Читать онлайн Судья и историк. Размышления на полях процесса Софри бесплатно
- Все книги автора: Карло Гинзбург
Предисловие ко второму изданию
1. Я написал эту книгу в 1990–1991 гг. по окончании процесса в суде Милана против Адриано Софри, Овидио Бомпресси, Джорджо Пьетростефани и их обвинителя Леонардо Марино. Это было первое из целой череды дел, закрытых к 1997 г. после повторных утверждений, оправданий, отмен и появления новых приговоров. (Приговоры опять признали законными в начале 2000 г., когда завершился процесс по пересмотру дела, открытый несколькими месяцами ранее.) В судебном отношении рассказанная мной история уже закончилась. Зачем же издавать книгу в том самом виде, что и пятнадцать лет назад (не считая нового предисловия)? К чему размышлять над событиями, чьи корни уходят в далекое прошлое, которое, возможно, мы все меньше и меньше понимаем?
2. Я решил вновь выпустить мое исследование достаточно давно, по договоренности с издателем (которому я выражаю признательность). Я еще не обсуждал мой план с Адриано Софри; я и теперь все еще не могу сделать это. Сейчас, когда я пишу эти строки, он уже месяц находится в реанимационном отделении пизанской больницы Сант’Анна. В связи с состоянием его здоровья было объявлено, что Софри не может больше находиться в тюрьме, где он оказался восемь лет назад, по-прежнему настаивая (как он сделал и в самом начале нашей истории в 1988 г.) на собственной невиновности.
3. Многое за эти пятнадцать лет изменилось, в том числе и общественная репутация Адриано Софри. Решение не уклоняться от наказания поразило всех – друзей, врагов, безразличных; оно было принято человеком, который, имея на руках паспорт, с легкостью мог бы уехать из Италии. Во время демонстрации в Берлине в первые месяцы 1997 г. (решение суда вступило в силу, и Адриано незадолго до этого отправился в тюрьму) один из его друзей, Даниель Кон-Бендит, говорил о «сократическом выборе». Он добавил: в аналогичной ситуации я бы не смог поступить так же. (К имени прилагательному «сократический» я скоро вернусь.) Затем Адриано Софри стал сотрудничать с прессой по самым разным поводам. Его голос глубок, громок, авторитетен, к нему прислушиваются. Уже многие годы узник занимает первостепенное место на итальянской политической и интеллектуальной сцене. Конечно, кто-то, по-видимому, читает его статьи, не ведая, что их автор находится в тюрьме; кто-то пользуется случаем (мы видели это в последние недели), чтобы попрекнуть его самим фактом судимости; с точки зрения третьих, итоговое решение окончательно закрыло вопрос о виновности Софри и ответственности тех, кто оказался осужден вместе с ним. Многие другие (и речь не только о его друзьях) считают Софри невиновным человеком, переносящим бремя несправедливого приговора с невероятным присутствием духа.
4. Впрочем, о нравственных и интеллектуальных качествах Адриано Софри в этой книге я писать не буду. Речь пойдет (во всех подробностях) лишь об обоснованности выдвинутых против него обвинений. Приговор сам по себе еще о виновности не свидетельствует. Мы часто слышим о европейской традиции, европейских ценностях (почти всегда с неприятно риторическими интонациями). Возможно, мы недостаточно размышляем над тем фактом, что эта традиция (наша традиция) прославляет как саму юстицию, так и невинных жертв ослепленного предрассудками судопроизводства. Самую возвышенную похвалу городским Законам произносит пораженный несправедливым приговором Сократ, объясняя Критону в одноименном диалоге Платона, почему он не бежит из тюрьмы и соглашается принять смерть.
5. Эта книга написана пятнадцать лет назад с целью повлиять на решение по апелляционному процессу с помощью аргументированного опровержения предполагаемых доказательств вины Адриано Софри. Тем временем он оказался окончательно осужден; однако доводы, призванные продемонстрировать его невиновность, по-прежнему актуальны. Я полагаю, что многие читатели, добравшись до конца книги, будут ошеломлены, увидев, на каких основаниях – шатких, если не сказать отсутствующих – покоится представление о его виновности. Эти основания разрушил приговор объединенных секций Кассационного суда, о чем я скажу в послесловии. Судьи сформулировали возражения, которые тем не менее были спокойно проигнорированы во время последующих процессов.
