Судьба императора Николая II после отречения. Историко-критические очерки

Читать онлайн Судьба императора Николая II после отречения. Историко-критические очерки бесплатно

Крестный путь «Тринадцатого императора»

Об историке С. П. Мельгунове и его книге

Эпиграфом к Истории я бы написал: «Ничего не утаю. Мало того, чтобы прямо не лгать, надо стараться не лгать отрицательно – умалчивая».

Л. Н. Толстой

Время течет быстро. Минуло уже более тридцати лет, как под воздействием перестройки разжегся фонарь исторической гласности, призванный высветить пребывавшие ранее в тени моменты отечественной истории, в первую очередь послеоктябрьской поры. Однако странное дело: пробиваясь сквозь толщу времени, свет этого фонаря по воле невидимых режиссеров слепяще ударил по периоду с конца 1920-х до конца 1930-х годов и почти замер перед 1917 годом и первыми годами советской власти. Многое из тех лет так и осталось мерцать в неясной полутьме, ожидая своего счастливого часа. И, пожалуй, наиболее явно такая несправедливость бросается в глаза, если обратиться к сложнейшим коллизиям, которые привели к Февральским событиям, Октябрьскому перевороту и установлению в стране «красной диктатуры». Примеров такого небрежения исторической истиной можно привести довольно много. Достаточно сказать, что до сих пор в России еще не стали предметом самого широкого общественного внимания основные труды по указанному периоду самого крупного историка русского зарубежья, а может быть и всей исторической мысли России ХХ века С.П. Мельгунова.

Автору этих строк повезло одному из первых приподнять завесу над скрытыми в тайниках спецхрана трудами Мельгунова. Еще в январе 1991 года, когда СССР, казалось, стоял как неприступная твердыня, в журнале «Наш современник» началась публикация книги историка «Красный террор в России. 1918—1923» с моим предисловием1. Вскоре эта книга была опубликована отдельным изданием (М., 1991), а затем, более чем через двенадцать лет, были изданы следующие труды Мельгунова по интересующему нас периоду: «На путях к дворцовому перевороту» (М.: Бородино-Е, 2003), «Воспоминания и дневники» (М.: Индрик, 2003), «Трагедия адмирала Колчака» (М.: Айрис, 2004), «Как большевики захватили власть» (М.: Айрис, 2005).

Автору этого предисловия удалось в 2005 г. впервые подготовить к печати в нашей стране, в издательстве «Вече», пожалуй, лучшие труды историка Мельгунова, составившие его трилогию «Революция и царь»: «Легенда о сепаратном мире», «Мартовские дни 1917 года», «Судьба императора Николая II после отречения». Теперь, в преддверии 100-летия революционной смуты в России, эти труды следует вновь сделать доступными для российских читателей, интересующихся драмой 1917—1918 гг.

Сергей Петрович Мельгунов родился 25 декабря 1879 года в старинной, но изрядно обедневшей дворянской семье. Его отец Петр Павлович Мельгунов, московский педагог и историк, близкий друг В. О. Ключевского, стал знаменит благодаря своему учебнику «Первые уроки истории», неоднократно переиздававшемуся и вызывавшему восхищение лучших умов России. И хотя из-за развода родителей Сергей отца почти не знал, ему было суждено пойти по его стопам. В 1893 году П. П. Мельгунов умер, не оставив своей многочисленной семье почти ничего, кроме прекраснейшей библиотеки.

Полубедственное состояние вынудило Сергея уже с седьмого класса гимназии содержать себя самого, пробуя свои силы в журналистике и переводах. Благодаря счастливому стечению обстоятельств, учась лишь на первом курсе историко-филологического факультета Московского университета, он становится сотрудником «Русских ведомостей» – самой популярной и влиятельной из газет начала ХХ века. Около 10 лет сотрудничал Мельгунов в этой газете, пройдя путь от автора на случайные сюжеты провинциальной хроники до обозревателя по темам истории и церкви. Этот опыт и определил в конце концов особенность творческого облика Сергея Петровича, не ставшего после окончания университета в 1904 году «чистым», академическим историком, а гармонически соединившего в себе неослабевающий интерес к истории, профессиональную журналистику и активную общественную деятельность.

Главным предметом своего внимания историк Мельгунов сразу же выбрал историю русской церкви, прежде всего старообрядчества, сектантства. Из-под его пера на эту тему вышли следующие труды, получившие высокую оценку современников: «Церковь и государство в России» (2 кн.), «Религиозно-общественные движения в России в XVII—XVIII вв.», «Религиозно-общественные движения в России XIX в.», «Старообрядцы и свобода совести», «Великий подвижник и протопоп Аввакум», «Москва и старая вера». Кроме того, свет увидели книги Мельгунова «Дела и люди александровского времени», «Из истории студенческих обществ в русских университетах», «Студенческие организации 80—90-х гг. в Московском университете» и многочисленные статьи.

Мельгунов становится признанным авторитетом по вопросам истории церкви в России и на этой почве сближается с Л. Н. Толстым. Во время одной из встреч великий писатель настаивал: «Бросьте вы эту ерунду – “Русские ведомости”, они вас совсем испортят», уговаривая Мельгунова посвятить себя «исключительно изучению религиозных движений в России, может быть, единственному положительному и самому важному в современной общественной жизни». Однако историк не внял этому совету, а, напротив, все более расширял сферу своих интересов. Под его редакцией вышли многотомные коллективные труды, составляющие гордость русской историографии: «Великая реформа 19 февраля 1861 г.» (7 т.), «Отечественная война и русское общество» (6 т.), «Масонство в его прошлом и настоящем» (3 т.). Эти издания были богато иллюстрированы во многом благодаря уникальной исторической коллекции, собранной Мельгуновым. К числу заслуг Сергея Петровича можно отнести также составление и редактирование «Книг для чтения по истории нового времени» (7 т.), «Рассказов по русской истории», сборников «Из нашего прошлого», брошюр «Популярной исторической библиотеки», носивших просветительский характер.

Постепенно все больше сил Мельгунова стали поглощать издательские дела, в которых проявился его незаурядный организаторский талант и яркая творческая натура. Он участвовал в создании издательств «Народное право» и «Свободная Россия», организации первого в стране Союза книгоиздателей. Однако истинным его детищем стало издательство «Задруга» – совершенно исключительное явление в российском книгоиздании. Оно представляло собой кооперативное товарищество, насчитывавшее около 600 членов – писателей, общественных деятелей, ученых, рабочих двух типографий издательства, каждый из которых являлся пайщиком и совладельцем «Задруги». За более чем десятилетний период существования товарищество выпустило свыше 500 самых разнообразных книг.

В 1913 году совместно с известным историком В. И. Семевским Мельгунов организовал журнал «Голос минувшего» и редактировал его на протяжении десяти лет. В течение всего этого времени (вышло 65 томов) журнал пользовался заслуженной славой крупнейшего русского исторического журнала.

Политические симпатии Мельгунова склонялись к народническим кругам, группировавшимся вокруг «Русского богатства». В 1907 году он принял деятельное участие в создании народно-социалистической партии, став затем товарищем председателя ее ЦК. «По своим воззрениям, – писал Мельгунов, – эта партия отличалась от других социалистических партий тем, что в основу она клала не классовую борьбу, а интересы человеческой личности как таковой… Партия не могла иметь широкого развития в буйное время революции, когда на сцену выступила демагогия. Но ее умеренный социализм, ее непрерывная защита интересов государства как целого, интересов нации (“превалирование над всем национальной и государственной точки зрения” – так формулировал свое кредо историк) привлекло в ее ряды многих лучших представителей русской демократической интеллигенции».

В Февральской революции Мельгунов увидел осуществление давней мечты всех борцов за свободу. Он активно поддерживал Временное правительство, редактируя вместе с другими лидерами народных социалистов – В. А. Мякотиным и А. В. Пешехоновым – партийные газеты. Однако из-за своей загруженности историк отказался от весьма лестного предложения Министерства внутренних дел занять пост московского комиссара.

Раскаты октябрьской бури были встречены Мельгуновым крайне враждебно. В своих воспоминаниях он назвал годы, последовавшие за этим событием, «убийственным прозябанием». Историк откровенно признался, что с первых дней революции стал «непримиримым врагом советской власти» и вел против нее «активную борьбу». На этом пути его ждали 23 обыска, 5 арестов, 6 месяцев жизни на нелегальном положении, полтора года заключения в тюрьмах, страшная угроза расстрела. Вся эта одиссея имеет прямое отношение к книге «Судьба императора Николая II после отречения», и на ней стоит задержаться более подробно.

Чем же было вызвано резкое неприятие Мельгуновым новой власти? Это чрезвычайно важно уяснить, чтобы понять те принципы, отталкиваясь от которых историк считал возможным критиковать большевиков. Обратимся к его показаниям во время четвертого ареста в 1920 году. В них Мельгунов, продолжавший считать себя социалистом, утверждал, что ни в Европе, ни в России еще не созрели предпосылки для «пролетарской революции», а «при таких условиях опыт социалистического строительства вне объективных условий времени… является общественным преступлением – преступлением перед потомством. При подобной оценке вопрос о методах, при помощи которых проделывается опыт, выдвигается на первый план. Многие из идей, осуществляемых властью, я разделяю, но все ее методы мне органически ненавистны, так как все то насилие, которое мы наблюдаем, не находит себе никакого исторического оправдания. И в жизни получается лишь какая-то карикатура даже на коммунизм – нарушается элементарное основание так называемого научного коммунизма. Я не могу примириться с тем исключительным произволом, который царит ныне во всех отраслях жизни, с той… системой террора, которая возведена в принцип государственного строительства до последнего времени».

В заявлении в президиум Особого отдела ВЧК от 10 июля 1920 года Мельгунов писал на ту же тему: «Будучи врагом всей политики Советской власти, я все же деятельность большевиков объяснял своего рода общественным фанатизмом, узко воспринятой политической догмой! И органически ненавистный мне террор я выводил из того же ложного, с моей точки зрения, миропонимания… Когда вы убиваете людей, вы говорите, что уничтожаете врагов во имя великого будущего. Я отрицаю за людьми право так строить будущее». Историк признавал, что «коммунистическое правительство… опирается на инстинктивное чувство массы и идет по пути нового социального строительства. Последнее я, конечно, никогда не отрицаю и всецело бы сочувствовал, если бы пути были не ошибочны, а методы не так узко деспотичны. Я не верю в возможность осуществления таким путем социализма».

Как видим, Мельгунов расходился с большевиками не по вопросу о целях преобразования общества, а по вопросу о путях и методах достижения этих целей, и, конечно, неприятие им новой власти никак нельзя объяснить «дворянским происхождением» или «классовой злобой» отъявленного «контрреволюционера». Скорее речь здесь должна идти о твердом следовании историка принципам нравственности, свободы и социальной справедливости, которые отстаивались представителями умеренного крыла народническо-социалистического движения. Эта твердость и обусловила в конечном счете «контрреволюционность» Мельгунова как в его взглядах, так и политических действиях. Думается, сегодня, в отличие от печально памятных лет, мы должны признать, что такая позиция, несмотря на ее крах в те дальние годы, имела свою громадную, выстраданную правду. В истории далеко не все, что терпит поражение, изначально ложно, бесперспективно. И мы обязаны ныне отдать должное тем, кто, идя против течения, теряя при этом свободу, Родину, жизни и все же проигрывая, пытался сдерживать приближение неминуемого, окрашенного в черные цвета насилия и народной трагедии. Да и что кроме уважения может вызывать решительность людей, которые, видя поругание своих святых идеалов и ценностей, не отсиживались по углам, не замыкались в словоблудие и вздохи по утраченному, а, рискуя всем, предпринимали реальные действия, пусть часто неумелые и напрасные, против порочной, по их пониманию, власти.

В своих воспоминаниях, появившихся в печати только после смерти историка, Мельгунов раскрыл те тайны собственной «контрреволюционной» деятельности, за которые дорого бы заплатили чекисты. Узнай они тогда об этих секретах, участь Мельгунова была бы куда печальнее. Уже в первые месяцы после Октября он решительно высказывался за политическую линию народных социалистов, нацеленную против какого-либо компромисса с Советами, любого «соглашения с партией большевиков» и «участия в административной власти». Эти свои взгляды Мельгунов публично высказал в газете энесов «Народное слово» в статье с показательным заголовком «Борьба до конца». За эту статью газета была тотчас же закрыта.

Страстным желанием историка становится сплочение антибольшевистских сил, он предпринимает для этого действенные шаги, неоднократно встречается с близко знавшим его П. А. Кропоткиным, по его словам, «государственником в лучшем смысле слова», поддерживает тесный контакт с Б. В. Савинковым. Весной 1918 года оформляется одна из наиболее сильных контрреволюционных организаций «Союз возрождения России», включившая в себя представителей левого фланга антибольшевистского фронта – энесов, правых эсеров, меньшевиков-оборонцев, левых кадетов. Мельгунов занимает в союзе руководящее место: как и Н. Н. Щепкин, он является фактическим заместителем председателя союза В. А. Мякотина, а после отъезда последнего на юг становится одним из двух лидеров московской группы союза.

В условиях конспирации «Союз возрождения» налаживает переправку на Добровольческий юг офицеров, обзаводится своей военной организацией. После некоторых колебаний руководители союза приходят к мысли о целесообразности интервенции в страну союзников России по Антанте «для продолжения борьбы с немцами и воссоздания русской антибольшевицкой государственности». От союзнических миссий «Союз возрождения» получает на развертывание своей деятельности более 1 миллиона рублей, часть из которых была переправлена в Добровольческую армию, другая часть – 300 тысяч рублей – была лично передана Мельгуновым Савинкову.

До поры до времени в ЧК об этой активности известного историка не ведают вовсе: на виду его работа в качестве руководителя «Задруги» и редактора «Голоса минувшего». В этих условиях первый арест Мельгунова, произошедший в ночь на 1 сентября 1918 года сразу же после покушения на Ленина и убийства Урицкого Л. Каннегисером (он назвал себя энесом, что не могло не отягчать дальнейшей судьбы руководителей этой партии, в том числе Мельгунова), был лишь ярким проявлением того «истерического террора», когда в ответ на посягательство на жизнь вождей революции без разбора арестовывали и расстреливали почти исключительно совершенно невинных людей. Мельгунов попадает на Лубянку, 11, в помещение бывшего страхового общества «Якорь», в это, по его словам, «царство латышей! и притом латышей, почти не говоривших по-русски», а затем в Бутырку. Здесь ему пришлось испытать на себе не только жуткие бытовые тягости (в камере на 100 человек было утрамбовано 300), но и пытки бессонных ночей, когда то одного, то другого соседа уводили на расстрел, и думалось, что следующим будешь ты сам.

Однажды ночью в камерной двери в очередной раз лязгнул ключ, сердце замерло, и наш герой действительно услышал то, чего боялся: «Мельгунов здесь? Без вещей по городу». По тогдашней тюремной терминологии это означало расстрел, но вскоре выяснилось, что это также один из приемов чекистов лучше подготовить арестованного к допросу, который провел заведующий отделом по борьбе с контрреволюцией Н. А. Скрыпник. Когда же Мельгунов вернулся в тюрьму, его сокамерники были немало удивлены: быстро разнесшаяся по Бутырке молва уже похоронила историка, и хорошо хоть она не вышла за стены тюрьмы и не донеслась до его жены.

В октябре 1918 года у Сергея Петровича состоялась удивительная встреча с самим Ф. Э. Дзержинским. Предоставим историку слово: «Я… встретил простого, средней руки провинциального интеллигента. И как это ни странно, очень скоро роли наши как бы переменились. В обличительных тонах стал выступать допрашиваемый. И, видимо, слова о мерзости красного террора, о массовых убийствах, якобы произведенных по требованию возмущенных московских рабочих, о бессмысленности расстрела представителей “старого режима” за покушение социалистки еще больно задевали новоявленного чекиста, не успевшего скинуть целиком одеяния старого революционера. Чекистская тога не покрывала еще остатков совести и разума бывшего польского соц.-демократа. Взбудораженный, он бегал по комнате, и я ухитрился в это время из обвинительного досье, лежавшего на столе, незаметно взять документ, уличавший моих друзей в “контрреволюционных” замыслах. Взволнованный Дзержинский даже этого не заметил. Слова о крови били еще по его нервам. Не все человеческое было ему таким образом чуждо. Он, конечно, сознавал, что сентябрьская резня (террор в сентябре 1918 г. – С. Д.) вовсе не вызвана требованием населения и что она отнюдь не являлась попыткой “разумно (?!) направить карающую руку освобожденных и раскрепощенных рабочих масс”. Так утверждал впоследствии (записка 1922 г.) Дзержинский».

