Читать онлайн Когда я умру. Уроки, вынесенные с Территории Смерти бесплатно
- Все книги автора: Филип Гоулд
Предисловие
Впервые я встретился с Филипом Гоулдом 15 июня 2011 года. Мы с Джеймсом Хардингом, редактором «The Times», приехали к нему домой – он жил неподалеку от Риджентс-парка. Мы ожидали увидеть человека на пороге смерти, но перед нами был полный жизни мужчина. Еще бы! В этот самый день ему подарили надежду прожить еще полтора года. Он был весел и общителен, предвкушал поездку по Италии в обществе жены Гейл Ребак.
Мы пришли к нему как к автору пространного и по дробного описания всех перипетий лечения рака пищевода. (Это описание составляет первые главы настоящей книги.) Филип был уверен, что его текст заслуживает того, чтобы с ним ознакомилась как можно более широкая аудитория. По объему он составлял более двадцати тысяч слов, а нам, газетчикам, трудно иметь дело с такими статьями. Чересчур длинная для того, чтобы разбить ее на части и подать в нескольких номерах, она в то же время была слишком короткой для публикации отдельной книгой. При этом автор настаивал, чтобы его текст увидел свет именно в газете «The Times». Материал производил такое глубокое впечатление, что Джеймс решил печатать его целиком, не пожертвовав ни единым словом, и выделять под него по четыре газетные полосы каждый день в течение недели.
Мы договорились снабжать каждую публикацию интригующей концовкой, чтобы читатели с нетерпением ждали продолжения. Филипу понравилась идея сделать из его рассказа триллер. Решено было пустить весь цикл под единым названием «Unfinished Life» («Жизнь без конца»), намекнув таким образом на политологический трактат Филипа «Unfinished Revolution» («Революция без конца»).
Филип активно помогал нам дробить текст на самостоятельные куски, засыпал нас электронными письмами, требовал, чтобы ему давали на вычитку корректуру и подписи под иллюстрациями. Кроме того, вместе с Гейл они дали трогательное интервью Дженис Тернер, обозревателю «The Times Magazine».
Когда эта серия статей увидела свет, читатели «The Times» встретили ее с искренней доброжелательностью, в которой невозможно было усомниться. Отдел писем просто утонул в потоке читательских отзывов.
Через пару недель Филип отправился в поездку по Италии, где намеревался дописать еще страниц двадцать к новому изданию книги «Революция без конца». На поверку там оказалось не двадцать, а все сто сорок страниц, которые и вошли в последнее издание.
Мы решили опубликовать новую часть такими же выпусками, как это делали прежде, и приступили к подготовке проекта, интенсивно обмениваясь электронными письмами. В сентябре корректура была готова, но к тому моменту мы уже знали, что болезнь вернулась к Филипу с новой силой.
Это ничуть не ослабило энтузиазма, с которым он относился к нашему общему делу. Он снова стремился участвовать в проекте на всех его этапах, спорил со мной о заголовках, придирался к каждому слову, желая, чтобы его мысли дошли до читателя во всей их полноте. Попутно он продолжал обсуждать планы чего-то большего, только начавшегося с изданием «Жизни без конца». Он хотел не просто написать историю своей болезни – впереди его ждали новые этапы лечения и крепнущая уверенность в неминуемой смерти.
На этих страницах он рассказывает, как сначала не видел никакого смысла в том, чтобы убедиться в своей обреченности. Это ведь ужасный момент для человека, который всю свою жизнь построил на подчинении каким-то целям, на формировании стратегий, ведущих к решению конкретных задач. И вот перед ним встала новая цель – писать и говорить о лицезрении смерти на таком уровне и с такой глубиной, которые не только облегчили бы муки сострадания его близким, но и оказались бы полезны множеству посторонних людей.
Когда Филип и его давний друг Аластер Кемпбелл[1] затевали очередную политическую кампанию, они любили говорить: «Стратегия, не изложенная на бумаге, всего лишь пустые слова». Новая стратегия Филипа состояла в том, чтобы научиться смотреть в глаза неминуемой смерти. И эту новую стратегию требовалось зафиксировать в словах. Разумеется, наша газета тоже хотела бы больше узнать об этой стороне жизни, и вот мы снова стали активно обмениваться электронными письмами, только на этот раз уже я проявил инициативу.
Впрочем, теперь сама болезнь и перипетии ее лечения были уже не столь актуальны. Филип ступил на Территорию Смерти, как он сам ее определял, и хотя он не прекращал писать, слова у него рождались не так бойко, как раньше.
В это время он дал несколько замечательных интервью. В одном из них, от 18 сентября, беседуя с Эндрю Марром с радиостанции ВВС, он откровенно говорил о своей болезни и ее почти гарантированном исходе. Он говорил о том, что чувствуешь, пребывая на Территории Смерти, и его спокойное мужество перед лицом неотвратимого никого не оставило равнодушным.
Двумя днями позже появилось еще одно интервью – Саймону Хаттенстоуну из «Guardian». И снова Филипп искренне рассказывал о своей болезни, подчеркнув, что он смирился с неизбежностью смерти и готов ее принять.
Прямота этих высказываний привела семью Филипа в замешательство, поскольку оба интервью организовывались всего лишь для продвижения нового издания книги «Революция без конца» и вовсе не имели целью обсуждение его здоровья. Теперь всем стало ясно, что Филип полон решимости открыто высказаться об опыте умирания.
Его силы были подорваны и лечением, и самим ходом болезни, однако Филип продолжал писать. Конечно, теперь у него не хватало сил на шлифовку стиля, но его слова дышали той же страстью.
К концу октября он дал два длинных интервью Адриану Стайрну, австралийскому фотографу и кинематографисту, получившему право на съемку короткого фильма о Филипе. Адриан договорился, чтобы съемочная группа отправилась на кладбище в Хайгете вместе с Филипом. Там была сделана фотография Филипа рядом с его будущей могилой (этот снимок можно увидеть на суперобложке книги, которую вы сейчас держите в руках).