Другие читатели, возможно, не согласятся с моими выводами; но это неважно. Мной движет желание снабдить того, кто держит в руках эту книгу, аргументами, позволяющими сформировать самостоятельное суждение о деле, которое вот уже тридцать лет служит источником необыкновенных горестей и страданий. И здесь перед нами встает более глобальный вопрос. Как кажется, слишком часто, в том числе и в демократических странах, юстиция представляется какой-то далекой областью, неподвластной общественному контролю. Благодаря делу Софри (на мой взгляд, речь идет об оскорблении права) граждане смогут составить детальное представление о том, как функционирует система судопроизводства. Если я не ошибаюсь, именно так и работает демократия.
К.Г. Болонья, декабрь 2005 г.
Примечание. Я исправил некоторые ошибки и устранил неточности, вкравшиеся в издание 1991 г.; горячо благодарю Альбертину Черутти за ее ценную помощь. В заключение я поместил местами измененное послесловие к французскому (1997) и английскому (1999) переводам книги.
Введение
Я пишу эти строки по двум причинам. Первая из них личная. Я знаю Адриано Софри больше тридцати лет. Это один из самых близких моих друзей. Летом 1988 г. его обвинили в том, что он подстрекал одного человека убить другого. Я абсолютно уверен в необоснованности этого обвинения. Суд Милана пришел к иному выводу. 2 мая 1990 г. он осудил Адриано Софри (вместе с Джорджо Пьетростефани и Овидио Бомпресси) на двадцать два года тюрьмы, а Леонардо Марино (обвинявшего Софри, Пьетростефани и Бомпресси) – на одиннадцать лет: первых двух как заказчиков, остальных соответственно как исполнителя и соучастника убийства комиссара полиции Луиджи Калабрези, совершенного в Милане 17 мая 1972 г.
В соответствии с итальянскими законами каждый обвиняемый непременно считается невиновным до вынесения окончательного приговора. Однако в начале процесса в суде первой инстанции обвиняемый Адриано Софри публично объявил, что в любом случае не воспользуется своим правом на апелляцию. В числе прочих я сразу же начал сомневаться в уместности такого решения, но, конечно, не в чистоте помыслов принявшего его человека. В последние годы в Италии приговоры по политическим процессам и по делам о преступлениях мафии, вынесенные судом первой инстанции, часто (даже очень часто) отменялись в Апелляционном или Кассационном суде. Заранее отказавшись от апелляции, Софри хотел избавить себя от возможного отложенного оправдания. Такой исход казался ему, прав он в этом или нет, менее полным, менее прозрачным – почти омраченным тенью. Кое-кто посчитал его выбор незаконным давлением на занятых в процессе судей. Напротив, те, кто был знаком с Софри, узнали одну из черт его характера: он высокого мнения о себе, что в данном случае неразрывно связано с уверенностью в собственной невиновности и с нетерпимостью к компромиссам. Отказавшись от апелляции, он не сможет лично защищать себя на суде второй инстанции.
Я пишу накануне этого процесса, и меня охватывает отчаяние из-за несправедливого приговора, постигшего моего друга. Кроме того, мной движет желание убедить остальных в его невиновности. Впрочем, форма этой книги (далекая от свидетельствования, как можно будет убедиться ниже) выбрана совсем по другим соображениям. И здесь я перехожу ко второй из причин, о которых я сказал прежде.
Документы миланского процесса и предшествовавшего ему следствия регулярно наводили меня на мысль о запутанных и неоднозначных связях между судьей и историком. Уже много лет я размышляю на эту тему. В ряде статей я попытался исследовать методологические и (в широком плане) политические смыслы целой серии общих для обеих профессий элементов: улик, доказательств, свидетельств1. Более глубокое сопоставление казалось мне в тот момент неизбежным. Оно вписывается в долгую традицию: само название (впрочем, предсказуемое) моей небольшой книги воспроизводит, как я обнаружил, пока писал ее, заглавие статьи, опубликованной Пьеро Каламандреи в 1939 г.2 Впрочем, всегда непростой диалог между историками и судьями сегодня обрел принципиальную значимость и для первых, и для вторых. Я попытаюсь объяснить, почему это произошло, отталкиваясь от конкретного случая, который по уже названным причинам особенно близко меня коснулся.
Мотивировки приговора были объявлены с огромным опозданием 12 января 1991 г. Им посвящена вторая часть книги. Я предпочел сохранить границу между двумя разделами по соображениям, которые я объясню ниже.
Лос-Анджелес, февраль 1991 г.
Я благодарю Паоло Кариньяни, Луиджи Феррайоли и Адриано Проспери за их замечания.
