Читать онлайн Золото гетмана бесплатно
- Все книги автора: Виталий Гладкий
© Гладкий В. Д., 2015
© ООО «Издательство «Вече», 2015
© ООО «Издательство «Вече», Электронная версия, 2015
* * *
Глава 1. Государь
30 апреля 1722 года выдалось ясным, погожим. Мелкие тучки на голубом небе казались заблудившимися барашками, которые выбились из сил и теперь застыли на месте как приклеенные. Даже серо-голубой, словно наилучшая дамасская сталь, Финский залив, этот никогда не закрывающийся мешок бога Эола[1], успокоился, притих, и только изредка легкий ветерок пробегал по верхушкам деревьев и снова впадал в полуденную спячку, разморенный не по-весеннему жарким солнцем.
Уже подсохшая Петергофская дорога, начало которой положил в 1710 году своим указом царь Петр Алексеевич, полнилась подводами, груженными разнообразными строительными материалами. По указанию самодержца равномерно нарезанные вдоль дороги по обе ее стороны участки раздали знати под усадьбы, а получившийся гигантский архитектурный ансамбль должен был затмить дорогу из Парижа в Версаль. На первых порах строительство усадеб и дач было своеобразной повинностью для приближенных Петра Алексеевича, которая исполнялась ни шатко ни валко, однако постепенно дачная местность у Петергофской дороги стала престижной, и работа закипела.
На даче боярина Петра Ивановича Бутурлина, расположенной в одиннадцати верстах от столицы, рядом с финской деревушкой Уляля, переименованной русскими в Ульянку, трудился десяток казаков Черниговского полка[2], который находился под урядом[3] полковника Павла Полуботка; они достраивали флигель. Большая часть черниговцев копала Ладожский канал, и строители дачи благодарили Бога, что их миновала чаша сия: казаки-землекопы мерли, как мухи, от непривычного холодного и сырого климата, тяжелой работы и недоедания. Но еще больше – от тоски по родным местам.
Петр Иванович Бутурлин с некоторых пор – а точнее, с декабря 1717 года – стал потешным «князем-папой», важной персоной, приближенной к государю. После смерти Никиты Зотова он был назначен на роль «всешутейшего и всепьянейшего митрополита Санкт-Петербургского, Ижорского, Кроншлотского и Ингерманландского». К Бутурлину перешел не только пост Зотова, но и его вдова, с которой новый князь-папа, тоже овдовев, обвенчался по настоянию Петра Алексеевича в 1721 году. Поначалу Бутурлин получил прозвище Корчага за умение пить много и не хмелеть, а с 1718 года и второе – князь-папа Ибасса, чем очень гордился.
Дачу стольника[4] Бутурлина найти было легко, потому что рядом с ней стояла симпатичная деревянная церквушка. Однажды, находясь в гостях у своего нового князя-папы, царь узнал об очередной победе над шведами и тут же велел поставить прямо посреди пустыря «обыденную» церковь в виде армейской палатки, где и отслужил благодарственный молебен. Позже палатку по указанию Петра Алексеевича заменили настоящим храмом. Его посвятили митрополиту Московскому, святителю Петру, небесному покровителю государя, которого он особо почитал.
Казаки как раз варили кулеш с сухими грибами. Они работали с раннего утра – едва начало светать, поэтому здорово проголодались.
– А что, Василь, пшено-то дрянь, с мышиным пометом, – с вызовом сказал один из казаков – темнолицый, жилистый, с лихим взглядом из-под густых черных бровей.
Длинные вислые усы и уже начавший седеть «оселедец» на бритой голове свидетельствовали о том, что в свое время он принадлежал к запорожской вольнице.
– Не хочешь есть, Ширяй, никто тебя не заставляет, – ответил ему молодой казак-кашевар с тонкой ниточкой черных усов, оттеняющих неожиданно жесткий для его возраста излом резко очерченных губ.
– Опять завелись, – недовольно пробурчал старый Мусий Гамалея. – От бисови диты…
– Та ни, батьку, это мы так… – смутился Василь.
Во взгляде, который он бросил на старого казака, сквозили любовь и почитание. Мусий был Василию за отца; он обучал юношу всем премудростям казацкой науки сызмала. Никто не знал, сколько Гамалею лет. Казалось, он живет вечно. Мусий и его брат Григорий вместе с Богданом Хмелем сражались с поляками под Желтыми Водами и Корсунем. А в битве под Пилявцами Гамалея вместе с приходским священником был подослан к польским рейтарам (их якобы взяли в плен) и выдал князю Заславскому, одному из предводителей войск Речи Посполитой, «страшную тайну» – будто бы на помощь казакам пришло сорокатысячное войско крымского хана, чем навел на поляков панический страх.
Святого отца поляки посадили на кол, а Мусий сумел бежать. Как это ему удалось, никто не знал. А расспрашивать побаивались, – Гамалея был человеком немногословным и слыл характерником[5].
– Гарный кулеш, – отозвался еще один казак, Иван Солонина. – Смачный. Сальца бы в него побольше… Не хватает сальца.
– И горилки б доброй… нашей, казацкой, чтоб изо рта огонь пошел, а из ушей дым, – мечтательно сощурился Петро Вечеря.
– Ты еще о молодице помечтай, – язвительно сказал Ширяй.
– Так кому что… – ухмыльнулся Василий. – У Петра-то с корнем все в порядке…
Ширяй неожиданно побагровел. Его глубоко посаженные глаза зловеще сверкнули, а рука инстинктивно рванулась к поясу, где должна была висеть сабля. Увы, оружие у казаков отобрали, оставив лишь ножи, и то не всем, а старшинам.
Дед Мусий, зорко наблюдавший за взрывным Ширяем, резко сказал:
– Данила, остынь! Негоже нам сейчас ссориться. Иначе нашу задумку придется выбросить псу под хвост. А ты, Василь, следи за своим языком. Он может не только довести до Киева, но и на плаху.
Василий покаянно опустил голову и тихо молвил:
– Прости, Данила. Глупость сморозил. По недомыслию…
– Да ладно, чего там… – Ширяй судорожно сглотнул, расслабился, и начал раскуривать люльку.
В одном из походов на Крым, когда Данила Ширяй числился в запорожцах, пуля из мушкета попала ему между ног. Ранение было тяжелым, но казак выжил, однако его мужское достоинство сильно пострадало.
С тех пор любое, даже самое невинное, упоминание о детородных органах он принимал на свой счет и сразу же хватался за саблю. А поскольку рубака он был знатный, то у записных острословов шансы остаться в живых практически равнялись нулю.
– Когда уйдем, батька? – понизив голос, спросил Петро. – Сил терпеть уже нет никаких.
– Как дороги подсохнут и леса закудрявятся, так и сорвемся, – ответил Гамалея. – Иван, как там у нас с провиантом?
– Дней на десять хватит.
– Мало. Нужно больше.
– Знаю, – хмуро ответил Солонина. – Но кормят нас как собак. Лишь бы не сдохли. Бутурлин, чтоб ему было пусто, скаредный, как наш пан полковник.
Поначалу казаки получали по рублю на рядового и чуть больше на старшину, и по одному кулю муки в месяц на четырех казаков; кроме того, они имели сухари, крупу, сукно, свинец и порох. Но теперь им выдавали в месяц лишь куль муки на шестерых и четверик круп на четверых, а про денежное довольствие уже никто и не вспоминал. Не получая в течение нескольких месяцев ни единой копейки, казаки распродали все свое имущество, обносились и стали похожи на нищих. Замысел побега вызрел в голове Василия. Несмотря на молодость, он проявлял незаурядные способности предводителя. То ли ему передался каким-то образом колдовской талант Мусия Гамалея воздействовать на человеческую психику, или таким уж уродился, но Василий обладал даром красноречия и мог убедить любого.
– Туши костер! – вдруг крикнул Яков Шаула. Он был в «дозоре» – наблюдал за дорогой, забравшись на крышу недостроенного флигеля.
– Что там, Яков? – спросил Гамалея.
– Паны скачут. И, кажись, среди них наш хозяин.
– Про волка разговор, а он до хаты, – сокрушенно покачал головой Мусий. – Казан с кулешом спрячьте…
Кавалькада всадников приближалась. Впереди ехала карета с царскими гербами, а за ней знакомый казакам возок Бутурлина.
– Царь! – загомонили казаки. – Сам царь!
– Гаспид[6]… – с ненавистью буркнул Гамалея.
Карета остановилась, не доехав до дачи Бутурлина. Из нее вышел царь Петр, потянулся до хруста в костях и сказал, окинув взглядом обширный пустырь:
– Место подходящее. Церковь не должна стоять на пустыре. Лопату мне!
Ему дали лопату, и Петр Алексеевич, скинув сюртук, принялся копать ямки, а царский денщик Алексей Татищев, разбитной круглолицый малый с румянцем на всю щеку, начал бросать в них желуди.
– Здесь будет дубовая роща, – молвил государь российский Бутурлину, смахнув пот с чела; князь-папа топтался вместе со свитой позади. – Знатная землица… – И снова принялся за работу.
Бутурлин кисло скривился и пожал плечами – мол, на государя напала очередная блажь, а им – терпи; пора бы и за стол. Солнце вон уже где, а во рту еще не было и макового зернышка. Стоявший рядом придворный начал что-то шептать на ухо князю-папе – наверное, скабрезный анекдот, – и Бутурлин, неожиданно для самого себя, громко хихикнул.
Услышав смех, Петр гневно обернулся.
– Понимаю! – сказал он резко. – Ты мнишь, что не доживу я до матерых дубов. Правда! Но ты – дурак; а я оставляю пример прочим, чтобы, делая то же, потомки со временем построили из них корабли. Не для себя тружусь, для пользы государства. Впрочем, что с тебя, дурака, возьмешь. Слаб ты умом… Петрушка. Ну-ка, скидывай кафтанье и берись за работу. Живо! Будешь ямки рыть вместе со мной.
– Государь, как же я… без лопаты? – заныл Бутурлин.
– Руками копай! – взвился Петр. – Разожрался как боров. Придется немного растрясти жирок. Да перстни-то сними со своих холеных ручек.
Свита словно онемела; придворные даже дышать перестали. Лишь гвардейцы Преображенского полка – охрана – посмеивались над незадачливым князем-папой; бесшабашные удальцы не шибко боялись царского гнева.
Гвардейские полки пополнялись молодежью из лучших дворянских фамилий, служивших в них не только офицерами, но и в качестве рядовых. Условия, при которых выросло и воспиталось это молодое поколение, были иными, чем те, при которых мужали их отцы. Реформы Петра I застали юных отпрысков дворянских фамилий не в зрелые годы, когда бы уже сложились убеждения, взгляды и привычки. Они слышали шум реформ с детской колыбели; их юность проходила под впечатлением постоянных преобразований, поэтому им не пришлось испытать резкий перелом, разрушивший старые священные обычаи, которые были так дороги их отцам.
Поэтому в гвардии не только отсутствовала какая-либо преданность старине, но явно проявлялось сочувствие нововведениям Петра Алексеевича. Понятно, что в этой среде не было у царя врагов, и тем объяснялось его расположение к гвардии. Нередко Петр давал гвардейским офицерам, как особенно доверенным людям, поручения, которые ставили их несравненно выше положения, занимаемого ими на ступенях служебной лестницы.
Казаки, спрятавшись от греха подальше за деревьями, покатывались со смеху, наблюдая за тем, как Бутурлин, обливаясь потом, рыл голыми руками ямки под посадку. Наконец кто-то из гвардейских офицеров сжалился над ним и поскакал на дачу Бутурлина, откуда привез несколько лопат. Вскоре почти все придворные старательно копировали государя, не очень умело орудуя главным инструментом землекопа.
Спустя два часа участок длиною 200 и шириной 50 шагов был засажен. Петр с удовлетворением посмотрел на перепаханный пустырь, вытер руки носовым платком и сказал, обращаясь к Бутурлину – уже вполне миролюбиво:
– Прикажешь, Петр Иванович, своим слугам, чтобы бережно ухаживали за этой рощицей. А для начала пусть хорошо польют посаженные желуди. Да воду надо брать не соленую, не с прибрежных колодцев! Воду возить с реки, и брать ее нужно выше по течению.
– Всенепременно, государь… будет исполнено, – кланялся Бутурлин. – Не изволите ли откушать?
– Недосуг… позже, – бросил Петр, усаживаясь в карету. – Возвращаемся в Петербург. Меня ждут дела.
Бутурлин бросил злобный взгляд на дачу, – наверное, ему очень хотелось немедленно отыграться за свой позор на казаках – и поторопился забраться в свой возок.
– Пошел! – рявкнул он кучеру. – Да побыстрее ты, образина!
* * *
Кабинет-секретарь Алексей Макаров прилежно скрипел пером, едва не уткнувшись носом в бумажный лист. Петр, вышагивая своими длинными, словно циркуль, ногами по собственной канцелярии, которая называлась Кабинетом Его Императорского Величества, диктовал:
– Которые отрубки и сучья есть в остатке от корабельных лесов, тако ж которые впредь оставаться будут, и оные велите отдавать на дело пушечных колес, на косяки и на спицы; тако ж и на станки пушечные, ежели которые отрубки будут годны. При рубке леса оставлять и беречь кудреватые березы, потому что сибирская береза для ружейных лож лучше клена. Записал?
– Заканчиваю…
Петр нетерпеливо притопнул ногой, выглянул в окно и снова принялся мерить кабинет шагами, углубившись в свои мысли. Наконец заметив, что секретарь поднял голову и смотрит на него вопросительно, продолжил:
– Огня ни под какими деревьями стоячими и лежачими ближе двух сажен отнюдь не раскладывать, также в боровых местах проезжим, когда случится огонь раскласть, то оной не затуша отнюдь не оставлять. Равным же образом и в степных местах во всякое время, кроме зимы, в котором месте случится огонь раскласть, тут траву обкашивать или обрезывать, и не затуша огня не оставлять же…
Петр Алексеевич надиктовывал первые наметки давно задуманной им «Инструкции обер-вальдмейстеру». Инструкция должна была охватывать самые разные стороны дела: от правил пользования лесом, его возобновления и до отпуска за море мачтовых лесов.
– Заодно составим письмо и азовскому губернатору, – сказал Петр, когда закончил с «Инструкцией». – Готов?
– Перья бы починить…
– Потом! Пиши…
И снова мерный, басовитый голос царя заполнил комнату:
– На топку всемерно искать торфу, дабы было подспорье дровам. Избы крыть черепицей и дерном, а не дранью и не тесом…
У Макарова уже устала рука, на лбу выступила испарина, а царь все диктовал.
– И на сегодня последнее… – сказал Петр, закуривая трубку. – Пиши указ военному ведомству. Да почини перья! Вишь, чернила брызгают, кляксы оставляют.
Кабинет-секретарь лишь с осуждением вздохнул, но ничего не сказал, а принялся настраивать свой «инструмент». Спустя какое-то время он снова начал терпеливо выводить на бумаге аккуратные завитушки.
– …Зело нужно дабы офицеры знали инженерство; буде не все, то хотя часть онаго, – диктовал Петр. – Ибо случается кто когда откомандирован будет вдаль, или на какой пост, где надлежит оборону сделать, а инженеров не всюды в такия малыя дела посылать. Объявить всем обер– и унтер-офицерам, чтоб инженерству учились, а особливо которые двадцати пяти лет и моложе. С таким объявлением, что сих лет ежели не будет знать, тот не будет произведен выше из того чина, в котором он обретается.
Подписав указ, царь остро посмотрел на дьяка и спросил:
– А что это ты, Алексей Васильевич, в рукаве держишь?
Секретарь сделал вид, что смутился, а затем ответил:
– Генерал-прокурор просил представить сию бумагу пред ваши пресветлые очи…
– Брось витийствовать! Не люблю. Давай! – Петр нетерпеливо взмахнул рукой.
Макаров вручил государю плотный бумажный лист, и Петр принялся читать докладную записку Павла Ивановича Ягужинского, недавно назначенного генерал-прокурором Сената и произведенного в чин генерал-лейтенанта.
Родился Павел Иванович в семье крещеного еврея в Польше. Его отец перебрался вместе со своими сыновьями Иваном и Павлом по приглашению в Москву, чтобы стать органистом лютеранской церкви. Красивая наружность отрока Павла привлекла внимание начальника артиллерии и первого Андреевского кавалера графа Федора Алексеевича Головина, и мальчик был принят в пажи.
В 1701 году, когда ему исполнилось 18 лет, Павел Ягужинский из камер-пажей был зачислен в гвардию – в будущий лейб-гвардейский Преображенский полк, быстро дослужился до офицерского чина и попал в денщики к самому государю. После этого его карьера начала расти как на дрожжах.
Для больших успехов по службе Ягужинский перешел из лютеранства в православие, а также выгодно женился на богатой невесте Анне Федоровне Хитрово. До самого назначения генерал-прокурором Павел Иванович был неразлучным спутником государя во всех его походах и заграничных поездках, чем вызывал злобную ревность другого фаворита Петра, генерал-губернатора Петербурга, светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова.
Ни для кого при дворе не было секретом, что Ягужинский и Меншиков друг друга недолюбливали, если не сказать больше. Однако их холодные неприязненные отношения не переступали границы приличий и не казались чем-то из ряда вон выходящим. Дружба среди придворных вообще явление редкое; места под солнцем мало, и каждый стремился получить хоть часть его сияния, для чего нередко приходилось работать локтями, чтобы вытолкнуть соперника из светового круга.
Но на самом деле светлейший князь и генерал-прокурор друг друга ненавидели. И никогда не упускали возможности сделать своему врагу какую-нибудь пакость.
По мере чтения докладной записки лицо Петра Алексеевича начало приобретать пунцовый оттенок, а в выпуклых глазах замелькали искры.
– Сукин сын… – Тяжело дыша, Петр скомкал записку. – Ах, мошенник… Вор! Где… где он?! Найти! Позвать!
– Кого? – спросил Макаров, заранее зная ответ.
В это время отворилась дверь и в кабинет стремительно вошел Меншиков. В свои пятьдесят лет он не утратил молодой подвижности и мог работать сутками, не ощущая усталости.
– Мин херц, ну наконец-то! – воскликнул он, сияя широкой улыбкой. – Едва тебя нашел. Кого ни спроси, все отнекиваются – не знаем, не видели…
– С прибытием… Александр Данилович, – сдерживая рвущийся наружу гнев, ответил Петр.
Меншиков был послан в Малороссию, чтобы разобраться с жалобами и челобитными казаков, которые окольными путями, но все же попали в Петербург. Макарову, напуганному состоянием Петра Алексеевича, невольно пришли на ум выдержки из тех казацких грамоток:
«…Полковники обращают себе в подданство многих старинных казаков. Нежинский полковник в одной Верклеевской сотне поневолил более 50 человек, полтавский полковник Черняк закабалил целую Нехворощенскую сотню… Переяславского полка Березинской сотни баба сотника Алексеиха Забеловна Дмитрящиха больше 70 человек казаков поневолила. А еще полковники казаков, соседей своих по маетностям, принуждают за дешевую цену продавать свои грунты, мельницы, леса и покосы…»
Светлейший князь в Малороссию уже ездил год назад, но лишь затем, чтобы получить очередную мзду от гетмана Скоропадского да всласть покутить на дармовщину. На все остальное у него не хватило времени. Но старшины жалобщиков прикрутили. Отчет о поездке в Малороссию государь прослушал не очень внимательно, занятый какими-то другими мыслями, и Меншиков отделался лишь замечаниями.
Однако на этот раз дело было гораздо серьезней и касалось лично светлейшего князя. Ягужинский накопал на своего недруга столько, что впору было Александру Даниловичу идти на лобное место, чтобы положить голову на плаху.
Генерал-прокурор документально доказал, что в продолжение многих лет Меншиков до крайности бесцеремонно употреблял казенное достояние в свою пользу, покупал за казенный счет в свои дворцы мебель, всякую домашнюю рухлядь, содержал за счет державы лошадей и прислугу и позволял своим клевретам разные злоупотребления, прикрывая своим покровительством. Открылись за ним и противозаконные поступки по управлению Кроншлотом. Поэтому Макаров небезосновательно ждал большой грозы.
– Выйди вон, Алексей Васильевич, – тихо сказал Петр, глядя куда-то в сторону.
Бросив острый многозначительный взгляд на Меншикова, от чего генерал-губернатор начал бледнеть, Макаров быстро покинул Кабинет. Ему вовсе не хотелось попасть под раздачу «сахарных пряников», после чего долго болели ребра. В бешенстве царь мог пришибить и невиновного.
– На, читай! – Петр сунул скомканный лист под нос Меншикову.
Меншиков смущенно потупился.
– Мин херц, ты же знаешь, грамоте я не обучен…
– А воровать ты обучен?! – взорвался Петр; он схватил свою трость, которая стояла подле кресла, и начал лупить генерал-губернатора по чему попало. – Вор, мздоимец! Бляжий сын! Убью! В Сибирь, в кандалы!.. Запорю-ю!!!
Меншиков, согнувшись в три погибели, не уклонялся, лишь пытался прикрыть руками голову и жалобно стенал. Наконец он вообще упал на пол, и только тогда Петр прекратил экзекуцию. Пнув его напоследок сапогом, тяжело дышавший царь отшвырнул трость, схватил со стола чеканный позолоченный кувшин с вином, проигнорировав стоявший рядом кубок, запрокинул голову, и темно-красное бургундское тугой струей хлынуло ему в рот. Утолив жажду, привнесенную бешенством, Петр сказал:
– Вставай, хватит разлеживаться. Да сопли вытри! Внесешь в казну двести тысяч целковых. Двести тысяч! В течение недели! Понял?
– Понял, мин херц, понял. Я завсегда… ты же знаешь. Виноват. Бес попутал…
– Заткнись! Еще раз проворуешься, попадешь на дыбу. Ей-ей! А теперь доложи о поездке.
