением слова «карикатура», в одном из выпусков опубликовал изображение женщины, шляпу которой украшали мертвые птицы. Она угрожающе тянула руки в сторону зрителя, на ее спину свисал огромный плюмаж, а вместо ног у нее были когти. Во все стороны от нее в ужасе разлетались снежные цапли. Подпись под рисунком гласила: «хищная птица». В другой карикатуре, названной «вымирание видов», клеймили «беспощадную модницу», – женщину с мертвой цаплей на голове. В 1896 году редакторы американского журнала «Harper’s Bazaar» заявляли, что «судя по всему, действительно пришло время объявить крестовый поход против столь расточительного использования перьев, особенно наиболее редких и ценных видов… которые скоро будут полностью уничтожены, если не остановить текущее безумие». «Ladies’ Home Journal» последовал их примеру, опубликовав фотографии убийства птиц с подписью «В следующий раз, покупая… перья для своей шляпки, вспомните эти картины». В журнале предлагались альтернативы ношению птичьих перьев.

Одной из первых серьезных побед защитников природы в США было принятие закона Лейси в 1900 году, который запрещал торговлю птицами между штатами (хотя никак не регулировал ввоз птиц из-за рубежа). В 1903, когда стало ясно, что снежные цапли с Эверглейдс оказались на волоске от вымирания, президент Теодор Рузвельт подписал исполнительный приказ о создании первого федерального заповедника для птиц на Острове пеликанов во Флориде. Это был первый из пятидесяти пяти заповедников, основанных во время его президентского срока.

Затем в сражение вступила королева Великобритании Александра, написавшая в 1905 году письмо на имя президента Королевского общества защиты птиц, где заявила, что никогда не будет носить перья снежной цапли и других редких видов и «несомненно сделает все, что в ее силах, чтобы предотвратить жестокость, с которой обращаются с этими прекрасными птицами». Письмо королевы было напечатано во множестве журналов, модных и не только.

Сражаясь за свое существование, перьевая индустрия провела замысловатую компанию, стараясь нивелировать высказывания общественных групп вроде Лиги плюмажа или Одюбонского общества, называя их «странными и болезненно сентиментальными». Журнал «Millinery Trade Review», оценив растущее моральное давление, призвал сторонников к оружию: «и у производителей, и у импортеров не осталось другого выбора, кроме как сойтись с противниками в королевской битве». Лоббисты, представляющие интересы групп вроде Ассоциации защиты нью-йоркской шляпной торговли, текстильной секции Лондонской торговой палаты или Ассоциации торговцев перьями, грозили законодателям, что любой закон, ограничивающий торговлю перьями, уничтожает рабочие места в нынешнее время экономической нестабильности. Как отметил один известный натуралист в «New York Times», «работники перьевой индустрии защищают свое нечестивое дело с той же злобой, что так долго питала работорговцев».

В конце концов, защитники природы победили. Во всем мире вокруг перьевой торговли натянули сеть новых законов. В 1913 году в Соединенных Штатах был принят тарифный закон Андервуда, который накладывал вето на ввоз любых перьев, а в 1918 году, благодаря Закону о миграции птиц, в Северной Америке стала запрещена охота на всех перелетных птиц. Великобритания приняла закон о запрете на ввоз оперения в 1921 году. В 1922 году была внесена поправка о запрете импорта райских птиц в США.

Свести на нет перьевую лихорадку помогли и разные другие обстоятельства, не в последнюю очередь начало Первой мировой войны и вызванный ею режим жестокой экономии ресурсов. Модные тренды переключились с вычурности на более практичный дизайн, ведь женщины отправились работать на военные заводы и в другие места, оставленные ушедшими на войну мужчинами. С появлением автомобилей стали неактуальны огромные шляпы, заполняющие перьями весь салон. Вдобавок растущая популярность кино сделала ношение больших шляп не просто немодным, а даже невежливым, потому что они закрывали обзор другим людям. Женщины сумели победить торговлю перьями еще тогда, когда считалось, что они должны сидеть дома, еще не получив права голоса или права на владение частной собственностью.