Судья и историк
I
Легкое ощущение дезориентации. Именно это чувство вначале испытывает тот, кто, привыкнув в силу профессии читать акты инквизиционных процессов XVI и XVII вв., обращается к материалам следствия, которое вели Антонио Ломбарди (следственный судья) и Фердинандо Помаричи (заместитель прокурора) в отношении Леонардо Марино и его предполагаемых соучастников. Дезориентации, поскольку эти документы, вопреки всякому ожиданию, любопытным образом весьма схожи. Между ними существуют и важные различия – такие, как присутствие на сегодняшних процессах адвокатов ответчика; оно хотя и предусматривалось предписаниями инквизиции, отраженными в «Священном арсенале» Элизео Мазини (напечатанном в Генуе в 1621 г.), но в то время на практике применялось редко. И тем не менее ныне допросы подозреваемых, так же как и в инквизиционных судах три или четыре столетия назад, проходят втайне, в пространстве, куда не проникают нескромные взгляды публики (даже в столь не приспособленных для процессов местах, как казармы карабинеров).
Проходят или, вернее, проходили. С вступлением в силу нового кодекса из итальянского уголовного судопроизводства частично исчезло тайное следствие, т.е. преимущественно обвинительный аспект права, плохо сочетавшийся с его другим – состязательным – элементом, предполагавшим судебные дебаты3. Следствие Ломбарди и Помаричи по делу Марино и его возможных сообщников стало одним из последних процессов (едва ли не самым последним), которые велись на основе прежнего законодательства.
Однако сразу же поразившее меня впечатление о преемственности с прошлым оказалось связано не только с институциональными аспектами следствия. Оно возникло под влиянием более тонкого и специфического сходства с инквизиционными процессами, которые мне известны лучше: делами против женщин и мужчин, обвинявшихся в колдовстве. Здесь вызов соучастника имеет принципиальное значение, особенно если центральное место в признаниях подсудимого занимает шабаш, ночной слет ведьм и колдунов4. Иногда по своему почину, чаще под влиянием пыток или по внушению судей обвиняемые в итоге называли имена тех, кто участвовал вместе с ними в дьявольских ритуалах. Таким образом в процесс могли быть вовлечены (как и происходило в действительности) пять, десять, двадцать человек, вплоть до всего населения целых общин. Впрочем, именно Римская инквизиция, наследница средневековой (или, как ее еще называли, епископальной) инквизиции, давшей решающий импульс преследованиям из-за колдовства, впервые поставила под вопрос правовую легитимность подобной процедуры. В начале XVII в. из среды инквизиторов Римской конгрегации Святого престола вышел документ под названием «Instructio pro formandis processibus in causis strigum, sortilegiorum & maleficiorum» («Руководство по процессам против ведьм, колдунов и чародеев»), который однозначно сигнализировал о переменах в сравнении с прошлым. Опыт, говорилось в тексте, показывает, что до сих пор дела о колдовстве почти никогда не велись на основе приемлемых правовых критериев5. Судьи инквизиции, ведшие процессы на периферии, получали предупреждение: им надлежало «со всем судебным тщанием и хитроумием» держать под контролем все высказывания обвиняемых; по возможности разыскивать орудия преступления; доказывать, что исцеления или болезни нельзя свести к естественным причинам.