Опасливо посматривая на государя, Меншиков вытер носовым платком кровь с лица, допил остаток вина в кувшине и начал рассказывать, стоически стараясь не подавать виду, что ему больно.
– …По жалобе казаков на нежинского полковника Журковского. Гетман Скоропадский выдал им грамоты, ограждавшие от дальнейших обид, но когда они с этими бумагами явились к полковнику, тот обобрал их, избил, посадил в тюрьму и держал до тех пор, пока они не дали письменного обязательства быть у него навеки в подданстве… – Тут Меншиков опустил глаза, которыми преданно «ел» Петра Алексеевича.
В эту поездку в Малороссию ему пришлось применить и власть по отношению к зарвавшемуся старшине, что светлейшему не очень хотелось делать, потому что у него самого рыло было в пуху. Скоропадский выделил ему в виде взятки большие имения в Стародубском полку, и не только закрыл глаза на неправильное размежевание, но еще и записал в подданство Меншикова сотню казаков.
Генерал-губернатора утешало лишь то, что от «щедрот» гетмана перепало еще и Шафирову вместе с канцлером Головкиным. Конечно, с Шафировым он на ножах, но Александр Данилович был уверен, что ни тот, ни другой его не выдаст, иначе им самим придется плохо. Что касается гетмана, то Скоропадский известный хитрец – хоть и на ладан дышит, лишнего слова царю не скажет.
– А куда смотрит Протасьев? – нахмурившись, спросил Петр.
– Эти малороссы кого хочешь вокруг пальца обведут, – осторожно ответил Меншиков, которому не хотелось нажить врага в лице влиятельного думного дьяка. – Протасьев не в состоянии решить великое множество вопросов. Надо бы ему на подмогу еще кого-нибудь послать, мин херц.
В январе 1710 года в город Глухов – ставку гетмана – для надзора над Скоропадским был направлен «государев министр», суздальский наместник Андрей Петрович Измайлов. Однако вскоре он совершил нетактичный поступок – подписал вместе со Скоропадским увещательную грамоту к запорожцам, среди которых начались волнения и беспорядки, а также сношения с изменниками. Нетактичность поступка заключалась в том, что Измайлов помешал гетману лишний раз выступить с показной самостоятельностью. Поэтому уже осенью того же 1710 года его отозвали, а на смену ему прислали стольника Федора Протасьева.
– Мы об этом уже подумали, – несколько высокопарно ответил Петр. – Учреждена Малороссийская коллегия. Я вчера подписал указ. Она состоит из шести штаб-офицеров и прокурора под председательством бригадира[7] Степана Вельяминова-Зернова. Это что-то вроде совета при гетмане Скоропадском. Коллегия будет надзирать за судьями, а также имеет право принимать жалобы от населения на казачьи власти, даже на верховный войсковой суд и войсковую канцелярию. Коллегия должна следить за всей входящей и исходящей перепиской канцелярии и осуществлять наблюдение за финансами. Летом Коллегия в полном составе выедет в Глухов.
– Гениально, мин херц! – просиял Меншиков. – Это то, что нужно.
Причина радостного возбуждения Александра Даниловича лежала на поверхности. Генерал-губернатор был в приятельских отношениях с Вельяминовым, и он не сомневался, что тот дружка не продаст и не накропает на него государю какую-нибудь пакостную цидулку.
– Я тут по приезде успел немного покрутиться, пока тебя, Петр Алексеевич, искал… – Меншиков вдруг сделался серьезным. – Думаю, скоро нам придется нового гетмана ставить.
– Почему?
– Хворает Скоропадский. Да и стар он уже… Это сколько ему? Дай Бог памяти… Кажись, семьдесят шесть.
– Пока держится бодро. Не замечал, что его одолевают хвори. Он еще зимой приехал в Петербург вместе со своей гетманшей и свитой, чтобы поздравить нас с заключением Ништадского мира.[8] Ходит на приемы, посещает ассамблеи…
– А у меня есть сведения, что его поддерживают лишь настои какого-то знахаря.
– Тогда и нам с тобой стоит познакомиться с этим эскулапом. – Царь скупо улыбнулся. – Чай, и мы уже не молоды.
– Да-а, мин херц, а бывало… Помнишь?
– Ты мне зубы не заговаривай… – Петр взял со стола серебряный звонок и позвонил.
Спустя считанные секунды в Кабинет влетел Алексей Татищев. Из-за его плеча выглянул Макаров; поняв, что разговор Петра с Меншиковым далеко не закончен и что он не скоро понадобится государю, кабинет-секретарь степенно удалился.
– Алешка, вина! – приказал государь.
Схватив со стола пустой кувшин, денщик вихрем вымелся из кабинета. Меншиков с невольным завистливым вздохом посмотрел ему вслед. Когда-то и он был таким же юным и проворным, как белка, государевым денщиком. Как быстро течет время…
– Вернемся к Скоропадскому, – сказал Петр, озабоченно нахмурившись. – Старику и впрямь нужно подыскивать замену. Как мыслишь, кто это может быть?
Меншиков замялся. Имя нового гетмана у него уже вертелось на языке, но прежний лихой и безрассудный Алексашка давно превратился в умного и хитрого царедворца, поэтому он не торопился с предложением кандидатуры, удобной лично ему во всех отношениях.
Такой человек был – черниговский полковник Павел Полуботок. Вспомнив, сколько Полуботок отсыпал в его карман полновесных золотых червонцев, – за то, чтобы генерал-губернатор поспособствовал ему в получении гетманской булавы и прочих клейнод[9], – Меншиков мгновенно вспотел; а ну как государь узнает про уговор?
Александр Данилович хорошо помнил выборы гетмана после бегства Мазепы, на которые приехал сам Петр Алексеевич.
Больше всех прав на булаву имел Данила Павлович Апостол, миргородский полковник, однако он совсем недавно порвал с Мазепой и был на подозрении; затем – черниговский полковник Павел Полуботок, но тот показался царю опасным, как смелый и энергичный человек. А третьим кандидатом был Иван Скоропадский, на котором Петр и остановил свое внимание, зная его как человека слабохарактерного, ни в каком случае не опасного.
Когда зашла речь о кандидатуре Полуботка, Петр сказал, как отрезал: «Сей человек хитер – из него может выйти второй Мазепа». Вряд ли государь изменил свое отношение к черниговскому полковнику, подумал Меншиков. Составив определенное мнение о человеке, Петр редко его менял; разве что обстоятельства заставляли пойти на компромисс.
Правда, и несостоявшийся гетман не был обделен царской милостью. Полуботку было пожаловано более 2000 дворов. Таким образом Павел Леонтьевич в одночасье стал одним из первых богачей Малороссии, что, безусловно, способствовало росту его влияния.
Меншиков, зная норов Петра, ответил совсем не то, что думал:
– Лучше кандидатуры, чем Данила Апостол, не найти. Он предан тебе телом и душой. Умен, тактичен, большой храбрец… Дрался со шведами аки лев.
Зная изменчивый нрав Петра, светлейший князь всегда ставил на две лошади. На всякий случай. С Апостолом у него тоже были отношения вполне доверительные. Но он, конечно, был победнее Полуботка, а значит, менее выгоден в плане дальнейшего сотрудничества, которое заключалось в дальнейшем приобретении малороссийских земель.
У Петра дернулся левый ус. Он вперил в Александра Даниловича бешеный взгляд, но генерал-губернатор сумел выдержать этот безмолвный напор – смотрел прямо в зенки государя ясными до прозрачности глазами.
– Ври, да не завирайся, – наконец сказал Петр. – Будто мне не ведомо, что ты руку тянешь за Полуботка.
Меншиков неопределенно пожал плечами; и все-таки поморщился от боли – рука у государя по-прежнему тяжела.
– И должен сказать тебе, – продолжал царь, словно и не заметив болезненную гримасу Александра Даниловича, – что ты прав. Апостол если и не умнее, то хитрее, чем Полуботок. Вся эта история с его бегством от Мазепы и тогда, и сейчас кажется мне очень подозрительной…
28 октября 1708 года гетман Мазепа с большинством казацких старшин и шеститысячным войском перешел на сторону шведского короля Карла XII. Среди старшин был и миргородский полковник Данила Павлович Апостол. Он знал о намерениях гетмана отделить Левобережную Украину от России и в этом вопросе был его единомышленником.
Но уже через месяц, 21 ноября, Апостол тайно оставил шведский лагерь и с большим трудом добрался до своего имения в Сорочинцах, где к тому времени стояли русские войска. Оттуда он прислал письмо новому гетману Скоропадскому, избранному на эту должность после перехода Мазепы к шведам, в котором уверял, что попал в шведский лагерь по недоразумению и вынужден был повиноваться Мазепе, пока не выпала возможность освободиться.
Однако, когда миргородского полковника перевели в Лебедин, где находился царский военный штаб, он попросил о встрече с Петром, и на ней от лица Мазепы предложил захватить в плен Карла XII. Сначала посланец гетмана вызвал недоверие царя, так как никаких документов, которые свидетельствовали бы о таких намерениях Мазепы, у миргородского полковника не оказалось.
Тем не менее спустя некоторое время к царю прибыли еще два гетманских посланца, и тогда между Петром и Апостолом начались переговоры.
Самым тяжелым был пункт о гарантиях Мазепе, который, не доверяя царю, настаивал, чтобы их удостоверили представители некоторых европейских дворов. Но и в этом вопросе наконец пришли к соглашению. 22 декабря канцлер России граф Головкин написал Мазепе письмо. Он подтвердил, что на переговорах достигнуто соглашение, и от имени Петра Алексеевича обещал гетману возвращения всех его прав и привилегий, когда тот захватит в плен если не Карла XII, то «прочих знатнейших лиц».
Но Мазепа сам себя перехитрил. Не дождавшись к назначенному времени ответа российского государя, он уже 5 декабря 1708 года направил письмо польскому королю Станиславу Лещинскому, в котором убеждал того поспешить с войском для общей борьбы против Москвы. Посланца Мазепы, ровенского мещанина Хлюса, перехватили и задержали, а текст письма обнародовали. Взбешенный Петр, который верил Мазепе до последнего, в специальном манифесте официально предъявил обвинение гетману в измене и двурушничестве.
Так Данила Апостол и остался в стане российских войск. Как и другим представителям казацкой старшины[10], которые бежали из лагеря шведов после объявленной Петром амнистии, ему возвратили уряд миргородского полковника и все имения. Стараясь реабилитироваться, Апостол храбро воевал со шведами, за что не раз удостаивался царской похвалы.
Однако как он ни старался, а Петр все равно не доверял миргородскому полковнику. На это и надеялся Меншиков, назвав Апостола в качестве главного претендента на гетманскую булаву, которая уже едва держалась в слабых старческих руках Скоропадского.
– Все сходится на Полуботке, – задумчиво сказал Петр. – Будет ли он предан мне?
– Не сумлевайся, мин херц, у Степашки Вельяминова хватка железная. От него ничто не укроется – ни измена, ни лишняя копейка. Будь-то Апостол или Полуботок – всем придется плясать под его дудку.
– Хотелось бы надеяться, что ты прав… однако проверить стоит. Тщательно все там проверить. Ты, чай, по верхам лишь прошелся – с полковниками горилку пил да варениками закусывал. Не спорь! Знаю я тебя. Малороссы умеют накрыть богатый стол. И в пирах сильны, не чета полякам. А выпить ты по-прежнему не дурак.
– Мин херц, как можно… – Меншиков обиженно надулся. – Все твои поручения я выполнил. И даже раньше срока.
– Молодец, хвалю. Ладно, Данилыч, иди, отдыхай. А по поводу нового малороссийского гетмана будем думать. Время еще есть. Кстати, завтра у Головкина ассамблея. Так ты уж постарайся составить мне кумпанию. Катя что-то прихворнула…
– Всенепременно! – просиял Александр Данилович. – Буду как гвоздь!
Меншиков ушел. Петр долго стоял в полной неподвижности, задумчиво глядя ему вслед, пока в дверном проеме не появился запыхавшийся денщик с кувшином в руках.
– Тебя только за смертью посылать, – недовольно проворчал Петр.
– Государь, бургундское закончилось… – растерянно сообщил Татищев.
– Эка жалость! Что ж, придется кое с кого три шкуры содрать за небрежение к царскому винному погребу. Надеюсь, ты хоть что-нибудь принес?
– Да. Токайское.
– А пес с ним! Венгры, конечно, еще те сукины дети, но вина умеют делать. Ну-ка, плесни…
Татищев наполнил кубок и уже собрался покинуть кабинет, но Петр остановил его и приказал:
– Отыщи мне бригадира Румянцева. Да поскорей. Из-под земли достань!
– Но как же, государь… – Татищев беспомощно развел руками. – Я ведь сегодня один на дежурстве.
– Пришли взамен Ваську Суворова. Думаю, он сейчас находится в Кунсткамере.[11] Он все свободное время там пропадает.
Василия Суворова, который был крестником царя, взяли в денщики недавно. Несмотря на то что ему шел всего семнадцатый год, он хорошо знал иноземные языки и, кроме своих основных обязанностей, служил Петру еще и в качестве переводчика.
Татищев убежал. Петр медленно, врастяжку, выпил токайское, наслаждаясь тонким ароматом и вкусом венгерского вина, закурил трубку и задумался, глядя на розовую полоску заката, перечеркнувшую окно.
Глава 2. Павел Полуботок
Богат и знатен черниговский полковник Павел Полуботок. Его обширные владения расположены были на территории Черниговского, Лубенского, Гадячского, Нежинского, Сумского и Охтырского полков. Ему принадлежали около четырех тысяч крестьянских дворов, десятки винокурен, мельниц, гуты[12], рудни[13], табачные плантации, лошадиные табуны и стада рогатого скота.
И в коммерции полковник знал толк. Вся торговля зерном, водкой и табаком на территории Черниговского полка находилась в его руках. Торговал он и с Польшей. В 1715 году Полуботок обменял 575 пудов табака и 100 куф[14] водки на 600 пудов меди, которую тут же с большой выгодой продал царю Петру, испытывающему большую нужду в цветных металлах, необходимых для литья пушек. Однако вскоре после этой сделки черниговский полковник не поладил с польским коммерсантом Кадзинским, который имел неосторожность ссудить полковнику 50 тысяч золотых[15], да так и не дождался возврата ссуды.
О роскоши, в которой жил Полуботок, ходили легенды. Якобы в его родовом гербе, красовавшемся на парадной карете, сверкали бриллианты, а сбрую любимого скакуна арабских кровей украшали самоцветные камни и серебро. Будто бы в каждом из своих домов Павел Леонтьевич держал искусного французского повара, в его оранжереях зрели ананасы, а роль камердинеров исполняли чернокожие арапы.
Правда это или вымысел, никто точно не знал, – сильно скрытен был черниговский полковник, – но дворов Полуботка «с хоромами» и впрямь было много разбросано по всей Левобережной Украине: в Гадяче, Любече, Лебедине, Коровинцях, Грунках, Буймире, Оболони, Орловке, Савинках, Довжике, Боровичах… Однако главная его резиденция находилась в Чернигове. В самом центре города, в пределах старинного детинца[16], Павлу Полуботку принадлежал двухэтажный каменный дом с пристройками и службами. Но большей частью черниговский полковник жил вместе с семьей на живописной окраине Чернигова – Застрижке.
Со стороны могло показаться, что после неудачной попытки заполучить в свои руки гетманскую булаву вся незаурядная энергия черниговского полковника была направлена исключительно на дела хозяйственные и родственные. В феврале 1717 года умерла его первая жена Евфимия Самойловичева, дочь лебединского священника и сестра гадяцкого полковника Михаила Самойловича, мать пятерых детей Павла Полуботка – Андрея, Якова, Елены, Анны-старшей и Анны-младшей. В том же году, в ноябре, черниговский полковник, которому исполнилось 58 лет, женился вторично – на дочери нежинского полкового судьи Анне Лазаревичевой, вдове военного товарища Жураковского.
Вскоре после этого события дочери вышли замуж и покинули отцовский дом. Одну из них, Елену, черниговский полковник очень удачно выдал за Якова Маркевича, любимого племянника Анастасии, властной жены гетмана Ивана Скоропадского. (Впрочем, не без некоторого нажима со стороны вельможной Насти, которая умела пристраивать своих родственников на хорошие места; про нее среди казаков бытовала прибаутка: «Иван носит плахту, а Настя – булаву».) Анну-старшую избрал себе бунчуковый товарищ Григорий Жоравко; их семья поселилась в Новгород-Сиверском. Анна-младшая вышла замуж за Петра Войцеховича – седневского сотника. Яков учился в Киево-Могилянской академии и сдружился там с Феофаном Прокоповичем, который преподавал в этом известном на всю Европу учебном заведении философию, пиитику, риторику и богословие.
Однако мысль стать гетманом Левобережной Украины никогда не покидала Полуботка. «Что ж я… хуже никчемного Ивана? – думал он, оставаясь наедине со своими мыслями. – И казаки за мной пошли бы. А с несогласными, особенно старшиной, я разберусь… Кого деньгами можно привязать, а кого и прижать как следует. А то некоторые больно много о себе возомнили».
Так думал он и сейчас, хотя в горнице был не один. Перед ним сидел пожилой ключник и бубнил монотонным голосом, от которого кидало в сон, – перечислял запасы винного погреба:
– …Бутылей полных с разными водками – восемьдесят пять. Стеклянный бочонок водки померанцевой… Три бочонка больших вишневого вина. Десять бочек с вином сливовым… Восемь больших бочек с яблоками и сливами, залитых вином. Пять бочек с вишнями и грушами, настоянных на вине. Еще четыре бочонка водки, ведер по семь каждый… девять бочек с яблочною водой. 6 бочек с виноградом…
– Что ты зудишь, как назойливый комар! – неожиданно взорвался Полуботок. – Поди прочь!
Ключник не торопясь собрал свои записи и степенно удалился. Он не очень боялся панского гнева. Ключник знал, что он незаменим, потому как на нем висело все хозяйство главной резиденции черниговского полковника в Застрижках.
Кроме него, таким же незаменимым считался поляк-кухмистер, заведующий господской кухней, которого звали Юзеф. Полуботок был привередлив в еде и отдавал предпочтение европейской кухне, хотя никому в этом не признавался, особенно казацкой старшине – во избежание лишних пересудов; ему привозили из Европы даже устрицы, от одного вида которых ключнику хотелось плеваться.
Обуреваемый тайными мыслями, Полуботок встал и подошел к собственной парсуне, нарисованной заезжим польским художником. Таких парсун в усадьбе черниговского полковника насчитывалось несколько; на них были изображены его отец, первая жена, все дочери и сыновья. Кроме портретов семейства, жилые помещения украшали еще и около двадцати живописных полотен, большей частью пейзажи и натюрморты кисти высоко ценимых в Европе фламандских мастеров; Полуботок знал толк в живописи.
Но особенно ему нравилась очень дорогая и редкая картина китайской работы, вышитая разноцветными шелковыми нитками по белому атласу. Изображенные на ней птицы, сидевшие на ветках неизвестного дерева, казались живыми.
Полуботок долго вглядывался в парсуну, будто намеревался что-то прочитать на невозмутимом лице своего рисованного двойника. «Ну что, брат, – спрашивал он мысленно, – как наши дела? Как мыслишь, что нам дальше делать? Скоропадский, конечно, уже не жилец на этом свете. Плох, старый дурень, очень плох. В Петербург поехал, царю в ножки кланяться. А дорога не близкая… Кому достанется власть? Почему Петр выбрал тогда этого никчемного слизняка? Данила Апостол был куда лучшей кандидатурой. Не говоря уже обо мне. Меншиков, сукин сын, не поспособствовал. Много ему от меня золотых перепало, ох, много… а толку? Никому нельзя верить…»
Тяжело вздохнув, Полуботок вернулся к столу, сел и продолжил мысленный диалог: «Живу я – вроде больше и желать нечего. В погребцах серебряная и хрустальная посуда, в шкатулках – кресты, перстни, ожерелья и прочие украшения из золота и драгоценных каменьев, в сундуках – свитки китайского шелка, турецкой и греческой парчи, немецкого и голландского полотна, русские кружева. На стенах ковры персидские, оружие, которому нет цены. Часы, венецианские зеркала, меха… Дома, усадьбы, угодья… Три бочонка с золотыми скопил. Все есть! Ан, нет, чего-то все-таки не хватает… Власти! Большой власти! Уж я бы не наделал таких глупостей, как Мазепа…»
Ему показалось, что последнюю фразу он произнес вслух; Полуботок вздрогнул и бросил быстрый взгляд на дверь – не подслушивает ли кто? Имя Мазепы было предано анафеме, и его упоминание могло стоить не только уряда полковника, но и головы.
За дверью и впрямь кто-то был. Там слышался какой-то шум, который нарастал. Полковник прислушался.
– А я говорю – пропусти! – настаивал незнакомый голос.
– Пан полковник занят, – отвечал ему громким шепотом джура[17], юный Михайло Княжицкий. – Нельзя!
– Вот как огрею тебя нагайкой, так сразу станет можно!
– Только попробуй!
– Тихо, вы там! – громыхнул басовито Полуботок. – Михайло, кого там черт принес?
Дверь отворилась, и в горницу, отмахиваясь от цепких рук джуры, протиснулся пропыленный насквозь и загорелый до черноты казак. Полуботок присмотрелся и узнал в нем Свирида Головатого. Казак был одним из тех, кто нес дежурство в стороже, что на главном шляхе.
– Ты что забыл в Застрижке?! – резко спросил Полуботок.
Казак изобразил легкий поклон и ответил, ни мало не смутившись грозного вида своего начальника:
– Добрый день, ваша мосць. Меня послали доложить, что к вам едет генеральный судья Иван Чарныш.