«Каннегисер назвал себя народным социалистом. Вот вас и арестовали, – говорил Дзержинский. – Что же делать. Мы боремся. Наша задача умиротворить ненависть. Без нас красный террор был бы ужасен. Пролетариат требует уничтожения всей буржуазии… Мы творим новую жизнь. Вероятно, мы погибнем. Меня расстреляют. Я пишу воспоминания. Оставлю их вам. Прочитав, вы поймете нас.

– Ну меня раньше успеют расстрелять», – ответил историк.

В конце бурной трехчасовой беседы председатель ВЧК заявил, что Мельгунов будет освобожден тотчас же, без возвращения в тюрьму, так как за него поручился большевик П. Г. Дауге. «Провожая меня в коридор, – вспоминал историк, – Дзержинский спросил: не поинтересуюсь ли я узнать, кто второй из коммунистов поручился за меня (полагалось два поручительства), и сказал: “я”! Последовала молчаливая сцена, так как я решительно не знал, что следовало сказать по этому поводу. Для Дзержинского это был красивый жест!»

Позднее выяснилось, что за Мельгунова хлопотали также коммунисты В. Д. Бонч-Бруевич. П. М. Керженцев, В. Н. Подбельский, В. М. Фриче, Д. Б. Рязанов, А. В. Луначарский, К. И. Ландер: в их глазах он представлялся еще близким им по духу социалистом. Однако не прошло и десяти дней, как историк вновь оказался на полтора месяца в Бутырке. Получив уведомление о необходимости получить в ЧК отобранные при аресте вещи, ничего не подозревая, он пришел на Лубянку и был вновь арестован по ордеру, подписанному Я. X. Петерсом. Оказалось, что еще на допросах Петерс сильно невзлюбил Мельгунова, подозревая его в причастности к заговору Локкарта, и, как только Дзержинский уехал в командировку, тут же распорядился арестовать «заговорщика». В судьбу опального историка опять пришлось вмешиваться «сильным мира сего» в лице председателя Совнаркома Украины X. Г. Раковского, к которому с письмом обратился хорошо знавший Мельгунова и высоко ценивший его В. Г. Короленко. Показательно, что именно Мельгунов сыграл позднее видную роль в публикации после смерти писателя в Париже, в заграничном отделе издательства «Задруга», его известных писем к А. В. Луначарскому.

Вот как вспоминал сам Мельгунов о встрече с Раковским:

«Однажды меня вызывают в контору. Там встречаю я незнакомого мне человека вида просвещенного европейца с комендантом ВЧК. Человек приподымается при моем входе и говорит:

– Позвольте мне представиться. Вот при каких обстоятельствах я имею удовольствие с вами познакомиться. Я получил от В.Г. Короленко письмо с просьбой о вас. Через несколько дней вы будете освобождены. За мнение наше правительство не преследует, а то бы пришлось держать десятки тысяч людей.

Это был Раковский».

В дальнейшем Короленко продолжал хлопотать за Мельгунова, как и за многих других жертв «красного террора».

В третий раз Мельгунов был арестован в марте 1919 года по ордеру Особого отдела ВЧК и выпущен всего лишь через десять дней под поручительство П. И. Скворцова-Степанова и П. М. Керженцева. Однако за это время с историком произошли два довольно любопытных инцидента.

Когда Мельгунова пришли арестовывать чекисты, для упрощения этой процедуры он предложил комиссару не проводить обыск всего его огромного архива и библиотеки, а просто опечатать несколько комнат. Тот, поколебавшись, согласился, но у него не оказалось с собой печати, хотя сургуч был. И здесь историк сделал опрометчивый шаг, предложив опечатать комнаты находившейся у него печатью масонской ложи «Астрея», возникшей в Москве в 1907 году. Так и поступили, но печать комиссар вдруг решил забрать с собой. «Я никак не мог себе представить, – писал Мельгунов позднее, – что из-за этого может разгореться целый сыр-бор. В Особом отделе решили, что это печать современной ложи, с которой я имею какие-то таинственные связи. Заподозрено было и нахождение у меня многих масонских знаков. Мне пришлось разъяснять; жене моей пришлось привезти два тома, изданных под моей и Н. П. Сидорова редакцией, “Масонство в прошлом и настоящем”, чтобы доказать, что у меня имеется к масонству обычный литературно-научный интерес».

Волны от этого пустякового, казалось бы, случая расходились еще долго, давая чекистам пищу для утверждений, что в белогвардейском лагере действуют масоны. Что касается самого Мельгунова, то он никогда масоном не был. В своих книгах и статьях историк неоднократно писал о попытках вовлечь его в масонские ложи (разговоры на эту тему с ним вел сам А. Ф. Керенский), не вызывавшие у него никакого доверия. «Я считаю вредным облечение подобными формами деятельности русской оппозиции», – признавался Мельгунов.

Однако зададимся каверзным вопросом: откуда это большевики, в частности чекисты, были так сведущи в масонской символике, распознав в печати, изъятой у Мельгунова, откровения «вольных каменщиков»? Не мерцает ли здесь одна из скрытых пока от исторического взгляда тайн большевиков? Допросы Мельгунова по масонским делам вел начальник Особого отдела ВЧК М. С. Кедров, кстати говоря, несколько лет проведший в эмиграции. Как подчеркивал историк, «Кедров больше всего интересовался разгадкой, существует ли теперь масонство в России или нет».

С Кедровым связано и другое неожиданное приключение, пережитое в ЧК Мельгуновым. Однажды на допросе к начальнику Особого отдела принесли кипу каких-то документов. Историк поинтересовался, что это за документы, и получил ответ, что это бумаги одной из местных организаций партии эсеров и что в ЧК часто попадают еще более интересные документальные материалы. Например, недавно поступил архив из могилевской Ставки Николая II как Верховного главнокомандующего. У Мельгунова мелькнула дикая мысль, и он попросил Кедрова ознакомиться с этим архивом. Немного подумав, чекист ответил: «Хорошо. Вы получите документы на одну ночь при условии никому их не показывать».

И вот Мельгунов всю ночь при электрическом свете в камере, где содержалось 15 человек, знакомился и делал выписки с официальной и полуофициальной переписки Ставки, переговоров по прямому проводу, автографов Николая II. Здесь им и был обнаружен, в частности, уникальный документ о гарантиях для себя и своей семьи, которые требовал император от Временного правительства во время своего отречения (позднее этот документ был опубликован историком за границей). На следующий день Кедров заявил, что он хочет издать архив Ставки, и спросил, не поможет ли ему в этом Мельгунов. Тот ответил категорическим отказом: «С большевиками невозможна никакая совместная работа».

Выйдя на свободу, Мельгунов неотступно ждал нового ареста, его все сильнее стали изматывать постоянные обыски. «С лета 1919 года мы все ходили под угрозой… – писал он впоследствии. – Мы продолжали свое дело. Жили легально и, может быть, даже слишком беспечно и открыто». В это время чекисты уже вышли на след «Союза возрождения» и других контрреволюционных организаций. 29 августа 1919 года был арестован Н. Н. Щепкин. Узнав об этом, Мельгунов решил срочно уехать с женой в деревню под Серпухов, и сделал это не напрасно: дважды его приезжали арестовывать на московскую квартиру, оставив там на 6 недель засаду. Начались полгода мучительной нелегальной жизни: историку пришлось изменить внешность, поменять паспорт, преобразиться в бухгалтера и переезжать с женой с места на место. В конце концов «прятание по углам» надоело, и Мельгунов через знакомых большевиков, в том числе Л. Б. Каменева и Д. Б. Рязанова, попросил узнать, можно ли ему безопасно для себя выйти из подполья. Получив положительный ответ, он вернулся в середине февраля 1920 года в свою квартиру и… был тут же арестован.

Арест произвел особоуполномоченный Особого отдела ВЧК Я. С. Агранов. Как вспоминала жена историка П. Е. Мельгунова, «он был очень эффектен: шлем на голове с спускающейся на плечи кольчугой, весь до зубов вооруженный, за ним два солдата стукнули об пол прикладами». Сразу чувствовалось, что дело намного серьезнее, чем при предыдущих арестах. П. Е. Мельгунова скоро узнала от знакомых об отзыве на сей счет наркома юстиции Д. И. Курского: «Дело плохо, не исключена возможность военного суда, тогда грозит расстрел, возможна тоже ликвидация дела прямо Особым отделом, это еще хуже». Прасковья Евгеньевна кинулась искать заступничества у кого можно, написала новое письмо В. Г. Короленко, но все было тщетно.

Занимаясь длительное время изучением деятельности В. Г. Короленко в 1917—1921 годах, я обнаружил в Отделе рукописей Библиотеки им. Ленина письма к нему П. Е. Мельгуновой, в том числе и письмо от 28 февраля 1920 года. В нем жена историка, благодаря писателя за помощь, писала о своем муже: «Теперь он вновь арестован неделю тому назад Особым отделом ВЧК, этим самым страшным и жестоким учреждением у нас в Москве. Говорят, что дело вообще серьезное, добиться чего-либо очень трудно… Еще раз простите за беспокойство и помогите, как тогда».

А дело оказалось действительно серьезным. Теперь оснований для пребывания Мельгунова в тюрьме чекисты видели предостаточно. Вот выдержка из характеристики на него, представленной Аграновым Дзержинскому 19 марта 1920 года: «С. П. Мельгунов является руководителем и идейным “вождем” Союза возрождения, центром которого была Москва… Мельгунов, несомненно, является одним из самых активных врагов пролетарской революции. Бешеная ненависть его к Советской власти и коммунистической партии, его чрезвычайная непримиримость поражает даже его друзей по заговору, таких убежденных монархистов, как О. П. Герасимов, кн. С. Е. Трубецкой и др. …Мельгунов убежден в неизбежном для Советской власти в ближайшем будущем 9-м Термидоре и в этом духе настраивает своих товарищей по камере».

На этот раз Мельгунову суждено было пробыть в заключении целый год: полгода в одиночках внутренней тюрьмы Особого отдела ВЧК и полгода в Бутырке. Как раз в это время заканчивалось становление новой тюремной системы, являвшейся, по словам историка, «уже продуктом коммунистического творчества», и он в итоге стал свидетелем всех этапов развития этой системы, начиная от первых ее робких шагов в 1918 году, когда действовала еще традиция старого режима. Однако опыт, пережитый им, имел и свои особенности. Как признавался Мельгунов, «я был всегда в тюрьме “привилегированным”. Писатель-демократ, так или иначе числившийся в социалистических рядах, имевший достаточные личные связи по своему прошлому с теми, кто стоял у верхов власти, неизбежно попадал в несколько другое положение, чем всякий иной тюремный обитатель». Главная привилегия историка состояла, по его словам, в том, что большевики «всегда давали возможность работать, допуская широко передачу книг и письменных принадлежностей. Единственно, за что я могу чувствовать к ним хоть некоторую благодарность».

Трудно поверить, но Мельгунов умудрился написать в одиночном заключении большую работу о Великой французской революции, так и оставшуюся неизданной, воспоминания о своей жизни до мировой войны, целый ряд мелких статей и заметок. Позднее, в эмиграции, он опубликовал часть написанного с пометкой «Камера 33. Внутренняя тюрьма Особого отдела ВЧК».

Тем временем страсти вокруг Мельгунова и других арестованных почти одновременно с ним разгорались действительно нешуточные. Проводивший следствие Я. С. Агранов с первых шагов разбирательства увидел уникальную возможность развития дела в сторону широкомасштабного процесса, и этот процесс через полгода действительно состоялся. Он вошел в историю как процесс по делу так называемого «Тактического центра» и представлял собой самый крупный политический процесс первых лет советской власти.

Нити этого процесса вели в август 1919 года, когда чекисты вышли на след контрреволюционной организации «Национальный центр», состоявшей преимущественно из кадетов. В. И. Ленин перед началом операции по аресту руководителей центра дал указание Ф. Э. Дзержинскому обратить на операцию «сугубое внимание. Быстро и энергично и пошире надо захватить» (Ленинский сборник XXXVII, с. 167). «Захватили» действительно «широко» – около 700 человек, в том числе бывшего члена Государственной думы, кадета, председателя «Национального центра» Н. Н. Щепкина, внука знаменитого актера, руководившего также наряду с Мельгуновым «Союзом возрождения». Недолгое следствие выявило, что помимо «Национального центра» в стране действуют и другие антибольшевистские организации – известный нам «Союз возрождения» и «Совет общественных деятелей», объединявший представителей правых политических сил. Но состав этих организаций остался тогда неизвестен, дело «Национального центра» было фактически закрыто, окончившись расстрелом без судебного разбирательства многих обвиняемых (около 150 человек), в том числе Н. Н. Щепкина.

Однако в феврале 1920 года ЧК были арестованы член коллегии Главтопа Н. Н. Виноградский и профессор С. А. Котляревский, которые дали самые откровенные показания о деятельности всех контрреволюционных организаций и их руководящих лицах, среди которых фигурировало и имя С. П. Мельгунова. Виноградский даже сообщил о том, где скрывался Мельгунов, каковы его финансовые дела и что у него есть «потайной архив». Самое же главное в показаниях двух арестованных заключалось в их сообщении, что примерно с апреля по сентябрь 1919 года в Москве действовал так называемый «Тактический центр», объединивший контрреволюционные организации. В него входили от «Национального центра» – Н. Н. Щепкин, О. П. Герасимов и С. Е. Трубецкой, от «Совета общественных деятелей» – Д. М. Щепкин и С. М. Леонтьев, а от «Союза возрождения» – тот же Н. Н. Щепкин и С. П. Мельгунов. Получалось, что «Тактический центр» выступал в роли «высшего органа», руководившего деятельностью чуть ли не всего контрреволюционного подполья. Такая находка сулила чекистам невиданные перспективы.

На основании важных показаний вновь «захватили» довольно густо. За решеткой оказались все руководители «Тактического центра», за исключением расстрелянного Н. Н. Щепкина. Чудеса изворотливости проявил Агранов, отрабатывая, по сути, первый сценарий подготовки громкого политического процесса, который затем десятки раз брался за основу в 1920-е и 1930-е годы. Основными кирпичиками, составлявшими этот сценарий, стали явные провокационные действия следователя, использование им информации доносчиков, упор на собственные признания обвиняемых, а не на документы, выбивание раскаяния и покаяния подсудимых самыми различными приемами.

Агранов использовал в роли «наседки» предателя Н. Н. Виноградского, который поочередно переводился из камеры в камеру и подробнейшим образом доносил обо всех своих откровенных разговорах с обвиняемыми. Уже на первом допросе Мельгунов был поражен удивительной «ласковостью», уважительностью следователя и его знанием самых мелких деталей расследуемого дела. Предъявив историку показания Н. Н. Виноградского и С. А. Котляревского, Агранов уверял его, что дело это «чисто историческое» и оно не может иметь каких-либо последствий, что большевики проявляют теперь гуманизм, и поэтому Мельгунова с его друзьями ждет вскоре амнистия. Нужно только дать показания. Такой же тактики следователь придерживался и с другими обвиняемыми. И, как ни странно, эта незамысловатая тактика «сработала».

А. И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», рассказывая о деле «Тактического центра», обращал внимание на то, как «легко попадалась на чекистский крючок и сдавалась и гибла русская интеллигенция», оказавшаяся неподготовленной к встрече с изощренным механизмом следственной машины ВЧК. Упомянул он и о самом Мельгунове, что тот «без юмора ставит в упрек следователю Якову Агранову… обман его и других подследственных, ловкое дураченье, о котором он считает, что “большего издевательства надо мною быть не могло”… И Мельгунов, столь проницательно потом объяснявший немало исторических лиц русской революции, тут сам легко попадается: подтверждает участие в “Союзе возрождения” тех лиц, которые как будто уже прояснились из письменных показаний, ему предъявленных. И вообще “стал давать более или менее связные показания” – как рассказ, без выделения следовательских вопросов».