Процесс, о котором я намерен писать, также строится вокруг фигуры обвиняемого-свидетеля, подсудимого, который одновременно обвиняет себя и других людей. Признания Леонардо Марино против самого себя – это финальная точка трагической череды всем известных обстоятельств. Коротко их напомню. 12 декабря 1969 г., в кульминационный момент периода забастовок и протестов рабочих, известного как «горячая осень», в Милане в одном из зданий Сельскохозяйственного банка взорвалась бомба. В результате на месте погибли шестнадцать человек (еще один умер спустя короткое время), восемьдесят восемь человек были ранены. Через два дня полиция арестовала анархиста Пьетро Вальпреду, которого издания умеренного толка (прежде всего «Коррьере делла сера») представили общественному мнению как исполнителя теракта. Железнодорожник анархист Джузеппе (Пино) Пинелли был вызван в квестуру Милана для выяснения обстоятельств дела. Три ночи спустя Пинелли вывалился из окна кабинета комиссара Луиджи Калабрези, где в тот момент находились еще один офицер карабинеров и четыре полицейских агента. Один из журналистов обнаружил на земле лежащего без сознания Пинелли. Еще через два часа на оперативно созванной ночной пресс-конференции начальник миланской квестуры Марчелло Гуида объявил, что Пинелли сам выбросился из окна с криком «Анархии конец», поскольку полиция предъявила ему неопровержимые доказательства его причастности к теракту, исполнителем которого был Вальпреда. Впоследствии эти слова оказались опровергнуты. Теперь полиция стала утверждать, что Пинелли во время паузы на допросе прислонился к окну, дабы выкурить сигарету: в этот момент он потерял сознание и упал вниз. Этим кардинально различным по смыслу версиям противопоставлялась еще одна интерпретация событий, которая начала настойчиво циркулировать в левой среде (внепарламентской и не только): Пинелли получил смертельный удар из карате от одного из полицейских, а затем его труп выбросили из окна в кабинете комиссара Калабрези. В 1969 г. группа «Лотта континуа» («Непрерывная борьба») на страницах своих изданий начала ожесточенную кампанию против Калабрези, который вел допрос анархиста. Он обвинялся в убийстве Пинелли. Через несколько месяцев Калабрези подал в суд на газету «Лотта континуа» за клевету. 22 октября 1971 г. в ходе процесса было принято решение об эксгумации тела Пинелли. Почти сразу после этого адвокат Калабрези заявил отвод председателю суда; в итоге процесс отложили на более поздний срок. 17 мая 1972 г. Калабрези был убит двумя выстрелами из пистолета рядом с подъездом своего дома. Ответственность за убийство никто на себя не взял. На следующий день газета «Лотта континуа» в своем комментарии высказалась о случившемся скорее в благожелательном духе («действие, которым эксплуатируемые выражают собственное желание справедливости»), но не признала причастность к гибели комиссара. Еще через некоторое время возникли подозрения, что убийство совершили правые экстремисты: расследование в этом направлении в дальнейшем прекратилось за недостатком улик. Прошло шестнадцать лет. 19 июля 1988 г. Леонардо Марино, бывший рабочий ФИАТа, в прошлом активист «Лотта континуа», явился в участок карабинеров в городе Амелья, недалеко от Бокка-ди-Магра, где он жил с семьей. По словам Марино, его замучила совесть и он хочет признаться в преступлениях, связанных с его прежней политической деятельностью. (Представленная здесь хронология раскаяния следует ее самой первой версии, а не варианту, возникшему спустя два года, во время процесса.) 20 июля Марино отвезли в оперативный отдел миланских карабинеров, где он дал первые показания. На следующий день в присутствии заместителя прокурора Фердинандо Помаричи Марино объявил о своем участии в убийстве Калабрези, а также в целой серии ограблений, произошедших с 1971 по 1987 г. Решение об устранении комиссара (опять же согласно версии Марино) оказалось принято большинством голосов на национальном исполнительном совете движения «Лотта континуа». Самого Марино к участию в преступлении подстрекал Джорджо Пьетростефани – один из руководителей группы; Марино согласился участвовать в деле лишь тогда, когда Софри, с которым Марино был особенно тесно связан, открыто подтвердил факт самого решения (во время одного из митингов в Пизе). Через несколько дней после встречи с Софри Марино отправился в Милан и вместе с Овидио Бомпресси стал поджидать Калабрези у подъезда его дома. Сразу после убийства он подобрал Бомпресси, исполнителя преступления, и они скрылись на машине, угнанной тремя днями ранее. Весь рассказ оказался уснащен массой мелких деталей. Впрочем, даже самые подробные описания обвиняемого-свидетеля не дают достаточных гарантий; это обстоятельство отметили уже судьи Римской инквизиции в начале XVII в., когда перечитывали материалы процессов о колдовстве, которые вели их собратья. Достоверное признание необходимо подтверждать внешними, объективными свидетельствами.
Скоро мы увидим, как судьи, участвовавшие в процессе против предполагаемых убийц Калабрези, подошли к решению этой проблемы. Пока же следует подчеркнуть, что поиск доказательств или объективных свидетельств – это операция, актуальная не только для нынешних судей и для инквизиторов, живших триста пятьдесят лет назад; она служит частью ремесла современных историков. На последнем сопоставлении и особенно на его следствиях имеет смысл остановиться подробнее.