Чарныш?! Эта хитрая бестия?! Что ему понадобилось в Чернигове? Ведь путь от Глухова, где заседал судья, не близок. Полуботок почувствовал неприятный холодок между лопаток. Где появляется Чарныш – там жди больших неприятностей. Ах, как не ко времени он упомянул нечистого!
«Прости, Господи, меня грешного…» – мысленно перекрестился черниговский полковник.
Генеральный судья происходил из простых казаков. Сначала он был канцеляристом, а в 1700–1703 годах стал управителем имений Мазепы под Батурином. С тех пор Иван Федорович Чарныш приобрел покровительство гетмана и, как человек ловкий и умевший прислуживать своему патрону, быстро начал продвигаться по служебной лестнице.
Через Мазепу он сделался лично известен царю Петру. В феврале 1700 года Чарныш был послан в Константинополь с грамотой к послу Е. И. Украинцеву и привез оттуда мирные договоры. Затем он был под Нарвой и Ригой, а в 1701 году Мазепа послал его под Ругволд, в обоз государя. В 1708 года Чарныш участвовал в доносе Искры и Кочубея на Мазепу, и это дело едва его не погубило. Вместе с Данилой Апостолом по решению судей он был выдан гетману, который, однако, простил его.
С избранием в гетманы Скоропадского Чарныш быстро освоился с новым положением вещей и продолжал богатеть и продвигаться по службе. К тому времени Чарныш стал мужем гетманской падчерицы – Евдокии Константиновны Голуб. В 1709 году он участвовал со своим полком в Полтавской баталии и был послан царем Петром к крымскому хану и запорожцам с известием о выборе нового гетмана.
Заехав из Крыма в Кош, Чарныш был там арестован атаманом Гордиенко и передан шведам, которые выдали его вместе с прочими пленниками Меншикову под Переволочной. Получив полковничий уряд, Чарныш стал всевластно распоряжаться в своем полку, тесня казаков и скупая у них насильно земли. Однако Чарныш недолго продержался в своей должности: жалобы на него дошли наконец до царя, и он был смещен со своего уряда в 1715 году, получив взамен его место генерального судьи, освободившееся после смерти Демьяна Туранского.
На уряд был поставлен полковником в июне того же года Михаил Милорадович, назначению которого Иван всячески противился. Тогда Милорадович написал на Чарныша жалобу, по которой было возбуждено дело о его взяточничестве и вскрыто множество злоупотреблений. Как уж там Иван сумел оправдаться перед царем – неизвестно; однако факт – он остался безнаказанным…
– Далеко отсюда? – озабоченно хмурясь, спросил Полуботок.
– Верст[18] пять-шесть. Едут в шарабане, не быстро. Лошадей жалеют. Так что время есть, – сказал казак; и добавил не без умысла: – Я так торопился доложиться, что едва коня не загнал…
– Добро. Ты свободен. Коня поставь в стойло, пусть им конюхи займутся, а сам пойди к Юзеку на кухню, там тебя накормят, – молвил Полуботок; заметив, как Головатый многозначительно поскреб кадык, он скривился, но все же смилостивился: – Скажешь, что я разрешил, чтобы тебе налили две чарки горилки. Заслужил.
Казак ушел, вполне довольный распоряжением полковника. Тем временем Полуботок позвал управителя, отдал ему необходимые распоряжения насчет обеда, а затем приказал джуре:
– Одеваться!
Полковник по своему служебному положению не мог предстать перед генеральным судьей в простом, пусть и с серебряными пуговицами, кафтане и изрядно потертых бархатных шароварах.
Спустя какое-то время Полуботок посмотрел на себя в зеркало и остался доволен. В этом наряде он мог встречать хоть самого русского царя, не говоря уже про генерального судью.
Темно-зеленый кунтуш из китайки,[19] вышитый на груди золотыми шнурами, плотно облегал все еще крепкий, несмотря на возраст, торс полковника. Петлицы искусные швеи-мастерицы тоже обшили золотым позументом, а пуговицы представляли собой позолоченные серебряные чашечки, в которые были вставлены крупные рубины.
Под кунтушом, подбитым алым атласом, был одет жупан[20] из серебристой парчи. Стан Полуботка опоясывал украшенный крупным жемчугом широкий шелковый пояс темно-вишневого цвета, который поддерживал темно-синие шаровары с золотыми полковничьими лампасами. На ногах у него были сапоги из красного крымского сафьяна, вышитого серебряными нитями, а на голове красовалась высокая соболиная шапка с бархатным верхом и соколиным пером, закрепленным аграфом[21] с большим изумрудом в обрамлении мелких бриллиантов.
Брать в руки пернач[22] и цеплять к поясу саблю Полуботок не стал. «Чересчур много чести будет для Чарныша», – подумал он не без некоторой фанаберии.
– Подъезжают! – вбежал в комнату юный дворовой казачок, которому поручили следить за дорогой.
Черниговский полковник набрал в легкие побольше воздуха, будто собирался нырнуть с крутого берега в ледяную воду, и вышел на крыльцо, крышу которого поддерживали резные столбы.
Шарабан генерального судьи уже разворачивался, чтобы Чарныш мог стать на расстеленный перед ступеньками ковер. По своему статусу он не мог позволить себе полноценную карету, но казацкие умельцы соорудили для него на задке шарабана что-то вроде кибитки – защиту от непогоды. А на передних скамейках, кроме кучера, сидели джура и помощник Чарныша из крючкотворов. Выезд генерального судьи охраняли четверо конных казаков.
– Ну здравствуй, Иван Федорович! – Полуботок натянул на лицо свою самую приветливую улыбку.
– Здравствуй, Павел Леонтьевич!
Они обнялись и почеломкались. Когда-то Чарныш и Полуботок были боевыми товарищами, но потом их пути разошлись. Тем не менее хорошие отношения остались, хотя полгода назад Чарныш, уже будучи генеральным судьей, принял в производство одно темное дельце, касающееся черниговского полковника, которое могло стоить тому уряда.
Но Полуботок чересчур хорошо знал жадную до неприличия натуру своего бывшего товарища, поэтому не поскупился и отсыпал Чарнышу полную торбу золотых, после чего на деле был поставлен жирный крест.
– Ехал по делам и решил к тебе заглянуть, проведать, – масляно улыбаясь, сказал Чарныш. – Не прогонишь с порога?
– Что ты, Иван! Как ты мог такое подумать?! Я рад безмерно. Прошу до господы. Твоих хлопцев тоже накормят и напоят.
– А хата у тебя ничего… – Чарныш завистливым взглядом окинул обширное подворье полковника и добротный двухэтажный дом с башенками, крытый красной черепицей. – Княжеские хоромы.
– Так ведь ее еще мой батька строил… царствие ему небесное. – Полуботок перекрестился.
Чарныш тоже изобразил крестное знамение где-то на уровне своего тощего живота, и они зашли внутрь дома.
Стол накрыли в большой горнице, которую с полным на то основанием можно было назвать парадной залой. Она была весьма просторной, с высокими потолками и стрельчатыми витражными окнами на западноевропейский манер. Дом Полуботка в Застрижках, как и в центре Чернигова, тоже был двухэтажным, и все остальные комнаты, переходы и коридоры лепились вокруг залы как ласточкины гнезда.
Залу венчал купол наподобие церковного, в цилиндре которого по окружности были прорезаны окна, поэтому среди дня она освещалась наилучшим образом. Деревянный пол в зале, сработанный из шлифованных и вощеных кедровых досок, покрывали пестрые ковры, а на тщательно выбеленных стенах было развешано самое разнообразное дорогое оружие, добытое Павлом Полуботком в походах. В красном углу, как и положено, находился богатый иконостас, перед которым тлела чеканная серебряная лампада, а в дальнем конце залы был прибит к стене богатый ковер с изображение герба рода Полуботок.
Генеральный судья, который не имел дворянского достоинства, но очень к этому стремился, знал толк в геральдике, так как давно подбирал себе герб, достойный его званию, а главное, тщеславию, лишь усмехнулся в небольшие рыжеватые усы, быстро «прочитав» элементы герба черниговского полковника. Герб – немецкий рыцарский щит, на котором был искусно вышит серебряный кавалерский крест над червонным сердцем на черных перекрещенных стрелах в зеленом поле, – только с виду был древним. Король польский Казимир III нобилизировал Еремея Полуботка, родного деда черниговского полковника, лишь в начале XVII века, дав ему герб и шляхетство.
Но если амбициозность щита можно простить, то корона маркиза с навершием (или клейнодом) из перьев – это был явный перебор. Не говоря уже о шлеме с опущенным решетчатым забралом под короной. Судя по нему, герб должен принадлежать, по меньшей мере, особе королевской крови. Но шлем был не золотым, а серебряным, а значит, просто рыцарским, что и вовсе запутывало ситуацию.
– Садись сюда, Иван Федорович, – подталкивал Полуботок генерального судью к почетному месту под образами.
– Нет-нет, что ты, как можно? – отнекивался Чарныш. – Ты хозяин…
– А ты дорогой гость. Уж не обижай меня, не гневи Бога…
Довольный Чарныш вмиг забыл свои язвительные мысли по поводу герба Полуботка и важно уселся на мягкие атласные подушки с золотым шитьем, заботливо подложенные казачком хозяина под его костлявый зад. Едва он взглянул на гастрономическое изобилие на столе, как его рот тут же наполнился слюной. Несмотря на свой худосочный вид, генеральный судья ел за троих. И куда только влезало в него такое количество харча, всегда удивлялся Полуботок.
Чарныш был истовым приверженцем простой, но сытной пищи и весьма неодобрительно смотрел на ухищрения казацкой старшины, которая, следуя модным веяниям, начала приглашать поваров-иностранцев.
Повар-поляк быстро смекнул, что требует от него господин и, наступив на горло собственной песне, быстро вспомнил рецепты старой шляхетной кухни, которая мало чем отличалась от казацкой.
Главным украшением стола было седло косули, запеченное на угольях, а также свиная голова с хреном. Кроме того, из мясных блюд присутствовали битки, нашпигованные чесноком и салом, тушеная буженина с капустой, колбаса из мяса дикого кабана, зайчатина под кисло-сладким соусом, утка с яблоками, начиненная гречневой кашей, свиные крученики, фаршированные гусиной печенью, копченое сало с разными специями и, наконец, пироги с мясом.
В дополнение к мясным блюдам Юзек расстарался порадовать гостя и рыбными. В большой серебряной тарелке отливали золотом жареные караси в сметане, а рядом с ними на овальном позолоченном блюде показывала немалые зубы щука, фаршированная рачьим мясом. На серебре солидно возлежали запеченные с луком огромные карпы из прудов черниговского полковника, откормленные специальным способом. Возле них серебрился судак, фаршированный грибами, за судаком – копченые угри… Прямо перед Чарнышем стояла глубокая хрустальная салатница, доверху наполненная черной икрой – он был зело охоч до «рыбьих яиц». Но основным козырем трапезы был осетр длиной в аршин[23]. Его запекали на вертеле, зашив в брюхо разные пахучие травки.
Осетров доставляли в Чернигов живыми, в бочках с водой, выложенных травой и водорослями. Точно так же привозили форель и устрицы.
А еще на столе были непременные для малороссийского застолья вареники с сыром, возвышавшиеся в глубокой миске белоснежной горкой рядом с фарфоровой салатницей со сметаной, квашеная капуста с лесной ягодой, моченые яблоки и груши, коржи, вергуны, пампушки с чесноком, шулики медовые с маком, присканцы, пряженцы, сочники, ржаные потапцы с салом и чесноком, поджаренные на смальце… Верхом хлебного многообразия и великолепия являлась огромная и мягкая, как пуховая подушка, пшеничная паляница с пылу с жару. От нее исходил такой потрясающе приятный запах, что Чарныш даже прищурился от предвкушения, словно кот на завалинке солнечным днем.
Что касается спиртных напитков, то и тут черниговский полковник не ударил в грязь лицом перед незваным гостем. На затканной золотом льняной скатерти стояли водки – простая и двойная, – множество настоек и наливок, вино венгерское, валашское, бургундское, кипрское, пенистое монастырское пиво…
Для утоления жажды предлагался хорошо охлажденный малиновый узварец, юха из сушеных яблок, груш и вишен, и не крепкий ставленый мед; его подали в большом серебряном кувшине персидской работы, который стоял в деревянной кадушке, наполненной льдом.
Полуботок не стал испытывать терпение гостя долгим тостом; он подметил, что Чарныш уже начал ерзать от вожделения на своих подушках, пожирая глазами вкусную снедь. Полковник лишь сказал несколько приятных слов, приличествующих моменту, они дружно выпили по чарке, и так же дружно налегли на горячий, только из печи, борщ.
– А хорошо, Иван, с дороги-то, с устатку, горячего борща похлебать, – сказал, посмеиваясь в свои пышные усы Полуботок.
– Ох, угодил ты мне, угодил… – Чарныш работал ложкой с неимоверной быстротой. – Такого борща, доложу тебе, Павло, я никогда еще не едал. Куда там глуховским борщам… Это все твой поляк-кухмистер? Как бы мне списать рецепт, я бы своего повара обучил.
Про рецепт хитрый Чарныш сказал не без задней мысли. Он знал, что в молодые годы во время набегов на крымчаков Павел Полуботок кашеварил. Но, даже возвысившись, он нередко приходил на кухню, чтобы сотворить какой-нибудь кулинарный шедевр. Так черниговский полковник отдыхал от ежедневных забот. Кухмистерство у него было в крови.
Но главным посылом в похвале Чарныша было то, что Полуботок негласно соревновался в изобретении новых блюд с гетманом Скоропадским, таким же ценителем поварского мастерства, которого так и называли за глаза – «ясновельможный гетман борщей».
– А чего проще, Иван? – довольно хохотнул Полуботок. – Я называю этот борщ «гетманским». Он готовится из трех отдельно сваренных бульонов. Один из них костно-говяжий, другой овощной (с кардамоном, помидором, свеклой и яйцом), третий – из телятины, говядины и свинины с картошкой и сушеными грибами (лучше сморчками). Потом в эту смесь из трех бульонов добавляют свекольный квас, те же сморчки, спелые вишни, шинкованную капусту и печеную свеклу. Заправляется борщ старым салом с чесноком и зеленью. Вот и весь секрет. Это я сам придумал, – не удержался полковник от хвастовства.
– Да-а, брат, силен ты в этом деле… – Чарныш отставил опорожненную миску в сторону (ее ту же прибрал казачок) и многозначительно посмотрел на пустую рюмку.
Они выпили водки еще и еще. Затем наступил черед винам и настойкам. Чарныш раскраснелся и немного распустил пояс, потому что живот от большого количества еды стал выпирать из-под кафтана, будто в шаровары запихнули тыкву. Полуботок больше пил, чем ел, поэтому чувствовал себя превосходно. Мало кто знал, что черниговский полковник никогда не пьянел, лишь притворялся пьяным, когда это было нужно для дела.
– А что там у тебя, Иван, с Милорадовичем? – как бы вскользь спросил Полуботок, точно зная, какая будет реакция у Чарныша на его слова.
Ему хотелось расшевелить генерального судью, потому как полковник был уверен, что тот приехал к нему с каким-то важным известием и тянет время лишь по причине застолья. А Чарныш был приверженцем старых традиций: сначала человека накорми, а потом о деле спрашивай.
Что касается Михаила Милорадовича, который получил место Чарныша – уряд гадяцкого полковника, то они сцепились сразу же, едва Иван Федорович передал ему печать и клейноды. Это было еще до приснопамятной жалобы Милорадовича царю Петру на своего предшественника по поводу его злоупотреблений.
Чарныш послал подводы, чтобы вывезти лес из местечка Комышное, принадлежавшее к ранговым имениям гадяцких полковников. Иван Федорович и после назначения генеральным судьей не хотел отказываться от своих бывших владений, чем вызвал крутые и решительные меры со стороны Милорадовича, который прислал в Комышное ротмистра с двумя волохами[24], дабы навести должный порядок.
Явившись в Комышное, ротмистр и его помощники избили местных казаков, державших руку Чарныша, а затем арестовали подводы, присланные от генерального судьи. Мало того, Семен Волошин, слуга Милорадовича, присланный в Комышную «на резиденцию», запретил войту[25] и его подчиненным ходить с докладом к Чарнышу и приказал, чтобы пана судью больше не слушали. Волошин везде приставил сторожей и забрал себе ключи, а дворнику в имении Чарныша не оставил даже запаса продуктов. Кроме того, лошади генерального судьи, находившиеся в стойле, были выгнаны на вольный выпас (поздней осенью!), и сторожам было велено не давать им ни клочка сена.
Народ, испытавший на себе нелегкое бремя правления предшественника Милорадовича, льстил себя надеждой, что новый гадяцкий полковник будет более покладистым и добрым паном, поэтому открыто выражал свою радость по причине удаления Чарныша из Гадяча. Вскоре, однако, комышанцы и другие поняли, что попали из огня да в полымя, но кто же в эпоху крутых перемен дружит со здравым смыслом и предполагает худшее?
Тяжба за Комышное, насколько было известно Полуботку, то затухая, то разгораясь, как костер в степи под порывами ветра, длилась до сих пор.
Черниговский полковник не ошибся: при имени Милорадовича Чарныш взвился, будто его кто-то шилом уколол в мягкое место. В запале генеральный судья даже кубок свой опрокинул.
– Я эту сволочь все равно прижму! – вскричал он, брызгая слюной и хлебными крошками. – Он думает, что оскорбление, нанесенное генеральному судье, можно легко простить и забыть. Как бы не так! А еще я хочу разобраться с некоторыми своими бывшими холопами, посмевшими лаять на меня, как псы из подворотни.
– Это кто ж такие?
– Один из них, думаю, тебе хорошо известен. Стефан Яценко, бывший сотник комышанский. А с ним Иван Зенкувский, Яков Ковтун, Грицко Римаренко и хорунжий Семен Передереенко.
– Что да, то да… – согласился Полуботок. – С Яценко мы ходили на Крым. Дерзкий казак. Но воевал неплохо.
– Тьфу на все его боевые заслуги! – Чарныш злорадно ухмыльнулся. – У меня на столе уже лежит бумага, подписанная комышанской управой: сотником Иваном Крупкой, городовым атаманом Трофимом Гречаным, войтом Федором Дирдой и бурмистром Дорошем Гриценко. В нем перечислены все деяния бунтовщиков во главе с Яценко, а также их подстрекательские речи. Так что холопы свое получат, можешь не сомневаться. А там придет черед и Милорадовичу.
«А не обломаешь ли ты свои зубы о Милорадовичей? – подумал Полуботок. – Они у государя в чести…»
Михаил Милорадович был выходцем из Сербии. Царь Петр, готовясь в 1711 году к войне с турками, искал среди турецких славян искусных агентов. Одним из них стал серб Михаил Милорадович, оставшийся после войны в России вместе с братьями Гаврилой и Александром. Полуботок тоже не любил Милорадовича; он был наслышан о зверствах нового полковника по отношению к казакам гадяцкого полка. Не отставала от Милорадовича и его жена, дочь генерального есаула Бутовича, позволявшая себе измываться над прислугой.
– Это да… – сказал он неопределенно. – А давай, Иван, под вареники выпьем сливянки. Знатная сливянка в прошлом году получилась. Сливы уродились, что детский кулачок.
– Ты лучше скажи мне, Павло, почему сидишь в Чернигове, а не в Глухове? Гетман ведь именно тебе доверил управление, пока не вернется из Петербурга.
– Так ведь ты как раз был в отъезде. Я оставил за себя есаула Василия Жураковского. Ну, да ты уже знаешь… А меня старые раны одолевают. Заболел я, Иван. Спину ломит, левая рука плохо слушается… А в домашних стенах и воздух лечит, и вода колодезная, что бальзам. И потом, я знал, что вы там с Семеном Савичем и без меня справитесь. А тебе так и все карты в руки; ты ведь свояк гетмана. И во всех делах хорошо разбираешься.
– Ох, не хитри, Павло… Знаю я тебя. До сих пор не можешь простить Скоропадскому, что на гетманство поставили его, а не тебя.
– На то была царская воля, – строго ответил Полуботок.
– Так-то оно так, но среди достойных ты был достойнейшим. Это факт. Говорю тебе не как родственник гетмана, а как твой боевой товарищ.
«Куда он клонит? – насторожился черниговский полковник. – Похоже, в верхах что-то затевается, какая-то крупная перемена…»
– Что было, Иван, то прошло, – ответил он. – Мне и в Чернигове хорошо. Сам видишь.
– Вижу… – В глубоко посаженных маленьких глазках Чарныша явственно высветилась зависть. – Я вот потерял полковничий уряд и сразу стал бедным, как церковная мышь.
Полуботок едва не расхохотался. Он сдержал этот неразумный в данной ситуации порыв лишь большим усилием воли. «Да на те деньги, Иван, что тебе перепадают в качестве мзды, можно каждый год храм новый строить, – подумал полковник. – И еще будет оставаться на маленькую церквушку».
– Сочувствую, – ответил он соболезнующим тоном, придав лицу скорбное выражение. – Но ради служения отчизне можно потерпеть. Что ты и делаешь… притом вполне достойно.
Не услышав в его словах фальши, – Полуботок умел, когда нужно, напустить туману, – Чарныш приосанился, пригладил усы, и важно ответил:
– Оно, конечно… ежели подумать, так и есть.
– За что, дорогой мой пан-товарищ, и выпьем.
Они опустошили кубки, и уже пьяненький Чарныш полез целоваться. Полуботок не любил эти «телячьи нежности», как он выражался, но не поворачиваться же к генеральному судье задним местом.
Выдержав напор любвеобильных чувств гостя, полковник поторопился наполнить кубки сладковатым, но крепким венгерским вином, чтобы смыть с губ слюни Чарныша и приступить к седлу косули, которую слуги уже подогрели, облив мясо крепкой двойной водкой и подпалив ее, отчего блюдо вспыхнуло голубым пламенем.