В воспоминаниях, на которые ссылался Солженицын, Мельгунов прямо признавался в своей собственной ошибке и ошибке других обвиняемых: «Так простоваты оказались мы…» Он объяснял свое поведение следующим образом: «Все будущие участники процесса во время предварительного следствия не держались тактики молчания, и не только о себе, но и о других… После первого допроса у меня было тяжелое раздумье о том, как поступить и как себя держать на следствии. Но дело действительно было уже в полном смысле историческим: приходилось нести ответственность за прошлое, не действенное в настоящем. Следователь знал все, что мог я ему показать с фактической стороны. Казалось поэтому, что принципиальным неговорением я без нужды отягчаю свою судьбу и, может быть, судьбу других, не склонных, как я видел, занять позицию отрицания… Когда стоишь перед возможностью расстрела, не всегда думаешь об истории. Может быть, просто во мне недостаточно было того чувства революционного сознания, которое диктует поведение на суде».

Справедливости ради следует подчеркнуть, что в своих показаниях, часть из которых вошла в «Красную книгу ВЧК» (Т. 2. М., 1920), переизданную в 1990 г., Мельгунов повторил лишь факты, уже известные следствию, не назвал никаких новых имен, всячески принижал роль «Союза возрождения» («Маленькое внутреннее удовлетворение дает сознание, что власть так и не узнала о составе “Союза возрождения” и его реальной деятельности», – писал он позднее) и разбивал главный козырь следствия о «Тактическом центре». Он утверждал, что организации с таким названием, «с особой какой-то платформой, тактикой, отдельной деятельностью», этакого центрального «заговорщического центра» вообще не было, а были лишь несколько нерегулярных встреч представителей трех организаций: «Предполагалось, что представители групп будут здесь передавать точки зрения своих групп для осведомления и для передачи на обсуждение групп. Никаких решений здесь принимаемо не могло быть, да и фактически не принималось. Все сводилось, в сущности, к информации…»

Такие показания путали Агранову все карты. И он прибег к крайнему средству воздействия на историка – аресту его жены, якобы замешанной в контрреволюционной деятельности. Мельгунов объявил в качестве протеста голодовку, которую продолжал 17 дней. Как вспоминала П. Е. Мельгунова, «на семнадцатый день его вызвал Ягода, который в это время быстро поднимался по служебной лестнице и был на ножах с Аграновым. С. П. еле дотащился к нему. Спросив о причинах голодовки, о которых он якобы не знал, Ягода дал слово освободить меня, прислал к С. П. врача и взял с него обещание кончить голодовку». Жена историка была выпущена на свободу, а он сам в силу чрезвычайно ослабленного состояния (температура его тела упала до 34°, сильно отекли ноги) был помещен в лечебный изолятор Бутырки.

Лопнула в конце концов и другая провокация Агранова в отношении Мельгунова. Во время обыска на квартире историка было обнаружено большое количество карточек с подробными сведениями о жизни и деятельности различных участников революционного движения в России, в том числе большевиков. Следователь попытался представить эти карточки как свидетельство того, что Мельгунов и его единомышленники составляли списки коммунистов, подлежащих уничтожению или в результате террористических актов, или после свержения советской власти. Мельгунову стоило огромного труда доказать затем на суде, что это всего лишь подготовительные материалы к «Словарю революционных деятелей», задуманному им еще в марте 1917 года и готовившемуся легально к изданию в «Задруге». Позднее, во время пятого ареста историка, у него были обнаружены в ряду других фотографии, запечатлевшие Ф. Э. Дзержинского с чекистами, что послужило поводом для разработки особой версии о якобы подготовлявшемся Мельгуновым покушении на председателя ВЧК. Однако и этот замысел, к счастью, тоже скоро лопнул.

Из самого краткого описания следствия по делу «Тактического центра» уже вырисовывается зловещая фигура чекиста Якова Сауловича (по некоторым данным Соломоновича) Агранова (настоящая фамилия Сорендзон), стоявшего в ряду виртуозов следственных дел, долгие годы набивавших руку на провокационных приемах и откровенных фальсификациях. Следующей удачей Агранова стало «таганцевское дело» 1921 года. Арестованный профессор В. Н. Таганцев 45 дней хранил полное молчание, но затем Агранов уговорил его подписать с ним соглашение, согласно которому подследственный должен был дать самые полные показания о деятельности его группы и всех ее участниках, а следователь обязался быстро завершить следствие, передать дело в гласный суд и гарантировал, что «ни к кому из обвиняемых не будет применена высшая мера наказания». В результате по «таганцевскому делу» без суда было расстреляно в три приема 61, 18 и 8 человек, в том числе и Н. С. Гумилев, которого Агранов допрашивал лично.

Любопытно, что, работая с 1919 года в ВЧК, Агранов был одновременно секретарем Совета Народных Комиссаров и так называемого Малого СНК: его подпись стоит под многими постановлениями вместе с подписью В. И. Ленина. Дальнейшими вехами служебной карьеры Агранова, дотянувшего в 1935 году даже до поста первого заместителя наркома внутренних дел, стали расследование им обстоятельств антоновского мятежа на Тамбовшине, дела ЦК правых эсеров и дела Я. Блюмкина, подготовка процессов по делам «Промпартии» и «Трудовой крестьянской партии», виртуозные допросы убийцы Кирова Л. Николаева, руководство работой по разоблачению и осуждению «врагов народа» Л. Б. Каменева, Г. Е. Зиновьева, Н. И. Бухарина, А.И. Рыкова, М. Н. Тухачевского и многих других. Как видим, рука одного и того же режиссера-постановщика тянется от первого громкого политического процесса по делу «Тактического центра» до череды сногсшибательных процессов 1936—1938 годов. Какая показательная, тесная связь времен!

Агранов долгое время специализировался на ловле именно интеллигентских заблудших душ, и нетрудно догадаться, почему его постоянно «тянуло» к литературно-богемным кругам. Он считался приятелем многих доверчивых писателей, начиная от Б. Пильняка и кончая В. Маяковским. Тень изворотливого чекиста ставила зловещую точку в судьбах сотен людей (успешная попытка выяснить причастность Агранова к убийству Маяковского была предпринята В. Скорятиным в «Журналисте», 1990, № 1, 2, 5), пока он сам не был в августе 1938 года осужден Военной коллегией Верховного суда СССР по обвинению в «контрреволюционной деятельности» и не отправлен вслед за своими бывшими подопечными. В 1955 году при проверке дела Агранова Главная военная прокуратура не нашла оснований для его реабилитации ввиду того, что он допускал систематические нарушения социалистической законности.

С 16 по 20 августа 1920 года большая аудитория Политехнического музея в Москве представляла невиданное зрелище: здесь слушанием дела «Тактического центра» фактически открывалась целая эпоха публично-показательных процессов над врагами советской власти. «Сама уже зала с красным сукном, с толпящимися везде чекистами, солдатами ВОХРы в шишаках производила впечатление», – вспоминала П. Е. Мельгунова. Дело рассматривалось Верховным революционным трибуналом в составе трех судей и двух их заместителей (четверо из пяти – чекисты) под председательством Н. К. Ксенофонтова. Обвинение поддерживал сам «огненный» революционер и трибун Н. В. Крыленко. На скамье подсудимых 28 человек: помимо четырех руководителей «Тактического центра» (О. П. Герасимов умер в тюрьме во время следствия) – Д. М. Щепкина, С. М. Леонтьева, С. Е. Трубецкого и С. П. Мельгунова – широко известные в России профессора Н. К. Кольцов, В. М. Устинов, Г. В. Сергиевский, В. С. Муралевич, П. Н. Каптерев, общественные деятели В. Н. Муравьев, Н. М. Кишкин, Д. Д. Протопопов, С. Д. Урусов, В. Н. Розанов, экономист и кооператор Н. Д. Кондратьев, фабрикант С. А. Морозов, дочь Л. Н. Толстого А. Л. Толстая и другие.

Как писал Мельгунов, «весь процесс был построен на песке» прежде всего потому, что, кроме показаний обвиняемых, в деле не оказалось никаких улик, «ни одного документа». Но это не смущало главного обвинителя, который уверял, что подсудимые должны были «лечь костьми» за советскую власть и что всякая иная мысль есть «мысль о государственной измене». «И даже если бы… обвиняемые здесь, в Москве, не ударили бы пальцем о палец, – говорил он, – все равно: в момент ожесточенной борьбы… даже разговоры за чашкой чаю (А. Л. Толстая лишь ставила самовар и подавала этот чай “заговорщикам” на своей квартире. – С. Д.) о том, какой строй должен сменить падающую якобы Советскую власть, являются контрреволюционным актом… Во время гражданской войны преступно не только всякое действие, всякий шаг, подготовляющий реставрацию иного порядка… преступно само бездействие».

Позднее Крыленко утверждал, что на процессе проявилось «полное раскаяние» и «сплошное самобичевание» подсудимых, однако он забыл отметить, что каялась и самобичевала себя, признавая cоветскую власть, лишь часть обвиняемых: Н. Н. Виноградский, С. А. Котляревский (сразу же после суда они оказались на свободе и были прекрасно устроены на советской службе), а также С. Д. Урусов, В. М. Устинов, В. С. Муралевич, Г. В. Сергиевский, М. С. Фельдштейн и Н. Д. Кондратьев. Другие вели себя достойно и сдержанно. «Очень смело держалась Александра Львовна, погубившая себя последним словом, в котором заявила, что, будучи последовательницей отца, суда не признает и считает его насилием, особенно большевицкий суд», – писала о дочери великого писателя, получившей три года концлагеря, П. Е. Мельгунова.

То же самое можно сказать о поведении на суде и самого Мельгунова, оказавшегося центральной фигурой процесса. Он справедливо писал позднее о своих выступлениях в зале суда, что «ни искренних, ни неискренних потоков раскаяния, которые видел Крыленко в устах многих подсудимых, ни каких-то заявлений “о переломе своих убеждений” – там нет». Вот показательная выдержка на этот счет из стенографического отчета суда:

«Крыленко. …Я формулирую так, что вы не можете примириться с данной формой власти и что она должна быть так или иначе уничтожена, сметена и заменена другой.

Мельгунов. Всякая власть демократическая будет для меня более приемлема, чем советская власть.

Крыленко. И в тех условиях, в которых вам приходилось действовать во второй половине 1920 г., вы считали, что все из окружавших и боровшихся с советской властью более приемлемы?

Мельгунов. Нет, потому что, когда я стал узнавать, что при деникинской власти начался белый террор, то для меня он не был тоже приемлем. Может быть, органически я к красному террору относился более враждебно. Я не принадлежу к тем людям, которые думают, что советская власть может существовать длительный период, и если вы ставите дилемму: генералы или советская власть, – то я такой дилеммы не ставил: для меня никакая реакционная власть не приемлема.

Крыленко. Практически перед вами стояла дилемма: советская власть, колчаковская или деникинская власть.

Мельгунов. Я в своих показаниях сказал, что я считал, что всякая политическая власть будет лучше советской прежде всего с той точки зрения, что политически ее свергнуть будет гораздо легче».

Особенно откровенно, «без сомнений и страхов», Мельгунов сказал все, что хотел, в своем последнем слове, когда Крыленко уже потребовал для руководящей «четверки» «Тактического центра» расстрела. Мельгунов предсказал большевикам термидор и выразил свою глубокую веру в их окончательную гибель.

Ждать оставалось только самого худшего. Готовясь к смерти и не желая быть расстрелянным, Мельгунов попросил жену принести ему яд. Прасковья Евгеньевна нашла возможность передать мужу крошечный флакончик с цианистым калием во время краткого свидания в перерыве между заседаниями суда. Но в ход событий вмешался его величество случай, припрятанный яд, к счастью, не потребовался, а на алтарь революции не была принесена еще одна жертва, которая могла лишить нас всего написанного впоследствии крупным историком, лишить так же, как мы лишились того, что подарил бы русской поэзии талант расстрелянного на творческом взлете Н. С. Гумилева.

Спасло обреченных счастливое стечение обстоятельств: дни процесса совпали с успехами Красной армии, рвавшейся к Варшаве и готовой разжечь пожар мировой революции в Европе. В последний день процесса на нем в качестве своеобразного свидетеля выступил Л. Д. Троцкий. Завершая свою пылкую речь, он торжественно заявил, что «завтра Варшава будет взята», и, указав театральным жестом в сторону «четверки», закончил: «А эти нам теперь уже не страшны». В итоге Верховный революционный трибунал приговорил членов «четверки», в том числе Мельгунова, к расстрелу, но, принимая во внимание целый ряд обстоятельств, тут же постановил заменить им расстрел 10 годами тюремного заключения. Остальные подсудимые получили меньшие сроки заключения, часть из них была освобождена по амнистии или наказана условно.

Все пережитое и увиденное Мельгуновым на суде оставило у него горестные впечатления. Он вспомнил о своем опыте в 1931 году, когда в Париж из России донеслись вести о показательных процессах по делам «Промпартии» и «Союзного бюро меньшевиков», во время которых опять зазвучали покаянные речи многих подсудимых. Историк написал статью, в которой задался вопросом: «зачем большевики ставят» эти фальсифицированные, надуманные процессы? «Мне кажется, что всякий, хоть раз непосредственно столкнувшийся с советским “правосудием”, с “революционной” судебной совестью чекистов, заседающих в трибуналах, неизбежно должен превратиться в Фому Неверного, – подчеркивал он в статье. – По своему опыту по делу “Тактического центра” лично я склонен не доверять ни одному слову официальных судебных отчетов. Фарс и трагедия переплетаются между собой. Когда читаешь показания подсудимых и их реплики на комедийном действии, именуемом большевицким судом, кажется, что между властью и подсудимыми осуществлен какой-то закулисный заговор. Власти нужен, по каким-то особым соображениям, этот “показательный” процесс, и подсудимые сознательно пошли “на клевету” на самих себя, приписывая себе действия, которые они совершать не могли. Покупают себе этим жизнь? Советское “правосудие” действительно имеет одну своеобразную черту. Любой обвиненный в сознательном вредительстве и приговоренный даже к расстрелу через очень короткое время может оказаться на свободе, на своем старом посту и вновь с тем же успехом заниматься “вредительством”…»

Потекли месяцы заключения Мельгунова по установленному сроку, но за него стали хлопотать многие, и особенно активно В. Г. Короленко и В. Н. Фигнер, представлявшая Политический Красный Крест. Обеспокоен был судьбой историка и П. А. Кропоткин. Последнее, что он написал за несколько дней до смерти, было его обращение во ВЦИК о необходимости освободить Мельгунова для научных занятий. С таким же ходатайством во ВЦИК обратилась Академия наук. И вот 13 февраля 1921 года в воскресный день торжественных похорон вождя русских анархистов, в момент, когда процессия проходила мимо Бутырской тюрьмы, ее ворота распахнулись, и Мельгунов вышел на свободу.

Однако через год и три месяца, в конце мая 1922 года, историк был арестован снова в связи с процессом над руководителями партии эсеров, где он должен был дать показания как «свидетель». Но… боясь нежелательных выпадов со стороны Мельгунова, устроители процесса слова ему так и не дали, продолжая тем не менее держать историка в тюрьме.

Пока тянулся эсеровский процесс, в обеих столицах для высылки за границу формировались пространные списки неугодных cоветской власти представителей интеллигенции – ученых, писателей, общественных деятелей, составлявших цвет образованных кругов России. Почти все из них ранее преследовались пролетарской властью, успели посидеть даже по нескольку раз в тюрьмах, подвергались угрозе расстрела. Вопрос о необходимости более широкого использования высылки за границу был поставлен В. И. Лениным в мае 1922 года при разработке Уголовного кодекса РСФСР. «По-моему, надо расширить применение расстрела (с заменой высылкой за границу)», – писал он по этому поводу Д. И. Курскому (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 45, с. 189). Претенденты на высылку определялись еще с февраля 1922 года, когда по указанию Ленина была начата с участием ВЧК массовая проверка на «контрреволюционность» издательств, периодических изданий, их авторов и сотрудников (там же, т. 54, с. 155—156, 198; Ленинский сборник XXXIX, с. 426). 19 мая 1922 года Ленин писал Дзержинскому: «К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции. Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим. Прошу обсудить такие меры подготовки… Обязать членов Политбюро уделять 2—3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг… Собрать систематические сведения о политическом стаже, работе и литературной деятельности профессоров и писателей.

Поручить все это толковому, образованному и аккуратному человеку в ГПУ» (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 54, с. 265—266).