II
Отношения истории и права всегда оставались самыми тесными – с тех пор, как две с половиной тысячи лет назад в Древней Греции возник литературный жанр, который мы сегодня называем «историей». Если слово «история» (historia) обязано своим появлением языку врачей, то заложенная в нем сила аргументации, напротив, восходит к юридической сфере. История как особое умственное занятие сформировалась (как напомнил нам несколько лет назад Арнальдо Момильяно) на стыке медицины и риторики: историки рассматривают отдельные случаи и ситуации и, подобно врачам, разбираются в их естественных причинах, а затем излагают их согласно правилам риторики, искусства убеждения, возникшего в судах6.
В классической традиции от исторического повествования (как, впрочем, и от поэзии) требовалось в первую очередь качество, которое греки называли enargheia, а римляне – evidentia in narratione: способность живо изображать героев и обстоятельства. Как и адвокату, историку следовало убеждать с помощью действенной аргументации, в зависимости от ситуации использующей иллюзию реальности, не приводя своих доказательств и не оценивая доказательств, сформулированных другими7. Последним интересовались любители древности и эрудиты; однако до второй половины XVIII в. история и любовь к древности составляли полностью независимые друг от друга интеллектуальные области, которыми обычно занимались совершенно разные люди8. Когда какой-либо эрудит (например, Анри Гриффе в своем «Трактате о различных видах доказательств, служащих для обоснования истинности истории», 1769 г.) сравнивал историка с судьей, внимательно анализировавшим доказательства и свидетельства, он сигнализировал о все еще не удовлетворенном запросе, насущность которого, вероятно, ощущалась все чаще и чаще. Несколько лет спустя это требование оказалось соблюдено в книге Эдварда Гиббона «The Decline and Fall of the Roman Empire» («Упадок и падение Римской империи», 1776 г.) – первом сочинении, в котором любовь к древности удачно сочеталась с историей9.
Сравнению между историком и судьей выпала богатая на события судьба. Знаменитая шутка Гегеля «Die Weltgeschichte ist das Weltgericht» («Всемирная история – это всемирный суд»), повторенная вслед за Шиллером, заключает в себе благодаря двойному значению «Weltgericht» («всемирный суд» и одновременно «страшный суд») всю соль его философии истории – секуляризированного христианского воззрения на всемирную историю («Weltgeschichte»)10. Акцент делался именно на решении суда (с учетом описанной только что амбивалентности), однако историк должен был судить людей и события, руководствуясь принципом «интересы государства прежде всего» – по большей части внеположным как праву, так и нравственности. Напротив, Гриффе в упомянутом отрывке считал самым важным фазу, предшествовавшую решению, т.е. беспристрастную оценку судьей доказательств и свидетельств. В конце [XIX] века лорд Актон во вступительной речи, прочитанной по случаю его назначения королевским профессором современной истории в Кембриджском университете (1895 г.), настаивал и на том, и на другом: основанная на документах историография способна вознестись над раздорами и сделаться «признанным трибуналом, единым для всех»11. Эти слова напоминали о быстро распространявшейся тенденции, которую подпитывала господствовавшая в то время позитивистская атмосфера. В конце XIX и в первые десятилетия XX в. историография, прежде всего политическая, и в особенности историография Великой французской революции, обрела отчетливо судебный характер12. Впрочем, тогда была заметна тенденция тесным образом связывать политические пристрастия и профессиональный долг, требовавший от ученого оставаться над схваткой. Как следствие, те, кто, подобно И. Тэну (который, в свою очередь, гордился своим стремлением заниматься «нравственной зоологией»), исследовал революционные явления, действуя как «высший и бесстрастный судья», вызывали подозрения. И Альфонс Олар, автор этих слов, и его академический соперник Альбер Матьез время от времени любили облачаться в одежды прокурора Республики или адвоката, дабы обосновать с помощью подробных досье преступность Робеспьера или коррумпированность Дантона. Традиция обвинительных речей, одновременно политических и моральных, за которыми следовали приговор или оправдание, сохранялась долгое время: так, книга «Un jury pour la Révolution» («Революция на суде присяжных») Жака Годшо, одного из самых известных современных историков революционной эпохи, вышла в свет в 1974 г.13