Удивительно, но выпив за компанию с Полуботком венгерского и отведав ароматного мяса молоденькой косули, Чарныш вдруг резко протрезвел. Наклонившись к полковнику, он тихо сказал:
– Пусть пахолки[26] уйдут. Нужно поговорить…
«Вот оно! – подумал Полуботок. – Наконец этот хитрый жук-древоточец вылез из-под коры». Отослав слуг, полковник спросил:
– Ну, что там у тебя? – Заметив опасливый взгляд, брошенный Чарнышом на дверь, он поторопился успокоить судью: – Не сомневайся, там стоит стража, а с ней джура.
– Пришла, Павло, пора тебе булаву брать… – понизив голос, произнес генеральный судья.
Полуботок онемел. Ему показалось, что он ослышался. Но Чарныш продолжал:
– Как не горько мне это говорить, но Иван очень плох… – судья скривился, будто съел кислицу. – И причиной тому не только его преклонные годы. Неделю назад прибыл из Петербурга гонец, и вся наша глуховская старшина узнала черную весть. Тебя она тоже не обрадует.
– Меня уже давно ничто не радует, – угрюмо сказал Полуботок. – Богдан Хмель думал одно, а вышло вон оно как…
– Да. Мазепа тоже мечтал о свободах…
Полуботок остро взглянул на Чарныша и ответил:
– Мечтать никому не грех. Только его «мечтания» стоили жизни многим невинным людям. Вспомни, кого он лично загубил: Петрика[27], фастовского полковника Палия, полтавского полковника Искру, наконец, хорошо тебе знакомого генерального судью Кочубея. Я уже не говорю о гетмане Самойловиче, который пригрел его и всячески поднимал. Он сначала поручил Мазепе воспитание своих детей, затем присвоил ему звание войскового товарища, а через несколько лет пожаловал чином генерального есаула, важнейшим после гетманского. Не по его ли доносу после неудачного крымского похода Самойловича с родными и сторонниками отправили в Сибирь, а воспитаннику Мазепы, сыну гетмана Григорию, отрубили голову? Благодаря этому доносу Мазепа, кстати, и получил гетманскую булаву.
– Ну, про Самойловича тебе лучше знать. Ведь ты был женат на Евфимии Васильевне, племяннице гетмана… царствие ей небесное! – Чарныш перекрестился. – Так что вашему роду повезло, что Мазепа с вами не расправился, как с Самойловичами. Хотя мог бы. Дело с этим чернецом Соломоном, ох, не простое. Мне довелось читать бумаги…
Полуботок нахмурился, но промолчал. Чарныш ему не сват, не брат, чтобы вести с ним откровенный разговор. Что касается чернеца Соломона, то на самом деле это был поп-расстрига Сенька Троцкий… сукин сын! Из-за подметных писем Михаила Галицкого и Лжесоломона польскому королю (которые писались якобы от имени Мазепы и в которых говорилось о том, что гетман спит и видит, как бы снова воссоединить Украину и Речь Посполиту), отца черниговского полковника впутали в опасную интригу, хотя ко всей этой истории он не имел никакого отношения. За исключением того, что Леонтий Артемьевич был родственником Галицкого.
В конечном итоге суд принял неправедное решение лишить обоих Полуботков маетностей[28], конфисковав их в пользу войсковой казны и города Чернигова, а самого Леонтия Артемьевича и Павла долго держали под стражей.
– Однако же, – продолжал Чарныш, – как раз Мазепа поспособствовал твоему возвышению, назначив черниговским полковником.
– Что было, то прошло, – сердито ответил Полуботок. – Моего батьку и Мазепу уже рассудил высший суд, неподвластный человеческим интригам и страстям. Ты лучше расскажи, с чем приехал.
– О! – воскликнул генеральный судья, поднимая указательный палец вверх. – Хорошо, что напомнил. Так вот, по указу царя-батюшки образована Малороссийская коллегия, которую возглавил бригадир Степан Вельяминов-Зернов. Думаю, что к осени он уже будет в Глухове.
Полуботка словно ударили по лбу колотушкой, которой глушат быков на бойне, перед тем как зарезать. Полковник откинулся назад и во все глаза уставился на судью. Он хоть понимает, что теперь и остаткам казацких вольностей пришел конец?!
Но Чарныша занимало другое. Он продолжал:
– А еще скажу тебе, что гетман сильно захворал и его медленной скоростью везут домой. Боюсь, что он недолго заживется на этом свете…
Черниговский полковник молчал. Он уже понял, куда клонит Чарныш. Но Полуботок думал о другом. Он хорошо знал бригадира Вельяминова. Это был малообразованный, грубый и высокомерный человек. Однако как ищейка государя российского он был вне конкуренции. Вельяминова можно было спокойно посылать в тридевятое царство за Кощеевой смертью в полной уверенности, что он найдет и остров, и дерево, и сундук, который на том дереве висит.
– Так я думаю, Павло, быть тебе гетманом! – закончил свою речь Чарныш и впился взглядом в лицо Полуботка.
– Все в руках Господа, – ответил полковник. – И нашего государя Петра Алексеевича.
– Так-то оно так, да вот с хаты как… – Чарныш досадливо поморщился: неужели Полуботок не понял его намека?
«Да понял я, понял, о чем ты мыслишь», – невесело подумал черниговский полковник. Теперь ясно, почему Чарныш примчался в Чернигов, опередив всех гонцов. Хочет остаться в своей должности. А то и получить полковничий уряд. Эти назначения, конечно, в ведении царя, но от гетмана тоже многое зависит.
– Ты, Иван, не переживай, – сказал Полуботок. – Если это дело свершится, то лучшего помощника, чем твоя милость, мне и желать не нужно. Но я почему-то думаю, что гетманскую булаву отдадут Даниле Апостолу. Он ближе к государю.
– Совсем близко… – Чарныш саркастически ухмыльнулся. – Ты как раз уехал в Чернигов, когда пришел наказ государя. Петр Алексеевич изволили персов воевать. Что касается Апостола, то он вместе с полковниками прилуцким Игнатом Галаганом и киевским Антоном Танским повел в Персию десять тысяч казаков. Царь все его испытывает, держит поблизости. Не верит ему Петр Алексеевич после той истории с Мазепой. Не верит! А значит, ставить будет на тебя. Больше не на кого.
– Что ж, поживем – увидим. Но слово мое твердо. Ежели все случится, как ты говоришь, то твоя должность останется при тебе. А дальше подумаем. В обиде не будешь.
Чарныш, который в этот момент был напряжен, как струна кобзы, расслабился, а в его глазах появилась собачья преданность.
– Не сумлевайся, Павло, я буду с тобой до конца, – сказал он проникновенно. – Сам понимаешь, если уйдет Скоропадский, надеяться мне больше не на кого.
– Понимаю. Можешь на меня рассчитывать. Давай выпьем… за все хорошее…
Ближе к вечеру Чарныша, который уже не держался на ногах, отвели в предназначенную для него комнату – почивать. Полуботок остался за изрядно порушенным столом наедине со своими мятущимися мыслями. Он даже прогнал прочь слуг, которые намеревались собрать объедки и грязные миски.
Полуботок никак не мог понять, почему после слов Чарныша, что вскоре желанная гетманская булава очутится в руках черниговского полковника, у него на душе поселилась тревога. Казалось бы, радоваться нужно. Он никого не подсиживал, Скоропадский сам уйдет на тот свет (не сейчас, так позже; гетман и впрямь очень слаб и часто хворает), значит, на то будет воля Божья, если он получит вожделенную булаву и, самое главное, – большую власть.
И все равно, что-то шпыняло под сердце, и воображаемая боль отдавала даже в голову.
Черниговский полковник понял, откуда происходит тревожное чувство, лишь когда вспомнил о бочонках с золотыми, которые он спрятал в надежном тайнике. Годы его тоже немалые, а быть гетманом – это все равно, что ходить по лезвию сабли. Споткнуться и порезаться можно в любой момент. И что тогда?
А тогда приедут комиссары царя, опять все опишут, как при Мазепе, и нажитое, в том числе и золото (если, конечно, найдут), отпишут в казну. И пойдут его дети по миру голыми и босыми. Ему-то что, осталось всего ничего. Большой кусок жизни позади. Да и дочери хорошо пристроены, их, скорее всего, не тронут. Но вот сыновья…
«Да, все верно! Только так! Нужно на всякий случай обезопасить сыновей, дав им возможность в случае моей опалы жить безбедно».
Напряжение, не оставлявшее полковника битый час, мгновенно спало. Он налил себе двойной водки – прямо в кубок, выпил до дна одним махом и принялся медленно жевать моченое яблоко. На душе у него воцарились неземное спокойствие и благодать. Решение было принято, и дело оставалось за малым – привести его в исполнение.
Глава 3. Таинственный старик
Глеб Тихомиров любил «блошиный» рынок. Он существовал с царских времен, как это ни удивительно. Особенно бурная жизнь на Пряжке (так именовался этот дикий рынок) происходила в годы НЭПа, сразу после Отечественной войны и в лихие девяностые прошлого – двадцатого – столетия. Чтобы элементарно выжить, люди несли на Пряжку все более-менее ценные домашние вещи, среди которых нередко попадались настоящие сокровища. Естественно, для людей, знающих толк в старинных раритетах.
В отличие от одноименной реки, что в Санкт-Петербурге, название которой связано с прядильными мастерскими, переведенными в Коломну из района Адмиралтейства (это случилось в XVIII веке), рынок стал называться «Пряжкой» с 1912 года после посещения города каким-то важным царским сановником. Он приехал вместе с женой, которая не нашла ничего более интересного, как поглазеть на местный рынок, где в те времена, кстати, все было чинно и благородно.
За исключением одной маленькой, но существенной детали – рынок (собственно говоря, как и другие торговые учреждения подобного рода по всей России) облюбовали «деловые», как охарактеризовали бы эту прослойку городского общества веком позже. Нет, это не была босота, – оборванцы или попрошайки всех возрастов и степеней падения – за этим лично следил полицмейстер, получавший ежемесячную мзду от купцов, солидные лавки которых обсели рыночную площадь, как грачи одинокое дерево. Покупателей «обрабатывала» целая бригада высококвалифицированных карманников, одетых с иголочки; их можно было принять за мещан, студентов, приказчиков – в общем, за кого угодно из «приличных», только не за мазуриков, коими они являлись на самом деле.
Но особо «козырным» среди них считался Яшка Дым. Про ловкость рук этого «щипача» ходили легенды. Одна из них и дала рынку его название.
Некая заезжая дама для пущего эффекта – чтобы блеснуть столичным шиком перед провинциалками – нацепила кучу разных дорогих побрякушек. Но гвоздем ее туалета была платиновая пряжка от известного парижского ювелира, усыпанная крупными бриллиантами. Скорее всего, пряжка являлась брошью, которой закалывали воротник.
Как Яшка Дым сумел исхитриться среди бела дня незаметно отцепить пряжку прямо с пышной груди санкт-петербургской красотки, которую охраняли городовые, про то история умалчивает. Но когда дама обнаружила пропажу, ее сановный муженек поставил и сам рынок, и весь город на уши. В общем, его приказ был ясным и не двусмысленным: найти пряжку-брошь во что бы то ни стало, иначе… Дальше можно не продолжать. Каждый чиновник боится подобного «иначе» как черт ладана.
Рынок и всех, кого удалось задержать после оцепления, обыскали с беспримерной тщательностью. Каждый квадратный сантиметр рыночной площади был прочесан дважды – у полицмейстера теплилась надежда, что дама просто потеряла пряжку. Но все усилия подчиненных были тщетны. Пряжка как в воду канула.
Следующие три дня город лихорадило. Были перекрыты дороги, железнодорожный вокзал, речная пристань. Полиция перетрясла все ночлежки, бордели и притоны. Агенты простые и секретные работали без сна и отдыха сутками. И все напрасно.
Нет, кое-какие успехи все же были, но они не касались пряжки. Нашли динамитную мастерскую эсеров, поймали нескольких убийц, находившихся в розыске, и даже арестовали известнейшего фармазона[29] международного класса, подвизавшегося под именем графа Оржеховского. Не будь наказ столичного вельможи так ясен и однозначен (найти пряжку – и точка), кражу столь дорогого украшения повесили бы на этого лжеграфа. Куда он девал пряжку, не суть важно. Продал какому-нибудь проезжему, потерял, наконец, выбросил в реку – не все ли равно? Главное – злодей изобличен и наказан.
Но не тут-то было. И тогда несчастный полицмейстер, чувствуя близость краха своей карьеры, упал в ноги местному Ивану (или пахану – вору в «законе», по современной терминологии). Что уж полицейский чин обещал своему антиподу, неизвестно. Но Иван бросил грозный клич, и Яшка Дым явился пред его ясные очи вместе с пряжкой, которую тут же и отнесли в полицейский участок.
Так Яшка стал знаменитостью не только среди местных воров; его «слава» достигла даже губернских высот. А рынок получил новое название: для городских обывателей эти три дня были самым большим потрясением в их неспешной провинциальной жизни; 1914 год, революция и гражданская война были еще впереди.
В 1927 году в местности, где располагался рынок, случилось сильное наводнение, и многие ветхие домишки унесла разбушевавшаяся река. Те же, что остались, ремонту не подлежали. Поэтому власти распорядились перенести строительство новых зданий из пряжкинской прибрежной низинки повыше, ближе к центру, а уцелевшие дома разобрать для последующего использования строительных материалов, в коих наблюдался большой дефицит.
Короче говоря, город ушел от Пряжки, а она осталась. И зажила еще круче, с бóльшим размахом, нежели прежде. Только не было уже оставшихся от капитализма добротных купеческих лавок и лабазов. Их заменили хлипкие, сбитые на скорую руку прилавки под дырявыми крышами; а на месте вместительного, весьма приличного трактира под символичным названием – «На грязях» появилась советская столовка с алюминиевыми столиками, железными стульями, водянистым компотом из сухофруктов и котлетами с мясным запахом – мясо обычно разворовывали повара.
Действительно, чего-чего, а грязи на Пряжке всегда хватало, особенно в весенние месяцы. Река разливалась почти каждый год (правда, не так сильно, как в 1927-м), и оставшееся после нее болото подсыхало очень долго, поэтому между торговыми рядами были проложены дощатые тротуары, которые от поступи покупателей плевались грязевыми фонтанами, обрызгивая зазевавшихся до самого пояса.
Пряжка изменилась лишь в начале XXI века, когда ее прибрал к рукам какой-то делец. Большую часть отдали под вещевой рынок, где выстроили более-менее приличные торговые места, крытые прозрачным пластиком; а собственно развал с разным старьем оттеснили поближе к Канавке – так называли грязный ручей, впадающий в реку. Всю площадь, на которой располагалась Пряжка, заасфальтировали, так что теперь поход на «блошиный» рынок считался едва не воскресным променадом.
Глеб не стал выгонять из гаража машину, а решил пройтись пешком – чтобы размяться после многочасовых бдений за компьютером. Он как раз подбирал нужные архивные материалы по интересующей его проблеме и вычерчивал на карте маршрут поиска – готовился к очередному сезонному выходу в «поле». Так у «черных» археологов, к которым принадлежал и кандидат исторических наук Глеб Тихомиров, назывались незаконные раскопки.
И он, и его отец, Николай Данилович (который в последние годы очень часто обретался за границей – кого-то там консультировал на предмет приобретения старинных раритетов), принадлежали к династии потомственных кладоискателей Тихомировых. Они жили в частном двухэтажном доме почти в центре города, и оба были холостяками. Мать Глеба умерла, когда он был еще совсем юным, и отец с тех пор так и жил бобылем. А Тихомиров-младший в свои тридцать с копейками все никак не мог подыскать невесту по нраву, благо временных подружек у него хватало.
День выдался на удивление погожим, солнечным. Весна пришла ранняя, теплая, и земля уже начала покрываться зеленым ковром. Воздух был напоен потрясающе приятными ароматами, которые забивали даже смрад от выхлопных труб машин, и Глеб дышал полной грудью, хватая свежий весенний воздух открытым ртом, будто пил чистейшую талую воду, стоя под водопадом. А как сейчас здорово в «поле»! – думал он в радостном предвкушении скорого свидания с раскопом, который он законсервировал прошлой осенью.
Пряжка, как обычно, полнилась народом. И что удивительно, в последние два-три года людей на развалах толклось больше, нежели в рядах, где «челночники» торговали одеждой.
На «блошином» отделении Пряжки можно было найти все что угодно – от тупых, никому не нужных иголок к швейной машинке «Зингер», изготовленных на заводах Третьего рейха, и стволов охотничьего ружья «Зауэр» без механизма, будто бы принадлежавшего самому Герингу, до изрядно помятого тульского самовара начала XX века с клеймом наследников В. С. Баташова, а также разнообразной полуантикварной мелюзги советской эпохи, больше интересующей любителей-дилетантов, нежели серьезных профессиональных коллекционеров.
Цены на эти «раритеты» варьировались от нескольких тысяч до червонца. Один ухарь даже согласен был в срочном порядке продать оптом свой «скарб» – чтобы только хватило денег на бутылку и закуску. Его «торговая точка» располагалась возле самой Канавки и представляла собой гору кожаных обрезков, пробок, разнообразных крышек для банок, бывших в употреблении, безнадежно испорченных часовых механизмов – большей частью от часов-ходиков, ржавых гаек и болтов, негодных электродов для сварки, шарикоподшипников непонятно от каких машин и механизмов и прочей дребедени.
Впрочем, Глеб знал из опыта – покупатель находился на все, что продавалось на развале «блошиного» рынка.
Присмотревшись к продавцу-«оптовику», он немедленно изменил курс, свернув на другую «линию». Но не тут-то было. Заметив Тихомирова-младшего, продавец с диковатым похмельным блеском в глазах, изрядно выцветших от постоянных возлияний, бросился за ним и схватил за куртку.
– Глебушка, постой! Ты ли это, друг мой! Сколько лет, сколько зим…
– Ну я… – Глеб резким движением освободился из цепких клешней Шишкана; так кликали его старого знакомого, хотя фамилия его была Шишкарев.
В свое время они жили в одном дворе – когда у Тихомировых была квартира в пятиэтажке сталинской постройки, и даже находились в приятельских отношениях. Может, потому, что Шишкан считал себя «козырем» и верховодил во дворе.
Потом их пути разошлись: Глеб с семьей переехал в новый дом, а Шишкана за что-то посадили. Правда, не надолго. По выходе из зоны Шишкан ударился во все тяжкие, однако не воровал (хотя «не пойман – не вор»), и в лихие девяностые не пристал ни к одной банде. Наверное, ему разонравилось торчать за колючей решеткой. И уж тем более не хотелось попасть на «аллею бандитской славы» на городском кладбище.
– Слышь, Глебушка, – без всяких предисловий доверительным голосом зашептал Шишкан, словно боялся, что его подслушают, – займи… м-м… сотенную. Позарез надо! Я верну… как только получу бабки, так сразу и…
– Держи… – Глеб без лишних разговоров сунул в потную пятерню Шишкана сто рублей.
– Отдам, гад буду, отдам! – еще раз заверил Шишкан и, даже не попрощавшись, помчался в направлении рюмочной.
Облегченно вздохнув – уф! легко отделался, – Тихомиров-младший продолжил экскурсию по «блошиному» рынку. Его интересовал «отдел» старины, где продавались вещицы конца XIX – начала XX века. Он не всегда функционировал – с приходом в бывший СССР нового капитализма старинных раритетов значительно поубавилось: зажиточные люди, словно взбесившись, гребли все подряд, в основном для своих загородных дач.
И все же иногда попадались с виду невзрачные, но стоящие вещи, которые могли оценить лишь такие профессионалы, как Тихомиров-старший и Глеб. Обычно они скупали эти раритеты, чтобы потом (чаще всего после реставрации) продать их в несколько раз дороже. В общем, голый бизнес, приносящий Тихомировым только деньги, но не радость первооткрывателя. Настоящие ценности отец и сын привозили из раскопок, и они хранились в подвале их дома, похожем на бронированный сейф банка, – с толстенной металлической дверью, швейцарскими замками и сигнализацией.
Вдруг Глеб остановился, словно наткнулся на прозрачную стенку. В области груди появилось какое-то томление, постепенно переходящее в жар. Еще не осознавая, что с ним творится, Тихомиров-младший посмотрел по сторонам и наконец увидел нечто очень необычное и интересное для пряжкинской «блохи».
Возле Канавки, разложив свой нехитрый скарб на картонках, сидела на пустом ящике весьма колоритная личность. Это был вылитый – можно даже сказать хрестоматийный – казак-запорожец, только очень старый. Он был сильно загорелый, его изрезанное морщинами темное обветренное лицо аскета с хищным орлиным носом было угрюмым и сосредоточенным, голова чисто выбрита, и только изрядно поредевший длинный клок седых волос – «оселедец» – нарушал ее куполообразную гармонию. Наконец общий физиономический облик дополняли вислые усы и потухшая люлька, которую «запорожец» не выпускал изо рта.
Что касается одежды, то она была самая обычная, современная: широкие темные штаны в полоску, коричневые сандалии на босу ногу, видавший виды пиджак размера на два больше, чем нужно, а под ним – белая сорочка, вышитая черными и красными нитками. Она была расстегнута, и Глеб увидел, что на груди этого колоритного старца висит на кожаном гайтане большой резной крест из священного сандалового дерева. Судя по типу и тщательности исполнения резьбы, крест был очень старым. Эта деталь особенно заинтересовала Глеба, который имел просто собачий нюх на старинные раритеты.
Но даже не крест привлек пристальное внимание молодого Тихомирова, а вещицы, разложенные для продажи. На картонках лежали оригинальные рыцарские шпоры, скорее всего польские (требующие солидной реставрации), несколько пенковых трубок, явно дореволюционных, деревянное католическое распятие, несколько низок старинных бус, россыпь изрядно потемневших от времени медных монет (в основном царские пятаки, как определил Глеб на первый взгляд), два подсвечника, явный антиквариат, и еще много разной дребедени, по которой Тихомиров-младший лишь скользнул безразличным взглядом.