* * *

Желание обладать чем-то прекрасным, тем не менее, никогда не удавалось полностью искоренить. Несмотря на то, что природозащитное движение набирало обороты, некоторым женщинам старшего поколения было трудно оставить «проверенную временем» привычку носить перья, как бы их не стыдили дочери и внучки. Так что на заре XX века для удовлетворения спроса возникло новое занятие, – браконьерство. На каждый новый закон находилась своя банда злоумышленников, готовая проверить, как хорошо он охранялся. В 1905 году браконьерами впервые было убито два человека, отправленных во Флориду охранять снежных цапель. В тот же год власти острова Лайсан, входящего в состав Гавайев, арестовали группу японских охотников с тремя сотнями тысяч мертвых черноногих альбатросов. В 1921 году у пассажира, сошедшего на берег с круизного лайнера в Нью-Йорке, нашли пять оперений райской птицы и восемь связок оперений снежной цапли, спрятанных в фальшивых стенках чемодана, а также шестьдесят восемь флаконов морфина, кокаина, и кисет с героином, спрятанные в сумке с орехами. В следующем году «New York Times» сообщила, что таможенных инспекторов обучают пристально рассматривать шею и пояса моряков, сходящих на берег. Тех, у кого шея выглядела слишком тонкой по сравнению со слишком широким корпусом, надлежало арестовывать: «Однажды, после обыска одного очень важного на вид капитана, имеющего подозрительно хорошее телосложение, обнаружилось, что на самом деле торс этого человеческого существа скрывался под внушительной оболочкой из перьев».

В попытках избежать внимания властей контрабандисты становились все более изобретательными. У одного итальянского повара с судна «Крунланд» только в брюках нашли перья ста пятидесяти райских птиц, и из каюты изъяли еще восемь сотен тушек. В Лондоне арестовали двух французов, провозивших тушки райских птиц в грузе коробок для яиц. В одном сельском городке штата Пенсильвания обнаружили целую международную сеть контрабандистов, торгующих райскими птицами. Власти городка Ларедо, штат Техас, задержали двух человек, переходивших вброд реку Рио-Гранде с пятьсот двадцати семью тушками птиц из Новой Гвинеи. Рассказывали о скоростной лодке, которая контрабандой провозит в своем корпусе экзотических птиц с побережья Северной Африки на Мальту, и полуночных встречах в баварских лесах, где покупали «сосиски из попугаев», заматывая живым птицам клювы и запихивая их в женские чулки, чтобы пронести мимо таможни.

Однако бесстрашные защитники природы в Лондоне, в 1933 году одержали еще одну большую победу, – уже девять государств приняли Конвенцию о сохранении флоры и фауны в их природном состоянии, которую часто сравнивают с Великой Хартией вольностей. Под защитой Конвенции оказались сорок два вида. Большинство из них относились к крупным млекопитающим вроде гориллы, белого носорога и слона, но также было включено и несколько видов птиц. Конечно, список охраняемых видов был далеко не полон, но конвенция обеспечивала моральные, правовые и оперативные рамки для борьбы с браконьерством и контрабандой диких животных. В 1973 году Лондонская конвенция была заменена Конвенцией о международной торговле видами дикой фауны и флоры, находящимися под угрозой исчезновения, сокращенно CITES[21], которую приняли сто восемьдесят одна страна-участник. В настоящее время CITES состоит из трех разделов, каждый из которых определяет степень серьезности угрозы исчезновения вида, и под ее защитой находятся тридцать пять тысяч видов растений и животных. Среди них почти пятнадцать тысяч видов птиц, включая любимую Альфредом Расселом Уоллесом королевскую райскую птицу.

* * *

На пороге двадцать первого столетия сотрудники таможни США больше не проверяют шеи всяких сомнительных моряков. Женщины уже давно перестали носить шляпки, особенно украшенные перьями экзотических птиц, которые теперь больше, чем когда-либо, находятся под защитой закона. Королевское общество защиты птиц насчитывает более миллиона членов и поддерживает более чем две сотни заповедников на территории Великобритании. В свою очередь, Одюбоновское общество тоже насчитывает около полумиллиона человек. Но пока взор закона учился отслеживать рога носорога и слоновые бивни, появление Интернета позволило собраться людям, одержимым редкими перьями, которые невозможно достать законным путем, – любителям викторианского искусства вязания лососевых мушек.