Видимо, дело поручили действительно «толковым» людям типа Агранова, и оно пошло быстро. К осени списки перевалили за две сотни имен, но, как сумела выяснить В. Н. Фигнер, в них не оказалось Мельгунова, так как он находился в данное время в тюрьме, а не на свободе. Пришлось испрашивать в ЧК «великую милость» включить историка в списки на изгнание. По этому поводу Мельгунова вызвал к себе В. Р. Менжинский. Как вспоминала жена Сергея Петровича, «Менжинский прямо сказал С. П., что большинство коллегии ГПУ за его высылку в Чердынь Пермской губернии (на дальний север). «Мы вас выпустим, – сказал он, – только с условием не возвращаться». «Вернусь через 2 года, – ответил С. П., – вы больше не продержитесь». «Нет, я думаю, шесть лет еще пробудем». Потом Менжинский говорил о том, как хорошо понимает невыносимое существование С. П.: «Каждую ночь ждете звонка, да и работать вряд ли удается при таком количестве обысков. 20 у вас уже было? Все вверх дном, верно. Да, я вас понимаю…»

Накануне отъезда у выпущенного ненадолго из тюрьмы Мельгунова сделался острый приступ аппендицита. Из двух вариантов – уезжать в намеченный день или сделать операцию – историк выбрал первый: ГПУ могло во второй раз не разрешить выезд, и тогда пришлось бы ехать в Чердынь. Так и выпало покидать Родину больным и разбитым. Из Москвы выехали 10 октября 1922 года, а впереди ждали почти 35 долгих лет жизни на чужбине.

Эмигрантский период в биографии Мельгунова, так же как и его «чекистская одиссея», достоин подробного описания. Однако в данной статье мы отметим лишь самые основные его вехи.

Поселившись в Варшаве, затем в Берлине, Мельгунов включается в бурную жизнь русского зарубежья, проявляя ту же широту интересов, энергичность и последовательность, что и в России. Уже весной 1923 года по его инициативе в Берлине было создано издательство «Ватага», явившееся как бы заграничным наследником закрытой в СССР «Задруги». Оно приступило к изданию историко-литературных сборников «На чужой стороне», редактировавшихся Мельгуновым и продолживших традиции «Голоса минувшего». Финансовые затруднения позволили издать в Берлине только 9 томов сборника, остальные 4 тома были выпущены издательством «Пламя» в Праге, куда в 1925 году переехал Мельгунов. В 1926 году историк живет уже в Париже, где начинает выпуск под своей редакцией «журнала истории и истории литературы» под названием «Голос минувшего на чужой стороне». Проживая затем безвыездно во Франции вплоть до смерти в 1956 году, он участвует также в издании и редактировании журналов «Борьба за Россию», «Возрождение» и «Русский демократ».

Свою политическую активность Мельгунов направляет на объединение различных групп русской эмиграции для совместной борьбы с большевиками. Одно время он стоял даже во главе особой эмигрантской политической организации «Координационный центр». Но эта деятельность явного успеха не имела, как не давали ощутимых результатов и попытки сплотить эмиграцию, предпринимавшиеся другими политиками.

Главное же, что поглощало на чужбине силы и время Мельгунова, были его ежедневные, из года в год, занятия историей. Отбросив почти все свои старые увлечения, историк сосредоточивается исключительно на исследовании нескольких лет «русской смуты» XX века, выполняя данный себе еще в 1920 году зарок. В доносах провокатора Н. Н. Виноградского об этом зароке сказано следующее: «Мельгунов постоянно заявляет, что после выхода из тюрьмы он направит все свои силы как историка к тому, чтобы большевики не вошли с хорошим именем в историю. Для того у него уже имеется материал, и материалы он постоянно будет собирать!!!»

Начал историк с обращения к теме красного террора. За первые же статьи на эту тему через год после высылки из России он был официально решением ВЦИК лишен советского гражданства, в Москве был конфискован весь его личный архив и огромная библиотека, переданные в распоряжение Коммунистической Академии. Путь на Родину оказался отрезанным навсегда.

В последующие годы из-под пера Мельгунова выходят одна за другой все новые и новые книги, одно перечисление которых впечатляет: «Красный террор в России. 1918—1923» (1923—1924), «Н. В. Чайковский в годы гражданской войны. Материалы для истории русской общественности» (1929), «Гражданская война в освещении П. Н. Милюкова. Критико-библиографический очерк» (1929), «Трагедия адмирала Колчака. Из истории гражданской войны на Волге, Урале и в Сибири» (4 т., 1930— l93l), «На путях к дворцовому перевороту. Заговоры перед революцией 1917 года» (1931), «Российская контрреволюция. Методы и выводы генерала Головина» (1938), «Как большевики захватили власть. Октябрьский переворот 1917 года» (1939), «Золотой немецкий ключ большевиков» (1940), «Судьба императора Николая II после отречения. Историко-критические очерки» (1951), «Легенда о сепаратном мире. Канун революций» (1957), «Мартовские дни 1917 года» (1961), «Воспоминания и дневники» (2 т., 1964).

Рассказывать о содержании этих книг нет смысла, их следует читать и анализировать. Надеемся, что уже недалек тот день, когда все они дойдут до российского читателя и предстанут перед ним как яркая, насыщенная живым дыханием времени почти 4000-страничная хроника мятежных лет, переломивших судьбу России. Эту хронику отличает богатейшее использование исторических источников, объективная оценка происходившего, публицистическое биение авторской мысли и чувства, увлекательность его творческого почерка.

Если же к книгам Мельгунова добавить сотни статей, заметок, рецензий, опубликованных им в эмиграции, его работу по изданию исторических материалов, то особенно наглядным станет тот титанический труд по осмыслению эпохи революционных бурь, который выпало осилить историку. Он всегда шел в исторической науке своим независимым путем, защищая истину и откровенно высказывая критические суждения о многих эмигрантских авторах, писавших на исторические темы (это касалось П. Н. Милюкова, А. Ф. Керенского, А. И. Деникина, Н. А. Бердяева, Н. Н. Суханова, сменовеховцев, многих невозвращенцев типа Ф. Ф. Раскольникова и т.д.). Такая непреклонность не могла не прибавлять историку недружелюбно настроенных критиков, но и одновременно не поднимать его авторитет в глазах читателей.

Все написанное Мельгуновым за годы изгнания позволяет без какого-либо преувеличения называть его крупнейшим историком русского зарубежья, именно историком, а не мемуаристом на исторические темы. Таких мемуаристов особенно много дала русская эмиграция, и ни один из них, даже профессиональный историк П. Н. Милюков, не может сравниться с Мельгуновым по широте, глубине и объективности написанного.

* * *

Пожалуй, никто не будет спорить, что роковые числа способны проявлять свои зловещие свойства в истории. Примеров тому множество. Один из них – судьба последнего, тринадцатого по счету, начиная от Петра I и не считая младенца Ивана VI, потерявшего престол, когда ему был 1 год и 3 месяца, императора всероссийского – Николая Александровича, завершившего своим правлением не только владычество над Россией династии венценосцев-Романовых, но и торжество в ней самодержавной власти вообще.

Фортуна предпочитала как-то боком обходить последнего русского царя, даря ему даже в излишестве грозные предзнаменования. Если не считать чуть не окончившегося смертельным исходом покушения на молодого великого князя в Японии, все началось со злосчастной Ходынки, окрасившей кровавым заревом восшествие нового императора на престол. Далее следовало на фоне весьма ощутимых успехов державы в экономической сфере явное приближение всеобщей смуты, ускоренное «позорной» Русско-японской войной. 6 января 1905 года, за несколько дней до Кровавого воскресенья, после которого колесница русского самодержавия все стремительнее стала скатываться с вершины своего могущества в пропасть небытия, во время празднования водосвятия на Неве с Петропавловки в ряду холостых прогремел по Зимнему и один боевой выстрел, который, миновав, к счастью, государя императора, убил городового по фамилии… Романов.

А сколько было ужасных пророчеств гадалок, улавливавших в тумане времени черты грядущей трагедии. Настоящим роком императорской четы стало долгое ожидание наследника престола, появившегося на свет лишь после четырех дочерей, и его страшная, неизлечимая болезнь, оставлявшая мало надежд на долгую жизнь Алексея.

Вспыхнувший пожар мировой войны, охвативший своим пламенем и Россию, приблизил развязку. За отречением императора последовало почти полуторагодовое хождение его по мукам унизительной арестантской жизни, окончившееся жуткой расправой в Екатеринбурге. Николаю II суждено было стать четвертым «убиенным» императором (не считая низложенного Ивана VI, убитого в Шлиссельбургской крепости при попытке его освобождения): первые двое (Петр III и Павел I) пали от рук дворцовых заговорщиков, давших показательный пример «неприкосновенности» особ царского рода, третий (Александр II) и четвертый – от рук революционеров-народовольцев и большевиков. Однако участь первых трех была куда завиднее. Достаточно сказать, что рано или поздно на царский престол всходили их дети. В Екатеринбурге же мучительную смерть приняли все члены императорской семьи, в том числе малолетний наследник: революционный 1918 год «воскресил» в этом отношении практику смутных времен российского средневековья.

Кровь, пролитая большевиками в Екатеринбурге, а также в Перми, Алапаевске, Петрограде, где были казнены другие представители дома Романовых, легла на новую власть несмываемым пятном, очистить которое не удастся никогда и никому. Примечательно, что эти жертвы были принесены на алтарь революции еще до того, как в стране после покушения на Ленина был официально объявлен красный террор. (После этого спрашивается, кто же первый развязал террор – белые или красные?)

Неудивительно, что фигура последнего самодержца с момента его отречения и особенно в первые годы после его смерти вызвала широкий поток литературы, распадавшийся на два основных русла: если на родине императора последний стал представать все чаще в образе глупого, но кровавого тирана, то в среде русского зарубежья проявлялась тяга к изображению его как святого и великомученика. Даже сегодня, в пору, когда Николай II вновь выдвинулся в ряд самых притягательных исторических фигур, эти полярные оценки все еще сохраняют свою жизнь, сталкиваясь между собой и усиливая интерес к истинному облику «тринадцатого императора».

Для того чтобы восстановить, хотя бы частично, черты этого затуманенного временем облика, российским читателям и предлагается ознакомиться с замечательной книгой историка С. П. Мельгунова «Судьба императора Николая II после отречения. Историко-критические очерки». Этот труд занимает особое место в его творчестве, завершая трилогию «Революция и царь», которую Мельгунов задумал еще в 1930-е годы. Кроме этого произведения в трилогию входят книги историка «Легенда о сепаратном мире» и «Мартовские дни 1917 года», однако определенным вступлением к циклу является книга «На путях к дворцовому перевороту. Заговоры перед революцией 1917 года» (1931), в которой автор описал, какая паутина заговоров плелась в России против самодержавия и какое участие принимали в них масоны. Мельгунов одним из первых приподнял завесу тайны над участием в Февральской революции масонских сил и вызвал тем самым на себя огонь критики тех представителей эмиграции, которые, запутавшись в своих масонских связях и устремлениях, способствовали вольно и невольно «раскручиванию» трагедии, которая привела Россию на край бездны. Не были в восторге от такой правды и советские историки, которые склонны были видеть движущие силы революции в народных массах, а не в среде масонов-заговорщиков. «Загадочное явление казалось мифом и легендой, и вдруг это оказывается действительностью», – писал историк в своей книге и приходил к выводу, что «масонская ячейка и была связующим как бы звеном между отдельными группами “заговорщиков” – той закулисной дирижерской палочкой, которая пыталась управлять событиями, приведшими к отречению Николая II».

Автору этих строк выпало работать с 1981 года в издательстве «Молодая гвардия», которое опубликовало книгу Н. Н. Яковлева «1 августа 1914 г.» и сборник «За кулисами видимой власти», подготовленный замечательным ленинградским историком В. И. Старцевым. В них масонская тема впервые в советское время зазвучала в полную силу. Помню, какие «громы и молнии» засверкали тогда из высших партийных кабинетов. Кое-кому из партийного руководства и начальников в сфере исторической науки хотелось вообще запретить изучение и обсуждение темы масонства, особенно его роли в истории России. Рупором этих сил выступил небезызвестный академик И. И. Минц, который в журнале «Огонек» (1987, № 1) обвинил «Молодую гвардию» в распространении фантазий и легенд, не имеющих под собой почвы.

Молодогвардейцам пришлось оправдываться, составляя докладные записки и доказывая, что изучение масонской тематики не только необходимо, но и весьма важно. Слава Богу, сегодня с этой темы сняты многие, но еще далеко не все табу, и заслуга в этом Мельгунова огромная.

Первой книгой трилогии историка «Революция и царь» является книга «Легенда о сепаратном мире. Канун революции», вышедшая в Париже уже после смерти историка в 1957 году. В ней Мельгунов мастерски разбивает «паутину сепаратного мира», измены и тайного германофильства, опутавшие Николая II и Александру Федоровну в последние дни и месяцы царствования. Эта клевета, усилиями заговорщиков ставшая повсеместным обывательским настроением, помогла свалить монархию. Между тем, как писал Мельгунов, при особом восприятии императором своей миссии у него в мозгу не могла «родиться даже мысль о сепаратном мире – “позорном” для престижа верховной власти, которой руководит Божественное провидение». Историк пришел к следующему показательному выводу: «…С легендой о сепаратном мире… раз и навсегда должно быть покончено. Оклеветанная тень погибшей императрицы требует исторической правды. Александра Федоровна хотела быть добрым ангелом-хранителем монархии, а сделалась ее злым гением. Это факт, который отрицать нельзя, но в тяжелую годину испытаний и она, и сам царь Николай II с непреклонной волей шли по пути достойного для страны окончания войны. Никогда надежды их не обращались к внешнему врагу, а только от него – от немцев – в теории могло бы прийти им тогда спасение».

Второй книгой трилогии является труд «Мартовские дни 1917 года» (Париж, 1961), где историк подробным образом, час за часом, день за днем описал роковые события Февральской революции и отречения императора – этого «человека слабой воли», личные качества которого определили слишком многое. «Мистическая покорность судьбе», по мнению Мельгунова, составляла главную сущность характера Николая II. После отречения он «внешне примирился с личной катастрофой для себя» и как «венценосец, скинув тяготевшие на нем исторические бармы мономаховой шапки, оживал и делался “человеком”».

События текли тогда «с быстротой часовой стрелки», и именно поэтому Мельгунов посвятил целую книгу судьбе Николая II от момента его отречения до трагической гибели, судьбе, полной драматизма, загадок и почти детективных сюжетов. Особенностью творческого почерка историка всегда было стремление и умение собрать по крупицам как можно более широкий массив исторических фактов и только на их основе делать какие-либо выводы. Главной целью своего труда он видел выявление разнообразных исторических реалий, которые привели в конце концов к трагической развязке. Автор пытался выяснить, что происходило на самом деле, а не являлось плодом воображения современников описываемых событий. Основную работу над книгой он вел в 1939—1944 годах, когда над Европой бушевала мировая война, а Франция была оккупирована фашистами, и это не могло не привнести в исследование дополнительный трагизм и горечь. На фоне грандиозных событий судьба царской семьи выглядела как грозное предзнаменование грядущих всемирных катаклизмов и потрясений.

В отличие от многих произведений о трагической «одиссее» Николая II и его близких труд Мельгунова опирается на самую обширную источниковую базу, написан живым и увлекательным языком, насыщен глубокими авторскими размышлениями на темы революции. Очень важно, что автор не сводит весь драматизм судьбы императора лишь к его расстрелу и действиям большевиков, а видит корни совершившейся трагедии еще в раскатах Февральской бури и событиях, протекавших от Февраля до Октября. К тому же в своей работе Мельгунов дал очень аргументированную критику многих работ на выбранную им тему, в том числе Н. А. Соколова, Дитерихса, П. Жильяра, Р. Вильтона, отличающихся заметными упрощениями, искажениями и вольными интерпретациями различных фактов.

Не будет преувеличением сказать, что книга Мельгунова до сих пор является крупнейшим и наиболее объективным трудом во всей исторической литературе, посвященным последнему периоду жизни Николая II. И думается, она вызовет живой интерес у российских читателей.