Два заснятых Адрианом интервью дали нам материал, который мы включили в главу «Территория Смерти». Я несколько переработал этот текст, опираясь на собственные записки и примечания Филипа. Когда он говорил эти слова, ему оставалось жить не больше недели, но мыслил он абсолютно ясно, а его энергия казалась безграничной.
Пока Филип мог стучать по клавиатуре, он продолжал писать. Затем он стал диктовать свои мысли Гейл, сидевшей у его постели в больнице. Он обрисовал идеи, которые должны были лечь в основу композиции его книги, и надиктовал названия всех глав. Кое-что из этих материалов имеет фрагментарный характер, и это вполне можно понять, но я постарался сохранить почти все без изменений.
За пять дней до смерти Филип снова попал в отделение интенсивной терапии, и постоянный доступ к нему имели только три человека, хотя он продолжал принимать посетителей и обмениваться с друзьями письмами по электронной почте. Джорджия Гоулд, старшая дочь Филипа, взяла на себя трудную работу – описать последние дни жизни отца. Ее текст стал одной из глав настоящей книги. Грейс Гоулд вкратце описала свои отношения с отцом, а Гейл Ребак в послесловии рассказала о том, как четыре года протекала болезнь Филипа и как задумывалась эта книга. Последнее слово было предоставлено Аластеру Кемпбеллу: его электронное письмо, адресованное близкому другу и соратнику, было зачитано Филипу за несколько часов до смерти, а потом еще раз во время похоронной церемонии.
Его кончину оплакал весь политический мир Британии (особенно это касается лейбористского крыла), но для того, чтобы оценить величие Филипа Гоулда как человека, нам не требуется вспоминать о его политических взглядах. Всей своей жизнью он демонстрировал ту доблесть, которую редко оценивают по заслугам. Она называется энтузиазм. Его убежденность, что стоящая впереди цель достижима, вдохновляла все его окружение – от коллег до членов семьи, близких друзей и даже футболистов команды «Queens Park Rangers». Всегда открытый и дружелюбный со всеми, даже совсем незнакомыми людьми, он был всей душой предан друзьям и при этом честен и благороден по отношению к противникам. После его смерти стало понятно, сколь весомый вклад он внес в британскую политику.
Сражаясь с бедами и угрозами, привнесенными в его жизнь смертельной болезнью, он даже в этой борьбе сумел увидеть свой общественный долг. Он поставил себе целью просветить окружающих и принести им успокоение, победить то, что он трактовал как неведение и непонимание, и, конечно, страх. Именно это и были враги, сгрудившиеся вокруг него во время роковой болезни и процедур лечения.
Один раз Филип уже пережил опыт смерти. Это было в молодости, когда он присутствовал при смерти отца. «Вот последние слова, которые я от него услышал: „Это мой сын, и я горд за него“. И я решил оправдать эту его гордость». Гоулд помнил страдания, пережитые им в последние часы жизни отца. Он помнил, как мучительны были последние его вздохи, как страшил его звук смертного колокола. Эти же страхи должны были прийти к Филипу и в последний час его жизни.
Однако, ступив на Территорию Смерти, Филип решил исследовать и нанести на карту эти новые земли. Он обошел все их границы и решительно направился в самый центр неведомой страны. Данная книга – отчет об этой отважной кампании. Не так уж и важно, что она написана одним из самых влиятельных политиков последних двух десятилетий. Да, имена премьер-министров и других гигантов современной общественной жизни временами проскальзывают на этих страницах, но здесь они появляются в роли друзей, а не политических деятелей.
Эта книга не о политике. Это книга о раке и смерти. Это книга о человеке и его болезни, его семье и друзьях, врачах и медсестрах. А в самой сердцевине книги остаются жена Филипа Гейл и его дочери Джорджия и Грейс, которых он любил больше всего на свете.
Кит Блакмор
Подвиг странствия
Вся эта история начинается в десять утра во вторник 29 января 2008 года в одной частной лондонской клинике…
Я лежу на боку в самом центре эндоскопической лаборатории, несколько расслабленный из-за действия анестезии, но при этом в полном сознании. Я слышу тихий неразборчивый гул от разговоров персонала, а эндоскоп постепенно протискивается мне в глотку. Все, что он видит, тут же отображается на телеэкранах. Я предпочитаю на эти картинки не смотреть.
До поры до времени все идет так, как и должно быть, приглушенные голоса сообщают какую-то информацию, и тут – будто на стадионе Уэмбли забивают нежданный гол. Вся комната наполняется шумом и суетой. Врачи обнаружили опухоль, и я слышу слова: «Большая опухоль». Они говорят громко, не стесняясь, будто меня здесь нет, я словно бы наблюдаю со стороны, как решается моя участь.
Наконец эндоскоп вынимают, и врач с едва скрываемым возбуждением сообщает мне, что они только что обнаружили некое новообразование, которое наверняка является злокачественной опухолью, причем довольно крупной. Неопределенность страшит меня больше, чем сам диагноз. «Какие у меня шансы?» – спрашиваю я. «Пятьдесят на пятьдесят», – отвечает врач, и я ощущаю одновременно и отчаяние, и надежду. Все не так уж и здорово, но шансов больше, чем можно было бы ожидать. Есть за что бороться.
И тут неведомо откуда появляется хирург. Он быстро окидывает взглядом снимки и говорит, что имеет место раковая опухоль на стыке между пищеводом и желудком. И через секунду я перестаю быть хозяином собственной жизни.
Меня выкатывают из операционной и возвращают в мою палату, только теперь я уже не просто обследуемый, а раковый больной. В палату вбегает моя жена, Гейл Ребак. Ее лицо лучится надеждой и любовью, она уверена, что все будет в порядке. Всего лишь час назад мне сказали, что вероятность рака весьма мала, и я успел позвонить, чтобы развеять ее страхи. Это была ошибка – не следовало порождать ложные надежды.