5

Викторианское братство вязателей лососевых мушек

В конце 1915 года разношерстная группа солдат Британского экспедиционного корпуса закрепилась к югу от македонской границы, у древнегреческого города Амфиполь. Взрыв случайного снаряда открыл вход в гробницу, расположенную неподалеку. Эрик Гарднер, армейский медик, спустился внутрь и обнаружил скелет примерно второго века до нашей эры, сжимающий в ладони несколько бронзовых рыболовных крючков. Гарднер раздал их солдатам, – последний корабль снабжения напоролся на торпеду, и британцы голодали. Эти крючки, возрастом в две тысячи лет, были немедленно заброшены в протекавшую рядом реку Струму. После того, как солдаты выловили несколько сотен карпов (самый большой весил около шести килограмм), Гарденер доложил командованию о «положительных изменениях в рационе войск». Крючки он отослал в Имперский военный музей в Гайд-парке, который находится рядом с Музеем естествознания, чтобы сохранить их для потомков.

Факт, что древние крючки до сих пор были способны нести свою службу, свидетельствует о простоте отношений между рыбой и человеком. Достаточно нацепить наживку на изогнутый кусок металла, привязать его к леске и бросить в воду. Придонным рыбам, вроде карпа, хватает простых червяков, а чтобы соблазнить форель, которая охотится на летающих над водой насекомых, можно привязать к крючку несколько перьев.

Самое ранее свидетельство применения перьев в рыбной ловле встречается в третьем веке до нашей эры, в записках римлянина Клавдия Элиана. Клавдий описывает, как ловят форель македонские рыбаки, которые обматывают «вокруг крючка ярко-алую шерсть и прикрепляют к ней пару петушиных перьев из-под бородки». Хотя этот способ, несомненно, использовался и в следующем тысячелетии, в Средние века о ловле на мушку ничего не известно. Вязание мушек не упоминается до 1496 года, пока датский эмигрант Винкин де Ворд, владеющий новомодной типографией на лондонской улице Флит-Стрит, не опубликовал труд под названием «A Treatyse of Fysshynge wyth an Angle»[22]. В нем содержались довольно простые правила вязания дюжины лососевых мушек, по одной на каждый месяц, известные каждому знатоку ловли нахлыстом под собирательным названием «Суд присяжных». «Тело» мартовского слепня делалось из черной шерсти, а на «крылья» шли перья «самого черного» селезня. Для «тела» майской желтой мухи была нужна желтая шерсть, а «крылья» делались из утиного оперения, окрашенного в желтый. В «Treatyse» речь шла преимущественно о форели, хотя там упоминался и лосось, – как «самая благородная рыба, которую только можно поймать на удочку в пресной воде».

Если между наживкой на форель и на карпа есть разница, то между наживкой на форель и на лосося лежит пропасть. Живущая в проточной воде форель требует реализма, – наживка должна копировать цвет, размер, стадии развития и даже поведение разнообразных насекомых, обитающих у воды. Рыбаки, ловящие форель, должны понимать, когда следует закидывать «нимфу» (имитацию личинки насекомого, цепляющуюся за камни под водой), а когда следует «выпускать слепня» (взрослое насекомое, выходящее на поверхность воды и стряхивающее оболочку, которая покрывает их крылья). Форель привередлива, придирчива и непостоянна. Рыболовам-любителям, не уделяющим достаточного внимания речной экосистеме, вряд ли посчастливится что-то поймать. Однако, мушки для форели можно сделать из дешевых, невзрачных и самых обычных материалов: лосиной и овечьей шерсти, кроличьего меха и куриных перьев.

Лососевая мушка являет собой полную противоположность. Ее задача – не имитировать что-то натуральное, а, наоборот, провоцировать. Лосося ловят, когда рыба возвращается из океана в родные реки, чтобы отложить икру на галечное дно, в так называемые нерестовые бугры, и вскоре после этого умереть. В разлагающихся тушах лосося содержится больше количество питательных веществ, привлекающих разных личинок и насекомых, которые, в свою очередь, становятся первым обедом для вылупляющегося потомства. Каждый год, когда лосось идет на нерест, рыба перестает питаться и у нее меняется строение челюстей, – они приобретают крючкообразную форму. Укусами этих заостренных крючков лосось защищает нерестовые бугры от чужаков. Он хватает рыболовную мушку не потому, что она изображает насекомое, а потому что это чужеродный объект, появившийся там, где только что зарыли икру.