Однако при виде медальона, который лежал рядом со шпорами, Глеб почувствовал огромное волнение. Жжение в районе груди усиливалось, и он наконец понял его источник. У него под рубахой висел почти такой же медальон. Это был языческий оберег – квадратная пластина из темного металла, на которой неведомый мастер очень тонко прочеканил человеческую голову о трех ликах – видимо, изображение какого-то божества. Края пластины украшал орнамент, напоминающий языки пламени.
Несколько лет назад Глеб и «черный» археолог Гоша Бандурин, по прозвищу Бандарлог, нашли нечто, о чем по взаимной договоренности решили не рассказывать никому. Нашли, но не взяли. Потому что ОНО было выше их понимания. К тому же и взять тот артефакт (хрустальный череп со странными свойствами) было очень сложно, если не сказать – вообще невозможно. Из подземелья, в котором была спрятана удивительная реликвия неведомого народа, они захватили лишь этот оберег. Он достался Бандурину.
Вскоре Гоша куда-то исчез, а спустя полгода Глеб получил бандероль из небольшого городка в уральской глубинке. В ней лежал оберег с изображением трехликого божества, но к нему не прилагалось ни единого словечка – хотя бы виде записки, нацарапанной на клочке бумаги. А обратный адрес, указанный на бандероли, Бандарлог, скорее всего, взял от фонаря, потому что на запрос Тихомирова-младшего в адресное бюро пришел ответ, что на указанной им улице дома с таким номером не существует.
С той поры Глеб иногда брал оберег в экспедиции. Временами ему казалось, что, если оберег на шее, у него прибавляется энергии, а все чувства обостряются. Возможно, этому способствовали воспоминания о смертельно опасных приключениях, которые ему довелось испытать вместе с Гошей Бандуриным. А может, медальон-оберег и впрямь обладал СИЛОЙ.
В своих приключениях на ниве поисков сокровищ Тихомиров-младший несколько раз сталкивался с совершенно необъяснимыми вещами с точки зрения науки и здравого смысла. Он не считал себя ни шибко верующим, ни атеистом – то есть, был как основная масса человечества (не верил в разную чертовщину), но бывали случаи, которые не вкладывались ни в религиозную обойму догм, ни в атеистическое мировоззрение.
В такие моменты Глеб благоразумно отходил в сторону и старался забыть увиденное. Этому его научил отец, сам не раз побывавший в подобных переделках.
«Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам…» – любил говаривать Николай Данилович. Он был большим поклонником Шекспира и, довольно часто наезжая в Лондон по приглашению аукционного дома «Сотбис», в котором подрабатывал по договору в качестве эксперта-консультанта, обязательно ходил на спектакли гениального драматурга в исполнении лучших английских актеров.
«Что мы вообще знаем о том мире, в котором живем? – риторически вопрошал Тихомиров-старший. – Ну да, мы добрались до генной инженерии, скоро сварганим человека, сложим его из кубиков, как детский конструктор. И даже запихнем в этого нового Франкенштейна суррогат души, ибо натуральная, по-настоящему живая, дается нам свыше; откуда? – поди знай. Все это примитивно и грубо. Мы осваиваем лишь физический, материальный мир. А вот его самую тонкую и важную духовную составляющую оставляем почти без внимания. Она не пускает нас в свои чертоги! Осмыслить ее пытаются – различные философские течения, религии и верования, – но это опять-таки все поверхностно, умозрительно, ориентируясь на придуманные догмы, а не на твердое знание предмета».
«Мы оторвались от земли, вот в чем суть проблемы», – отвечал Глеб.
«Именно так. Мы разучились понимать речь зверей и птиц (а ведь раньше умели! я в этом не сомневаюсь), не разумеем, о чем шепчутся деревья и травы; да что там мир дикой природы! Мы сами себя понять не можем. Цивилизация заменила естественные первобытные инстинкты набором искусственных правил и законов, которые противны самой природе человеческой. Мы стали глухи и слепы, наше обоняние уже почти не делает различия между вонью помойки и запахами цветущего луга. И как тогда, скажи на милость, мы сумеем отличить необыкновенное от обыденного? Как можем объяснить чудеса, встречающиеся на каждом шагу? (А в нашей профессии – тем более.) Все странности и необъяснимые явления ученые умники объединили в единое понятие – НЛО. И все. На этом точка. Что такое НЛО и с чем его едят, никто толком объяснить не может. Почему? А потому, что опять-таки рассматривается лишь физическая сущность проблемы…»
Сегодня Глеба будто кто подтолкнул под руку. Он уже собрался выходить из дому, но тут его взгляд зацепился за шкатулку, в которой лежали всевозможные мужские мелочи: запонки, несколько зажигалок разных конструкций и стоимости (одна вообще была золотой, фирмы «Зиппо»), маленькие ножницы, двое часов («Командирские», которые Глеб надевал, когда выходил в «поле», и швейцарский серебряный брегет XIX века; с ним Тихомиров-младший покорял дам, рассказывая небылицы, связанные с этими карманными часами), комбинированный перочинный нож с набором необходимых инструментов, браслет из нержавейки с гравированными на нем именем и фамилией Глеба, номером домашнего телефона и группой крови (весьма полезная и необходимая вещь при работе в «поле»), ну и еще много всякой всячины, а среди нее – оберег, подаренный Гошей Бандуриным.
Немного поколебавшись, Глеб, повинуясь предчувствию, нацепил на себя подарок Бандарлога. И вот теперь он подал ЗНАК.
Не отдавая себе отчета, Тихомиров-младший быстро нагнулся и поднял медальон с трехликим божеством, который лежал перед странным стариком. Он был и похож на тот, что висел под рубахой Глеба, и в то же время сильно отличался.
Во-первых, оберег был изготовлен из меди (возможно, с малой примесью других металлов), в отличие от Тихомировского. В свое время Глеб пытался сделать анализ сплава, из которого неведомые мастера изготовили пластину для медальона, но его приятель-инженер, специалист высокой квалификации, заведующий лабораторией металлографии, лишь развел руками – ни один самый современный прибор не мог этого сделать. Получалась какая-то невообразимая смесь металлов, которые в принципе не способны воссоединяться в сплавах.
Приятель, сильно заинтересованный необычными свойствами артефакта, хотел продолжить исследования, но Глеб не позволил. Он ведь знал, при каких обстоятельствах был найден этот оберег…
Во-вторых, по размерам медальон старика был несколько больше, а вместо языков пламени, обрамляющих трехликое божество, гравер изобразил остроконечные листья лавра. Они слегка напоминали пламя, но только если смотреть издали. Да и черты лица божества были не так суровы и жестко очерчены, как на обереге Глеба.
А в-третьих, вместо изящной, замысловато сплетенной цепочки, к которой крепился оберег Тихомирова-младшего, медальон странного старца был подвешен на кожаном гайтане, украшенном крохотными серебряными колечками.
И все равно оберег был старинным. В этом Глеб не сомневался. Он обладал удивительной способностью мгновенно отличать настоящие раритеты от подделок или имитаций.
– Сколько? – долго не раздумывая, спросил Глеб.
– Положь… – раздалось в ответ.
На удивление, голос старца был сильным и густым. Он смотрел на Глеба из-под седых мохнатых бровей, как коршун на добычу, – не мигая. Глаза у него были янтарного цвета, слегка поблекшие от старости.
– Не понял… Вы ведь продаете эту вещь?
– Нет, не продаю.
– То есть, как… – удивился Глеб. – А зачем тогда выложили для обозрения?
– Гляделки есть не просят, – ответил дед. – Хай себе лежит…
– А может, сговоримся? Хорошую цену дам.
– Скилько? – Старик остро прищурился.
– Ну… пару тыщ, – ответил Глеб и тут же быстро уточнил: – Рублей.
– Гуляй, хлопче, – ответил дед и начал раскуривать трубку.
– Ну почему сразу – гуляй. Давайте поторгуемся. Товар ваш, а я купец. И стоим мы на рынке. Назовите вашу цену.
Старец пыхнул трубкой несколько раз, окутавшись клубами ароматного дыма, и озабоченно сказал:
– От бисова люлька… Пора менять. Шось там опять засорилось… – Затем он поднял глаза на Глеба и пробубнил: – У тебя столько денег не будет. Сказано же – не продается.
– Я дам вам двести долларов.
– Нет! – отрезал старик.
Глебу нужно было уйти, но он почему-то завелся:
– Пятьсот! Подумайте – пятьсот баксов за эту никчемную железку. – С этими словами Глеб полез в нагрудный карман за портмоне. – И это мое последнее слово. Больше вам никто в жизни не даст. Думайте. Да – да, нет – значит нет.
Перед тем, как достать портмоне из кармана куртки, Глеб наклонился и положил медальон на место. При этом движении оберег Бандарлога выскользнул из широкого выреза спортивной майки и закачался на цепочке прямо перед глазами старого упрямца.
Оберег произвел на него огромное впечатление. Казалось, что старика ожгли по спине нагайкой со свинцовыми наконечниками. Его лицо исказилось – но не от боли, а от какого-то иного, очень сильного и болезненного чувства, а в глазах полыхнул яркий огонь. Глеб даже опешил, ощутив на себе этот пламенный взгляд.
Он отшатнулся и произнес:
– Ладно, все, проехали. Нет, так нет. Торг окончен. Прощевай, дедушка. Может, ты и прав. Пусть эта вещица остается у тебя.
Ему вдруг расхотелось приобретать медальон. Мало того, в этот момент Глеб почувствовал даже какое-то отвращение к нему. «Тоже мне… спец! – подумал он со злой иронией. – Полтыщи зеленых тугриков за такой дешевняк. “В своем ли ты уме, младшой?” – вспомнил он отца. – Это какая-то подделка… или оберег-новодел, выполненный по сказочным мотивам и искусно состаренный. Такого добра сейчас навалом. Особенно много поддельных монет разных времен и народов».
Он круто развернулся, собираясь уходить, но тут же и остановился. Старик неожиданно резво вскочил на ноги, будто вспомнил молодость, цепко ухватил Глеба за рукав и потянул обратно.
«Блин! – раздраженно подумал Тихомиров-младший, вспомнив Шишкана. – Так мне эти базарные жуки все рукава пообрывают. А курточка, между прочим, новье, мне ее батя подарил, из Англии привез, и стоит она тысячу хрустящих бумажек с изображением королевы Елизаветы. Что нужно этому дедуле?»
– Один момент, – просительным голосом сказал старик. – У меня есть встречное предложение. Продай мне ту железячку, что носишь на шее. Я щедро заплачу.
Глеб невольно опешил.
– Вы шутите? – спросил он, вытаращив глаза. – Я ничего не продаю.
– Я вполне серьезно. Сколько ты хочешь?
– Нет!
– Слушай, сынок, давай сговоримся. Назови свою цену.
– Да отстаньте вы, наконец! – Глеб попытался вырвать рукав из цепкого захвата старика, но «запорожец» на самом деле оказался гораздо крепче, чем с виду. – У вас денег не хватит, чтобы купить этот амулет.
– Считай гроши в своем кармане. – На лице старика вдруг появилось надменное выражение, которое совсем не соответствовало его внешнему облику – Я могу предложить больше, чем ты себе представляешь. Смотри…
Старик полез во внутренний карман и достал оттуда тряпичный узелок. Когда он развернул его, то Глеб невольно поразился: на темной заскорузлой ладони «запорожца» лежал старинный золотой перстень с бриллиантом! Опытный взгляд Тихомирова-младшего сразу оценил изящную вещицу, явно сработанную средневековым западноевропейским ювелиром; перстень тянул минимум на десять тысяч долларов. Это если не учитывать исторической ценности вещицы.
– Махнемся, а? – Старик пытался всучить перстень Глебу. – Да ты не сомневайся, перстень не ворованный. Фамильная ценность. Уж он-то стоит гораздо дороже, чем твоя железячка.
Глеб не колебался ни секунды. Десять тысяч долларов и впрямь большие деньги, но не для него. Да и перстень всего лишь украшение. К артефактам его трудно отнести. Поэтому Глеб резко ответил:
– Мне это безразлично. Еще раз повторяю – я пришел на рынок покупать, а не продавать. К тому же хозяин этого амулета не я.
Эта мелкая ложь практически была правдой. Оберег с трехликим божеством фактически был ничейным. Бандарлог тоже не мог назвать оберег своим – хотя бы потому, что поначалу его нашел Глеб. Кроме того, амулет принадлежал кому-то в прошлом, и от ауры прежнего владельца его вряд ли освободили даже столетия.
Глеб (как и Николай Данилович) был уверен, что вещи имеют свою память и что она может дурно влиять на тех, к кому они переходят по наследству. Поэтому от артефактов с темным, а то и кровавым прошлым Тихомировы старались избавляться, а если и оставляли самые ценные экземпляры, то держали их в сейфе, который находился в специальном подземном хранилище под домом. И лишь «светлые» раритеты они выставляли в комнатах своего особняка на всеобщее обозрение.
Впрочем, в гости к ним ходили только друзья и собратья по ремеслу, спецы высокого класса. Притом неоднократно проверенные, которым можно было доверять.
– Ты кривишь душой. Я это вижу. Прошу тебя, продай, – умолял старик.
– Зачем он вам?
– Нужен. Очень нужен. Это долго объяснять… да и вряд ли стоит. А вот ты напрасно его носишь. В нем много доброй, но еще больше – злой силы, которая не доведет тебя до добра. Продай и спасешься.
– Не могу и не хочу! Все, разговор закончен. Всех вам благ.
– Постой, не уходи! Давай еще поговорим. Мы придем к согласию, я в этом уверен.
– Нет, черт побери! – неожиданно разъярился Глеб. – Я же сказал – не продается!
Резким рывком освободив свой рукав, в который старик вцепился снова, он быстро пошагал к выходу с рынка. Настроение было испорчено вконец. Глеба уже не радовал ни теплый солнечный день, ни атмосфера «блошиного» рынка с ее аурой таинственности и непредсказуемости.
Старик глядел ему вслед с каким-то странным и немного диковатым выражением на темном, изборожденном морщинами лице, представляющим собой смесь глубокого разочарования, коварства и злобы. В его облике было что-то дьявольское, и какая-то молодуха, проходившая мимо, невольно шарахнулась в сторону, взглянув на физиономию «запорожца».
Глава 4. Гетман скоропадский
Гетман Иван Скоропадский лежал на пуховых подушках с лицом неподвижным и бледным, словно у покойника. Только капельки пота, выступающие на челе, подсказывали стороннему человеку, что он еще жив и борется с болезнью. Гетман дышал неровно, прерывисто, а в груди раздавались хрипы. Его исхудавшие руки, прежде крепкие и проворные, стали похожи на птичьи лапки; они судорожно вцепились в край барсучьего одеяла, которым знахарь укрыл Скоропадского, – гетмана все время знобило.
Знахарь Анатий Воропай был опытным врачевателем; в свое время он пользовал запорожскую старшину, поэтому хорошо знал свойства барсучьих шкур. Они могли излечить от многих хворей, в особенности от простуды, но только не от той болезни, которая одолевала гетмана. Она была известна Воропаю, да вот беда – излечиться от нее человек мог только сам, лишь с малой помощью знахаря. Был бы организм здоровый. Увы, этим-то гетман как раз и не мог похвастать.
Болезнь свалила Скоропадского еще в Петербурге, когда он понял, что умыслил царь Петр – дать полный окорот малороссийским старшинам, поставив над ними русских воевод, а фигуру гетмана низвести до уровня потешного князя-папы Бутурлина. Уж как довезли его до Глухова, только Бог знает. Печаль и полное бессилие сразили гетмана как острая сабля. Не будь с ним Насти, любимой жены, которая всю дорогу почти не смыкала очей, воркуя над ним, как горлинка, не видать бы ему родной стороны…
Болезнь опустошила душу гетмана, иссушила тело, выпив почти все его жизненные соки, но не смогла вымести из головы мрачные мысли и воспоминания. Там крутили нескончаемую карусель статьи, поданные им 17 июля 1708 года на подпись царю Петру Алексеевичу:
«По превеликой милости своей, ваше царское величество обещали утвердить и сберечь все наши права, вольности[30] и порядки войсковые; теперь просим о милостивом пожаловании тех статей…»
Резолюция: «Права, вольности и порядки прежние, а особливо те, на которых приступил Богдан Хмельницкий с народом под высокодержавную руку царя Алексия Михайловича. Государь в грамоте, им подписанной, подтвердил уже генерально, и ныне ненарушимо содержать их по милости своей обещает. А статьи обстоятельные дадутся гетману после; ныне же это невозможно по неимению времени и по случаю похода государева в Польшу…»
Где эти права и вольности?! Да и как они могут быть, если статьи и резолюции к ним подписал не сам государь, а канцлер граф Головкин. Обвели новоиспеченного гетмана вокруг пальца, как сельского дурачка…
«Воеводам будет дано повеление, – отписался Головкин, – чтоб они без указу до малороссиян притязаний не имели, вольностей их не нарушали, в суды и расправы не вмешивались. А если будет какое важное дело к малороссиянину, то розыск и справедливость чинили б с согласия полковников и старшин…»
Ложь, сплошное надувательство! Сначала в Киеве поставили наместника-воеводу, князя Голицына, а в Глухове учредили должность «государева министра» – особого чиновника, который должен был отвечать перед правительством за благонадежность гетмана и участвовать вместе с ним в управлении страной. Первым таким «министром» стал суздальский наместник Измайлов. Затем на его место были назначены двое: думный дьяк Виниус и стольник Федор Протасьев.
И вот теперь учреждена Малороссийская коллегия. Это удар в самое сердце казачества. В ответ на жалобу Скоропадского, что этим уничтожаются пункты Хмельницкого, царь Петр собственноручно написал: «Вместо того, как постановлено Хмельницким, чтоб верхней апелляции быть у воевод великороссийских, оная коллегия учреждена, и тако ничего нарушения постановленным пунктам не мнить».
Умница Настя не раз предупреждала его, что государь из-за предательства Мазепы может вознамериться извести гетманщину. И что ему нужно искать милостей не только самого Петра Алексевича, но и его любимцев и фаворитов.
Гетман лишен был права дарить и отнимать маетности народные, но мог распоряжаться своим наследными и ранговыми владениями. При царе Петре ранговые владения уже были весьма незначительны. Прежде гетманам принадлежало Чигиринское староство, затем Гадячское, но и оттуда была отнята Котельва и причислена к Ахтырскому полку. Генеральный обозный имел четыреста дворов, генеральные судьи и подскарбий[31] – по триста, генеральный писарь, есаул, хорунжий и бунчужный – по двести; из этого, весьма ограниченного, состояния трудно было уделять другим.
Но Скоропадскому в удел попали некоторые владения Мазепы и его товарищей, и он решился частью из них пожертвовать в пользу вельмож московских – чтобы задобрить их, умаслить. Гетман подарил светлейшему князю Меншикову Почеп и Ямполь с четырьмя мельницами, исключая находившиеся там казацкие земли. При этом Меншиков получил благодарственный универсал, в котором сказано, что это дается ему в знак признания и уважения понесенных им трудов на благо Малороссии и знаменитых его побед. А Шафирову подарил местечко Понорницу, село Вербы и сельцо Козолуповку, принадлежавшие прежде генеральному обозному Ломиковскому, одному из главных сторонников Мазепы.
И что же Меншиков? Получив Почеп, он увеличил свой надел собственной властью вдесятеро. Под видом древнего Почепского уезда присоединил к Почепской волости еще и сотни – Мглинскую, Бакланскую, а также часть Стародубской и Погарской. Вошедшие в эти пределы владельцы, чиновники и казаки с их крестьянами и посполитыми[32] были причислены к Почепу и обложены повинностями как жители удельного княжества Меншикова.
Возмущенный Скоропадский обратился к Петру. В результате Меншиков в очередной раз получил серьезную выволочку, дьяка Лосева, который межевал Почепщину, удалили, а государь издал Сенату указ: тому, что гетман после Полтавской баталии отдал князю Меншикову и что жалованной грамотой утверждено – быть за ним. А что сверх того примежевано и взято, возвратить гетману и послать нарочного, чтобы то размежевание упразднить.
Озлобленный на Скоропадского, Меншиков конечно же выпросил у государя помилования, но поклялся отомстить и гетману, и Малороссии. Мелкие уколы не в счет – сколько их было! Но тотчас же после ссоры с Меншиковым из Петербурга начали поступать приказы о посылке казаков на работы и в походы.
В 1716 году несколько тысяч казаков под командой генерального хорунжего Сулимы были отправлены на рытье канала Волга – Дон; в 1720 году – 12 тысяч для работ на Ладожском канале и 5 тысяч – на постройку Киевской крепости; в начале 1721 года пришел указ выделить 10 тысяч казаков для похода на Персию.
А до этого, в декабре 1720 года, пришло повеление отправить на земляные работы по строительству Ладожского канала еще 12 тысяч казаков с тремя полковниками, что и было исполнено в феврале следующего года. Начальниками были наказной гетман, черниговский полковник Павел Полуботок, лубенский полковник Андрей Маркевич и опять-таки генеральный хорунжий Иван Сулима, который умер в дороге.
В этот поход были призваны казаки всех полков. Из них перемерло на работе 2461 человек и осталось в больницах над Ладогою 244. И это не считая умерших и больных казаков миргородских и стародубских, о которых ведомость не была составлена.
К зиме, оставив казаков на попечение Маркевича, Павел Полуботок вернулся домой, сказавшись больным. Но при встрече со Скоропадским рассказал гетману всю жестокую правду.
«Нас там всех уложат, Иван, – сумрачно вещал черниговский полковник. – Если так и дальше пойдет, казаки или разбегутся, уйдут за Днепр, или восстанут».