Теперь я сообщаю ей страшную правду. Голос у меня хриплый, поскольку я нервничаю, и я вижу, как она на глазах надламывается, будто ее ударили в солнечное сплетение. Она говорит, что все будет хорошо, но не верит собственным словам. Я звоню дочери Джорджии, которая ведет какую-то исследовательскую работу в Манчестере. Она потрясена и никак не может воспринять эту новость. Гейл сама берет трубку и выходит из палаты, чтобы продолжить разговор. Сквозь двери я слышу их и понимаю, что обе уже в слезах. В этой ситуации самым страдающим оказываюсь не я.
Мы молча едем домой. Гейл пребывает мыслями где-то очень далеко. Она вглядывается в собственную жизнь, развертывающуюся перед ее глазами. Я чувствую себя виноватым. Получается, это я причинил ей горе.
Я сразу же принимаю решение вести себя так открыто и честно, как только можно. Я должен обсуждать случившееся с окружающими, а не решать этот вопрос в одиночестве. Да, я теперь нуждаюсь в помощи, но помощи ждут и от меня. Я не причисляю себя к настоящим лидерам, и если оказываюсь иной раз на руководящих позициях, то лишь потому, что умею объединять людей каким-то единым порывом, заражать их энтузиазмом и наделять энергией. Однако сейчас ситуация совсем другая. Теперь на меня возлагаются настоящие лидерские обязанности. Я завишу от помощи других людей, но и для них должен служить надежной опорой.
Я начал обзванивать знакомых, и разговоры с ними протекали вполне нормально. Я чувствовал их тепло, и оно придало мне силы. Я подумал, что нужно было раньше понимать, как хорошо ко мне относятся люди. В основном я слышал два утешающих аргумента. Первый: «К таким счастливчикам, как ты, болячки не липнут». Второй: «Ты исключительно сильный человек, так что и здесь выйдешь победителем». Итак, первый аргумент уже опровергнут. Остаются надежды только на второй.
В первую очередь я собирался позвонить младшей дочери Грейс, которая в это время была в Оксфорде. Мне почему-то не хотелось сообщать эту новость по телефону, и я сказал, что мы собираемся вечером ее навестить. Я добавил, что дела достаточно серьезные, но мне хочется поговорить с ней с глазу на глаз. В таком повороте тоже были свои сложности, но это было лучшее, что я мог придумать.
Мою сестру Джилл новость потрясла, но она приняла ее с присущей ей добротой. Она у меня проповедник, так что уж ей-то всегда удается найти нужные слова. Родители Гейл сразу утратили равновесие, и успокоить их было весьма сложно. Питер Джонс, мой самый близкий друг еще со времен учебы в Университете Сассекса (University of Sussex), всегда отличался неколебимым оптимизмом, но и в его голосе я почувствовал тревогу.
Аластер Кемпбелл просто впал в ступор. На своем веку он уже сталкивался с раком, и теперь ему было суждено увидеть, как еще один из его ближайших друзей и политических соратников падет жертвой этого заболевания. И тем не менее он, как всегда в сложных переделках, продемонстрировал абсолютное хладнокровие и преданность. В такие крайние моменты ему все по плечу.
Позже он перезвонил Джорджии и попытался ее успокоить. Потом она рассказала мне, что после моего звонка впала в панику, поскольку никогда раньше не допускала и мысли о моей смерти или хотя бы болезни. Она почувствовала опустошенность, пребывала в какой-то истерии, бесцельно бродила по улицам Манчестера, пока ей не дозвонился Аластер. Наши дети росли вместе, как члены одной семьи, и Калум, младший сын Аластера, который учился в Манчестере в университете, нашел мою дочь и все время был рядом с ней. Вот так, вместе, они вернули ее к жизни.
Мэтью Фройд[2], с кем отношения у меня завязались совсем недавно, заверил, что, как бы ни повернулись события, он всегда будет рядом. Мой верный друг Энджи Хантер показал образец типично среднеанглийской духовной стойкости. Впрочем, мы это видели не раз, когда он выступал в роли «стража ворот» Тони Блэра. Питер Хайман, стратег из команды Блэра, покинувший Даунинг-стрит для того, чтобы стать учителем, ото звался с присущей ему душевностью и участием. Во время выборов 1997 года мы вместе сформировали «Пакет обещаний» партии лейбористов, и эта совместная работа сблизила нас надолго.
Затем я позвонил на Даунинг-стрит. Когда-то я делал это регулярно, но в последнее время такие звонки стали редкостью. Впрочем, тамошние телефонисты меня еще не забыли, и парнишка, говоривший со мной, почувствовал, что дело серьезное, и был со мной исключительно добр. На следующий день ожидалась моя презентация перед Гордоном Брауном по вопросу восприятия его общественностью. Доклад должен был основываться на некоторых организованных мной опросах. В конце концов меня соединили с кем-то в его офисе, и я сказал, что выступить не смогу, так как у меня обнаружили рак. Буквально через несколько минут мне позвонил сам Гордон, и в его низком, скрипучем голосе чувствовалась искренняя озабоченность. Это был лишь первый из звонков, которые ему предстояло сегодня сделать. Презентация должна была обойтись без меня. Выводы, представленные в ней, не могли порадовать заказчика, и я чувствовал некоторую неловкость, что так или иначе огорчаю симпатичного мне человека.
Так и прошел весь этот день – в телефонных звонках от меня в окружающий мир и из мира мне. Какая-то часть моей души, несомненно, получала удовольствие от того, что я вдруг стал центром общего внимания, и я был готов поэксплуатировать это чувство, сделав его своего рода психологической поддержкой.
Часов в шесть вечера мы поехали в Оксфорд. Стойкая как всегда, Гейл уже держала себя в руках. Это была молчаливая поездка, и мы успели о многом передумать. Больше всего мы беспокоились о том, как воспримет эту новость наша Грейс. Когда мы приехали, она стояла с решительным видом у входа в свой колледж. На ее лице я увидел спокойную сосредоточенность. Я сразу выложил, что у меня рак в серьезной форме, и она ответила в своей манере – прямо, резко и не без юмора: «Когда ты позвонил, я сразу поняла, что нужно ждать неприятностей – либо у тебя рак, либо вы с мамой решили разводиться».