Ловля форели требует пристального внимания к окружающей среде. Лосося, при должной удаче, можно поймать на привязанную к леске собачью шерсть. Однако настоящие рыбаки-аристократы не могут позволить, чтобы это мешало романтике охоты на «короля рыб», которую должно осуществлять среди сельской идиллии на самую красивую мушку.

«Реки и обитатели водной стихии даны умному человеку для созерцания, а глупцу для того, чтобы он не обращал на них внимания», – писал Исаак Уолтон в своей книге «Искусный рыболов, или Досуг созерцателя»[23] в 1653 году. Обращаясь к следующему поколению «рыбацкого братства», Уолтон описывает мир, омытый волшебными водами. В нем есть река, которая тушит зажженные факелы и зажигает потухшие, и река, превращающая удилища в камень. Одни реки танцуют, когда играет музыка, другие сводят с ума всех, кто выпьет хотя бы глоток. Река в Аравии окрашивает шерсть пьющих из нее овец в цвет киновари, а река в Иудее течет шесть дней в неделю и отдыхает в субботу.

Конечно, легендарные реки можно было найти и поближе к дому, – например, реки Ди, Таун и Спей. Однако, они все равно находились далеко от Лондона, так что были доступны только для местных жителей, – или для тех, кто был способен преодолеть раскатанные колеи, оставшиеся еще с античных времен тракты и узкие тропки. Так продолжалось еще почти два века, пока не началась Викторианская эпоха и, благодаря железным дорогам, легендарные реки не оказались в пределах досягаемости даже для низших классов. Внезапно, в братство рыболовов вступили не только короли и лорды, но и самые простые рабочие, которые на выходных запрыгивали в поезд, чтобы ненадолго оторваться от индустриальной жизни большого города.

Чтобы избавиться от вторжения этих нежелательных захватчиков, британская аристократия обнесла земли заборами и сделала реки частной собственностью, приняв целый свод законов, – процесс, вошедший в историю под названием «Огораживание». Рыбаки из низших классов внезапно оказались отрезаны от рек, где привыкли отдыхать с удочкой всю свою жизнь. Землевладельцы, застолбившие огромные пространства, где текли реки с резвящимися лососями, стали просить приличную цену за право закинуть наживку.

К концу девятнадцатого века, как писал рыболов-историк Эндрю Херд, «в Британии осталось очень мало воды, которую бы не контролировал лорд или какой-нибудь клуб». Согласно законам о частной собственности, заборы отделяли от широкой публики почти три миллиона гектаров. Наконец-то старые порядки были восстановлены: почтенное развлечение, вроде «большой рыбалки» с удочкой на благородного лосося, могли позволить себе только богатые люди. Всем остальным оставалось только ловить какую-нибудь простую донную рыбу, вроде карпа.

Как только большинство рек перешло в частную собственность, ловля лосося «быстро обросла бременем традиций и обычаев». Аристократы и частные рыболовные клубы стали изобретать разные виды мушек, для каждой реки свои. Скоро мушки приобрели броский вид, для которого использовалось дорогое оперение экзотических птиц. На самом деле, у таких мушек не было никакого преимущества. Однако рыбаки, как пишет Херд, «агитируемые местными торговцами снастью, которые изрядно выигрывали, разлучая новоявленных ловцов лосося с деньгами», приняли идею с восторгом, «близким к истерике».

В конце концов, порты Лондона ломились от груза экзотических перьев, призванных насытить аппетиты модной торговли. Пока женщины соперничали за редкие оперения для шляпок, их мужья пускали пыль в глаза, приматывая перья к крючкам. Когда в 1842 году вышла первая книга, посвященная этому искусству, – «Искусство создания мушек» Уильяма Блэкера, – советы по использованию перьев сменились с куриных на перья южноамериканского скального петушка, индийского синеухого зимородка, гималайского монала и амазонского ара.

«Искусство создания мушек» было первой книгой, содержащей детализированные пошаговые инструкции для вязания разных лососевых мушек. Кроме того, в ней говорилось, на какие мушки и в каких реках следует ловить лосося. «Лучше всего на эти мушки будет клевать в ирландских и шотландских реках», – обещал Блэкер своим покупателям. Но только если те будут использовать правильные цвета: огненно-коричневый, коричный, бордо, болотно-оливковый, винный пурпурный, медный купорос или берлинскую лазурь. Блэкер был опытным продавцом, торгующим своими книгами, мушками, перьями, тинселями[24], шелком и крючками. Чтобы достичь совершенства, он рекомендовал собрать оперения тридцати семи разных птиц, среди которых был гватемальский квезал, ошейниковая котинга и райские птицы.