«Чур тебя! – замахал на него руками испуганный гетман. – Нам сейчас только и не хватает большой крови. От мора 1711 года до сих пор не можем прийти в себя».
Полуботок горестно вздохнул: от моровой язвы, что длилась три года, в Черниговском полку умерло почти 12 тысяч человек. А потом еще саранча все посевы сожрала, и к болезням добавился голод.
«Господи, за что ты караешь Украйну?!» – воскликнул в конце разговора Полуботок. Эти слова черниговского полковника, которые он произнес год назад, вдруг зазвучали в голове Скоропадского как похоронные звоны. Он встрепенулся и с трудом поднял тяжелые веки. Над ним склонилась Настя.
– Ивасю, выпей… – Она заботливо поддержала его голову, и теплый травяной отвар полился в желудок.
Сделав последний глоток, Скоропадский откинулся на подушки и уже вполне осмысленно посмотрел на жену. Он знал, что казаки называют его подкаблучником, но ничего поделать с собой не мог – свою Настю он любил больше всего на свете. Скажи она, чтобы гетман оставил булаву и стал простым пасечником, он сделал бы это, не задумываясь.
Настя родилась в семье еврея-выкреста Марка, который имел пятерых сыновей и семерых дочерей от брака с дочерью прилуцкого старосты Григория Корниенко (тоже еврея, который стал основателем рода Огановичей). Красавицей была у Марка жена. И дочери красотой в нее пошли. Повлюблялись в них казацкие сотники. Однако сабли имеются не только у сотников, но и у врагов: послетали вскоре головы с плеч у всех зятьев. Но недолго горевали Марковы дочки вдовами.
И года не проплакала о своем генеральном бунчужном Косте Голубом дочь Марка Анастасия. Потерял из-за нее голову сам гетман Иван Скоропадский. Пал на колени под ее каблучок, да так до конца жизни и не поднялся.
Не Иван Скоропадский правил отчаянными казаками, а его жена. Вытащила Настя к богатству всех своих пятерых братьев, да и о сестрах не забыла, устроив их мужьям подлинную синекуру. И отца облагодетельствовала – благодаря любимой дочери он получил дворянское звание и стал шляхтичем. От имени гетмана Настя подарила ему два больших прилуцких села – Большие и Малые Девицы.
Став родичами гетмана, ни Марк, ни его сыновья времени даром не теряли. Настя назначила брата Андрея походным гетманом на то время, когда казаков погнали строить Петербург и воевать со шведами. Летели под шведскими палашами казацкие головы, тонули казаки в петербургской грязи, а сундуки счастливчика Андрея наполнялись талерами и драгоценностями.
Когда Меншиков стал теснить Мазепу, да так, что тот сбежал к Карлу XII, первым, кто примчался доложить светлейшему князю об измене гетмана, был сын Марка. Меншиков воровал по-крупному, но и своим приближенным давал возможность красть, запуская руку в государеву казну; а любимчикам, среди которых был и Андрей Маркович, раздавал такие должности, что они могли золото грести лопатой.
И у Андрея было много сыновей и дочерей. Младший сын, Яков, рвался в науку, был любимчиком самого Феофана Прокоповича. Но не захотела тетка, чтобы племянник стал монахом, женила его на дочке полковника черниговского Полуботка. Да вот только Павел Полуботок почему-то сильно невзлюбил и Анастасию Марковну, и ее племянника.
Но именно его имя назвала Настя, когда гетман окончательно пришел в себя:
– Ивасю, там к тебе Павел Леонтьевич…
В ее черных, как виноград, глазах мелькнула фиолетовая искорка. Она тоже не особо жаловала Полуботка, так что их «любовь» была взаимной.
– Зови! – оживился гетман.
– А может, ты отдохнешь? Потом…
– Настя, моя голубка, я скоро отправлюсь на вечный отдых.
– Не говори так, Ивась! Ты крошишь мое сердце на кусочки.
– Бедная, бедная… – Гетман поднял исхудавшую руку и погладил жену по щеке. – Что с тобой будет, когда я уйду… Люди злые… Так и норовят обидеть. Все, все, не плачь… Кличь Павла! Времени осталось мало, а я должен с ним поговорить.
Анастасия Марковна тяжело вздохнула, смахнула слезы и вышла из опочивальни. Вскоре дверь отворилась, и на пороге появился Полуботок.
– Павло… – Скоропадский с усилием привстал. Полуботок бросился к постели и подложил ему под спину подушки, чтобы гетман мог разговаривать с ним полусидя. – Здравствуй, Павло…
– Ах, Иван Ильич, что же с тобой болезнь сделала! – воскликнул искренне огорченный Полуботок.
– То не болезнь, Павло, то смертонька моя иссушила меня, а царские лизоблюды душу выпили до дна и разбили ее, как хрустальный кубок, – вдребезги. Слыхал про Малороссийскую коллегию?
– Да… – Полуботок помрачнел еще больше. – Конец нашим вольностям…
– Беда, Павло, ох, беда… И как ее отвести, не знаю. Вон там, на столике, указ о создании Коллегии. Прочитай…
Полуботок, пропустив «шапку», начал читать главные пункты – обязанности и права Коллегии:
«1) Надзирать за скорым и беспристрастным производством дел во всех присутственных местах и обиженным оказывать законное удовлетворение.
2) Иметь верную ведомость о денежных, хлебных и других сборах и принимать их от малороссийских урядников и войтов.
3) Производить из этих денег жалованье с гетманского совета сердюкам и компанейцам[33], иметь приходные и расходные книги и ежегодно представлять их прокурору в Сенат.
4) Препятствовать с гетманского также совета генеральным старшинам и полковникам изнурять работами казаков и посполитых людей.
5) Смотреть, чтоб драгунам отводимы были квартиры без всякого исключения, даже в гетманских поместьях, кроме двора, где он живет, также дворов старшин, священно– и церковнослужителей.
6) Рассматривать вместе с полковыми командирами имеющие поступать жалобы от нижних чинов и малороссиян.
7) Наблюдать, чтоб присылаемые к гетману указы от государя и Сената были записываемы в генеральной канцелярии и в свое время доставлялись рапорты; также препятствовать писарям гетманским подписывать вместо него универсалы и отправлять их из Коллегии».
Скоропадский наблюдал за ним с каким-то просветленным выражением, будто Полуботок читал не указ царя Петра, а отходную молитву. Он вдруг почувствовал, как огромная тяжесть власти, давившая его все эти нелегкие годы, свалилась с плеч, растаяла словно утренний туман. Душа гетмана наполнилась давно забытой умиротворенностью, а темные болезненные мысли осветлились до полной прозрачности.
– Тебе еще неведомо, – сказал он, когда Полуботок вернул указ на место, – каких «почестей» я удостоился под конец моего пребывания в Петербурге. Поначалу все было хорошо. Мне был отведен дом князя Прозоровского, который караулила рота солдат. На другой день меня посетили Меншиков, Ягужинский и многие другие царские приближенные. Затем государыня пожаловала Настю своей парсуной в серебряной рамке, украшенной драгоценными каменьями. В Сенате меня принимал обер-прокурор и экзекутор; в присутствии я сидел между генерал-адмиралом и великим канцлером, а во дворце за столом – подле императора. По жалобам на Меншикова я тоже был удовлетворен…
Скоропадский умолк, чтобы промокнуть кружевным платком капельки пота, выступившие на лбу, и продолжил:
– А затем вдруг состоялся указ: быть при гетмане бригадиру и шести штаб-офицерам на основании договоров, составленных с прежним гетманом, – якобы для прекращения беспорядков в войсках и в судах. В тот же день государь вынес решение и на представленные мною статьи. Это был отказ вывести полки из Украины, и ни слова в ответ на мои мольбы оставить малороссиян в прежних правах и вольностях. Государь даже не соизволил со мной попрощаться – уехал в Коломну… – Скоропадский горестно вздохнул. – А, что там говорить! Я всегда знал – царь Петр не простит мне, что я отказался участвовать в суде над его сыном Алексеем Петровичем и подписать обвинительный приговор. Между прочим, ты, именно ты подсказал мне тогда мысль ответить ему отказом!
– Не имел ты ни власти, ни права судить сына с отцом и государем своим, – твердо ответил Полуботок. – В подобном деле нельзя быть беспристрастным.
– И то правда. Бог ему судья… Что ж, былого не воротишь. О другом нужно думать. Ухожу я, Павло… Позвал я тебя, чтобы попрощаться.
– Что ты такое говоришь?! Побойся Бога, Иван Ильич. Ты еще поживешь.
– Ну, с Богом-то мы скоро свидимся… Он напомнит мне о моих грехах… много их было, ох, много! Но про то ладно. Есть у меня большая к тебе просьба – не оставь в своих милостях и заботах мою Настю, когда станешь гетманом.
– Это в тебе болезнь говорит, – из вежливости упрямился Полуботок. – Знахарь твой – еще тот кудесник. Он и мертвого на ноги поставит. А что касается гетмана… ты же знаешь, что государь ко мне относится весьма прохладно.
– Да, это так, – неохотно согласился Скоропадский. – Помню, потом Меншиков в хорошем подпитии передал мне слова Петра Алексеевича, сказанные о тебе: «Больно хитер он, может с Мазепой уравняться». А еще скажу по большому секрету, что сам светлейший князь примерялся к гетманской булаве, да государь не дал добро. В Петербурге, при царе, Меншиков был нужней.
– И все равно, я думаю, что булаву из твоих рук может принять только Данила Апостол. (Хоть это и грешно говорить при живом человеке, но ты вынудил меня, прости.) Он сейчас при царе, в походе, там и сговорятся. Петр Алексеевич считает меня большим хитрецом, да только Данила самого сатану может перехитрить. Ты ж его знаешь, черта одноглазого.
– Знаю. Как и то, что пока ты жив, выше полковника ему не подняться.
Острый взгляд Скоропадского полоснул по лицу Полуботка словно саблей. «Догадывается или знает о наших с Меншиковым отношениях? – подумал черниговский полковник. – Иван любит дурачком прикидываться и за Настину плахту прятаться… В наблюдательности ему не откажешь. Да и доносы на меня он получал. Что в них было написано, поди знай».
– Павло, распоряжение уже отданы, будешь меня заменять, пока я болею, – сказал Скоропадский неожиданно твердым голосом. – Все необходимые бумаги я подписал, они у Чарныша.
– Добро, – сумрачно ответил Полуботок.
– А теперь иди… иди, Павло. Устал я. И Настя, наверное, истомилась в ожидании… Прощаться не будем. Ты теперь из Глухова никуда. Вечером снова свидимся. Не все еще проговорено…
Полуботок низко поклонился Скоропадскому и вышел. Настя, стоявшая под дверью («Как всегда, подслушивала», – подумал с невольным раздражением полковник), обожгла его взглядом, в котором были намешаны многие чувства: и горечь предстоящей утраты мужа, которую Анастасия Марковна уже чувствовала благодаря своей женской интуиции, и неприятие Полуботка, и страх неизбежных перемен к худшему, и пиетет перед будущей властью нового гетмана.
– Как наши дети? – спросил Полуботок, лишь бы сказать хоть что-нибудь.
– Дети? У них все хорошо.
– Ну, слава богу…
На этом они и распрощались; Настя скрылась за дверью опочивальни, а черниговский полковник размашистым шагом направился не в канцелярию Чарныша, как следовало бы ожидать, а на гетманский постоялый двор, где расположилась его челядь и верный джура Михайло Княжицкий.
Постоялый двор был построен при Скоропадском. Он несколько отличался от подобных заведений России; и прежде всего, обширностью территории и добротностью построек. Поговаривали, что идею гетманского постоялого двора подсказала своему любимому Ивасю все та же Настя. И небескорыстно – в просторном шинке, главном средоточии жизни постоялого двора, всеми делами заправлял еврей Абрахам, какой-то дальний родственник Марковичей, который платил гетманше процент от своего гешефта.
Он же распоряжался обустройством гостей, заказывал корм для лошадей и командовал обслугой – пахолками-переселенцами, для которых служба на постоялом дворе за один лишь харч уже была большой удачей.
Когда Полуботок появился во владениях Абрахама, жизнь на постоялом дворе била, что называется, ключом. Даже кони под навесом, обычно спокойно жующие отаву[34], прекратили это приятное и полезное занятие и, прядая настороженными ушами, прислушивались к шуму и металлическому звону, заполнившему пространство постоялого двора.
Казаки устроили показательную рубку. На саблях бились джура и старый запорожец Грицко Потупа. Молодой Княжицкий азартно налетал на своего противника со всех сторон, как ястреб, а дед Потупа спокойно отмахивался от него, словно от назойливого овода, вычерчивая своей карабелой[35] сверкающий жалящий частокол, сквозь который юный Михайло никак не мог пробиться.
Нужно сказать, что такие поединки редко обходились бескровно. В лучшем случае бойцы ограничивались царапинами, но иногда случались и раны посерьезней. Острая как бритва сабля не разбирала, кто перед ней – свой или чужой, и разила наповал. Только большое искусство во владении холодным оружием спасало поединщиков от страшных увечий; да и неписанный рыцарский закон гласил – лучше самому нарваться на удар, чем ранить товарища в тренировочной схватке.
Наверное, Потупе уже надоела долгая возня, или, возможно, он заметил появление Полуботка, но старый запорожец вдруг преобразился. От благодушной ленцы не осталось и следа. Несколько страшных по силе и молниеносности ударов (чего джура, усыпленный инертностью противника, не ожидал) – и сабля Княжицкого выпорхнула из рук юноши как ласточка.
– Бисова дытына… – довольно проворчал Потупа, вкладывая в ножны свою карабелу. – Загонял деда. А что, хлопцы, – обратился он к зевакам, образовавшим круг, – хороший казак растет. Только сабелька у тебя, Михайло, никчемная. Где ты только нашел этот клыч[36]? Длина клинка это еще не все. Управляться с такой саблей трудновато. Тут нужна железная длань. А у тебя еще кость не окрепла.
– Здоровы будете, казаки! – поприветствовал собравшихся Полуботок, кинув поводья своего жеребца юному конюху-пахолку.
Постояльцы начали кланяться и раздалось нестройное:
– Добрыдень, ваша мосць! Здравствуйте, ясновельможный пан! Помогай Бог, пан полковник!
Только Потупа, пригладив усы, сказал просто:
– А здоров, Павло. Шо ты такой засмученый?
«Чертов характерник! – мысленно выругался Полуботок. – Насквозь человека видит. Никак не отучу его от фамильярности. Хоть бы при людях сдерживался. Ишь, моду взял – обращается ко мне, как к простому сердюку… Ну да ладно. Прожуем. Старый богохульник мне еще не раз пригодится…»
Черниговский полковник три года ел кашу из одного котла с Потупой. Друзьями они не стали – не тот уровень, – но отношения у них были доверительными. Полуботок знал, что если старый запорожец даст клятву беречь какую-нибудь тайну, то ее и калеными клещами из него не вытащишь. И язык он всегда держал за зубами, даже под хмелем.
– Ты мне нужен, Грицко, – сухо сказал полковник. – Собирайся в путь.
– В путь, так в путь, – беззаботно ответил Потупа. – Харчи дашь или готовить свои?
– Провиант получишь.
– Ну так была бы забота…
Потупа не имел ни кола ни двора. Не было у него и семьи. Он то появлялся в Чернигове, то надолго исчезал. Куда? – этого не знал даже Полуботок. Старый запорожец был сама таинственность. Но одно было хорошо известно черниговскому полковнику: старый пластун Потупа знал все потайные стежки-дорожки в Крым. Что касается днепровских плавней, то они были для него, как раскрытая книга для грамотея.
Уезжая из Чернигова по вызову Скоропадского, полковник наказал срочно отыскать Потупу. И вот старый запорожец в Глухове. Что ж, очень вовремя…
– Михайло! – позвал Полуботок джуру. – Седлай своего коня. Мы уезжаем. А ты, Грицко, жди на постоялом дворе. Где-то тут шатается Солодуха, так ты ему скажи, что в дороге он будет прикрывать твою спину.
– Петро Солодуха? – обрадовался Потупа. – Оцэ дило… А скажу, скажу. Когда выезжаем?
Полковник посмотрел на небо – уже близился вечер – и ответил:
– Сегодня уже поздно. Завтра, с утра пораньше. Огневой припас и деньги на дорогу привезет Михайло.
Полуботок и джура уехали. А Потупа пошел искать своего старого друга Солодуху, тоже бывшего запорожца. Он был из мазепинцев, и после разгрома шведов под Полтавой ушел, как и многие другие казаки сначала в Буджак, а затем во вновь образованную Сечь – Олешковскую.[37] Но уже спустя три года Солодуха вернулся домой, и как-то так случилось, что его взял под свое крыло черниговский полковник. Возможно, потому, что в свое время Петро спас Полуботку жизнь в бою.
Солодуха часто выполнял тайные поручения полковника и был не менее надежен, чем Потупа.
Солодуха, здоровый и налитой, словно пивная бочка, как обычно, сидел в шинке. Он уже изрядно выпил и вел «философские» беседы с Абрахамом, который слушал его разглагольствования, да на ус мотал; а точнее, на пейсы.
– …А признайся мне, Абрахам, – вопрошал Солодуха, хитро прищурив правый глаз, – не твой ли дед обманул самого шведского посла Веллинга, который к Богдану Хмелю в 1657 году приезжал? Известная история…
– Побойтесь Бога, пан! – возмущался Абрахам. – Мой дед был честным человеком.
– Но ты же сам говорил, что родом из Сорок.
– Ну да, так оно и есть.
– И тот еврей был из Сорок. И звали его точно так же, как тебя, – Абрахам. А скажи-ка мне, как твоего деда кликали?
– Ой, пан, вы совсем ввели меня в смущение! – рассердился шинкарь. – Вон вы уже выпили на целый золотой, а денег ваших я пока не видел.
– Ты наливай, наливай… – Солодуха отцепил от пояса кожаный кошель и бросил его на стол; раздался малиновый звон золотых и серебряных монет. – Это чтоб запорожец, да пил на халяву… – в жысть такого не было, еврей!
В глазах Абрахама появился диковатый огонек; не отводя жадных глаз от кошелька, он быстро наполнил вместительный кубок до краев и пододвинул к казаку.
– Не гони так быстро, Петро, – сказал Потупа и с силой хлопнул Солодуху по плечу. – А то вся горилка закончится и мне не достанется.
– Грицко?! Друже… – Солодуха прослезился и полез целоваться. – Вот так встреча… Это же сколько лет прошло, сколько зим, когда мы… эх! Чего стоишь?! – громыхнул он своим басищем на Абрахама, который по-прежнему глядел на кошелек казака как лиса в известной басне на виноград. – Неси келых[38], горилку и что там у тебя есть закусить. Да смотри, не притащи мясо дохлой коровы! А то знаю я вас… Давай свежую свинину и вареники.
Шинкарь убежал на кухню. Потупа сел на лавку напротив товарища и спросил:
– Что ты тут за историю вспомнил?
– Ты о чем? – с недоумением посмотрел на него Потупа.
– Ну про посла швенского, Веллинга. Я с ним встречался… кажись, в 1688 году. Охраняли мы его с братчиками. Приезжал охмурять Мазепу. Гетман уже тогда в кусты норовил прыгнуть.
– А… Этот самый Абрахам (точно – дед нашего шинкаря!) упросил посла захватить его с собой. Веллинг согласился, потому что еврей говорил на немецком и русском и в дороге мог быть переводчиком. Абрахам доехал с посольским обозом до самого Чигирина, где устроил послу такой фокус. Он предложил продать ткани из Молдавии, принадлежащие Веллингу, и на вырученные деньги купить послу прекрасных соболей. Но вместо ценного меха принес послу такую дрянь, что тот выгнал его пинками. На другой день Абрахам вернул послу ткань, но когда ее перемерили, оказалось, что еврей отрезал себе половину. За этот фокус посол его сильно отругал и прогнал прочь. А по мне, так нужно было посадить Абрахама на кол.
Потупа раскатисто рассмеялся.
– Ты только не рассказывай это при Насте, жинке гетмана, – сказал он весело. – Теперь и я вспомнил.
– Почему нельзя рассказывать?
– Абрахам из Сорок – ее дед.
– Иди ты!
– Точно. У него было трое сыновей – Яков, Абрахам и Марк. Про первых двух я ничего не знаю, а вот Марк – отец Анастасии.
– Что б я сдох… – У Солодухи глаза от удивления полезли на лоб.
– У тебя скоро может появиться такая возможность.
– Это как?
– Полковник хочет послать нас с каким-то тайным поручением. И боюсь, что оно окажется очень опасным.
– Верю. Тебе верю. У тебя нюх на опасности. И когда?
– Завтра. На зорьке.
– Ну что же, до утра время есть, – без особых эмоций ответил Солодуха; ему было не привыкать вскакивать на коня и мчатся неизвестно куда и неизвестно зачем. – А пока – гуляй казак! Где этот чертов шинкарь! – снова включил он свой басище.
Тем временем Полуботок и джура подъехали к дому, который принадлежал его старому приятелю, бунчуковому Константину Савичу.
Хозяина не было – он ушел в персидский поход вместе с Данилой Апостолом, – и его жена радушно предложила черниговскому полковнику свой дом в полное распоряжение, а сама уехала в село Семешково, купленное Савичем у вдовы покойного писаря Федора Подлесского, который примкнул к Мазепе. Там у Савичей была новая усадьба, где они с детьми отдыхали в летнее время.
В доме Полуботка уже ждал накрытый стол. Повар-поляк, которого полковник всегда возил с собой, расстарался на славу. Кроме рыбного и мясного разнообразия, он подал хозяину на ужин один из любимых его борщей – холодный. Лето было в разгаре, жара спадала лишь после захода солнца, поэтому истомившийся за день организм просто жаждал прохлады.
– Садись, Михайло, откушаем, чем Бог послал, – сказал полковник.