Мы поужинали вместе в теплой интимной обстановке. Правда, тревога не отпускала, и прощаться было очень грустно. Обратно мы с Гейл ехали тоже практически молча.
Так закончился первый день моей болезни.
Ночью я проснулся и на какие-то минуты не у стоял перед лавиной страхов, черных мыслей, напавших на меня, как стая демонов. Но тут включилась жажда жизни, и я начал расправляться со своими страхами почти как с врагами в видеоигре. Все угрожающие удары я отражал один за другим, выводя их из мрака на свет. Такая стратегия оказалась вполне эффективной, и отныне у этих демонов больше не было шансов на успех. (Со временем мне пришлось разработать незамысловатую форму медитации и придумать несколько простых утверждений, которые в моем случае работали безотказно. Я научился сам, своими силами менять свое настроение, а это принципиально важный навык, если вы хотите выжить, заболев раком.)
На следующий день я вернулся в Лондонскую клинику[3], чтобы переговорить с Сатвиндером Муданом, тем самым хирургом, который появился неведомо откуда во время моей роковой эндоскопии. Это был молодой, энергичный и рассудительный человек. Он чувствовал себя как рыба в воде в замысловатых течениях высокоумной беседы. Как и многие хирурги, во взглядах на жизнь он придерживался здорового скепсиса – того самого, который считает, что «стакан наполовину пуст». Да, сказал он, операция – это отчаянная боль, дальше еще хуже, три или четыре дня в отделении интенсивной терапии, где обстановка шумная и крайне неприятная. И все это ради отнюдь не гарантированного выживания и выздоровления.
После двух собеседований он дал моей жене экземпляр редактированной им книги по вопросам рака пищевода. В ней было множество цветных фотографий страшноватых опухолей самой разной природы, но самое неприятное – в книге утверждалось, что шансы на выживание не превышают 10 процентов. Прекрасное чтение на ночь для Гейл.
Так я впервые услышал о раке пищевода. Теперь я знаю – сейчас в мире случаев такого рака становится все больше и больше, и он относится к числу самых трудноизлечимых.
Теперь уже никто не может сказать, когда у меня началась эта болезнь. С младых ногтей мой организм реагировал на стресс болями в желудке, которые стали привычным сопровождением всей моей жизни. Врач сказал мне, что моя форма рака при зарождении зачастую заявляет о себе острыми болями, но потом эти боли стихают, и так может продолжаться годами, пока не становится слишком поздно. Это одна из причин, почему такой рак столь часто приводит к летальному исходу.
Приведенное описание полностью соответствует моему случаю. Когда-то я пережил короткий период крайне неприятных ощущений, но потом он прошел и сменился привычным несварением и легким покашливанием во время еды. Время от времени я обращал на это внимание и начинал беспокоиться, но это беспокойство никогда не доходило до того, чтобы отнестись к вопросу достаточно серьезно и отправиться на эндоскопию. Я знал, что раньше или позже этим придется заняться, но руки так и не дошли.
Доктор Сатвиндер ясно обрисовал мою ситуацию – если рак распространился достаточно широко, я уже не имею никаких шансов, но если опухоль еще компактна, то лечение возможно. Вся следующая неделя уйдет на подробное обследование, которое должно показать, сможем ли мы прибегнуть к хирургии. Мне манеры этого врача пришлись по душе. Он говорил четко и убедительно, а в моей ситуации он был единственным источником достоверной информации. Я нуждался в помощи здесь и сейчас, и он продемонстрировал способность действовать оперативно и компетентно.
В тот же день меня направили на компьютерную томографию, назавтра меня ждала лапароскопия, потом настал черед томографии на базе позитронной эмиссии и для ультразвуковой эндоскопии. В общем, мое будущее решали такие изощренные методы обследования, о существовании которых я и слыхом не слыхивал.
Возвращаясь домой, я буквально тонул в телефонных звонках, а в доме росли груды поднесенных цветов. В те дни я записал в своем дневнике: «Я погружаюсь в теплую волну любви многих десятков людей, эта любовь обладает почти физической силой, она будто приподнимает меня и проносит сквозь самые тяжелые минуты. А по ночам я начинаю чувствовать магическую силу молитвы». Питер Мандельсон[4] позвонил, чтобы поделиться одной бесспорной мыслью: «Будет непросто, но другие люди уже проходили через это, так что и тебе никуда не деться». Он был прав, как бывал прав почти всегда.
В четверг меня навестил Тони Блэр, и с этого визита началась совершенно новая полоса в наших отношениях. Вплоть до сего момента мы были друзьями и коллегами, достаточно близкими, но не без некоторой натянутости. Рак моментально снял все эти проблемы. Придя ко мне домой, он дал волю таким чувствам, каких я за ним раньше не замечал. Он признался, что всегда уважал мои заслуги, доверял мне, но только сейчас понял, что моя работа заслуживает более высокой оценки. Я понимал, что за этой неожиданной открытостью стояло не мое заболевание, а то, что происходило в его душе. Столкнувшись лицом к лицу со смертельной болезнью, он дал волю тем чувствам, которые держались под спудом из-за сухой атмосферы в нашей официальной и публичной жизни.
Есть тут и еще одна причина. Тони – человек глубоко религиозный, опирающийся на четкие представления о нравственных ценностях. В то же время он полагает, что эти ценности, равно как и вообще его религиозные убеждения, должны быть полностью замкнуты в сфере его частной жизни, не выступая на первый план в общественных отношениях, которые играют в его жизни столь важную роль. В его мировоззрении между Церковью и Государством пролегает отчетливая граница, так что в этом смысле его можно назвать «светским политиком».
Но вот он столкнулся с моей болезнью, и мы сразу же оказались за пределами публичной сферы, перенесшись в мир частной жизни. Вот тут и вырвались на волю его религиозные взгляды, его чувство сострадания, его нравственные устои. Теперь уже можно уверенно сказать, что Тони сделал все возможное, чтобы поддержать меня и мою семью в этом несчастье. От первого и до последнего дня он практически ежедневно проявлял заботу в той или иной форме.