Главный вопрос, который историк попытался разрешить в своей книге, был вопрос о том, существовала ли возможность спасти Николая II и его семью. Автор всесторонне описал ту ловушку, в которую попал добровольно отрекшийся от престола император. С одной стороны, он оказался в руках Временного правительства, которое учредило Чрезвычайную Следственную Комиссию для расследования преступлений старого режима и доказательства того, что царь готовил сепаратный мир с Германией. С другой стороны, за императором и его семьей пристально наблюдали представители «революционной демократии», прежде всего в лице Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, по постановлению которого от 3 марта 1917 года семья царя и была арестована. С третьей стороны, Николай II стал разменной картой в политических играх Англии и Германии – главных действующих лиц мировой войны, желавших использовать «поверженного» властителя великой России в своих целях.

Поначалу, при отсутствии в первые дни революции «специфической атмосферы цареубийства», царю, казалось бы, ничего не угрожало. 7 марта А. Ф. Керенский в ответ на призывы: «Смерть царю…», заявил в Московском Совете: «Временное Правительство взяло на себя ответственность за личную безопасность царя и его семьи. Это обязательство мы выполним до конца. Царь с семьей будет отправлен за границу, в Англию, я сам довезу его до Мурманска».

Временное Правительство действительно могло настоять на отъезде императорской семьи в Англию, но давление Советов с каждым месяцем усиливалось, и не помогло даже то, что Чрезвычайная Следственная Комиссия не обнаружила никаких доказательств тех преступлений, которые приписывались Николаю II молвой. Как отмечал в тот период Керенский, «не найдено ни одного компрометирующего документа, подтверждающего, что царица и царь когда-либо собирались заключить сепаратный мир».

Явное равнодушие к судьбе царской семьи выказала и Англия, которая не обостряла этот вопрос перед своими союзниками в лице Временного правительства. В итоге во все более накалявшейся обстановке после июльских событий 1917 года царь с семьей оказался не в Лондоне, а в Тобольске, и произошло это прежде всего в силу боязни деятелями Временного правительства возможной «монархической контрреволюции».

На самом деле, как показал в своем труде Мельгунов, «никаких реальных планов освобождения» царской семьи в монархических кругах не разрабатывалось, и реально ничего не было сделано». По сути, монархисты тоже предали своего императора, особенно в период после Октябрьского переворота, который, как правильно указывал автор, завязал «узел екатеринбургской трагедии».

Настоящая опасность нависла над императором и его семьей после разгона большевиками Учредительного собрания. Бывший царь, наряду со своим братом великим князем Михаилом Александровичем, остался единственным реальным знаменем возможной контрреволюции против власти Советов. Брестский мир, который резко осудили якобы германофилы Николай II и Александра Федоровна, усугубил ситуацию. Помощь в спасении царской семьи действительно могла прийти тогда от немцев, но даже саму возможность этого отметали арестованные. Государыня заявила: «…я предпочитаю умереть в России, нежели быть спасенными немцами… Что может быть обиднее и унизительнее, чем быть обязанными врагу…» Вот так выражала свои наболевшие мысли бывшая «гессенская принцесса».

Немецкая сторона, ничуть не желавшая восстановления в России сильной императорской власти, делала лишь слабые увещевания большевикам и вполне удовлетворялась заверениями, подобными тому, которое сделал советский посол в Берлине А. А. Иоффе, «что ни против одного из членов императорской семьи ничего не будет предпринято». Мельгунов прав: если бы немцы жестко потребовали освобождения царя, то большевики вынуждены были бы принять это требование беспрекословно. Историк опровергает версию генерала В. И. Гурко, что большевики расстреляли царскую семью после того, как немецкая сторона якобы потребовала ее скорейшей передачи в руки германских властей. «Немцы, – писал историк, – в дни убийства Мирбаха больше интересовались хлебом и сахаром на Украине и нефтью на Кавказе, нежели монархом, который должен был возглавить национальное движение и находился в заключении в Екатеринбурге».

В итоге цепь предательств – от аристократов-заговорщиков, буржуазных деятелей и масонов, завоевавших власть в Феврале 1917 года, до «безвольных монархистов» и беспринципных немецких политиков, думавших только о собственной военной и экономической выгоде, – и привела в конце концов к екатеринбургскому кошмару, пророчество о котором сделала еще в 1910 году юродивая и ясновидящая Марфа. Когда к ней в Царицын приехала Александра Федоровна и спросила ее о своем будущем, та подожгла 8 кукол и воскликнула: «Вот ваше будущее! Все вы сгорите! Я вижу кровь… Много крови…»

Как профессиональный историк, Мельгунов всегда опирался только на факты, считая, что «толкование догадок – занятие довольно бесплодное». В условиях «недостаточности улик» он пришел к выводу, который сегодня уже вполне можно оспорить на основе новых документальных доказательств. По мнению автора, не было заранее составленного единого «московского плана» по устранению представителей дома Романовых, а екатеринбургская трагедия – это скорее преступление партийных изуверов, а не «дьявольский замысел, задуманный в центре и планомерно им осуществленный». И даже особая роль Ленина в этих событиях подвергалась им сомнению: «В действительности позиция Ленина в эти дни была иной: он полагал, что в случае крушения большевизма тактически выгодно содействовать восстановлению реакционной монархии».

На самом деле единый замысел, конечно, был, и не назвать его «дьявольским» весьма затруднительно. Далеко не случайно жертвами красного террора пали в ночь с 12 на 13 июня 1918 года под Пермью в Мотовилихинском районе великий князь Михаил Александрович, в ночь с 16 на 17 июля 1918 года в Екатеринбурге – царская семья в полном составе, в ночь с 17 на 18 июля 1918 года под Алапаевском – великая княгиня Елизавета Федоровна, великий князь Сергей Михайлович, сыновья великого князя Константина Константиновича – Игорь, Иоанн, Константин, князь В. Палей, а также сопровождавшие их лица. Позднее, в феврале 1919 года, в Петропавловской крепости были расстреляны великие князья Павел Александрович, Николай Михайлович, Георгий Михайлович и Дмитрий Константинович. И хотя этот план осуществлялся довольно длительное время, основные претенденты на царский престол были уничтожены всего лишь за месяц с небольшим.

Что касается событий в Екатеринбурге, то в их преддверии, в начале июля 1918 года, член президиума Уралсовета Исай Голощекин (партийная кличка «Филипп») уезжает в Москву, где живет на квартире Я. М. Свердлова. Именно в эти дни при участии Ленина, как подтверждал позднее в своих дневниках Л. Д. Троцкий, и было решено ликвидировать царскую семью, но сделать это так, будто решение о ликвидации приняли местные власти без указаний из центра в условиях приближения к городу белогвардейских частей.

13 июля по прямому проводу состоялся продолжительный разговор председателя Уралсовета с В. И. Лениным по поводу «военного обзора и охраны бывшего царя». А через три дня, 16 июля, в Москву ушла таинственная телеграмма, которая была найдена лишь недавно. Она была послана из Екатеринбурга кружным путем – через главу Петросовета Г. Е. Зиновьева – на адрес «Свердлову, копия Ленину» и принята 16 июля в 21 час 22 минуты, за несколько часов до расстрела: «Из Екатеринбурга по прямому проводу передают следующее: сообщите <в> Москву, что условленный с Филипповым (Голощекиным. – С. Д.) суд по военным обстоятельствам не терпит отлагательства, ждать не можем. Если ваше мнение противоположно, сейчас же вне всякой очереди сообщите. Голощекин. Сафаров. Снеситесь по этому поводу сами с Екатеринбургом». Подпись – «Зиновьев».

Лишь в 1968 году А. Акимов, работавший в охране Ленина, рассказал, что в тот же день по поручению Я. М. Свердлова он отнес на телеграф на Мясницкой улице телеграмму с утверждением решения Уралсовета СНК и ВЦИК за подписью Ленина и Свердлова. Для конспирации Акимов, угрожая пистолетом, забрал на телеграфе не только копию телеграммы, но и саму ленту.

Факт получения этого указания из Москвы подтверждал Я. Х. Юровский в своей «Записке». После свершения жуткого убийства в Москву из Екатеринбурга уходит еще одна шифрованная, составленная из ряда цифр телеграмма: «Передайте Свердлову, что всю семию постигла участ главы официално семия погибнет при евакуации Белобородов». (Эта телеграмма, в которой сохранена орфография оригинала, даже выставлялась на продажу на аукционе «Сотбис» вместе с другими документами, собранными следователем Н. А. Соколовым.) Далее последовали переговоры Белобородова и Свердлова о согласовании текста публикации об убийстве в советских газетах с ложью о том, что убит был только Николай II.

Как писал Мельгунов, эту «кошмарную потаенную расправу» могли «совершить лишь те, кто в момент своего действия потерял человеческий облик», и именно поэтому «даже большевистская власть не нашла в себе смелости сказать правду о том, что произошло в подвале дома Ипатьева… Она наложила запрет молчания и на уста непосредственных убийц». Факт смерти всей семьи был раскрыт в советской печати только в 1921 году, а многие свидетельства участников расправы остались тайной вплоть до крушения СССР.

Проследив подробно и обстоятельно, насколько это вообще было возможно в те годы, судьбу императора после отречения, Мельгунов пришел к выводу, что «исключительно достойное поведение царя в течение всего периода революции заставляет проникнуться к нему и уважением, и симпатией». По его словам, Николай II – это «человек, своей ужасной смертью искупивший все, подчас невольные, грехи перед страной и народом…» Однако историк все-таки вынужден был признать, «что нашим современникам непосильно объективное начертание облика последнего русского императора… На наше восприятие всегда слишком сильно будет давить мученический венец, принятый царской семьей в ночь екатеринбургских ужасов».

Прошло почти 100 лет после этой трагедии, но мы – давно уже не современники тех трагических событий – по-прежнему почти не можем начертать «объективный облик» Николая II. Уж слишком кровоточащим остается этот вопрос в памяти народной, и думается, еще очень и очень долго судьба «тринадцатого императора» будет привлекать к себе внимание не только историков, но и миллионов россиян, продолжающих свое шествие по историческому пути, выпавшему нашей Родине.

С. Н. Дмитриев, кандидат исторических наук

От автора

Предлагаемая читателям книга является заключительной частью трилогии, озаглавленной автором «Революция и Царь». Быть может, надо пояснить несколько необычную внешнюю архитектонику печатаемых историко-критических очерков. Читателю, познакомившемуся с процессом работы автора, она, думается, не покажется искусственной, и для него станет понятной необходимость отступления от основной схемы, придавших всему труду значительно более широкую историческую амплитуду, нежели та, которая вытекает непосредственно из заглавия.

В 1936 г. в Париже бывшим председателем Совета Министров перед европейской войной 14-го года, гр. Коковцевым, был прочитан в «Обществе ревнителей памяти императора Николая II» доклад, по-видимому, озаглавленный так: «Была ли возможность спасти Государя и его семью в условиях между его отречением в Пскове и роковой развязкой в Екатеринбурге»2.

Выступление Коковцова сопровождалось шумной газетной полемикой со стороны бывших членов Временного Правительства Керенского и Милюкова, не согласных с выводами докладчика; Керенский выступал и с публичным докладом на эту тему. В спокойном и объективном по форме изложении Коковцев делал заключение, что Временное Правительство вынуждено было уступить перед настояниями Советов в вопросе о предполагавшемся отъезде царской семьи в Англию в первые дни революции, что, конечно, спасало бы ее от ужасной судьбы в Екатеринбурге. Керенский и Милюков, далеко не согласные между собой, – им в предшествовавшие годы в связи с опубликованием в 32-м году мемуаров Ллойд Джорджа приходилось уже высказываться по поставленному Коковцевым вопросу, – единодушно отвечали, что помешал отъезду за границу отказ со стороны Англии, которая вынуждена была взять обратно, по требованию премьера (Л. Джорджа), свое согласие на оказание гостеприимства отрекшемуся от престола русскому монарху.

Ни первое заключение Коковцева – в силу недостаточного знакомства последнего с фактической стороной дела (Коковцев отрицал «отказ английского правительства»), ни второе – Керенского и Милюкова, в силу их политических тенденций, не давали исчерпывающего ответа, ибо факты, если говорить уже об «ответственности», отнюдь не снимали ее с Временного Правительства: на разрешение вопроса об отъезде повлияло не только «бессилие» Правительства перед Советами, не только зависимость его от специфического напора «советской» общественности, не только хотя бы закамуфлированный запоздалый «отказ» Англии, но и определенная тактика самого Правительства. Выявить эту тактику и связать ее со всей русской общественностью того времени и является задачей настоящей работы.

И здесь было первое препятствие. Тактику Временного Правительства в отношении к бывшему Императору приходилось рассматривать в связи со всей позицией Правительства, которая не могла быть рассмотрена вне хода самого революционного процесса. Это было неизбежно уже потому, что политика Временного Правительства в отношении к Императору Николаю II была тесно и неразрывно связана с псковским отречением. Понимание автором истории этих дней со стороны даже установления простых фактов подчас значительно расходятся с признаваемым в исторической литературе при всем ее различии в политических оттенках. Вот почему первую часть работы пришлось посвятить истории «мартовских дней» и деятельности Временного Правительства первого состава. Необходимость обосновать свой взгляд и критически просмотреть «факты», устанавливаемые другими, привела к значительным отступлениям в изложении. В сущности, это история как бы первых двух месяцев революции, правда, неполная, так как далеко не все вопросы, естественно, вошли в кругозор сделанного исторического обозрения.

Истинной причиной задержки царской семьи в России являлось существование Чрезвычайной Следственной Комиссии, созданной Временным Правительством для рассмотрения «преступления» деятелей старого режима, – она должна была произвести расценку и преступной деятельности носителей верховной власти. Дело о Царе было лишь одним из звеньев той многогранной криминализации деяний старого порядка, которой занялась так называемая Муравьевская Комиссия. Следствие о верховной власти фактически велось в пределах тривиальной формулы об «измене» – другими словами, той легенды о «сепаратном мире» с немцами, которая в годы войны, предшествовавшие революции, сыграла такую роковую роль в судьбе династии. Тут встретилось второе препятствие. Дореволюционная легенда, рожденная в психологии или вернее в психозе войны, и после февраля находила своих адептов – разрушить эту иллюзию не могла поверхностная экспертиза Чр. След. Комиссии, никогда официально не опубликованная. Пришлось довольно детально рассмотреть фактическую аргументацию тех, кто не только продолжал верить в миф, но и обосновывал его в исторических изысканиях. Для уяснения процесса возникновения и развития легенды необходимо было коснуться войны, деятельности императорского правительства и широкой общественной оппозиции ему. Автору в свое время пришлось уже касаться этой темы в книге «На путях к дворцовому перевороту», которая служила как бы введением к истории революции 17-го года. В специальном обозрении материала, на основе которого творилась уже легенда историческая, естественным центром рассмотрения сделалось то, что «На путях к дворцовому перевороту» являлось аксессуаром, а то, что было там центром, т.е. рассказ о попытках активной борьбы с угрозой или миражем сепаратного мира, здесь фигурирует лишь как иллюстрация.

Итак, разбор «легенды о сепаратном мире» явился в тексте результатом рассмотрения деятельности Чр. След. Комиссии, этого неудачного детища революционного правительства. Мы должны были вступить в эпоху предреволюционную, и потому казалось более логичным этот разросшийся в отдельную книгу обзор поместить в хронологическом порядке на первом месте, ибо пришлось говорить о времени, служившем прелюдией к мартовским дням. Следовательно, первая часть трилогии фактически сделалась второй.

Третья часть, ныне печатаемая, посвящена положению отрекшегося от престола Государя после формального завершения февральского катаклизма. Постановлением Временного Правительства Николай II и Александра Федоровна были арестованы, а фактически, следовательно, и вся семья находилась в Царскосельском дворце. В Англию семья не уехала и по решению правительства в новом, уже коалиционном, составе была переведена в ссылку в отдаленный Тобольск, где и застал ее большевистский переворот 25 октября.