Для тех, кто не мог себе позволить экзотические перья, у Блэкера были рецепты по окраске обычных: чтобы получить попугайный желтый, смешайте ложку куркумы с измельченными квасцами и кристаллами винного камня. Настойка грецкого ореха поможет добиться тонких коричневых оттенков. Порошок индиго, растворенный в купоросном масле, даст темно-синий цвет. Однако для большинства рыбаков крашеные перья не шли ни в какое сравнение с «натуральными».

* * *

Викторианская эпоха продолжалась, лососевые мушки становились все более вычурными, а авторы книг про вязание мушек начали строить псевдонаучные теории, оправдывающие использование все более дорогих и экзотических материалов. Самым выдающимся проповедником подобных идей был аристократ и плейбой Джордж Мортимер Келсон. Родился он в 1835 году, и большую часть своей молодости посвятил крикету, плаванью на длинные дистанции и скачкам с препятствиями, однако страстью, затмившей для него все остальное, стала ловля нахлыстом и сложный мир вязания викторианских мушек.

* * *

«Лососевая мушка», – книга, выпущенная им в 1895 году, – была в некотором роде апофеозом этого искусства: нахально-самоуверенная, пронизанная пренебрежением к любителям и страстью к редким перьям. Книга открывалась целой главой, восхваляющей научную строгость этой работы, хотя методику Келсона в лучшем случае можно было назвать сомнительной. Пытаясь проникнуть в разум лосося, он нырял в реку с открытыми глазами, сжимая мушки различных цветов, и пытался понять, как они выглядят под водой. Первой мушкой, которую он исследовал подобным образом, была мушка под названием «Мясная», однако, как он ни старался сравнить перья голубого ара с обычными лебедиными, крашеными в желтый, и то и другое скрывалось из виду во взбаламученном им иле со дна.

«В использовании наших принципов очень важна точность», – писал он о факторах, заставляющих лосося обращать внимание на искусственную мушку. Среди таковых он выделял «предпочтение определенных форм и цветов», различия в чистоте воды и погоду. Искусство Келсона было настолько точным (по крайней мере, в его собственном представлении), что для ловли рыбы, спрятавшейся между вертикальной скалой и лежащим под ней валуном, он рекомендовал использовать одну конкретную мушку под названием «Эльси».

Келсон насмехался над «непосвященными», «новичками», и теми, кто «так низко пал в своем невежестве», что не может отличить мушку Джока Скота от «Даремского следопыта». Конечно, лосось тоже не в состоянии это сделать, но, чтобы оправдать покупку дорогих перьев, нужно верить, что рыба способна опознать двадцать оттенков зеленого, описанных в капитальном труде по вязанию мушек.

Хотя Келсон отмечал в своей книге, что его «классификация» по забрасыванию мушек создана «искусственно», всю полноту вытекающих из этого последствий он принимать не желал. С негодованием он вспоминал каждый раз, когда лосось отказывался выбирать его роскошные мушки, отдавая предпочтение более простым, сделанным каким-нибудь неопытным рыболовом. «Лосось может хватать все подряд, а может не схватить ничего… в своем лихорадочном возбуждении король рыб способен упражнять благородную челюсть на том, что и язык не повернется назвать лососевой мушкой… на каком-нибудь плоском, дрожащем, раздутом пучке нелепых перьев». Однако Келсон быстро возвращался к проповеди принципов симметрии и гармонии «уравновешенных» цветов.

Для Келсона вязание мушек было сродни изобразительному искусству, – по его словам, эта практика прививала его последователям «умственную и моральную дисциплину». «Наше благородное хобби достойно внимания величайших людей, увлекающихся рыбалкой, будь то служители божественного или государственные деятели, доктора или юристы, поэты, художники и философы». Библия Келсона для этих «великих» включала восемь потрясающих иллюстраций ручной работы, где были изображены пятьдесят две мушки с пафосными названиями вроде: «Чемпион», «Безупречный», «Гром и молния», «Бронзовый пират» и «Траэрново чудо».