Джура, заинтригованный такой милостью, не стал отнекиваться и спустя минуту уплетал за обе щеки и свежие коржи с маком, и крученики, и хорошо прожаренную свиную колбасу, которая таяла во рту и брызгалась горячим жиром, и холодный борщ.
Этот вид борща Полуботок не без завистливой иронии называл «ясновельможным», намекая на Скоропадского. Именно гетман изобрел это блюдо, перехватив пальму первенства по части кухмистерства из рук черниговского полковника. В огненно-красной жидкости, расцвеченной на поверхности янтарными капельками постного масла, плавали «балабушки» – маленькие шарики из молотого щучьего мяса, начиненные рублеными сухими грибами, а также маслины, оливы и жаренные на подсолнечном масле небольшие карасики, вывалянные в муке.
Обычно к «ясновельможному» борщу полагались постные пирожки с кислой капустой, кашей или с грибами, но тут уж и Полуботок внес свою лепту в рецепт холодного борща: к нему подавали ржаные пампушки с чесноком, испеченные на капустном листе.
Насытившись, полковник движением кустистых седых бровей отправил повара Юзека, который лично прислуживал хозяину, восвояси, и, подождав, пока за ним закрылась дверь, сказал:
– Вот что, Михайло, наступил твой час сослужить мне важную службу. Если честно и в срок исполнишь мой наказ – награжу тебя по-царски. Дам тебе село. Но ежели предашь меня… – Волчий взгляд Полуботка буквально пригвоздил юношу к лавке; у Княжицкого даже дрожь пошла по телу. – Тогда не будет пощады ни тебе, ни твоим родителям. Ты все понял?
– П-понял, пан полковник… Исполню.
– Тогда слушай. Я дам тебе пакет к главному крымскому мурзе Жантемир-бею, вручишь ему лично. Лично! Если тебя перехватят сечевики или – что еще хуже – царские солдаты, пакет сожги, утопи, наконец, съешь, но чтобы в руки к ним он не попал.
– Не сомневайтесь, пан полковник, – уже гораздо тверже сказал джура. – Пакет они не получат. Разве что вместе с моим бездыханным телом.
– Нет! Ты должен выжить и исполнить поручение. Татарский язык ты знаешь, так что общение с крымчаками тебя не затруднит. С тобой поедут старые запорожцы Потупа и Солодуха. Они проведут тебя хоть к черту в пекло, не то что в орду. А теперь иди, отдыхай. Завтра утром в путь. Насчет припасов я распоряжусь. Коня дам тебе самого быстрого и выносливого, из своей личной конюшни.
Джура ушел. Черниговский полковник налил в кубок романеи[39], отпил несколько глотков и задумался. Интрига, которую он задумал, могла стоить ему не только полковничьего уряда, а в перспективе – гетманской булавы, но и жизни.
После долгих размышлений Полуботок решил отправить часть своих сокровищ за границу. Прячь в Чернигове, не прячь, все равно могут найти. А в заграничном банке лежать им будет надежней. Дальше положишь, ближе возьмешь. Но как туда добраться?
Было два пути, два «окна» в заморские страны – Петербург и Крым. Но через столицу, где от бдительного глаза царских фискалов трудно что-либо скрыть, везти бочонки с золотом, равносильно сунуть голову в пасть льву. Мало того, что отберут в казну, так еще начнут расспрашивать (с пристрастием!) куда везешь, кому и зачем.
А вот Крым… Это другое дело. Тоже, конечно, опасно, особенно плыть до Босфора. Могут перехватить турецкие военные галеры. Да и синопские паши[40] нередко озорничают, пиратствуют на свой страх и риск.
И все же этот путь знаком, можно сказать, обжитой. Черное море для запорожских казаков что дом родной. Они исходили его вдоль и поперек. Дело оставалось за малым: получить у Жантемир-бея пропуск-ярлык через Босфор и найти подходящее иностранное судно; однако не просто торговое, а оснащенное для огневого боя, чтобы при случае отразить нападение пиратов.
Главное – сговориться с Жантемир-беем. Полуботок был знаком с мурзой и знал, что за деньги тот готов на все. Большего взяточника в орде найти было трудно. Его не повесили за мздоимство лишь потому, что сестра Жантемир-бея была замужем за крымским ханом Саадет-Гиреем.
Полуботок коротко вздохнул и перевел взгляд на иконы. Святые смотрели сурово и мрачно, будто предостерегая полковника от каких-то пока неведомых бед.
«Да знаю я, знаю… – подумал он устало. – Гетманская булава – тяжкая ноша. Мне бы раньше ее получить… Иван погубил своей бесхарактерностью все, что только мог. Как выправить положение? Как избавиться от этой новой напасти – Коллегии? Тяжело будет… И потом – Данила Апостол. Поди, улещает царя Петра, змей… Уж он-то спит и видит, как бы в Глухове угнездиться».
За окном раздались веселые голоса, звонкий девичий смех, а затем запели струны бандуры. Полуботок невольно заслушался. Это играл и пел его любимый бандурист Грицко Любисток, родом из Прилук, с которым черниговский полковник никогда не расставался:
- Состарившись,
- На Русь пойти мушу,
- Ачей там отпоминают
- Попы мою душу…
«Придется его царю Петру отдать, – подумал с сожалением Полуботок. – В прошлый мой приезд в Петербург он окинул Грицка взглядом. Да и Меншиков намекал… Очень понравились Петру Алексеевичу песни Грицка и как тот играл. Будет Любисток потешать вельможных панов на ассамблеях. Гляди, и к нам, бедным, государь помягче станет…»
Уже будучи в постели, черниговский полковник снова вспомнил своего соперника. «А чтоб тебя!..» – выругался Полуботок и смежил веки, потому что полная луна, которая заглядывала в окно, напоминала ему единственный глаз Данилы Апостола.
Глава 5. Данила апостол
Ранним утром 29 июня 1722 года, задолго до рассвета, в доме астраханского купца Панкратия Курочкина царил переполох. Слуги наряжали двенадцать крепких молодых музуров[41] в богатое парадное платье, а купец самолично отсчитывал каждому по 1000 серебряных рублей.[42] Всем известный хитрец Панкратий, прослышав о прибытии Петра Алексеевича во главе с войском в Астрахань, набрался смелости и решил явиться к государю для поздравления его с днем тезоименитства, благо жилище купца находилось в 200 саженях от дворца, где квартировал царь.
– Государь проснулся! – вбежал в залу слуга купца, востроглазый татарин Ахметка.
Его еще затемно послали наблюдать за балконом дворца, по которому обычно прогуливался царь после пробуждения.
– Ох ты господи! – всполошился Курочкин. – Не опоздать бы… Поспешай, братцы, поспешай! Все за мной! – И он ринулся к двери.
Петр и впрямь встречал восход солнца на балконе. Он был в одном нижнем белье, на которое небрежно набросил шлафрок[43]. Блаженно щурясь, словно большой котище на завалинке, он подставлял первым лучам солнца свое круглое лицо, на котором топорщились маленькие усики; в руках царя дымилась длинная глиняная трубка. Многие жители Астрахани пугались, когда царь ходил по улицам, держа в зубах трубку. В их представлении только сатана мог изрыгать изо рта дым и огонь.
Когда об этом сказали Петру, он сначала рассердился, а затем долго смеялся.
За полгода до его приезда губернатор Астрахани Волынский приказал снести в Кремле все ветхие строения и построить рядом с губернаторским домом специальную резиденцию для новоиспеченного императора, поручив надзирать за строительством Алексею Ивановскому. Кроме этого государю соорудили еще один дворец – вниз по реке Кутум, в Заманском саду. Это был лучший сад в городе. Строительство дворца началось в начале 1722 года и к лету было закончено.
Дворец в Заманском саду Петру понравился больше; здесь он и остановился. В саду срочно отремонтировали различные увеселения: качели, карусели, места для скачек, а рядом с дворцом построили небольшой мост через ерик. Петр с интересом осмотрел сад, где были посажены лозы венгерского и рейнского винограда, и велел устроить поливные машины для орошения садов, а также учредить особую садовую контору.
В Кремль царь добирался на своей плезир-яхте «Эксперанец»[44] с золотым орлом на мачте, поднимаясь вверх по Кутуму. Яхта служила императору и для осмотра окрестностей города.
Южную окраину Астрахани окружали сточные воды солончаков, испарения которых отравляли воздух. Петр предложил осушить болота. Для этого он дал указание прорыть канал от Волги до Кутума, который мог стать укрытием для многочисленных мелких судов во время шторма, а также служил бы естественным дренажом и доставлял в центр города чистую проточную воду.
Однажды, совершая на яхте вместе с императрицей Екатериной прогулку по Кутуму, Петр заплыл в речку Луковку, а из нее в большой пруд, где находился государев Птичий двор. Этот двор был создан в Астрахани еще в 1718 году Алексеем Татарниковым по личному указанию царя. Там содержались для дальнейшей отправки в Петербург различные породы птиц. Осмотрев Птичий двор, Петр остался доволен, но приказал, чтобы в Птичьем дворе содержали еще и разных зверей. Царю хотелось, чтобы здесь приручали гепардов и других экзотических хищников.
Однако государь приехал в Астрахань не для отдыха. Он самым тщательным образом готовился к походу на персов. В петровском дворце, который находился в Кремле, часто собирались сподвижники Петра Алексеевича – адмирал Федор Апраксин, тайный советник Петр Толстой, навигатор Федор Соймонов, капитан-лейтенант Карл Верден, князь Дмитрий Кантемир, бывший господарь Молдавии, а нынче советник государя. Здесь вынашивались все планы и детали будущей кампании и составлялись манифесты к горским народам Кавказа.
Начиная с января 1722 года в Астрахани стали делать островные лодки и ластовые суда[45] для похода. Были построены «Гиркания», «Гилян», «Рящ», «Дагестан». Кроме того, в Астрахань постепенно прибывали и другие корабли для участия в персидском походе. У берегов Волги их ремонтировали и усовершенствовали, набирались команды. В свою команду Петр подобрал маститых офицеров, хорошо знавших Каспийское море – братьев Урусовых, Золотарева, Лунина… В самой же Астрахани рукой Петра Алексеевича был заложен порт. Он располагался в очень живописной местности, утопающей в зелени. Обычно здесь швартовалась и плезир-яхта государя.
Курочкин остановился под балконом в смиренной позе (музуры пока прятались за кустами), но царь его не заметил. Подождав немного, купец вежливо прокашлялся. Петр вздрогнул и сердито посмотрел вниз.
– Чего надобно? – спросил он резко и пыхнул несколько раз душистым дымом.
«А табачок-то, знамо, голландский, с травками…» – некстати подумал Панкратий и смело ответил:
– Тебя, государь-надёжа!
– Меня? Что, так срочно?
– Да, государь, срочно.
– Ну тогда входи…
Оставив музуров в ближайшей комнате, купец вступил в залу. Петр был один. Увидев государя, Курочкин встал на колени и сказал:
– Отцы наши учили поздравлять именинника[46] хлебом-солью. А ты, государь, как раз нынешний день именинник!
Петр сначала опешил, а потом рассмеялся.
– И где же твои хлеб и соль? – спросил он, продолжая улыбаться.
Купец вскочил на ноги, отворил дверь в соседнюю комнату, и вошедшие музуры осыпали ноги царя звонким серебром.
– Вот тебе мои хлеб и соль, надёжа-государь! – торжественно провозгласил Курочкин и низко поклонился.
– Ах, стервец! – восхитился Петр. – Чего удумал… Ну благодарствую. Поди сюда.
Курочкин приблизился, царь обнял его и расцеловал. А затем начал расспрашивать купца: как зовут-величают, где живет, а также чем он занимается.
– Что ж, иди домой, купец, – благосклонно кивнул царь. – Еще раз повторюсь – премного благодарен. Сегодня мне некогда с тобой долго разговаривать, но послезавтра жди нас с государыней в гости.
1 июля Петр и Екатерина со всем своим придворным штатом в половине одиннадцатого явились в дом Курочкина, который встретил дорогих гостей прямо посреди улицы.
– Добро пожаловать, – низко кланяясь, сказал Курочкин.
Он буквально лучился от радости; то-то другие купцы ему будут завидовать. Сам государь соизволил прийти в гости к Панкратию Курочкину!
– И где же ты живешь? – спросил удивленный Петр, когда вошел во двор.
Там, кроме высокого забора и недостроенного здания, ничего не было.
– А сюда, сюда, ваше величество, – указал купец на вход в землянку.
У Петра гневно дернулся ус, но он промолчал и по широким ступенькам спустился вниз. Увиденное поразило государя – под землей находились целые хоромы. В комнатах стояли многочисленные шкафы с серебряной посудой, а пол и стены укрывали дорогие персидские ковры.
– Перед твоим приездом, государь, губернатор приказал все ветхие строения разрушить, а новые построить не успели, – объяснил Курочкин. – Вот так и живем, государь. Можно бы и лучше жить, да губернатор солеварни на откуп не дает. Совсем они захирели. Поднять бы их; и державе прибыток, и торговому люду хорошо. Город бы отстроили…
– Хитре-ец… – протянул царь. – Окружил меня. Ну что же, веди полдничать. Чай, уже все готово?
– Всенепременно, государь!
Все поднялись наверх, где в наскоро сооруженном стеклянном павильоне был накрыт богатый стол с такими яствами и закусками, что и на царском пиру редко бывают. Петр сел и приказал хозяину занять место возле себя. Во время обеда он все расспрашивал Курочкина о Персии, про которую купец знал достаточно подробно. Он не раз там бывал по торговым делам.
– Проводников для войска найдешь толковых? – спросил Петр.
– Найду, государь. Среди моих музуров есть несколько человек, владеющих персидским языком. Хаживали они… Потайные тропы знают.
Когда гости, насытившись, поднялись из-за стола, к Петру подошла жена Курочкина и поднесла ему серебряную ендову, доверху наполненную золотыми монетами. Совсем разомлевший царь поцеловал сильно смутившуюся женщину в губы, поблагодарил за подарок и спросил, склонившись к уху купца:
– А что, Панкрат, соляные озера возьмешь на откуп?
– Государь!.. – воскликнул Курочкин и едва не бухнулся царю в ноги, но Петр его вовремя подхватил со словами: «Эка, нашел время валяться!». – Велика твоя милость!
– Владей, – сказал Петр. – Зайдешь ко мне 16 числа, получишь нужные бумаги. А твои сказки насчет города, что купечество может быстро его отстроить, я запомнил накрепко. Не подведи, Панкрат. Приеду года через два – проверю.
– Все будет сделано, государь! Одно твое слово, и мы создадим кумпанство на паях, материал подвезем…
– Ну тогда с Богом…
Спустя две с половиной недели Панкратий Курочкин принимал походного атамана малороссийских казаков миргородского полковника Данилу Апостола. Купец «обмывал» полученные в царской канцелярии бумаги на владение соляными промыслами. Они сидели за накрытым столом все в том же стеклянном павильоне, где купец привечал государя. Курочкин был на седьмом небе от счастья.
– …Представляешь, Данила Павлович, – почти вся астраханская соль моя! – радовался Курочкин. – Это же такое богатство!
– Что да, то да, – соглашался Апостол не без зависти. – Нашим чумакам[47] в Крым приходится за солью ездить. Далек путь и опасен. Татары могут напасть, гайдамаки… Многие не вертаются. А у вас тут соль под ногами валяется. Нагнись и черпай.
– Это все твои советы, Данила Павлович. Ты как в воду глядел. Царь сам предложил мне откуп. Сам! Я даже не заикался о челобитной. Может, ты наколдовал? – высказал предположение купец и тут же рассмеялся нелепости своей выдумки.
– Не без того, – очень серьезно ответил Данила Апостол, и его единственный глаз зажегся опасным огнем.
Курочкин закрыл рот с такой поспешностью, что даже щелкнул зубами. Он мгновенно стал серьезным. Нагнувшись, купец поднял с пола увесистый кожаный мешок и положил его на скамью рядом с полковником.
– Это все тебе, Данила Павлович, – сказал он немного взволнованно. – Золотые. Без твоего участия мне бы удачи не видать. Да что там эти деньги! Я должен тебе гораздо больше. Но – что могу…
– Что ж, добрый совет дорогого стоит… – ответил Данила; но на мешок с деньгами даже не посмотрел. – Я оценил твою благодарность. Но мне не деньги нужны, Панкрат. Я приехал в Астрахань, чтобы приобрести табун лошадей. Мои казаки совсем с ног сбились; они сейчас идут сюда по берегу моря, ноги бьют. Почти половина коней пала. А казак без коня – не казак. Тем более в этих степях. Пешим ходом мы тут много не навоюем. Все бесславно ляжем. И харчей бы чуток…
– Так это для меня не проблема! – воскликнул купец. – Помогу, не сумлевайся. Чистокровных дончаков много не обещаю, только для старшин, а табун калмыцких лошадок найду. Они будут получше любых рысаков. Неприхотливы, выносливы и недорого стоят. А еще фуражу достану. Но вот насчет провианта… Государевы слуги все закрома выгребли. Сам понимаешь – война, поход… Но постараюсь что-нибудь придумать.
– Значит, сговорились, Панкрат?
– Сговорились. Даю тебе мое купеческое слово. А не пора ли нам пустыньку в горле оросить? Ой, пора… Твое здоровьице, Данила Павлович!
Довольный разговором с Курочкиным и немного хмельной после щедрого угощения, миргородский полковник ехал по Астрахани в сопровождении верного джуры. Но мрачные мысли все равно не покидали Данилу Апостола. Они нет-нет да и появлялись в голове – как мелкие тучки в ясный день, которые ненадолго закрывали солнце.
Поход на персов не задался с самого начала. Из-за негодной постройки почти сразу утонули тридцать два судна с провиантом, запасом сена и порохом. От бескормицы лошади околевали сотнями. В одну лишь ночь казаки лишились 1700 коней. Неведомые болезни, против которых были бессильны и врачи-грамотеи, и знахари, косили казаков беспощадно и каждодневно.
Обычно запорожцам в походе строго-настрого запрещалось употреблять спиртные напитки, но Апостол махнул рукой на дедовские правила и приказал выдавать казакам по чарке горилки утром и вечером. После этого болезни пошли на убыль, но тут подоспела другая беда – в кровь сбитые ноги. Оставшись безлошадными, казаки быстро износили обувь и теперь шли по бездорожью босиком.
Для облегчения страданий есаул Кирик Черный, бывший запорожец, посоветовал делать опорки из шкурок зайцев и лис, коих казаки немало били по пути к Астрахани для приварка. (Зайчатина была у казаков в чести, но от лисьего мяса многие поначалу плевались; однако голод не тетка. Если уж конину приходилось есть, что вообще было противно казачьему духу – не басурмане же какие-нибудь, – то приправленный разными пахучими травами кулеш с лисьим мясом, заправленный старым салом, шел за милую душу.)
Так постепенно бравые казаки превращались в худых – кожа да кости – оборванцев, и Данила Апостол с замирающим сердцем прислушивался к ропоту, который нарастал по мере продвижения войска к конечной цели. Он боялся, что казаки не выдержат тягот пути и сорвутся. А там бунт, и чем он мог закончиться, можно было лишь догадываться.
Слава богу, помогли казаки-донцы атамана Краснощекова. Они подбросили малороссиянам и провианта, и огненного зелья, а главное – доброй горилки.
Но все равно, дела у казаков шли настолько худо, что Апостол не выдержал. Оставив вместо себя полковника Галагана, он взял в повод двух запасных коней и помчал вместе с джурой в Астрахань, чтобы решить вопрос с закупкой лошадей.
Конечно же, как он и ожидал, царские чиновники развели руками – не имеем такой возможности. Тогда полковник кинулся к губернатору. Но Волынского занимала только одна мысль – как ублажить царя, чтобы он не стал разбираться с валом челобитных и жалоб на губернатора-мздоимца, который обрушился на канцелярию с приездом государя в Астрахань. Поэтому Волынский отмахнулся от походного атамана, как от назойливой мухи, и пришлось Апостолу самому голову ломать над столь насущной и почти неразрешимой, как ему поначалу показалось, проблемой.
Хорошо, что Апостолу в свое время свезло познакомиться с Панкратием Курочкиным. У купца были какие-то торговые интересы в Малороссии, и Даниле хватило ума приветить его в своей миргородской резиденции…
Апостолу город понравился. Конечно, Киев был краше, ни о каком сравнении не могло быть и речи, но и Астрахань впечатляла. Она состояла из трех частей – Кремля, Белого города и Земляного города. В Кремле находились хоромы губернатора и митрополита, приказная палата, Троицкий мужской монастырь, Успенский собор и почти две сотни дворов, в которых жили дворяне, священники, стрельцы, монастырские служители и посадские люди. Кремль был хорошо укреплен, и в случае осады города мог укрыть за своими стенами всех его жителей.
Площадь, которую занимал Белый город, была в три раза больше территории Кремля. Его тоже окружали каменные стены с башнями, но укреплен он был похуже. Белый город славился своей торговлей. Торговые ряды – большой, рыбный, мясной, калашный, ветошный, шапошный, сапожный – ломились от товаров; как рассказал миргородскому полковнику купец Курочкин, в торговых рядах было больше трехсот лавок. В восточной части Белого города, за торговыми рядами и гостиными дворами (их было три – Русский, Армянский и Индийский), располагался Спасо-Преображенский мужской монастырь и Благовещенский женский монастырь.
В Белом городе насчитывалось более полутора тысяч дворов. В них проживали дворяне, духовенство, стрельцы, работные люди и иноземцы.
К Кремлю и Белому городу примыкал Земляной город. Он начинался от Крымской башни у Волги. Эта часть Астрахани была окружена земляным валом и деревянными стенами с башнями. Земляной город – это почти сплошь небольшие дома и грязные улочки. На юго-востоке Земляного города раскинулась армянская слобода, где жили армяне, грузины и греки. В юго-западной его части находилась татарская слобода. Здесь был базар и мечети. В Земляном городе находились склады, рыбная и садовая конторы, бани и ремесленные мастерские. Вдоль его стен, по обоим берегам рек Кривуш и Кутума, тянулись виноградники, сады и огороды.