Этой новой российской катастрофе автором посвящена особая работа, написанная на основании материалов, опубликованных самими большевиками за 25 лет, – «Как большевики захватили власть» – в данном случае приходится только на нее сослаться. (Эта история октябрьского переворота 17-го года выходит отдельной книгой в ближайшее время в издании «Посева».) Выводы, к которым пришел автор, коренным образом разошлись с установленным трафаретом, и прежде всего в установлении фактической канвы. Наступила в сущности новая эпоха, не связанная с основными идеями революции 17-го года. Появились новые люди и создалась новая общественная обстановка. В этой обстановке надлежало рассмотреть и «Екатеринбургскую трагедию», закончившую жизненный путь императора Николая II. Но возникало новое затруднение – для историка наиболее важное. Мы не располагаем еще достаточным количеством проверенных данных для рассмотрения тех «тайн», которыми полны еще страницы драматического повествования о «последних днях» пребывания в «красной столице» Урала несчастного Монарха и его семьи. Промолчать – это значит оставить книгу без конца. И автор должен был сознательно ограничить себя преимущественно анализом концепции других и по крайней мере постараться разрушить созданные мифы – в частности, тем самым следователем Соколовым, который так много сделал для конкретизации омерзительной бойни в 18-м году в ночь на 17 июля по новому стилю. Это потребовало и места и отступлений. «Екатеринбургской трагедии» в широком смысле этого слова и посвящены последние страницы работы.

Автору слишком часто на протяжении всего труда приходилось анализировать те или иные версии, плохо иногда обоснованные, поэтому он прибавил к своей работе подзаголовок «историко-критические очерки». Критикуя других, сам должен быть неуязвим. Некоторым оправданием для автора служат совершенно исключительные, тяжелые условия, при которых писались в 1939—1944 годах последующие страницы: ненормальный для научной работы эмигрантский быт соприкоснулся с новой мировой катастрофой, которую открыла Вторая мировая война…

20 декабря 1944 г.

* * *

Вторая часть моей работы («Мартовские дни 17 года»), посвященная анализу революционных событий, которые привели к отречению имп. Николая II, печатается из номера в номер в журнале «Возрождение», начиная с т. 12, 51 г. К этим статьям я и отсылаю читателей, желающих понять обстановку, которая в известной степени определяла факты, рассказанные в настоящей книге.

Часть I. Временное правительство и царь

Глава первая. Арест царя

1. Настроения в столицах

Судьба отрекшегося Государя неразрывным узлом была связана с половинчатой и подчас неопределенной политикой Временного Правительства. В изображении мемуаристов из числа членов Правительства поведение последнего в отношении к бывшему Императору всегда было ясно, определенно и благородно, что особливо подчеркивает Керенский в книге, изданной для иностранных читателей («La Verité). В действительности в лабиринте противоречий между фактами, документами и воспоминаниями не так легко разобраться и еще труднее объяснить эти противоречия даже после тщательного исследования вопроса о судьбе Царя следователем Соколовым, из кругозора которого многое ускользнуло в силу незнакомства его с материалом, которым мы можем теперь располагать.

Пойдем в своем обозрении по пути хронологическому. Начальная веха на нем встретится в виде первого сохранившегося и напечатанного протокола заседания Исп. Ком. Совета Р. и С. Д. от 3 марта, в котором несколько неожиданно зарегистрировано решение Исп. Ком. арестовать «членов династии Романовых».

Вот полный текст постановления, воспроизведенного по черновым записям: «1. Довести до сведения Раб. Деп., что Исп. Ком. Совета Р. и С. Д. постановил арестовать династию Романовых и предложить Врем. Прав. произвести арест совместно с Советом Р. Д. В случае же отказа запросить, как отнесется Вр. Пр., если Исп. Ком. сам произведет арест. Ответ Вр. Пр. обсудить вторично в заседании Исп. Ком. 2. По отношению к Михаилу произвести фактически арест, но формально объявить его лишь подвергнутым надзору революционной армии. 3. По отношению к Ник. Ник., ввиду опасности арестовать его на Кавказе, предварительно вызвать его в Петроград и установить в пути строгое за ним наблюдение. 4. Арест женщин из дома Романовых производить постепенно, в зависимости от роли каждой в деятельности старой власти. Вопрос о том, как произвести аресты, и организацию арестов поручить разработать военной комиссии Сов. Р. Д.3. Чхеидзе и Скобелеву поручено довести до сведения Правительства о состоявшемся постановлении Исп. Ком. Совета Р. Д.».

Пункт 4-й постановления как будто не оставлял сомнений в том, что проектируемый арест должен и может распространяться решительно на всех членов династии.

Чем было вызвано постановление, в протоколе ничем не мотивированное?.. Основываясь на «приложении» к напечатанному протоколу, гр. Коковцев в докладе своем заключал, что «Совдепу» уже известно было о предполагаемом отъезде Царя за границу, и что этот вопрос дебатируется в правительстве» в «благоприятном смысле». Заключение докладчика основано было на явном недоразумении – он принял позднейшие неудачные объяснения комментаторов текста за мотивировку, данную в «приложении». Конечно, в «Совдепе» 3-го марта не могли знать об отъезде за границу, так как на этот день такого проекта еще не существовало: напомним, что Николай Александрович на вопрос делегатов при подписании отречения ответил, что он предполагает пробыть несколько дней в Ставке и затем переехать к семье в Царское Село. В правительстве, которое фактически еще не сконструировалось и как таковое еще не собиралось, не мог дебатироваться 3 марта вопрос о судьбе династии. На другой день косвенно этот вопрос поднялся на первом заседании правительства, как о том свидетельствует дошедший до нас несколько «апокрифический» протокол заседания 4 марта. В нем значится: «Министр Иностр. Дел доложил, что Совет высказался за “необходимость выдворить членов императорской фамилии из пределов Российского Государства, полагая эту меру необходимой по соображениям политическим, так и не безопасностью их дальнейшего пребывания в России”». Члены правительства признали, что «распространить эту меру на всех членов нет достаточных оснований, но такая мера необходима для Николая II и Михаила Александровича и их семей. Нет надобности настаивать на выдворении за пределы России – достаточно ограничить их местопребывание и возможность свободы передвижения». Мы не имеем возможности определить, что в этой информации и в этом разговоре должно быть отнесено на счет неудачной формулировки наспех составленной протокольной записи, но последняя все же обрисовывает контур постановки династического вопроса на другой день после завершения государственного кризиса.

Надо отметить, что утверждение большевистского летописца Шляпникова, что будто бы «вопрос об аресте Николая с семьей обсуждался неоднократно до 3 марта», т.е. до отречения, что только пребывание царя на фронте «ставило Исп. Ком. в полную невозможность предпринять шаги к аресту», и что к аресту царя «стали готовиться с того момента, когда получены были известия о прибытии Николая на ст. Дно и Псков», относится целиком к области мемуарного воображения4.

Возможно, что в Выборгском районе, где с самого начала были сильны большевистские тенденции и высказывались уже 28 февраля пожелания отдельными лицами о предании царской семьи «суду революционного народа», но это не могло быть лозунгом для рабочей среды, а тем более в Исп. Ком., ибо это было бы слишком несуразно и наивно в тот момент, когда в революционной столице распространилось известие, что царь в Ставке подготавливает движение войск на подавление мятежного Петрограда. Внешне настроение большевиков, членов Исп. Ком., было совсем иное. Конечно, не отказ думцев в ночь соглашения с представителями Совета включить в договор пункт о непредрешении формы правления побудил Исполн. Ком. принять постановление об аресте, как то утверждает член «военной комиссии» Мстиславский. Этот отказ не нарушил соглашения5, не нарушила его непосредственно в преждевременная речь Милюкова 2 марта, по существу очень далекая от простой агитации в пользу монархии, так как она пыталась поставить союзников перед фактом продолжения после революционного переворота монархического строя (с не имеющей значения оговоркой – до Учред. собрания). Нарушил равновесие тот отклик, который дало население столицы. Позиция Исполн. Комитета окрепла. Настойчивость «фактического главы» нового правительства действительно обеспокоила советских деятелей, и тогда, когда произошло без осложнений отречение, когда отодвинулась надвигавшаяся гроза, явилась мысль изолировать мыслимых конкурентов и пресечь в корне возможность реставрационных попыток. Только так, на мой взгляд, можно объяснить постановление Исп. Ком. 3 марта. Деятели революции из левого крыла общественности не ощущали моральной ответственности перед носителем прежней власти, ибо не принимали непосредственного участия в переговорах об отречении. Для них император был низложен и, если он представлял опасность, его надлежало изолировать. Руководило чувство целесообразности, а не политической чести. Большой скрупулезности в этом отношении они не проявили, так как только формально можно было говорить, что на них не лежала ответственность, которую устанавливал добровольный отказ от власти Императора6. Но справедливость – не символ революции. Находя опору в настроении толпы, они прямолинейно ставили вопрос перед новым правительством.

Прошло два дня. Положение как будто бы не изменилось. Впоследствии скажут, что Исп. Комитет вынужден был действовать исключительно под давлением рабочих, которые настойчиво требовали ареста Николая I. Обер-гофмейстерина Нарышкина, не соприкасавшаяся и по своему возрасту и по своему положению с массами, занесла в дневник 5 марта: «Опасна кровожадная чернь, – отречение ее не удовлетворило, жаждет цареубийства». Наблюдение это – в большой степени книжный анализ, нежели отзвук реальной современности,– автор дневника не чужд был истории и рассказывал Императору эпизоды из революции 48-го года.

Мотив подхватили современники и мемуаристы, даже вышедшие из иной среды, чем та, к которой принадлежала Нарышкина, между тем довольно трудно подтвердить его достаточным числом фактических иллюстраций. С большим правом можно сказать, что инициатива ареста отрекшегося Государя исходила из руководящих кругов революции – не столько из чувства исторического или революционного возмездия, сколько по соображениям тактическим. Достаточно характерно, что в специальных изданиях, посвященных описанию настроения рабочих в первые мартовские дни, большевистские архивариусы могли собрать весьма незначительное количество материала, которым можно было бы подтвердить крайнее волнение, которое будто бы наблюдалось в рабочей среде в связи с фактом пребывания Царя на свободе. К таким изданиям принадлежит собрание документов о «Рабочем движении в 1917 г.», которое вышло в 26-м году в серии «Архив Октябрьской Революции». Здесь, между прочим, напечатаны резолюции принятия на рабочих собраниях по поводу постановления Совета 5 марта о необходимости прекратить забастовку и возобновить работу. В некоторых резолюциях, протестовавших против ликвидации стачки с «оборонческой» точки зрения, ввиду того, что «революционная волна еще не захватила всей России», что «старая власть еще не рухнула» и «победы над врагом еще нет», встречается пункт с требованием устранения «Дома Романовых»7 для предупреждения всякой попытки к контрреволюции. Отличительной чертой этих немногочисленных резолюций (их приведено всего 4) является их однотипность, – даже в терминологии: «борьба с царем еще не закончилась», «глава с целой ратью (вар. – «шайкой») еще не изолированы», «даже жертвы борьбы (вар. – «революции») еще не похоронены», «считаем, что постановление (возобновления работ) преждевременно, но не желая вносить дезорганизации в ряды демократии» и т.д. Резолюция рабочих «Динамо» выражалась более сильно: «Дом вампиров Романовых», «Кровожадный Николай, отрекшийся, но еще находящийся на свободе», «Мы не гарантированы, что этот вампир не сделает попытки снова появиться на арене нашей жизни». Нет сомнения, что все эти резолюции по образцу, заранее заготовленному, вышли из большевистского источника, притом из «левой» группы данной фракции. Резолюция рабочих «Динамо» возмущается тем, что Совет вместо того, чтобы обратиться к народу Германии с призывом «прекращения бойни», призывает «приготовлять снаряды» – «понятно, почему мы с ним не пойдем рука об руку».

Указанные резолюции завершаются коллективным заявлением в Исп. Комитет, помеченным 7 марта и подписанным несколькими десятками членов Совета, с требованием, чтобы «Времен. Правительство безотлагательно приняло самые решительные меры к сосредоточению всех членов Дома Романовых в одном определенном пункте под надлежащей охраной народной революционной армии». Мотивом этого «сосредоточения» (термин «ареста» не употреблен) выставляется «крайнее возмущение и тревога в широких массах рабочих и солдат, (ни одной солдатской резолюции за этот день не отмечено) тем, что «низложенный с престола Николай II Кровавый, уличенный в измене России, жена его, сын его Алексей, мать его Мария Федоровна, а также все прочие члены Дома Романовых находятся до сих пор на полной свободе и разъезжают по России и даже на театр военных действий, что является совершенно недопустимым и крайне опасным для восстановления прежнего режима и спокойствия в стране и в армии и для успешного хода защиты России от внешнего врага».

Так было в Петербурге. В другом столичном центре, в Москве, еще более определенно проявлялась инициатива верхов. Местные «Известия» № 4, определенно большевистского направления, требовали 5 марта заключения Царя в тюрьму. Поставлен был этот вопрос «в более мягкой форме» и вызвал «горячие дебаты» и в Комитете Обществ. Организ. 6 марта. «Хотя нельзя сомневаться в силе революционного движения, – говорилось на собрании по отчету “Рус. Вед.”, – но для общественного успокоения необходимо прекратить свободу передвижения отрекшегося от престола Николая II: бывшему Императору должно быть предложено место жительства без права перемещения из него». В результате прений Комитет доводил до сведения Правительства, что он видит в свободном передвижении бывшего Царя опасность и просит «подвергнуть Царя и членов его семьи личному задержанию»8.

Подлинное настроение масс с достаточной очевидностью сказалось в Москве на другой день, когда в Москву прибыл Керенский. Мемуарист так изображает сцену, происшедшую в заседании Совета 7 марта: «Отвечая на яростные крики – “смерть Царю, казните Царя”, Керенский сказал: – “Этого никогда не будет, пока мы у власти”». «Временное Правительство взяло на себя ответственность за личную безопасность царя и его семьи. Это обязательство мы выполним до конца. Царь с семьей будет отправлен за границу, в Англию, я сам довезу его до Мурманска». – Так написано в русском тексте воспоминаний Керенского, в иностранном издании автор подчеркивает, что он вынужден был сделать намек и разоблачить правительственный секрет в силу настойчивых (aves tant de vehémence) требований Московского Совета. – «Вся атмосфера изменилась, словно под ударом хлыста», когда был поднят вопрос о судьбе Царя. Ответ Керенского вызвал, по его словам, в советских кругах величайшее негодование против Временного Правительства.

Московские газеты того времени несколько по-иному освещают характер собрания, – не только буржуазные «Русские Ведомости», но и соцалистическо-меньшевистский «Вперед». – «На эстраде стоит петербургский гость с широкой красной лентой, весь бледный, красный букет в его руках дрожит. Он говорит, что отдал русскому пролетариату и крестьянству в лице Совета свою жизнь и просит доверия. Бурные крики: «Верим, верим…» – и новая овация. Затем на вопросы, заданные из среды собрания: «Где Романовы?», Керенский отвечает: «Николай II покинут всеми и просил покровительства Временного Правительства… Я, как генерал-прокурор, держу судьбу его и всей династии в своих руках. Но наша удивительная революция была начата бескровно, и я не хочу быть Маратом русской революции… В особом поезде я отвезу Николая II в определенную гавань и отправлю его в Англию… Дайте мне на это власть и полномочия». Новые овации, и Керенский покидает собрание.

Позже в заседании Совещания Советов 1 апреля политический единомышленник министра юстиции с.р. Гедеоновский подтверждал, что заявление Керенского «вызвало целую овацию». Тему о «Марате русской революции» новый генерал-прокурор затронул и в других московских собраниях, который он посетил в тот день. В Совете присяжных поверенных, где ему был поставлен вопрос: «Всех беспокоит судьба Николая II». «Судьба династии в руках Времен. Правит. и в частности генерал-прокурора, – ответил Керенский. – Никакой опасности для нового строя члены династия не представляют. Все надлежащие меры приняты». Раздались отдельные голоса, спрашивавшие о правильности слухов, «будто бы Романовы на свободе», а Николай II в Ставке и в собрании солдатских и офицерских делегатов, министр вновь успокоительно отвечал: «Романовы в надежном месте под надежной охраной»9. Это заявление вызвало новые «овации», но аудитория сразу «замерла», потому что переутомленному оратору стало дурно. Вероятно, он сквозь туман воспринимал в этот день действительность, которая потому и отпечаталась в его памяти в формы, не совсем соответствующие тому, что было. Троцкий в своей «истории» будет уверять читателей, что декларация Керенского в Москве 7 марта встречалась восторженно дамами и студентами, но низы всполошились: «от рабочих и солдат шли непрерывные требования – арестовать Романовых». Соответствующие данные, однако, Троцким не приведены.

Как будто можно сделать определенный вывод – никаких кровавых лозунгов в смысле расправы с династией никто (разве только отдельные, больше безымянные демагоги) в первые дни в массу не бросал10.