«Лососевая мушка» включала детальные инструкции по изготовлению примерно трех сотен мушек, с описанием, какие материалы должны быть использованы для каждой части. Для глаз мушки требовалась петля из внутренностей тутового шелкопряда. Головка, рожки, щечки, сегментация, горлышко, подкрылья и надкрылья, – каждый элемент нуждался в особых перьях. На схеме мушки, составленной Келсоном, было подписано девятнадцать частей, – и это еще не считая разных стилей и изгибов крючка!

Чтобы подражать Келсону, его читателям требовались серебристая обезьяна, серая белка, свиная щетина, восточный шелк, арктический мех, заячья морда и козлиная борода. Здесь были односторонние конические носители и двусторонние конические носители. Одинарные крючки и двойные крючки. Плоская проволока, овальная проволока, рельефная проволока и проволочные синели. Подкрашеный мех тюленя, – ярко-оранжевый, лимонный, огненно-коричневый, алый, бордо, пурпурный, зеленый, золотая олива, темно-и светло-синий, черный. Сапожный воск. Список материалов, которые нужно было заказать, чтобы связать викторианскую лососевую мушку, выглядел бесконечно длинным еще до всякого упоминания перьев.

Келсон быстро пробегался по хранящимся у него запасам птичьих тушек: галстучная настоящая котинга (сейчас находится под угрозой исчезновения), дикая индейка, каледонская кваква, южноамериканская выпь, эквадорский скальный петушок. Одну из тушек Келсон ценил больше всего: «Величайшая находка, которую мне посчастливилось приобрести, – золотая райская птица. Пусть тебе тоже так повезет, брат-рыбак! Всего лишь за десять фунтов!»

Келсон допускал использование обычных крашеных перьев, если экзотические было нельзя достать, однако переживал, что «как бы тщательно они не были окрашены, даже наисвежайшие, эти перья не будут выглядеть столь же хорошо, и в воде вряд ли сравнятся с использованием натуральных. К примеру, возьмем перья большой райской птицы… самые лучшие перья, когда-либо крашенные в оранжевый, не выдерживают с ними никакого сравнения».

Благодаря своей книге Келсон пользовался таким влиянием, что его имя стало торговой маркой даже до его смерти, которая случилась в 1920 году. «Burberry» выпускали непромокаемую куртку «келсон», с большими карманами для коробок с мушками и карманчиками для особых мушек. «C. Farlow & Co» создали удочку-келсон (ручной работы!) и запатентовали бесшумную алюминиевую катушку для лески под этим названием. «Morris Carswell & Co», в свою очередь, продавали эмалированную леску «келсон» для ловли лосося.

Келсон знал, что у его теории есть противники, – рыбаки, скептично настроенные к необходимости использования столь сложной в исполнении наживки, – но отметал все возражения «этих узколобых приспешников, жалко обманутых тем, что выловили рыбу-другую в исключительный день на неправильную приманку, закинутую неправильным способом». Галилею тоже не верили в свое время, отмечал он.

* * *

В двадцатом столетии разбросанные там и сям группки вязальщиков мушек продолжали следовать инструкциям Келсона и прочих викторианских экспертов. Однако по-настоящему это хобби снова приобрело популярность только в последние десятилетия XX века, во многом благодаря Полу Шмуклеру. В 1990 году журнал «Sports Illustrated» рассказал о его лососевых мушках, – которые вскоре были раскуплены коллекционерами по две тысячи долларов за штуку – начав статью со слов: «если у Дональда Трампа продолжатся трудности с выплатой процентов за «Тадж Махал»[25], пусть он позвонит Полу Шмуклеру, своему однокашнику из Нью-Йоркской военной академии, чтобы тот дал ему пару полезных советов, как делать деньги».

«На одну мушку, – восхищался автор – у Шмуклера уходит до ста пятидесяти разных материалов, начиная с белого медведя и норковой шубы, и заканчивая перьями дикой индейки, золотого и пестрого китайского фазанов, американской большой дрофы и бразильской ошейниковой котинги».

«Я не использую животных, которые внесены в список видов, находящихся под угрозой исчезновения. Или же то, что я использую, добыто до принятия Закона об исчезающих видах, – заявлял Шмуклер. – Для вязания мушек в классическом или свободном стиле нужно знать не только материалы, но и закон».