Стена, воздвигнутая между общественной и частной жизнью, неизменно присутствует в судьбе всех политиков. Много охотников рассмотреть их личную жизнь под сильной лупой, но мало кто понимает их душу. На этих страницах я часто буду упоминать тех или иных политических деятелей, хотя бы просто потому, что это мои друзья, сыгравшие какую-то роль во всей этой истории. Но, кроме того, я просто хотел бы показать, что они собой представляют, когда не выступают в лучах софитов, а действуют как частные лица. И сейчас я могу твердо сказать: никто из них – без единого исключения – не подвел меня в тяжелую минуту.
В следующий понедельник я вернулся в больницу и получил результаты обследования. Доктор Сатвиндер сказал, что у меня карцинома в месте сопряжения пищевода с желудком, что сама опухоль относится к типу аденокарцином (этот тип характерен для представителей среднего класса в среднем возрасте, если они подвержены регулярным стрессам, – иначе говоря, речь идет именно о вас, читатели моей книги) и что она уже достигла пяти сантиметров в ширину. С другой стороны, пока еще не отмечено каких-либо признаков ее распространения по всему организму, так что в данный момент целесообразно было бы начать химиотерапию.
По рекомендации Сатвиндера я решил лечиться у доктора Мориса Слевина в Лондонском онкологическом центре (London Oncology Centre). Короче говоря, я полностью препоручил себя частной медицине, что изрядно огорчило мою дочь Джорджию. Она считала, что мне следует придерживаться системы государственного здравоохранения (National Health Service, NHS). В глубине души я понимал, что она права, однако в тот момент для меня естественно было придерживаться тех путей, которые были уже знакомы и сулили большую ясность. Частная медицина привлекала меня отчасти по рациональным, а отчасти и по эмоциональным причинам. Я взял за правило проводить регулярные обследования в частных клиниках, после того как мой терапевт сказал, что не слишком доверяет профилактическим обследованиям, полагая такую практику контрпродуктивной.
Когда я первый раз ощутил проблемы с глотанием и понял, что у меня не все в порядке, я без лишних раздумий обратился в частную клинику, где мне сразу же диагностировали рак и расписали все дальнейшие действия. Разумеется, и на этом этапе я мог бы поменять планы, но тогда я боялся нарушить сложившийся ход вещей, а кроме того, испытывал некое подспудное недоверие к государственному здравоохранению. Потом я избавился от этого предрассудка, хотя и не сразу. В тот момент я нуждался хоть в каком-то чувстве безопасности.
Морис Слевин оказался весьма энергичным южноафриканцем. Моя жена упрекнула его в некой «лихости», но такая оценка не совсем точна. Он был окружен атмосферой высоких технологий и современной науки, где не оставалось места для ленивой вальяжности, которая отличает мир частной медицины. Он говорил доверительным тоном, убеждая своей аргументацией (что на том, первом, этапе было для меня большой поддержкой). Он разъяснил мне, что химиотерапия почти наверняка будет не так страшна и мучительна, как мне казалось по рассказам знакомых.
Он объяснил, что меня ждет лечение, соответствующее стандартному протоколу MAGIC, принятому для рака пищевода. Он был разработан в Великобритании и получил распространение по всему миру. Конкретнее это означало три курса химиотерапии до операции и три после. Они должны были проводиться лекарствами комплекса EOX (epirubicin, oxaliplatin, cape citabine). Скорее всего, мне грозило облысение, да и то не обязательно, если пользоваться такой штукой, как «холодная шапочка» – в ходе процедур она должна была охлаждать мне голову. (Потом выяснилось, что именно эта «шапочка» оказалась самым неприятным моментом во всем процессе.)
Химиотерапия проводилась в подвальном помещении, где было светло и царила дружелюбная атмосфера. Каждому пациенту выделялось нечто вроде пары авиационных кресел. Первая процедура была назначена на 12 февраля. Она началась в девять утра и представляла собой серию внутривенных вливаний. Жидкость вводилась в мое тело через специальный «краник», который мне предварительно вживили, проведя на вене маленькую операцию.
Первым делом в меня вливали физиологический раствор, затем препараты от тошноты, после чего шли два лекарства собственно химиотерапии. Третье лекарство нужно было принимать уже дома в виде таблеток. Ни одна из этих процедур не оказалась болезненной или неприятной, хотя я был несколько напуган, увидев, что после второго вливания моя моча стала ужасающего ярко-красного цвета. Воздействие терапии было мощным, и я сразу же чувствовал, как эти препараты проникают в мое тело. В целом терпеть все это было не так уж и трудно.
Приходила Гейл и часами сидела рядом со мной, пока мне в вену текли растворы из капельницы. Иной раз при мне была Салли Морган. Салли заправляла всеми делами в политической конторе Блэра. Там за ее дружелюбием и теплотой ощущалась внутренняя твердость. Когда-то, на самом тяжелом этапе премьерской карьеры Тони Блэра, она служила ему совершенно незаменимой опорой и защитой. Теперь такая же опора понадобилась и мне.
Я же тем временем сосредоточенно настраивался на борьбу с раком. Джорджия купила мне полное собрание речей Черчилля, и я слушал их, тренируясь на беговой дорожке и готовясь к операции.
Все мысли, которые приходили мне в голову касательно моего заболевания, имели стратегический характер, будто я планировал какую-нибудь предвыборную кампанию. Выздоровление от рака я мыслил как победу, а результаты обследования – как предвыборные опросы общественного мнения. Аластер Кемпбелл называл мой рак Адольфом, а меня – Черчиллем.