Влияние судебной модели на историков имело два независимых друг от друга следствия. Она побудила их, с одной стороны, сконцентрировать внимание на событиях (политических, военных, дипломатических), которые как таковые можно было без особых затруднений свести к действиям одного или нескольких индивидов, а с другой – пренебречь явлениями (историей социальных групп, историей ментальности и т.д.), которые не вписывались в эту объяснительную цепь. Как на негативе фотографии, мы различаем здесь в опрокинутом виде ключевые лозунги, вокруг которых сложился журнал «Анналы экономической и социальной истории», основанный в 1929 г. Марком Блоком и Люсьеном Февром: отказ от «histoire événementielle» («событийной истории»), призыв заниматься более глубокой и менее броской историей. Нет ничего удивительного, что в методологических размышлениях Блока, написанных незадолго до его смерти, мы сталкиваемся с ироническим возгласом: «Сторонники Робеспьера, противники Робеспьера, помилуйте: Бога ради, просто скажите нам, кто такой Робеспьер». Оказавшись перед дилеммой «судить или понимать», Блок без колебаний выбрал второй вариант14. Как мы сейчас понимаем, именно эта линия в историографии и одержала победу. Если говорить об изучении Французской революции, то попытка Альбера Матьеза истолковать политику Дантона через отсылку к присущей ему и его друзьям коррумпированности («La Corruption parlementaire sous la Terreur», «Парламентская коррупция в эпоху Террора», 1927 г., второе издание) сегодня кажется неадекватной. Между тем реконструкция истории Великого страха 1789 г. Жоржа Лефевра (1932 г.) приобрела в современной историографии статус классической15. Лефевр, строго говоря, не принадлежал к школе «Анналов», однако он никогда бы не написал «Великий страх», если бы его коллега по Страсбургскому университету Блок не опубликовал «Королей-чудотворцев» (1924 г.)16. Сюжет обеих книг вращается вокруг так и не случившихся событий: способности исцелять золотушных больных, которая приписывалась французскому и английскому королям, и нападений разбойничьих шаек на службе у «аристократического заговора». Эти мнимые происшествия стали релевантными с исторической точки зрения благодаря своей символической силе, т.е. их образу, сложившемуся в умах огромного числа неизвестных нам людей. Трудно представить нечто более далекое от моралистической историографии, вдохновленной судебными образцами.
Фигура историка, берущегося интерпретировать высшие государственные резоны, теряла популярность одновременно с ослаблением престижа моралистической историографии. Безусловно, нам следует этому радоваться. Впрочем, если еще двадцать лет назад можно было подписаться под тезисом об очевидном несходстве между историком и судьей, постулированном Блоком, то сейчас ситуация выглядит более сложной. Справедливая нетерпимость в отношении историографии, основанной на судебной модели, все чаще начинает распространяться и на точку зрения, оправдывавшую аналогию между историком и судьей, сформулированную, возможно впервые, иезуитским эрудитом Анри Гриффе – точнее, на понятие доказательства. (То, что я сейчас скажу, лишь в минимальной степени относится к итальянским явлениям. Парафразируя одно из замечаний Брехта, можно утверждать, что дурная старина – начиная с философии Джованни Джентиле, незаметно присутствующей в нашем культурном пейзаже, – защитила нас от дурной новизны17.)
По мнению многих специалистов, понятие «доказательство» вышло из моды, равно как и понятие «истина», с которым оно сильно связано исторически (и, следовательно, без необходимости). Причин подобной девальвации множество, и не все они принадлежат к интеллектуальной сфере. Одна из них точно состоит в гипертрофированной популярности термина «репрезентация» по обе стороны Атлантики, во Франции и США. С учетом того, как ученые используют это слово, во многих случаях оно в итоге возводит вокруг историка непреодолимую стену. Исторический источник все чаще анализируется как вещь в себе (т.е. как он устроен), а не как свидетельство о том, о чем он повествует. Иными словами, в источниках (письменных, визуальных и т.д.) принято усматривать прежде всего сведения о социальных «репрезентациях»; одновременно сама возможность интерпретировать связи между этими сведениями и фрагментами реальности, которые они описывают или репрезентируют, отвергается как непростительная позитивистская наивность18. Теперь эти связи больше не являются очевидными: определять их в терминах отражения было бы и в самом деле наивно. Мы хорошо знаем, что всякое свидетельство устроено особым образом: по определению невозможно почерпнуть из него непосредственные данные об исторической реальности (или реальности как таковой). Однако заключать на этом основании, что действительность непознаваема, – означает впадать в своего рода лениво-радикальный скептицизм, беспочвенный с экзистенциальной точки зрения и полный логических противоречий: как известно, сам фундаментальный выбор скептика не подвержен методологическому сомнению, сторонником которого он себя объявляет19.