В массах не было заметно инстинктов «черни», жаждущей мести и эшафота. Призыв к гуманности вызывал энтузиазм. Керенский совершенно напрасно перед иностранным читателем рисует картину противоположную – как он рисковал потерей авторитета и престижа в глазах масс, противодействуя требованиям жестокой расправы с царем, с павшей династией и ее слугами. Бывшему руководителю революционной юстиции тем более следовало бы быть осторожным, что, может быть, в его экспансивном воображении, под гипнозом традиции «великой французской революции», вспоминать которую он любил в первые дни, вставал образ знаменитого королевского процесса ХVIII века и возможная судьба Николая II рисовалась в виде судьбы Людовика XVI. Керенский с негодованием отвергает «старческий бред» Карабчевского, рассказывавшего, что при первом официальном посещении 3 марта Петербургского Совета прис. поверен. министр юстиции намекал на возможный процесс со смертным исходом для бывшего венценосца. Сцена, переданная в воспоминаниях старого адвоката, весьма вероятно не соответствовала той картинности, с которой она изображена. Но дело ведь не в этой внешности. Зарудный, первый товарищ министра юстиции, человек иного лагеря, нежели Карабчевский, по существу подтвердил позже в публичном докладе «Падение Врем. Правит.», сделанном в Москве в 24-м году, рассказ Карабчевского. Зарудный утверждал, что Керенский был первоначально противником декларативной отмены смертной казни, потому что считал необходимым смертный приговор в отношении Николая II. (Сведения о докладе Зарудного заимствую из воспоминаний с. р. Вознесенского.) Версия Зарудного объясняет непонятную задержку с опубликованием только 12 марта указа об отмене смертной казни, задержку, побудившую редакцию петербургской газеты «День» поставить Временному Правительству вопрос – газета указывает на распространившийся слух о том, что на Времен. Правительство оказывается в этом отношении влияние со стороны. Общественное мнение (далеко не только демократическое) в России издавна и твердо усвоило отрицательный взгляд на смертную казнь, поэтому молчание революционного правительства вызвало всеобщее недоумение, о котором 7 марта в Москве в Комитете Обществ. Организаций говорил известный общественный деятель доктор Жбанков, один из самых страстных поборников уничтожения смертной казни. Понятно, что Керенский, всегда бывший среди боровшихся за уничтожение смертной казни, легко скинул «тогу Марата», ему действительно не свойственную11.

Проф. Пэре в предисловии к книге Керенского («La Verité») отмечает (оговорившись, что он не знает насколько это точно), что, как говорят, Царь, отдавая себе отчет, что одной из причин отмены смертной казни было желание спасти его, и с присущей ему простотой сказал, что это великая ошибка и лучше было не озабочиваться его спасением. Творцом этой наивной легенды является, возможно, сам Керенский, который об этом говорил при первом свидании с Царем. Так утверждали члены царской семьи и еще точнее: так показал при допросе у Соколова гувернер наследника Жильяр, сославшись на слова своего малолетнего воспитанника, Керенский не помнит, но допускает возможность, что он говорил в этом смысле. Если Керенский не сам создал легенду, то он усвоил ее. В 17-м году он намекал об этом бар. Мейендорфу (его письмо в «Посл. Нов.»). Также связывал он акт 12 марта с судьбой царя в Парижском докладе, прочитанном в 36-м году.

Эту легенду в свое время усиленно поддерживали большевики, когда Врем. Правительство сочло себя вынужденным частично восстановить смертную казнь: в резолюции «Путиловских рабочих» 11 августа прямо говорилось, что правительство отменило в свое время смертную казнь, чтобы спасти жизнь Николаю Романову и его приспешникам.

Итак, никакой специфической атмосферы цареубийства в первые дни революции не было – это плод досужей фантазии некоторых мемуаристов. Но действительно было опасение (не только в советских кругах), что Царь находится на свободе. Неуверенность, ощущаемая всеми, – слишком легко дался переворот, а «чудес» в жизни, казалось, не бывает. Даже «Русские Ведомости» осторожно указывали на эту опасность в день, когда революционное действие, свергшее старый режим, формально было закончено: «Нужно помнить, что реакция раздавлена и бессильна до тех пор, пока господствует единение. Всякий раскол вдохнет в нее новую жизнь и новые силы» (статья 3 марта). Поэтому решительная позиция Петроградского Совета встречала широкий отклик. Общественное мнение, как мы видели, совершенно не отдавало себе ясного отчета, при каких условиях произошло отречение Императора.

6 марта Исп. Комитет выступает уже более решительно, переходя от слов к действию. В протоколе заседания этого дня записано: «Чхеидзе докладывает о своих переговорах с Времен. Правительством относительно ареста Дома Романовых. Правительство до сих пор окончательного ответа не дало. От ген. Алексеева поступило заявление от имени Николая Романова о желании его прибыть в Царское Село. Времен. Правительство, видимо, против этого не возражает. Один же из министров заявил, что если Исп. Ком. Совета Раб. и Солд. Депутатов окончательно решил арестовать Николая, Времен. Прав. сделает все, чтобы облегчить Исполн. Комитету выполнить эту задачу».

В информации Чхеидзе не может не остановить внимания заявление, сделанное одним из министров как бы от имени всего правительства. Комментаторы с легкостью подставляют здесь имя Керенского – «представителя» Совета в правительстве. Между тем Керенскому не совсем свойственна была такая закулисная тактика, гораздо естественнее предположить внушение со стороны Некрасова, который разделял взгляды радикальной части «цензовой общественности», склонявшейся к необходимости изоляции отрекшегося Царя. Не будем пока комментировать перспективы, которые открывались перед Исп. Ком. неизвестным вам членом правительства. Согласно протоколу, Исп. Ком. постановил: «Немедленно сообщить военной комиссии… о принятии мер к аресту Николая Романова».

Суханов несколько по-иному освещает этот вопрос. В его объяснениях одно должно быть заранее отвергнуто – это полученное будто бы сообщение о том, что «Николай с семьей уже бежал за границу», т.е. мотив, который Шляпников выставил для объяснения постановления об аресте, вынесенного еще 3 марта. Было ясно для всех, что, по мнению Суханова, пустить монарха, «недовольного своим народом», за границу было бы такой «сверхъестественной близорукостью», которой нельзя было ожидать от Испол. Комитета. Это объяснение – отзвук позднейшего, о котором предстоит еще сказать. В действительности 6 марта, говоря словами Суханова, шла речь именно о том «обломке крушения», о том «огрызке величия», который блуждал в страхе «без надлежащего смысла и без всякого к нему внимания».

«Ввиду позиции, занятой Мариинским дворцом, – повествует Суханов, – было принято очень быстро и единодушно, что дело Романовых Совет должен взять в свои руки»12.

Но что же делать с Романовыми?.. Об этом некоторое время спорят, и, судя по тому, что в конце концов остановились на временной мере, истина рождалась здесь довольно туго… Как будто кто-то слева требовал непременно Петропавловки для всей семьи, ссылаясь на пример собственных министров Николая и на прочих слуг его. Но не помню, чтобы стоило большого труда смягчить решение Исполн. Ком. Была решена временная изоляция самого Николая, его жены и детей в Царскосельском Дворце. Больше разговоров возникло по поводу того, что делать с прочими Романовыми… Кажется, было решено за границу не пускать никого и всех по возможности прикрепить к каким-нибудь своим усадьбам. Все это должно было быть продиктовано Времен. Правительству на предмет соответствующих распоряжений… Но этого было недостаточно. Ведь по нашим сведениям Романов был уже в дороге… Ограничиться требованием, хотя бы и ультимативным, к Времен. Прав. было нельзя. Исполн. Ком. без долгих разговоров, без всяких вопросов о своих функциях и правах, постановил дать приказ по всем жел. дор. задержать Романовых с их поездом, где бы они ни находились, и сейчас же дать знать об этом Исп. Ком. А затем один из членов Исп. Ком. с подобающей свитой был отряжен для ареста Николая в том месте, где будет остановлен его поезд, и для водворения всей царской семьи в Царское Село. Предназначенный для этой цели член Исп. Ком. был Кузьма Гвоздев… Выполнить свою миссию Гвоздеву не пришлось. Времен. Прав. быстро и послушно взялось выполнить требование Исп. Ком. Еще раньше, чем на другой день Керенский в Москве успел «под личным наблюдением» препроводить Николая в Англию, правительство постановило «лишить его свободы», изолировать в его старой резиденции, о чем и опубликовать «во всеобщее сведение».

2. Николай II в Могилеве

В то время как в столицах, так или иначе, решалась ближайшая судьба не только бывшего императора, но и его семьи, Николай Александрович находился в Могилеве, не предвидя, как и вся Ставка, возможности последовавших осложнений. В обычном тоне, принятом для своих воспоминаний в иностранных изданиях, Керенский объясняет читателю, почему правительство предоставило низложенному монарху немедленно после подписания отречения не только полную свободу, но и «разрешение» вместе со свитой и личной охраной без всякого наблюдения передвигаться, видеться с родственниками и даже приехать в Ставку, в этот «мозг» армии. Правительство это разрешило потому, что низложенный монарх не представлял никакой политической опасности.

Нужна одна маленькая поправка – никакого разрешения о свободной циркуляции б. Императора никто никогда не давал. На переезд же из Пскова в Могилев не могли спрашивать разрешение от правительства, которое еще не функционировало13.

Царь прибыл в Ставку 3 марта вечером. Для встречи его были приглашены все чины Ставки – около 150 человек. С большим тактом Алексеев сумел смягчить тяжелую обстановку для бывшего монарха, являвшегося для Ставки бывшим Верховным Главнокомандующим. Могилев по внешности был городом нового революционного порядка. Красные флаги, демонстрация Георгиевского батальона с военным оркестром, игравшим Марсельезу. Но «как прежде, – записывает в дневнике 4 марта Пронин,– дежурный офицер встречал с рапортом у входа в управление генерал-квартирмейстера, который пришел принять оперативный доклад начальника штаба14».

Без охраны и без всяких осложнений 5 марта Царь ездил на вокзал встречать мать, прибывшую из Киева. «Настроение мирное и тоскливое», – отмечает тот же дневник. «Здесь совсем спокойно», – писал Царь жене 7 марта. Конечно, не так уж спокойно было в Могилеве. Недаром Алексеев признал необходимым «немедленный отъезд из Ставки гр. Фредерикса и ген. Воейкова, боясь какого-либо резкого проявления неуважения и ареста в силу «недружелюбного к ним отношения значительной части гарнизона, состоящего главным образом из частей, ранее подчиненных дворцовому коменданту».

Очевидно, в первый же день пребывания в Ставке появилась мысль о необходимости Царю с семьей временно уехать из России – так думали окружающие, так думал и Алексеев, но едва ли не ген. Хенбро Вильямс, военный представитель Великобретании, явился действительным инициатором переезда в Англию. Инициатива во всяком случае не принадлежит Времен. Прав., как то утверждали члены правительства. Уже 4 марта ген. Алексеев послал кн. Львову телеграмму: «Отказавшись от престола, Император просит моего сношения с вами по следующим вопросам. Первое. Разрешить беспрепятственный проезд его с сопровождающими лицами в Царское Село, где находится его больная семья. Второе. Обеспечить безопасное пребывание его и семье с теми же лицами в Царском Селе до выздоровления детей. Третье. Предоставить и обеспечить беспрепятственный проезд ему и его семье до Романова и Мурманска с теми же лицами…»

На другой день, в дополнение к телеграмме, посланной накануне, Алексеев просил «ускорить разрешение поставленных вопросов и одновременно командировать представителей правительства для сопровождения поездов отрекшегося Императора до места назначения».

Керенский говорит, что Царь обратился к Львову с письмом, в котором просил новое Правительство оказать покровительство его семье, т.е. доверял свою судьбу. В письме этом Царь якобы писал, что едет в Царское Село в качестве «частного гражданина», чтобы жить с семьей. Не ошибся ли мемуарист?.. Никакого намека на такое письмо нельзя найти. По всей вероятности, под письмом Керенский разумел по-своему интерпретированные «просительные пункты», переданные по телеграфу Львову15.

«Просительные пункты» – этот термин я заимствовал из воспоминаний Бубликова, оказавшегося через несколько дней в числе тех членов Государственной Думы, которых правительство командировало в Могилев для сопровождения Царя. И «просительные пункты», и просьба о «покровительстве» имели относительный характер, ибо в карандашной записи, написанной собственноручно Николаем II ипослужившей опросником для Алексеева, было сказано: «потребовать от В. П. след (ующие) гарантии». Их было четыре, только Алексеев четвертого пункта Львову не передал, считая, очевидно, в данный момент его неразрешимым, – «о приезде по окончании войны в Россию для постоянного жительства в Крыму, в Ливадии»16.

Утром 6 марта пришел ответ из Петербурга: «Временное Правительство разрешает все три вопроса утвердительно, примет все меры, имеющиеся в его распоряжении, обеспечить беспрепятственный проезд в Царское Село, пребывание в Царском Селе и проезд до Романова на Мурмане»17.

Вечером того же числа Алексеев говорил с Львовым и Гучковым по прямому проводу, – это тогда Львов сказал: «догнать бурное развитие невозможно, события несут нас, и не мы ими управляем». Львов еще раз подтвердил согласие правительства на «просительные пункты» и сказал, что сегодня будут командированы представители для сопровождения поезда. «Совершенно убежден, – добавил председатель правительства, – в полной безопасности проезда, желательно знать, для еще большей уверенности в этом, путь дальнейшего следования из Романова». Поистине события несли правительство. Оно не только не управляло, но и не отдавало себе отчета. Вспомним, как ставился вопрос в это уже время в Исп. Ком.

О том, что правительство озабочено переездом Царя в Англию, (или, как выражался Керенский в русском издании воспоминаний, «решило… отправить царскую семью за границу» и принимает соответствующие меры, нет ни слова, вероятно потому, что этот вопрос в правительстве и не ставился18. Это так ясно из записи Палеолога. 6 марта Милюков, информировав французского посола о согласии Врем. Прав. на «три пункта», выставленные царем, высказал предположение, что Николай II будет просить убежища у английского короля.

Министр иностранных дел, не предвидя опасности для жизни царской четы, тем не менее, по словам Палеолога, благожелательно относился к проекту отъезда в целях избежания ареста и процесса, которые усилили бы затруднения правительства. На эту тему, как видно из телеграмм Бьюкенена в Лондон того же 6 марта, Милюков беседовал и с английским послом, причем беседа носила скорее информационный характер. Русский министр иностранных дел спрашивал посла: последовало ли согласие на проезд Императора в Англию, на что посол ответил отрицательно. Инициативу проявил лишь ген. Вильямс, который 4 или 5 марта осведомил свое правительство относительно «возможных планов государя отправиться в Англию». Точного текста телеграммы ген. Вильямса я, к сожалению, не нашел. Очевидно, ответом на нее служит телеграмма короля Георга на имя ген. Вильямса, пришедшая с запозданием и Государю уже не переданная (при каких условиях— мы скажем позже). Телеграмма не содержала ничего конкретного о переезде царской семьи в Англию и выражала лишь сочувствие английского короля: «События минувшей недели меня глубоко потрясли. Я искренно думаю о тебе. Остаюсь навек твоим верным и преданным другом, каким, ты знаешь, всегда был».

Телеграмма эта и послужила основанием для легенды о том, что король Георг предложил убежище Императору Николаю, тогда как, по утверждению Милюкова, является «бесспорным фактом, что инициатива предложения исходила от Времен. Прав.» («Кто виноват?» – по поводу доклада Коковцева. «Посл. Нов.» 36 г.). Одну легенду Милюков заменил другой. Об инициативе ген. Вильямса мы знаем из им самим записанных бесед в Ставке 6 марта с императрицей Марией Феодоровной и вел. кн. Александром Михайловичем. Запись была передана Алексееву. По мнению Марии Феодоровны, «главным образом в данное время предстоит решить вопрос об отъезде государя, который отказывается ехать куда бы то ни было без государыни». Вильямс сказал, что телеграфировал уже в Лондон, но М. Ф. беспокоил вопрос о морском путешествии, и она, по впечатлению собеседника, предпочитала бы, чтобы «Его Величество поехал в Данию». Вел. кн. Александр Михайлович выразил опасение, что «какие-либо революционеры могут задержать поезд или оказать какие-нибудь затруднения» в дороге… Я сообщил ему… что мы, военные представители союзников, готовы сопровождать Государя до Царского Села… Великий князь сказал… что это является необходимым, и настаивал весьма энергично, чтобы я настоял на этом даже против желания Его Величества». Генерал обещал телеграфировать своему послу. В заключение Вильямс посоветовал великим князьям обратиться к народу с манифестом о признании нового правительства в целях обеспечения продолжения войны. (Совсем не практический совет – сделал отметку Алексеев.)