В 1990-ые годы Шмуклер опубликовал несколько иллюстрированных подарочных изданий, озаглавленных в стиле: «Редкие и необычные материалы для вязания лососевых мушек: естественная история» или «Забытые мушки». Эти книги продавались за сотни долларов, не считая специальных изданий в кожаных переплетах, выпущенных ограниченным тиражом, которые расходились более чем за полторы тысячи долларов. Появление книги Шмуклера пришлось на рассвет эпохи Интернета, и вскоре онлайн-аукционы eBay и форумы вязальщиков викторианских мушек заполнила новая волна перьевых фанатиков, надеющихся вязать мушки как Шмуклер, Келсон и Блэкер.

В отличие от своих предшественников, большинство из этих свежепоявившихся вязальщиков даже не знали, как ловить рыбу. Лососевые мушки уже сами по себе считались произведениями искусства. Однако, стоило заговорить о материалах, как выяснялось, что новые вязальщики очутились не в том столетии. В Лондоне и Нью-Йорке больше не было подрядчиков, поставлявших грузы с оперением райской птицы. Магазины снастей, рекомендованные в книгах Келсона, давно исчезли. Шляпы с перьями вышли из моды больше ста лет назад. Большинство птиц, упоминающихся в рецептах Келсона, относились к видам, которые или находятся под угрозой исчезновения, или под охраной конвенции CITES, запрещающей их ввоз. Поклонники мушек собирались посвятить себя искусству, которым было невозможно заниматься законным путем, не столкнувшись со множеством трудностей.

После возникновения Интернета в продаже заструился ручеек из оперений редких птиц, – предприимчивые пользователи eBay перерыли бабушкины чердаки и отыскали викторианские шляпки. Популярностью пользовались онлайн-аукционы, где распродавали содержимое застекленных шкафов XIX века, наполненных природными диковинами, среди которых тоже иногда попадались тушки райских птиц. Некоторым состоятельным вязальщикам мушек могло повезти и вне Интернета, если удавалось наткнуться на продажу поместья в каком-нибудь уголке сельской Британии. Один находчивый поклонник этого искусства сумел сбежать с чучелами нескольких птиц, взятых в аренду у компании, предоставляющей бутафорию для киносъемок.

Однако оставалось не так много чердаков, на которых можно было что-нибудь раскопать, и не так много перьев, которые можно было снять со шляп стопятидесятилетней давности. По мере роста популярности, цены за пару перьев ошейниковой котинги, красногрудого плодоеда, гватемальского квезала или райской птицы (большинство из которых относилось к охраняемым видам) росли. Некоторые счастливцы, своевременно ухватившие тушки райских птиц, вознеслись на вершину, обожествляемые бесперыми новичками, толпившимися внизу. Обладание столь экзотическими материалами позволяло вязать самые прекрасные мушки.

Однако, большинство поклонников искусства вязания мушек могло увидеть подобные оперения только в витринах естественнонаучных музеев, вроде музея в Тринге.

6

Будущее лососевых мушек

В 1705 году, в небольшом городишке Клаверак, рядом с Гудзонской долиной, примерно в двухстах километрах к югу от Нью-Йорка, весенний паводок вымыл почти двухкилограммовый зуб мастодонта. Этот зуб скатился к ногам голландского фермера, работавшего в поле. Фермер привез находку размером с мужской кулак в город и обменял у местного политика на бутылку рома. Вот так в Америке были обнаружены первые останки вымершего животного. Бывший владелец зуба получил название «Incognitum[26]» и вызвал жаркие теологические споры: как что-то могло просто так взять и исчезнуть из божьего мира? Мог ли Ной забыть об «Incognitum» и просто не взять его на ковчег?

К 1998 году, – когда семья Ристов перебралась в Клаверак с Верхнего Вест-Сайда на Манхеттене – благодаря человеческому вмешательству исчезла еще сотня видов, из них семьдесят видов птиц.

Из небольшого городка за эти годы тоже много чего исчезло. Закрылись мельницы и лесопилки, которые столетиями крутил пятидесятиметровый водопад на реке Клаверак-Крик. Не работали хлопковые и шерстяные фабрики. В реке, куда год за годом рыбное хозяйство округа Коламбия выпускало мальков, на плесах и перекатах развилась форель, выслеживая насекомых и уворачиваясь от рыбаков.