Со стороны я, наверное, казался ненормальным. В некотором смысле так оно и было, но уж так я воспринимал эту ситуацию, как всегда воспринимал свою жизнь. Мне нравилась политика, а предвыборная борьба нравилась еще больше. Моя первая предвыборная кампания развертывалась в 1987 году, и я надеялся, что последняя состоится в 2010 году, хотя мне всегда казалось, что на каком-нибудь частном поприще от меня будет не меньше пользы. Но больше всего на свете мне нравился сам процесс размышлений, построения стратегических планов, поиска ответов на неразрешимые политические вопросы. Именно этим я сейчас и занимался, ни на минуту не прерывая мыслительный процесс. И думал я не просто о том, как выкрутиться из этой ситуации, а о том, как это сделать наилучшим образом.
Для меня стратегия – это не какая-то статическая картина, а непрерывно меняющийся поток. С годами я, как мне хотелось бы верить, стал спокойнее, уравновешеннее, рассудительнее, и новые задачи, поставленные передо мной болезнью, нужно было решать новыми способами. При этом главный принцип остался неизменным – сначала проблему нужно идентифицировать, а потом уже искать пути ее разрешения. Не исключено, что таких путей не окажется вообще, но подобная ситуация сама по себе потребует тоже какого-то конкретного решения.
День операции приближался, и пришла пора привести в порядок все мои личные дела. Я составил завещание и сформулировал поручения касательно моих похорон. Все это звучит гораздо страшнее, чем выглядит на самом деле. Сам процесс размышления над ритуалом похоронной службы и выбора подходящей музыки несколько рассеивает естественную для такого повода тоску. Когда мы с Гейл отправились к викарию, чтобы обсудить все технические детали, мы спорили друг с дружкой самым неприличным образом, но как только осознали, что речь все-таки идет о похоронах, сразу успокоились. Мы поняли, что сейчас самим своим поведением тоже можем нанести смерти какой-то, пусть и слабый, удар.
У меня не было никаких претензий ни к Лондонской клинике, ни к Лондонскому онкологическому центру, они исполняли свои обязанности безупречно, и тем не менее я почувствовал, что пришла пора сменить стратегию лечения. Я решил вернуться в лоно государственной медицины. Первым порывом было обратиться в клинику Ройял Марсден (Royal Marsden Hospital), но в ней только-только произошел большой пожар, и кто-то из тамошнего персонала сказал мне, что в течение некоторого времени ложиться туда на операцию было бы просто неразумно. Я переговорил с авторитетными людьми из структуры госслужбы здравоохранения NHS (в этом на неформальной основе мне очень помог Ара Дарзи, выдающийся хирург-онколог), разжился обширным списком медицинских светил и солидных учреждений, но при таком широком выборе никак не мог отважиться на окончательный шаг.
Один из ведущих консультантов из NHS, отвечая на вопрос, где и с кем у меня будет больше шансов остаться в живых, сказал без всяких колебаний: «Это Мюррей Бреннан в нью-йоркском Онкологическом центре памяти Слоуна – Кеттеринга (Memorial Sloan-Kettering Cancer Center)». Эту рекомендацию я слышал уже не раз. В конце концов после бесконечных консультаций и обсуждений мы остались при двух вариантах, и оба выглядели в равной степени привлекательно – Лондонская учебная больница (London teaching hospital), где работал один весьма уважаемый хирург, и вышеупомянутый Центр Слоуна – Кеттеринга в Нью-Йорке. Эти рекомендации мы слышали неоднократно из уст людей с безупречным авторитетом, отмеченных и великодушием, и трезвой рассудительностью. Но окончательное решение оставалось за мной, и я беру на себя всю ответственность за него.
Я повстречался с обоими хирургами. Консультант из госслужбы здравоохранения оказался весьма обаятельной личностью и предложил радикальную стратегию. Он настаивал на так называемой эзофагогастроэктомии, при которой опухоль удаляется целиком. Эта операция должна была проводиться не просто через желудок, а путем вскрытия грудной клетки для более свободного доступа к операционному полю. Он полагал, что требуется удалить как можно больший объем желудка и как можно большее количество лимфатических узлов. Он предупредил, что меня ждут сильные боли и другие неприятные ощущения, что все это будет очень непросто, но люди переживают и не такое, и все эти муки вполне оправданны, так как существенно повысят мой шанс остаться в живых. Я искренне поблагодарил его, но при этом испытывал некоторую неловкость, так как не чувствовал полной убежденности в его правоте, и решил для очистки совести слетать в Нью-Йорк.
Двадцать первого апреля на весеннем солнцепеке мы с Гейл стояли на территории Центра Слоуна – Кеттеринга. Больница возвышалась над нами, как целый офисный квартал, прямо в центре Манхэттена. Больничный ресепшн создавал атмосферу не лечебного учреждения, а какого-то бизнес-центра. Над головой возносились в небо этаж за этажом, где вас были готовы вылечить от любой разновидности онкологических заболеваний. Короче, это был прямо какой-то раковый гипермаркет.
Я поднялся на этаж Мюррея Бреннана, ожидая увидеть там обстановку, типичную для британских частных больниц – тихую, салонную и чуть-чуть затхлую. Однако меня ждало нечто противоположное. Вместо комфорта – утилитаризм, отражающий и жесткие ритмы Нью-Йорка, и установки конкретно этой больницы, нацеленной на то, чтобы убивать рак любой ценой. О тишине тут и говорить не приходилось, этаж был забит народом, в основном ожидающим аудиенции лично у Мюррея. Эта публика больше походила не на пациентов, дожидающихся приема врача, а на паломников, явившихся к целителю.
Как бы то ни было, нам пришлось ждать очень долго – намного дольше, чем в какой-либо больнице до и после этого визита. Когда мы наконец дождались аудиенции, она оказалась очень короткой. Правда, за эти несколько минут доктор успел произвести впечатление, хоть и вел себя предельно сдержанно. Это был не американец, а приезжий из Новой Зеландии. Его неразговорчивость граничила с холодностью – по крайней мере, при первой встрече. К тому времени он пребывал на вершине недюжинной карьеры, вот уже более двадцати лет занимая пост заведующего всеми хирургическими отделениями в этой огромной больнице.