Для меня и многих других ученых понятия «доказательство» и «истина», напротив, составляют неотъемлемую часть ремесла историка. Разумеется, отсюда не следует, что мнимые явления или подделанные документы малозначимы в исторической перспективе: Блок и Лефевр давно научили нас, что дело обстоит иначе. Однако анализ репрезентаций не может пренебречь принципом реальности. Само отсутствие разбойничьих шаек делает еще более красноречивым (поскольку оно более глубоко и многозначно) тот страх, который французские крестьяне испытывали летом 1789 г. Историк имеет право поставить проблему в тот момент, когда судья принял бы решение о «прекращении дела». Это важное отличие, которое, впрочем, предполагает общий для историков и судей элемент: обращение к доказательству, улике. И то, и другое ремесло базируется на возможности на основе определенных правил доказать, что x совершил y, где x может обозначать как участника, пусть даже анонимного, какого-либо исторического события, так и фигуранта уголовного дела, а y – любое совершенное действие20.
Однако мы не всегда способны обнаружить доказательства, а когда это удается, результат каждый раз будет гипотетическим (в лучшем случае 99 процентов из 100) и не абсолютно достоверным21. Здесь возникает еще одно расхождение, одно из тех, что составляют (вне зависимости от изначально постулированной нами смежности) глубокое различие между историками и судьями. Я постараюсь постепенно очертить его контуры. Тогда станут явными следствия (и границы) впечатляющей аналогии, предложенной Луиджи Феррайоли: «Уголовный процесс – это, так сказать, уникальный случай „историографического эксперимента“. Здесь источники разыгрываются вживую, de vivo, не только потому, что они получены непосредственным образом, но и потому, что сопоставляются друг с другом, становятся предметом перекрестного анализа, призванного воспроизвести, как в психодраме, обстоятельства судебного процесса»22.
III
Протокол одного историографического эксперимента мне удалось изучить: записи допросов, собранные во время следствия судьей Антонио Ломбарди, составленное им постановление приговора (Ordinanza-sentenza) перед передачей дела в суд, стенограммы прений во время суда в Милане под председательством Манлио Минале, обвинительное заключение заместителя прокурора Фердинандо Помаричи, речи адвокатов, а также разнообразные сопроводительные материалы, касающиеся Леонардо Марино и его предполагаемых сообщников. В сумме – около трех тысяч страниц текста. Я уже сказал об ощущении, возникшем у меня при чтении собранных следственным судьей документов, что я вижу нечто знакомое, чувстве неожиданном и поэтому озадачивающем. Естественно, оно изрядно ослабло, когда я перешел к материалам прений. Диалог между сторонами, с учетом постоянных ограничений и вмешательства председателя суда, создает атмосферу совершенно отличную от климата, царившего на инквизиционных процессах. Наоборот (и парадоксальным образом), стенограммы дебатов в зале суда, записанных на магнитофонную пленку, своею живостью намного больше напоминают протоколы инквизиционных дел, нежели чопорный бюрократический язык, с помощью которого фиксировались (и искажались) ответы на следственных допросах. Одновременно эти ответы ближе к инквизиционному процессу с судебной точки зрения. Разумеется, в обоих случаях речь идет о стенограммах: при переходе от устной речи к письменной теряются интонации, раздумья, паузы, жесты. Они исчезают, но не полностью. Часто секретари, сами того не подозревая, следуют по стопам юристов из Святой палаты и отмечают в скобках слезы, смех, молчание или реплики, произнесенные с особой горячностью23. В таком случае стенограмма уже представляет собой интерпретацию, обусловливающую трактовки, которые появятся в ближайшем (например, мою собственную) или далеком будущем24.
Я никогда не думал о возможности отталкиваться от этого документального материала, стремясь с исторической точки зрения реконструировать обстоятельства, ставшие предметом приговора. Я не хотел и в любом случае не сумел бы сделать это. Мои задачи были намного более скромными – проанализировать процессуальные акты, чтобы подчеркнуть различия и сходства между историками и судьями. Сходства базируются, как я уже сказал, прежде всего на использовании доказательств. Однако в отличие от судей (и специалистов по устной истории), я не в состоянии участвовать в создании источников, ставших объектом моего исследования. Я могу лишь заняться дешифровкой этих материалов с помощью своих предшественников (судей, свидетелей, подсудимых, секретарей), то солидарных со мной, то мне противостоящих.