Эдвину было десять лет, когда родители перебрались на север. Он был домашним ребенком: при виде красного муравья он пытался забраться куда-нибудь повыше.

Большую часть времени Эдвин проводил дома, делая уроки, играя на флейте и общаясь с младшим братом Антоном.

Родители мальчиков, Линн и Кертис, были оба выпускниками Лиги плюща[27]. Они зарабатывали писательством и сами учили своих детей на дому. Линн преподавала историю, Кертис – математику. Днем Кертис готовил материалы для журнала «Discover» на самые разносторонние темы, – от физики и штрафных бросков в баскетболе до использования молекулярной химии в реставрации и движения планет Нептуна. На ночь он читал сыновьям «Илиаду». Телевизор в этом доме включали редко.

Эдвин, выросший с любовью к учебе, с жадностью поглощал знания. По понедельникам мать водила его на уроки испанского языка для взрослых, где он практиковался в спряжениях вместе с сорокалетними слушателями. Когда Эдвин увлекся змеями, его родители наняли репетитором по биологии Дэвида Дикки, герпетолога из Американского музея естественной истории. Во время отпуска в Санта-Барбаре, куда Ристы отправились всей семьей, они посетили Морской центр. Гид познакомил мальчиков с крабами-декораторами, которые маскируются, украшая себя кусочками ландшафта, и ярко-оранжевым морским слизняком под названием «испанский танцор». «Хочу такой костюм на Хеллоуин!» – восхитился Эдвин.

Родители поддерживали любой интерес сына. Когда в первом классе учитель музыки продемонстрировал на записи, что Эдвин обладает врожденными способностями, они наняли ему репетитора. Эдвин быстро перешел на флейту и так увлекся, что заразил младшего брата, который стал заниматься кларнетом. Дружески соревнуясь, братья подталкивали друг друга к новым достижениям. Эдвин получил первую стипендию на конкурсе Юэля Уэйда, и был зачислен на международный мастер-класс Жанны Бакстерсерс, главной флейтистки Нью-Йоркской Филармонии.

Уже в столь юном возрасте, – возможно, из-за того, что домашнее обучение не было систематическим, – Эдвин понимал, что его умение играть на флейте зависит только от его способности заниматься. Выучить гаммы и арпеджио мог кто угодно, однако настоящее мастерство требовало владения более сложными техниками, вроде мультитоники и фрулатто[28].

Однако в один из дней, когда лето 1999 года подходило к концу, Эдвин забрел в гостиную и застыл, зачарованный происходящим на экране телевизора.

* * *

Кертис готовил очередной материал для своего журнала, – о том, как правильно закидывать удочку, – и смотрел обучающие записи «Школы ловли нахлыстом Орвиса». В эпизоде, посвященном основам вязания мушек для форели, инструктор шаг за шагом показывал, что делать, на рыболовном крючке размером примерно с ноготь большого пальца, зажатым в настольных тисках. Где-то в середине процесса он взял длинное перо с шеи петуха, которое часто используются для приманок. Как и у всех перьев, от перьевого ствола у него в разные стороны отходили тоненькие бороздки. Когда инструктор обернул перо спиралью вокруг тела мушки, по технологии пальмеринга[29], бороздки распушились во все стороны, как сотни крошечных антенн. Обернутое подобным образом петушиное перо помогает мушке парить над поверхностью воды. Голодная рыба, глядя снизу, принимает эти торчащие бороздки за мелькающие лапки насекомого.

Увиденное так захватило Эдвина, что он схватил пульт и начал перематывать кассету, раз за разом пересматривая отрывок, совершенно зачарованный превращением простого пера. Чтобы сделать самую обычную мушку для форели, инструктор использовал инструменты, которые выглядели так, будто их вынули из сумки хирурга викторианских времен. Там были катушки с тонкой нитью, вставленные между зубцами инструмента под названием бобинодержатель, так что вся конструкция становилась похожей на стетоскоп. Малейшие ворсинки можно было расположить самым точным образом при помощи даббинговой иглы. Тонкий ствол пера инструктор удерживал при помощи перодержателя. На последнем этапе инструктор завязал нить в тугой узел быстрым элегантным движением с помощью узловяза, – изящного инструмента, похожего на разогнутую скрепку для бумаги.

Продолжить чтение