Как он сказал, мой случай крайне серьезен, но он уверен, что шансы выбраться у меня не так уж и малы. Он гордился своей больницей, ее высокими статистическими показателями, объясняя их не какой-то конкретной причиной, а взаимосвязанной системой, требующей совершенства на всех участках работы. Он сказал, что больница Слоуна – Кеттеринга – это не частное заведение, и 20 процентов пациентов здесь проходят лечение на некоммерческой основе.
В отличие от программы, которую нам предлагали в Великобритании, он настаивал на умеренности и не приветствовал радикальные решения. После операции он обещал не направлять меня в отделение интенсивной терапии, а сразу же перевести в обычную палату. Он намеревался провести полную резекцию (то есть удалить всю опухоль целиком), однако планировал ограничить вторжение в желудок и обойтись без вспомогательного доступа через грудную клетку, так как вообще был против таких размашистых действий.
Гейл одобрила его подход, считая его более тактичным, более взвешенным, а моя склонность к экстремальным решениям ей всегда была не по душе. Единственное, что ей не нравилось, – необходимость ездить в Америку. Кроме того, она опасалась, что уход здесь будет непоследовательным и разбросанным по разным учреждениям. Мне же все это понравилось, так как выглядело весьма смело, обещало высокие шансы выжить и не грозило очень уж большим дискомфортом.
Больница оставляла внушительное впечатление, хотя в ее атмосфере чувствовалась какая-то жесткость и неуступчивость. Несколько огорчительно было смотреть, как Гейл любую мелочь должна была сразу оплачивать своей кредиткой. Короче, на первом месте здесь стояла эффективность, а не человечность.
Вернувшись в Британию, мы чувствовали себя в подвешенном состоянии и не знали, какой вариант будет правильнее. Наша главная проблема заключалась не в том, что мы не знали верного решения, а в том, что решение нужно было принимать как бы на ничьей земле. С одной стороны, мы вступили в какие-то отношения с государственной системой здравоохранения, а с другой стороны, стать ее реальной частицей еще не успели. Да, у меня наладились контакты с консультантами из NHS, но всей полноты связей с этим учреждением еще не было. Из одной гавани мы вышли, а до другой еще не добрались.
Итак, я сделал, что было возможно в этой ситуации, опросив всех, кто вызывал у меня уважение (включая и деятелей из NHS). У меня был всего один вопрос: что мне делать? Ответ был на удивление единодушным: Центр Слоуна – Кеттеринга является самым знаменитым учреждением по этой части и, выбрав его, я приму единственно правильное решение. Что же касается каких-то альтернатив в британском здравоохранении, то здесь между моими консультантами не наблюдалось никакого согласия.
Итак, если Нью-Йорк обещал мне самые высокие шансы на жизнь, я считал себя морально обязанным выбрать именно этот вариант. А потом, в Америке я чувствовал себя как дома, часто там бывал и вообще полюбил эту страну, участвуя в 1992 году в предвыборной кампании Билла Клинтона. Я отважился на этот шаг. Мы отправляемся в Нью-Йорк. Гейл не разделяла моей уверенности. Она считала меня слишком упрямым, но тем не менее уважала мое решение.
Операция была назначена на 1 мая, то есть ровно через одиннадцать лет после нашей победы на выборах 1997 года. Я счел это неплохим предзнаменованием, но все равно не мог избавиться от беспокойства. Эта дата отбрасывала тень на все мое будущее, и с каждым днем она придвигалась все ближе. Меня страшило не столько то, что могло произойти, сколько неотвратимость этого. Если что-то случится, никаких вариантов спасения у меня уже больше не будет.
На смену весне пришло раннее лето, а вместе с ним и день отъезда в Нью-Йорк. Гейл собиралась отправиться в Америку попозже, так что я летел один. Из аэропорта я взял такси и проехал через весь город, как прежде делал много-много раз. В знакомой нью-йоркской обстановке я чувствовал себя в безопасности, а сознание, что у меня впереди еще целая свободная неделя, придавало мне сил. Впрочем, где-то в глубине души росла тревога.
Да, это был Нью-Йорк, но не совсем тот Нью-Йорк, какой я знал раньше. На этот раз я был не туристом, а пациентом, и все картинки, увиденные из окна, сразу стали какими-то размытыми. Я остановился в отеле на 64-й Стрит. Персонал оказался не слишком дружелюбным, но у меня имелся небольшой балкончик с видом на город, и, хотя я был один, одиночества я не испытывал. Мне очень нравилось, что никто ко мне не пристает. Просыпаясь по утрам, я проводил часок в тренажерном зале, делал дыхательные упражнения и бродил по Центральному парку.
Дети сунули мне в дорогу фотографии всего нашего семейства, и я расставил их по квартире. Кроме того, они подарили мне футболку со знаменитым «дзенским псом», которую просили надеть в день операции. На ней красовалась надпись:
Он не знает, куда плывет, ибо за него это решит океан. Важна не цель, а сам подвиг странствия[5].
Эти слова весьма точно соответствовали моему тогдашнему состоянию.
В течение следующих дней мне снова сделали компьютерную томографию и эндоскопию. Обе процедуры были выполнены на очень высоком профессиональном уровне, тщательно и осторожно.
Затем у меня состоялось новое свидание с Мюрреем Бреннаном. На этот раз он уже выглядел не таким недоступным, хотя какая-то сухость в его манерах оставалась. Он сказал, что будет относиться к этой операции как к операции на желудке, а не на пищеводе, и повторил, что меньше всего ему хотелось бы вскрывать грудную клетку. Ставка будет на то, чтобы обойтись только вскрытием желудка.
Я расспросил медсестру, как все будет происходить в день операции. Она сказала, что в этот день мне нужно будет явиться в больницу утром, провести пару часов в комнате ожидания в компании жены, а затем в одиночестве отправиться по длинному коридору в огромную операционную. Прозвучало это так, будто речь шла о последнем пути осужденного на казнь. Сестра заботливо напомнила, что мне стоило бы взять с собой какое-нибудь успокаивающее.