«Признательные показания Марино, – пишет следственный судья Антонио Ломбарди в главе «Источники доказательства» своего постановления приговора, – составляют <…> по качеству и количеству основной доказательный источник данного процесса». Его искренность (объясняет судья) не вызывает сомнений. В душе Марино постепенно крепло чувство безудержного отвращения к совершенным им преступлениям. Глубокий этический импульс подтолкнул его к тому, чтобы заявить на себя и на своих бывших товарищей:
Вот уже много лет во мне, – так начинается внезапное признание Марино, – росло убеждение, продиктованное нравственными и религиозными чувствами, что мне нужно рассказать компетентным органам о фактах и обстоятельствах, в которые я был вовлечен в конце 1960-х – начале 1970-х гг., будучи активистом внепарламентского движения «Лотта континуа». Хотя я был уверен, что никаких подозрений в мой адрес не возникнет, в том числе потому, что я никогда не имел дела с юстицией, во мне 3–4 года назад окрепло чувство необходимой, насущной потребности дать отчет в том, что я сделал в политической сфере, от которой удалился более чем 15 лет назад… Хотя я и понимаю, что, возможно, многие люди мне не поверят, но я решил признаться в том, что совершил, или в том, что знал о совершенных преступлениях, во многом из уважения к этим ребятам [двум детям] (Inf. test. P. 1)25.
Ограбления, в которых он участвовал (по крайней мере те, что произошли до 1976 г.), были делом, говорит Марино, секретного подразделения «Лотта континуа», которое возглавлял Пьетростефани. Что же касается убийства Калабрези, то оно обсуждалось на собрании исполнительного комитета «Лотта континуа», оказалось вынесено на голосование и поддержано большинством участников встречи. За непосредственными исполнителями, активистами Бомпресси и Марино, вырисовываются заказчики, два авторитетных руководителя Софри и Пьетростефани, вовлекающие в дело высшие уровни организации. Таким образом, в самом буквальном смысле именно «Лотта континуа» и убила Калабрези.
Впрочем, следственный судья прекрасно знает: искренности раскаяния, о которой заявляет Марино, недостаточно, чтобы гарантировать достоверность его признаний. «Они часто совпадали с показаниями свидетелей и других подсудимых (касательно важных деталей преступления); наконец они получили однозначное подтверждение по итогам полицейских проверок, осмотра места происшествия, экспертизы оружия». Конечно, продолжает следственный судья, «не все его утверждения обстоятельны и содержат подробные детали; иногда они являются суждениями de relato26; небольшие ошибки, забывчивость, неточность, наложение воспоминаний при реконструкции многочисленных эпизодов, случившихся много лет назад, всегда неизбежны. <…> Тем не менее эти небольшие ошибки, с точки зрения следственного судьи, оказались устранены по итогам тщательной проверки данных, связанных с обвинениями в соучастии» (Ordinanza-sentenza, с. 70–71)27.
Так «небольшие ошибки» превращаются в незначительные препятствия, которые затем оказываются «устранены». Однако далее они становятся гарантией подлинности:
Оценка обвинений в причастности к совершению преступления <…> проводится в реалистических терминах; настаивать на том, чтобы повествование о бесчисленных фактах и обстоятельствах было полностью свободно от ошибок или незначительных противоречий, значило бы требовать от заявителя (в данном случае Марино) сверхчеловеческих способностей; его рассказ о фактах многолетней давности порой выглядит естественным именно из-за наличия мелких ошибок или несущественных противоречий. Основная проблема состоит в том, чтобы установить, подрывает ли та или иная небольшая ошибка или противоречие доказательную силу всего рассказа. И именно это, по мнению следственного судьи, необходимо решительно исключить в случае со «сжатым рассказом» подсудимого (Ordinanza-sentenza, с. 91–92).
Посмотрим же теперь на «небольшие ошибки», которые, как свидетельствует постановление приговора Ломбарди, допустил Марино, рассказывая об убийстве Калабрези.
а) цвет автомобиля «ФИАТ-125», угнанного и затем использованного во время засады. Машина была синей, а не бежевой, как сначала утверждал Марино (затем он стал говорить, что спутал ее с машиной, угнанной в городе Масса для совершения ограбления);
б) улица, по которой преступники сбежали с места преступления. В показаниях, данных во время следствия, Марино объявил, что проехал по улице Керубини, затем по улице Джотто или улице Бельфьоре в сторону площади Вагнер. Из свидетельств очевидцев следует, напротив, что участники покушения отбыли в противоположном направлении – по улице Керубини и свернули на улицу Разори, направляясь к перекрестку улиц Ариосто и Альберто да Джуссано, где они остановили свой синий «ФИАТ-125», не выключая при этом мотора (см. план). Когда Адриано Софри на допросе обратил внимание на это вопиющее расхождение, то следователи ответили, что Марино, плохо знакомый с названиями миланских улиц28