Начальники союзных военных миссий действительно обратились с коллективным письмом 6 марта на имя ген. Алексеева, сообщая ему, что они готовы сопровождать Государя до Царского Села, если на то согласится правительство. Алексеев нашел, что подобный запрос неудобен и стеснит Царя и вызовет задержку отъезда, так как снова придется сноситься с правительством. Начальник штаба, по-видимому, был убежден, что правительственные посланцы, которые должны были выехать в этот день, вовремя прибудут в Могилев и Государь сможет немедленно выехать из Ставки.

3. Постановление об аресте

7 марта Временное Правительство постановило: «Признать отрекшегося Императора Николая II и его супругу лишенными свободы и доставить отрекшегося Императора в Царское Село». Событие как будто бы важности исключительной. Стоявший на левом фланге соц. рев. Мстиславский, изобразивший впоследствии ход Февральской революции в виде описания «пяти дней», третьим этапом революции считает именно арест царской семьи. Набоков в своих воспоминаниях выражал убеждение, что этим актом был завязан узел, столь ужасно разрубленный в Екатеринбурге: арест б. Императора «имел глубокое влияние и смысл разжигания бунтарских страстей» и придавал «отречению» характер «низложения», так как никаких мотивов к этому аресту не было указано. Тем знаменательнее факт, что такая серьезная газета, как «Русские Ведомости», никак не реагировала на решение Врем. Прав., и еще более удивительно, что в «Истории революции» Милюкова нет даже упоминания об аресте Царя. Мало того, когда известный следователь Соколов, продолжавший в эмиграции свое обследование условий, в которых погибла царская семья, производил 23 октября 20 г. и 12 июля 22 г. допросы бывшего мин. ин. дел, тот ответил полным забвением: его память не сохранила абсолютно никаких воспоминаний, когда и как был решен вопрос об аресте Царя и Царицы. Припоминая в общих чертах характер пережитого момента, авторитетный член Времен. Прав. мог только сделать предположение, что, вероятно. Времен. Прав. санкционировало эту меру по предложению Керенского. Явление совершенно поражающее, ибо позднее быв. мин. ин. дел Вр. Прав. едва ли не себе склонен был приписать предусмотрительную инициативу отъезда быв. Императора в Англию. Историку само по себе не может быть свойственно забвение, присущее мемуаристу, – и в особенности такому историку революционных дней, как Милюков, который всегда обладал исключительным умением вести записи в самые бурные моменты своей политической деятельности (поистине Милюков являлся сам своим придворным историографом). Не забудем, что в это время вышел первый том его «Истории революции», когда автору по неизбежности пришлось уже напрячь свою память для воспроизведения событий дней минувших. Одно из двух: или Милюков хотел уклониться от воспоминаний о неприятной для него странице прошлого19, или его забвение свидетельствует о глубочайшем равнодушии, с которым им в свое время был воспринят факт ареста бывшего монарха.

Не менее примечательным является то обстоятельство, что вопрос об аресте Царя не обсуждался в официальных заседаниях правительства. Правда, в нашем распоряжении нет пока протоколов заседаний правительства, но имеется категорическое утверждение управл. делами Набокова, что «ни в субботу, ни в воскресенье, ни в понедельник (т.е. 4—6 марта) не заходила речь в заседаниях, где я присутствовал, о необходимости принять какие-либо меры (к отъезду в Ставку, – замечает Набоков, – правительство отнеслось сначала «как-то индифферентно»). Возможно, конечно, добавляет мемуарист, что вопрос этот уже тогда обсуждался в частных совещаниях. В этом сомневаться не приходится, так как к правительству была отправлена, как мы знаем, от Совета делегация в лице Чхеидзе и Скобелева, для переговоров о принятом Исп. Ком. 3 марта постановлении об арестовании членов династии. Но обсуждение ее вышло за пределы «частного “совещания”», ибо на тех «закрытых заседаниях», о которых упоминал Милюков в своем показании Соколову, сделав предположение, что в одном из таких заседаний, вероятно, и было принято решение, всегда присутствовал управляющий делами, хотя официального протокола заседания не велось.

Пагубная тенденция принимать решения по важнейшим вопросам на частных совещаниях (при далеко не полном составе, а иногда и сознательно укороченном) нарушала единение в рядах правительства и являлась впоследствии причиной многих осложнений.

Отсутствие записи лишает возможности ретроспективно оценить вполне объективно мотив, которым руководилось правительство, принимая решение 7 марта.

Спокойному восприятию момента мешает и та несколько искусственная и вызывающая поза какой-то моральной непогрешимости, которую склонны без большой надобности занимать, я бы вновь сказал, самооправдывающиеся мемуаристы. Эта черта особенно свойственна воспоминаниям Керенского… В книге «La Verité», специально написанной для того, чтобы положить конец «инсинуациям» (интервью в «Посл. Нов.» 16 февр. 36 г.), Керенский объясняет арест Императора исключительно гуманными соображениями – это было сделано лишь в интересах царской семьи, причем арест должен был бы носить временный характер (très provisoire) (курсив у Керенского), так как правительство предполагало возможно скорее организовать отъезд Царя за границу. Таким образом, никакими политическими соображениями правительство не руководилось. Керенский правдиво (с некоторой хронологической перестановкой приводимых иллюстраций) изображает враждебную атмосферу, создавшуюся вокруг прежних носителей верховной власти, но сгущает до чрезвычайности краски, утверждая, что на первых порах все внимание возбужденной массы сосредотачивалось на личностях Романовых и на судьбе династии. Нет, вопрос о династии все же стоял на заднем плане по сравнению с новыми захватывающими перспективами, которые открывала революция. Характеристику общественных настроений в отношении династии мы сделаем ниже в соответствии с хронологией событий, которые мы описываем. Во всяком случае, не было в этих настроениях до вынесения решения 7 марта той остроты, которая могла бы вызвать арест отрекшегося Императора – акт со стороны правительства, не находящий себе оправдания. На правительстве, принявшем формально добровольное отречение от престола Императора и юридически преемственно связавшем себя с ушедшей властью, лежало моральное обязательство перед бывшим монархом. Это столь неоспоримо, что доказательств не требует. Совершенно прав Набоков, когда пишет, что подвергать Николая II ответственности «за те или иные поступки его в качестве Императора было бы бессмыслицей и противоречило бы аксиоме государственного права»20. При таких условиях Правительство имело, конечно, право принять меры к обезвреживанию Николае II, оно могло войти с ним в соглашение об установлении для него определенного местожительства и установить охрану его личности.

«Оправдание» правительственному акту 7 марта можно было бы найти только в непосредственном давлении Совета и в опасении самочинного действия, предотвратить которое правительство было бессильно.

Эту зависимость акта 7 марта от решения Совета Керенский склонен отрицать, подчеркивая, что постановление правительства было принято за два дня до советского постановления, имея в виду окончательное решение Исполн. Ком. 9 марта и почему- то игнорируя предшествовавшие решения 3—6 марта (отчет о втором докладе Керенского. «Послед. Нов.»). Но ведь дело шло о формальном постановлении правительства, лишившего свободы бывшего Императора, а не о той «временной изоляции» царской семьи, которой сочувствовало широкое общественное мнение и о которой при существовавшей конъюнктуре правительству не так трудно было договориться с руководящими советскими кругами.

В сущности, версия, данная в «Lа Vеrit, e », противоречит показанию, которое дал в качестве быв. министра юстиции Вр. Пр. Керенский Соколову при допросе 14—20 августа 20 г. Тогда он отмечал две категории мотивов, побудивших правительство принять решение об аресте. Это, во-первых, настроение солдат и рабочих: Петербурга и Москвы, возбужденных до крайности против Царя. Поступая так, правительство обеспечивало безопасность Ник. Александ. и Алекс. Федор… Другие классы общества – интеллигенция, буржуазия, частью высшее офицерство – были возбуждены внешней и внутренней политикой Царя и в особенности поведением Императрицы, ведшими страну к гибели и заключению сепаратного мира и союза с Германией. Вр. Пр. вынуждено было произвести расследование о деятельности Царя, Алекс. Фед. и их окружения. В этих целях была необходима изоляция Ник. Алекс, и Алекс. Фед., почему они были лишены свободы. В книге, изданной в 23 г. (Lе Rev. Russe), Керенский высказался еще более определенно. Если бы юридическое расследование, предпринятое Врем. Прав., обнаружило доказательства измены Николая II стране во время войны, он был бы немедленно судим. Вот почему правительство не приняло немедленно окончательного решения относительно судьбы Царя и его семьи. «Между нами было более или менее установлено, что если юридическое расследование установит среди происков распутинской клики невиновность прежних владык, то вся семья отправится за границу».

Нельзя отчетливее изобразить дело, чем это сделал сам Керенский21. Почти аналогичное объяснение дал Соколову и председатель правительства кн. Львов (допрос 6—30 июля 20 г.): «Временное Правительство не могло не принять некоторых мер в отношении свергнутого Императора. Лишение свободы прежних властителей было в тот момент психологически неизбежно. Необходимо было предохранить Царя от возможных эксцессов революционного водоворота. С другой стороны, правительство обязано было расследовать тщательно и беспристрастно всю деятельность бывшего Царя и бывшей Царицы, которую общественное мнение считало пагубной для национальных интересов страны».

Что же из этого следует?.. Только одно. Правительство в своем руководящем большинстве мало считалось (или не отдавало себе отчета) с тем моральным обязательством, которое лежало на нем в отношении отрекшегося монарха. Иначе оно открыто обратилось бы к общественной чести, к которой так чутка всегда народная масса, ведь нравственный авторитет правительства в эти дни был велик. Правительство не имело большого внутреннего основания противиться настояниям, шедшим из революционных кругов, которые были представлены в Исполн. Комитете, и до некоторой степени звучавшим в унисон с широкими общественными настроениями. Колебания, очевидно, были, ибо нельзя же предположить, что правительство пассивно плыло только по волнам стихии. Оно медлило с ответом на запрос, полученный из Исполн. Ком., быть может, даже склонялось на то, чтобы весь моральный одиум сложить на революционную среду, пожертвовав своим авторитетом. Колебания делали тактику правительства неопределенной, двойственной и нерешительной. Человеколюбие сплеталось с «политикой» в клубок противоречий, распутать который нет никакой возможности22. Остается установить лишь факты.

Керенский подчеркивает, что постановление об аресте было принято в его отсутствие, когда он был Москве. Формально это так, но только это едва ли вполне соответствует действительности. Если бы не было до некоторой степени презумпции об аресте, совершенно непонятным становились бы категорические заявления министра юст. в Москве о том, что члены династии всецело в его руках, как лица, выполняющего функции генерал-прокурора. Амплитуду колебания правительства можно установить путем сопоставления утренней телеграммы председателя 6 марта в Ставку и вечернего разговора того же Львова с Алексеевым, с показаниями, которые дал в Сибири (о днях предшествовавших аресту) будущий Царскосельский комендант полк. Кобылинский23. Он заявил: «5 марта поздно вечером мне позвонили по телефону и передали приказание явиться немедленно в штаб Петербургского военного округа. В 11 часов я был в штабе и узнал здесь, что я вызван по приказанию генерала Корнилова.., к которому и должен явиться. Когда я был принят Корниловым, он сказал мне: “Я Вас назначил на ответственную должность”. Я спросил Корнилова: “На какую?” Генерал мне ответил: “Завтра сообщу”. Я пытался узнать у Корнилова, почему именно я назначен генералом на ответственную должность, но получил ответ: “Это вас не касается… Будьте готовы”. Попрощался и ушел… На следующий день, 6 марта, я не получил никакого приказания. Также прошел весь день 7 марта. Я стал уже думать, что назначение мое не состоялось, как в 2 часа ночи мне позвонили на квартиру и передали приказ Корнилова – быть 8 марта в 8 час утра на Царскосельском вокзале… Я прибыл на вокзал и увидел там ген. Корнилова со своим адъютантом прап. Долинским. Корнилов мне сказал: “Когда мы сядем с вами в купе, я вам скажу о Вашем назначении”. Мы сели в купе. Корнилов мне объявил: “Сейчас мы едем в Царское Село. Я еду объявить Государыне, что она арестована. Вы назначены начальником Царскосельского гарнизона. Комендантом дворца назначен шт. рот. Коцебу. Но Вы будете иметь наблюдение и за дворцом, и Коцебу будет в вашем подчинении”»24.

Нас совершенно не могут, конечно, удовлетворить объяснения, которые пытался дать этим колебаниям биограф кн. Львова, к тому же не очень разобравшийся в фактическом положении дел. Он объяснил молчание правительства в течение «четырех» дней на запрос Испол. Ком. тем, что правительство желало «выиграть время» «для «тайных» переговоров, которые оно вело с английским послом. Полнер без критики поверил позднейшим голословным заявлениям членов правительства25 и весь одиум переносит на «трусливую угодливость и забегание вперед некоторых социалистических демагогов».

Что же?.. Остается только признать сознательное двурушничество?.. Не думаю. Вернее – мешанина, которую творили «частные совещания», и в силу этого полное отсутствие определенности позиции самого правительства. Но, очевидно, окончательное решение Исполн. Ком. принять энергичные меры возбудило сомнение. Едва ли правительство могло опасаться эксцессов «сепаратных мер» Исполн. Ком. – выбор Гвоздева в качестве комиссара по выполнению поручения и осуществления его через «военную комиссию» до некоторой степени гарантировал. Но стоял вопрос о престиже власти – слишком было бы подчеркнуто роковое двоевластие. Думаю, что поздно вечером 6 марта было принято постановление осуществить арест бывшего Императора своими средствами. Для успокоения общественного мнения (о настроениях в Москве сообщил прибывший в Петербург Кишкин) и соответствующей информации был послан в Москву «генерал-прокурор» – сведения о его ожидаемом приезде появились в московских газетах только в день прибытия. Передать же новое решение и его мотивы в Ставку не удосужились или не считали нужным, – утверждение Керенского, что Алексеев был осведомлен по прямому проводу Львовым, не находит пока никакого документального подтверждения и опровергается всеми показаниями (ген. Лукомский и др.).

Вероятно, и само решение было принято на одном из перманентных «частных совещаниях». Поэтому и было «большой неожиданностью» для управляющего делами правительства, когда 7 марта в служебном кабинете кн. Львова, куда он был приглашен и где собрались члены Правительства и специально призванные члены Думы, он узнал, что правительство решило лишить Императора свободы и перевезти в Царское Село: «Мне было поручено редактировать соответствующую телеграмму на имя Алексеева. Это было первое, мною скрепленное, постановление Врем. Прав., опубликованное с моей скрепой»26. Речь шла не о телеграмме Алексееву, а о том официальном тексте постановления, который был опубликован в газетах 8 марта.

Для выполнения постановления правительства командировались в Могилев члены Государственной Думы Бубликов, Вершинин, Горбунов и Калинин, в распоряжение которых поручалось генералу Алексееву предоставить воинский наряд для «охраны отрекшегося Императора». Им вменялось в обязанность «представить письменный доклад о выполнении ими поручения». Для чего были приглашены члены Думы, мало известные, за исключением Бубликова? Подобающую торжественность акту ареста бывшего Императора правительство могло придать командировкой в Могилев любого своего члена. Появление в Могилеве членов Думы отнюдь не золотило горькой пилюли, которая предлагалась Царю, и, быть может, лишь обостряло неожиданный эпилог, soi disant, добровольного отречения. Авторитет Думы нужен был для того, чтобы лишь внешне ослабить моральную дефективность постановления 7 марта и показать, что правительство действует не только в согласии с Исп. Ком. Совета, но и с одобрения Временного Комитета. Это было особенно важно для Ставки. Бубликов, на которого были возложены председательские функции в думской комиссии, говорит, что он предварительно был вызван к Родзянко. В официальном отчете комиссаров прямо уже говорилось, что они посланы были с соответствующими документами по распоряжению Временного Комитета для сопровождения (не ареста) Царя.

Продолжить чтение