«Красиво… – думал Данила Апостол, любуясь видом на Заманский сад и реку. – Зелень, цветы… пчелки жужжат. Медом пахнет… А Украина все равно краше. Эх, где ты родная сторонка!»
– Пан полковник, приехали!
Голос джуры Ивана Сербина заставил задумавшегося Апостола вздрогнуть. Он в недоумении перевел взгляд на юного казака, который указывал нагайкой на ворота постоялого двора, и какое-то время рассматривал джуру, словно впервые увидел.
Наконец сообразив, где находится, миргородский полковник тяжело вздохнул, спешился, отдал поводья Ивану и неспешной походкой, немного косолапя, как все, кто много ездит верхом, направился в отведенные ему покои.
Там его уже ждал гонец. Увидев запыленного и загорелого до черноты казака, Апостол почувствовал, как в груди сильно забилось сердце. Перед ним стоял один из самых верных и надежных его слуг, волох Петря Бурсук, бывший запорожский пластун.
Апостол и Петря были земляками. Отец миргородского полковника, Павел Ефремович, был выходцем из Валахии и принадлежал к старому знатному роду. Поселившись на Левобережной Украине, он записался в казацкое войско и вскоре пробился в старшины. В 1658 году Апостол-старший стал сотником, через год – полковником Гадяцького, а позднее и Миргородского полков. Во время военных походов его не раз избирали приказным гетманом Левобережной Украины.
Значит, пришла какая-то весть из Глухова… Данила Апостол никогда не скрывал своих амбиций. В Миргородском полку, кроме гетманских компанейцев и сердюков, он завел еще и личную охрану, которую содержал за свой счет – волохов и куренных стрельцов. Они охраняли отары овец, которые насчитывали более десяти тысяч голов, пасеки, мельницы, поля, сенокосы, леса, хутора и прочие маетности миргородского полковника.
Мало того, у миргородского полковника почти во всех известных городах Малороссии были свои соглядатаи, которые постоянно докладывали ему обстановку, а при них гонцы, готовые в любое время дня и ночи скакать с донесением. Были верные люди и в Петербурге. Никто не знал, даже пронырливый Полуботок, что Данила Апостол уже много лет ведет постоянную переписку с Меншиковым. Падкий на лесть светлейший князь весьма благоволил к миргородскому полковнику, который не жалел славословий в его адрес.
Но еще больше Меншиков любил деньги. Однако Апостол не сильно широко раскрывал перед светлейшим свою мошну, притворяясь если и не бедным, то человеком с достатком чуть выше среднего (применительно к старшине). Он лишь обещал Меншикову золотые горы в случае избрания его гетманом.
– Ваша мосць… – Бурсук низко поклонился.
– Здравствуй, Петря, – сказал Апостол. – Тебя покормили? – спросил он, чтобы оттянуть момент, когда гонец сообщит ему новость.
А в том, что она приятная, у полковника были некоторые сомнения. Осторожный и предусмотрительный Данила Апостол всегда сомневался, даже когда дело было абсолютно верное. Но неизвестность еще хуже. Поэтому он предпринимал все необходимые меры, чтобы получать достоверную информацию.
– Перекусил, – коротко ответил волох.
Он был невысокого роста, худощав, жилист и мог обходиться без пищи долгое время.
– Ну, говори, – с кислой миной на лице разрешил Апостол.
– Третьего июля скончался ясновельможный пан гетман…
Миргородский полковник вскинул голову; ноздри раздулись, и выражение торжества на миг осветило мрачные черты его лица, которые еще больше усиливала черная повязка, закрывающая правый глаз. Вот он, долгожданный момент!
Но тут же, бросив быстрый взгляд на Бурсука, полковник поспешно «нацепил» соответствующую моменту маску, представляющую собой смесь горечи, скорби и тихой грусти.
– Царствие небесное рабу божьему Ивану, – проникновенно произнес Апостол и перекрестился; его примеру последовал и волох, впрочем, без должного рвения.
Перекрестившись, миргородский полковник вперил глаз, полыхающий черным огнем, в невозмутимого Бурсука. Тот понял безмолвный приказ и продолжил доклад:
– Схоронили пана гетмана пятого числа, в Гамалеевке, в девичьем монастыре.
Апостол молча кивнул. Монастырь построила на свои средства Анастасия Марковна, жена гетмана. «Предусмотрительно, – подумал полковник; и сразу же другая мысль прорезалась в голове, как всплеск молнии темной ночью: – Все честь по чести. А где тебя, Данила, похоронят? Не останется ли твое тело на поживу воронью где-нибудь под Дербентом? Кто знает, как повернется кампания…»
Но тут же усилием воли Апостол избавился от дурных мыслей и спросил:
– Это все?
– Нет, не все, ваша мосць, – по-прежнему невозмутимо ответил волох с непроницаемым выражением лица. – В Глухов приехал пан полковник черниговский. За несколько дней до смерти ясновельможный пан гетман поручил ему временное управление – до своего выздоровления.
«Дьявол! – мысленно возопил Апостол в полном отчаянии. – Полуботок опять меня обскакал! Как тогда, когда я ушел с Мазепой, а он поспешил к государю с верными ему казаками. Я едва избежал дыбы, а ему Петр две тысячи дворов пожаловал. Эх! И теперь Павло на коне. Сначала попросился в Петербург со своим полком на рытье каналов – чтобы не идти на войну, а затем, когда войска двинулись на Персию, быстренько вернулся домой. Знал, что Скоропадскому долго не жить. Все предвидел. Сучий сын! Теперь из его рук булаву трудно будет вырвать…»
– Иди, – глухо сказал Апостол. – Отдохнешь пару дней. А там видно будет… Скажи джуре, пусть определит тебя на постой и снабдит всем необходимым. Это на расходы… – Полковник дал гонцу два рубля. – Купи своим домашним гостинцев.
После ухода волоха он добрых полчаса сидел в полной неподвижности – думал.
«Эх, Иван, Иван… Прожил ты большую жизнь, имел власть – а толку? Все при твоем правлении шло наперекосяк. При тебе были уничтожены статьи Хмельницкого, при тебе насильно переселяли казаков из Заднепровья, при тебе то и дело случались набеги запорожцев – а ведь можно было договориться о мире и согласии. Три года моровой язвы, людей погибло – не счесть, саранча, постои царских войск, что еще разорительней прожорливой саранчи, походы казаков на Ладогу, на Сулак, на Дон и Волгу… Сколько бед и несчастий обрушилось на наши головы! Может, Мазепа прогневил Бога и навлек все эти несчастья на Украйну, но есть и твоя, Иван Ильич, часть вины. А, что там говорить! Ты теперь ТАМ, а нам все это разгребать. Что касается гетманской булавы, то не все еще потеряно. Полуботок назначен ВРЕМЕННО. Значит, государь должен сделать выбор. Напишу ему грамотку! Чтобы напомнить ему о своей персоне…»
– Ивашко! – позвал он джуру.
– Слушаю, пан полковник! – влетел в комнату Сербин.
– Бумагу мне и письменный прибор, – приказал Апостол. – А еще принеси вина. Фряжского.
Вскоре миргородский полковник каллиграфическим почерком писал письмо-прошение царю Петру:
«…Вашему Императорскому Величеству не безызвестно есть, что я службу произвожу, яко полковник, тому уже больше сорока лет безо всякого порока. Чего ради, видя, Ваше Императорское Величество, мою верную службу, многажды от Вашего Величества высочайшим милостивым словом призрен был. А понеже ныне в Малороссии гетмана не обретается, а старее меня из малороссийских полковников никого нет – да повелит Ваше Державство меня, нижайшего Вашего раба, пожаловать за мою верную службу в Малороссии Гетманом на место умершего Гетмана Скоропадского, за которую Вашего Императорского Величества высочайшую милость должен всегда в службе за Ваше Величество кровь свою проливать».
По приезде в Астрахань миргородский полковник, как и должно, явился к Петру на доклад. Но тот, занятый какими-то прожектами, лишь отмахнулся, отправив его решать проблемы на несколько ступеней ниже, к чиновникам своей канцелярии.
Нужно заметить, Данила и не надеялся на помощь государя в приобретении коней. Не царское это было дело. Миргородский полковник даже о чиновных казнокрадах Петру не заикнулся, мудро рассудив, что своим докладом делу не подсобит, а лишь умножит число личных врагов.
Но теперь совсем другое дело. Гетманскую булаву он может получить только из рук царя.
И тем не менее, пойти на прием к Петру, чтобы лично попросить о великой милости, миргородский полковник не рискнул. Он слишком хорошо изучил изменчивую натуру российского самодержца. В разговоре один на один можно нечаянно зацепить какую-нибудь больную струнку государя, и тогда вместо награды есть вероятность получить в лучшем случае выговор, а в худшем…
Апостол невольно содрогнулся, вспомнив историю из придворной жизни, которую как-то рассказал ему Меншиков и которая наиболее полно характеризовала нрав государя. Узнав о любовных отношениях своей бывшей жены Евдокии Лопухиной, находящейся в монастыре под именем инокини Елены, с офицером охраны Степаном Глебовым, Петр пришел в бешенство. Оказалось, что епископ Досифей попустительствовал этой связи, позволив инокине носить мирское платье. Петр велел казнить Глебова мучительнейшей казнью (он был посажен на кол), а епископ был отрешен от сана и колесован. Что касается самой Евдокии, то она была переведена в Ладожский монастырь с гораздо более строгим режимом.
Вот и попробуй узнать, где эта больная струнка у государя. Со своей бывшей женой Петра уже ничто не связывало, а поди ж ты, как обозлился…
Нет, решил Апостол, письма государю недостаточно. Нужно действовать и через Меншикова. Он должен его поддержать. Но светлейший князь сейчас в Петербурге. Эка жалость… Что ж, придется Бурсука гнать в столицу. Никого другого под рукой нет. Выборы гетмана не скоро, а пока суд да дело, там и светлейший подключится, замолвит за него перед царем словечко.
И Данила Апостол принялся составлять грамотку Меншикову.
Глава 6. Старая колдунья
Глеба начали донимать кошмары. Чтобы хоть как-то избавиться от навязчивых видений, он просиживал за компьютером до двух-трех часов ночи. А затем, уже падая от усталости, добирался на полусогнутых до постели и засыпал, едва голова касалась подушки.
Иногда это помогало, и тогда Глеб поднимался бодрый и хорошо отдохнувший. Но чаще бывало, что он просыпался внезапно, в диком ужасе от творившихся перед его глазами кровавых мистерий.
Однако хуже всего было то, что Глеб и сам нередко участвовал в них. То он летел впереди войска на лихом коне и его сабля с невероятной легкостью снимала головы врагов. То сражался в пехотном строю с какими-то полузверями-полулюдьми и реки крови текли под ногами. А то пробирался плавнями, убегая от преследователей, имеющих злые намерения, и все никак не мог убежать.
В детстве ему часто снились страшные сны. Но если какой-нибудь нехороший человек или зверь настигал его, Глеб обычно взмывал в поднебесье и кружил над землей как птица. Это были потрясающе волнующие моменты. Проснувшись, юный Тихомиров долго не мог освободиться от ощущения полета; его так и подмывало забраться на подоконник и сигануть вниз с высоты четвертого этажа.
Однажды он рассказал о своих ощущениях и намерениях деду, и тот отвел его к знахарке, и вовремя. Иначе он точно отправился бы в непродолжительный «полет» – до асфальтовой мостовой. После того как бабка пошептала, страшные сны пошли на убыль, а потом и вовсе исчезли.
И вот теперь они вернулись. Кошмарнее всего было одно видение, которое повторялось через каждые два-три дня. Это была смесь из пиратских историй и рассказов-страшилок Гоголя. Глеб и еще трое незнакомых мужчин, по виду казаков, закапывают в землю сундуки с золотом и драгоценностями. Когда работа подходила к концу, один из них, с темным лицом и лихим взглядом, достав пистолет, устраняет своих товарищей выстрелами в упор, а с Глебом дерется на саблях.
В конце концов противник Глеба превращался в Басаврюка[48], раздавался дьявольский хохот, и сабля колдуна наносила Глебу смертельную рану. Он был еще жив и видел, как колдун, сбросив трупы в яму, где находились сундуки с сокровищами, начал ее засыпать. Земля давила Глебу на грудь все сильнее и сильнее, он начинал задыхаться… и просыпался в холодном поту. Схватка была настолько реальной, что у Глеба болели кисти рук – его иллюзорный противник обладал просто-таки нечеловеческой силой.
«Все, брат, ты уже почти пациент дурдома. Похоже, к тебе в гости пожаловал северный пушной зверек в белой шубке. В общем, полный атас…» – С этой мыслью Глеб и поплелся в ванную. В это чудное солнечное утро он казался себе столетним старцем.
Контрастный душ немного взбодрил, и Глеб начал быстро одеваться. «Поеду к бабе Дуне, – подумал он с отчаянной решимостью. – Дед ее не очень жаловал, я бы даже сказал, не любил, а скорее всего побаивался, но, судя по его рассказам, баба Дуня – мощнейший экстрасенс. Гляди, поможет…»
Баба Дуня жила в частном доме на окраине города. Сколько ей было лет, не знал никто. Наверное, эти сведения были в собесе, но похоже, до бабы Дуни никому давно уже не было никакого дела. За исключением редких посвященных, которые знали о ее весьма специфических талантах.
Баба Дуня была колдунья. Самая настоящая, так сказать, в классическом варианте. У нее даже был здоровенный черный котище, исполняющий обязанности пса. Когда кто-то нечаянно забредал на подворье бабы Дуни (в основном по пьяной лавочке), кот бросался на незваного гостя, царапал его и кусал, пока тот не давал деру.
В молодые годы Дуняша была весьма привлекательной особой, но ухажеры почему-то долго с ней не вожжались. Спустя какое-то время вокруг нее образовался как бы вакуум – парни начали обходить Дуняшу стороной. Почему так получилось, долго никто не мог понять. И только когда она, плюнув на личную жизнь, начала пользовать больных и немощных, все в одночасье прозрели: конечно же Дуняша – колдунья!
Нужно сказать, ее колдовская сила была потрясающей. Со слов деда Данилы, однажды она спасла семью Тихомировых от голодной смерти. Прадед посеял на принадлежавшем ему клочке земли пшеницу, она уже начала дозревать, но тут на нее налетели тучи голодных птиц – от воробьев до воронья. Ничто не помогало: ни огородные пугала, ни ветряные трещотки, ни стрельба по птицам из двустволки.
И тогда совсем отчаявшийся Данила (в те времена он был молодым парубком) вспомнил про таланты Дуняши. Он тоже, грешным делом, ухлестывал за нею, но и ему не выпал жребий. Правда, с Дуняшей он остался в дружеских отношениях. Возможно, потому, что у него самого были некие неординарные способности.
Дуняша охотно откликнулась на просьбу о помощи. Наказав никому за собой не следить, она вышла ночью в поле и обошла его кругом против часовой стрелки три раза, что-то бормоча себе под нос и размахивая руками – будто зерно сеяла. (Конечно же Данила не утерпел, затаился за овином и все видел.)
На следующий день Тихомировы глазам своим не поверили – подлетающие к полю птицы шарахались от него, будто наталкивались на невидимую стену. Пшеница созрела, ее обмолотили, и до следующего лета Тихомировы были с хлебом. (Правда, прадед сумел вовремя припрятать пшеницу от властей, которые осенью выгребли из амбаров крестьян весь хлеб до зернышка.) А случилось это в голодном 1933 году, когда еду нельзя было купить ни за какие деньги.
Спустя два года Тихомировы переехали поближе к центру города, потому что их очень настойчиво начали «приглашать» в колхоз, хотя прадед и числился в мастеровых. (На самом деле он, как и весь клан Тихомировых, занимался кладоискательством и нигде не работал.) А Дуняша так и осталась в своей избе на городской окраине.
Жилище бабы Дуни и впрямь напоминало избушку на курьих ножках. Она залихватски покосилась, но ее при строительстве поставили на высокий венец, поэтому изба, сложенная из почерневших от времени бревен, не казалась совсем уж одряхлевшей. Тем более что была крыта не корой или гонтом, а изрядно замшевшей красной черепицей.
Глеб заглянул через невысокий забор. Вокруг стояла нереально жуткая тишина. Изба смотрела на него подслеповатыми бельмами небольших оконец с нескрываемой враждебностью. Так же как и черный кот, греющийся под лучами солнца на завалинке. От его пристального взгляда Глебу стало не по себе. Но еще больше он обеспокоился, когда котище неторопливо поднялся и неспешно направился к воротам.
– Эй! – крикнул Глеб. – Дома есть кто?
Тишина. А кот не останавливается…
– Баба Дуня!!! – вскричал испуганный Глеб; в этот момент кот обнажил свои внушительные клыки и угрожающе зашипел. – Вы дома?!
– Дома, дома…
Она, казалось, выросла из-под земли. Только что на этом месте находилось прохудившееся эмалированное ведро с мусором, а теперь стоит древняя старуха, опираясь на клюку. Но ее глаза были не по возрасту живыми и блестящими. «Похоже, бабуля хлебнула какого-нибудь тонизирующего напитка», – мельком подумал Глеб.
– И чего тебе надобно, добрый молодец? – спросила старуха чисто по-сказочному.
«Меч-кладенец, ковер-самолет и шапку-невидимку», – едва не сорвалось с уст Глеба, который мигом успокоился и солидно ответил:
– Мне бы… полечиться.
Старуха поджала губы и сухо молвила:
– Не занимаюсь.
– Я хорошо заплачу!
– Тебя лечить, только портить, – ответила старуха и обожгла Глеба тяжелым, жалящим взглядом. – Ты здоров как бык.
Казалось, что у бабы Дуни нет зрачков; на Глеба посмотрела сама космическая пустота. Он невольно вздрогнул, но быстро совладал с нервами и сказал:
– У меня дурные сны. Я знаю, что вы можете помочь.
Старуха какое-то время присматривалась к Глебу, а затем произнесла немного изменившимся голосом, обращаясь в первую очередь к себе:
– Он кого-то мне напоминает… Кто ты?
– Меня зовут Глеб.
– А как фамилия?
– Тихомиров, – не очень охотно назвался Глеб.
Баба Дуня сделала шаг назад, словно ее толкнули в грудь. Кот, сидевший у ее ног, беззвучно обнажил клыки, и его изумрудные глазищи угрожающе сверкнули.
– Тихомиров… – повторила старуха. – Как же я сразу не распознала… Похож, очень похож. Вылитый Данила. Что ж, заходи, Тихомиров… Глеб. Уголек, марш на место! – скомандовала она коту, и тот, мигом утратив к Глебу интерес, степенно направился к завалинке.
Они прошли в горницу. Она оказалась достаточно просторной и на удивление светлой. Может, потому, что в ней было семь окон – на три стороны избы. А в остальном Глеб увидел именно то, что и рисовал в своем воображении.
Это была классическая изба деревенской знахарки: пучки сухих лекарственных трав и кореньев на стенах, полки с банками и пузырьками, заполненными разными снадобьями, и горящая плита, на которой тихо булькало какое-то варево, явно не съедобное. На широком деревянном столе в беспорядке стояли мраморная ступка с пестиком, керамические миски-чашки с порошками разного цвета, подсвечник на три свечи и спиртовка; там же лежали старинная книга в порядком потертом кожаном переплете (она несколько выделялась на фоне общей картины), круглые «чеховские» очки, блокнот с рецептами и два карандаша. И наконец этот «натюрморт» завершали плетеная из лозы вазочка с домашними коржиками и солдатская эмалированная кружка с недопитым чаем.
– Садись… – буркнула старуха, указывая на колченогий табурет.
Глеб послушно сел. Табурет под ним заскрипел, качнулся, но устоял, хотя Глеб уже напружинился, готовый вскочить на ноги в любой момент.
– Я чужих не пользую, – без обиняков заявила баба Дуня. – Но для тебя сделаю исключение.
– Что так? – не удержался Глеб.
– Пойдешь в церковь и поставишь от моего имени свечу за упокой души раба божьего Данилы, твоего прадеда, – вместо объяснений, сумрачно приказала старуха.
– Заметано, – несколько развязно ответил Глеб.
– Что? – не поняла баба Дуня.
– Я говорю, сделаю.
– А… Сделай, сделай, будь добр. Данила был достойным человеком… – Тут старуха перевела взгляд на Глеба (до этого она смотрела куда-то в пространство; наверное, ее одолевали воспоминания). – В отличие от тебя, касатик.
– Не понял… – Глеб удивленно вытаращил на нее глаза. – Это когда же я успел нагрешить? И что именно вы ставите мне в вину?
– Твоих грехов я не ведаю, ни в чем обвинять не собираюсь, не мое это дело, но вижу, что тебе пришлось общаться с теми, с кем не следовало бы.
– Вы говорите загадками…
– Эти «загадки» написаны на твоем лице, и я читаю их, как книгу. Расстегни рубаху! – вдруг скомандовала старуха ржавым голосом сержанта из учебки.
Ошарашенный Глеб беспрекословно повиновался.
Отправляясь к бабе Дуне, он решил снова нацепить на шею оберег с изображением неизвестного трехликого божества. С того памятного дня, когда он встретился на «блошином» рынке с «запорожцем», Глеб даже не прикасался к амулету. Ему показалось, что пластина с изображением трехликого начала излучать какую-то энергию.
Глеб не стал разбираться, что это такое, а просто запрятал оберег в сейф, который находился в подземном хранилище. Он не думал, что амулет может принести несчастье, так как знал откуда его взяли. Ко всему прочему, Глеб получил его из добрых рук. Но все же он решил, что предосторожность в таком деле не помешает.