Гордон Браун позвонил мне в Нью-Йорк и спросил, сколько времени должна длиться операция. Я ответил, что от шести до восьми часов, на что он заметил: «Не так уж и плохо, примерно столько же времени заняла моя операция на глазах». Не припомню, чтобы Гордон когда-нибудь разговаривал в таком тоне. Это был момент настоящей близости.
В день перед операцией я написал письма каждому из членов семьи на тот маловероятный, однако же возможный случай, если я ее все-таки не переживу. И пока я писал эти письма, я дошел до настоящего срыва. Началась истерика.
После обеда приехала Гейл. Она была тогда (да и сейчас является) гендиректором издательского дома «Random House», так что работа у нее весьма напряженная. У меня в голове не укладывалось, как она сможет просидеть со мной в Нью-Йорке целых два месяца, работая при этом в местном офисе своей компании. Мне казалось, что я не заслуживал такой самоотверженности.
Повозившись часок-другой, Гейл превратила гостиничные апартаменты в некое подобие жилой квартиры, после чего мы долго разговаривали. Это был вечер невообразимой близости. Рак – это, конечно, большая неприятность, однако он же может послужить источником самых нежных чувств. Я никогда не забуду этого вечера.
В день операции я проснулся в тревоге и каком-то нездоровом возбуждении. Я надел подаренную футболку, и мы вышли из дома несуразно рано. Разумеется, мы умудрились по дороге заблудиться и какое-то время беззлобно препирались по этому поводу. Поднявшись на лифте, мы прошли в комнату ожидания. Приехал Мюррей в яркой красной бандане. Сжав меня в медвежьих объятиях, он сказал: «Теперь моя забота спасти вас». В этот момент я доверился его власти и ост ро почувствовал его человеческую заботу.
Через полтора часа ожидание закончилось. Мы прошли метров двадцать рука об руку с Гейл, а затем она отстала и я пошел дальше в одиночестве. Войдя в операционную, просторную и поблескивающую разным оборудованием, с видеоэкранами под потолком, я увидел в центре крошечный стол, теряющийся в грандиозных масштабах остальной обстановки. Мюррей не обратил на меня внимания, занимаясь в углу чем-то своим. Я взобрался на стол, и анестезиолог моментально избавил меня от всех страхов.
Отвага слабых
Я увидел над собой яркий свет и понял, что пока еще жив.
Я сглотнул с облегчением. Значит, жив, и это уже очень приятно. Вошла Гейл, я заговорил с ней, пригласил детей. Грейс выглядела озабоченной, Джорджия была просто счастлива. Этой ночью я совершенно не спал, смотрел телевизор и до утра ощущал прилив адреналина.
Я не помню, чтобы когда-нибудь еще чувствовал себя таким счастливым. Впрочем, отчасти это ощущение счастья было иллюзорным, вызванным принятыми стероидами. Наутро я перебрался в мою постоянную палату. Это была небольшая, скупо обставленная, строгая комнатка, которую я делил с одним подвижным ньюйоркцем, который болтал не умолкая. Окна в комнате не было. Забавно, конечно, но это помещение явно создавалось не для удовольствия, а с чисто утилитарными целями.
Гейл рассказала, как у нее прошел день. Это был сущий ад. Ждать, не имея никакой информации, пока наконец не появился Мюррей Бреннан в запачканном кровью белом халате, совершенно вымотанный, будто он все это время, как китобой, сражался с кашалотом. Он сказал, что операция оказалась исключительно тяжелой и он сделал все возможное, лишь бы только не пилить мне ребра. Вся борьба состояла в том, чтобы состыковать два обрезка пищевода, между которыми еще недавно располагалась опухоль.
Об этом дне Мюррей оставил запись в своем дневнике: «Сегодня провели эзофагогастроэктомию у лорда Гоулда. Операцию удалось провести со стороны желудка, однако из-за высокого анастомоза работать было очень трудно». Похоже, эта операция доставила ему хлопот – так же, как и мне.
Я устроился поудобнее в своей новой комнатке и затосковал. Отовсюду у меня торчали трубки – даже из носа. Лицо утратило естественный цвет, приобретя зловещую белизну. Как сказала Гейл, я больше походил на мертвеца, чем на живого человека. Ей было тяжело смотреть и на эту палату, и на тонкую занавеску, отделяющую меня от соседа, и на мое нездоровое лицо, и вообще на всю эту ненормальную ситуацию. Несколько дней я не мог пить и только сосал ватные палочки, смоченные водой.
Кроме того, возникла проблема взаимопонимания. Во рту у меня пересохло, из носа торчала трубка, так что я едва мог говорить, а если и говорил, то очень неразборчиво. Большинство медсестер не могли понять меня и подозревали, что я над ними издеваюсь. Я сравнивал себя с соседом-ньюйоркцем, который только хрипел, но все сестры понимали его без малейших затруднений.
В общем, день прошел так себе, однако ночь оказалась еще хуже. Под воздействием морфия ночные часы превратились в непрерывно копошащийся клубок из страхов и темных сил. Стены комнаты никак не могли стоять спокойно – они смещались, шевелились, выгибались и всячески стремились меня напугать. Вот на что были похожи эти ночи – на бесконечный нью-йоркский стеб и коварный текучий мрак.
На следующий день мое душевное состояние еще ухудшилось. Я проснулся, уже с утра чувствуя упадок сил, а боль, которую я испытывал после операции, меня совсем доконала. Я почувствовал, что единственный способ побороть эту ситуацию – отступление и попытка сохранить оставшиеся силы.
Для себя я назвал это (пусть и не очень удачно) «стратегией ящерицы». Залечь, спрятаться, замаскироваться, отступить. Впрочем, эта тактика не сработала. Зато и хирург, и медсестры по моему поведению сделали вывод, что у меня явно не хватает жизненной энергии, чтобы управлять своими внутренними процессами. Если я пытался прекратить излучение своей энергии вовне, то и ко мне не поступала никакая энергия из окружающего мира.
Мюррей укрепился в подозрениях, что мое подавленное состояние является следствием какого-то кровотечения, поскольку в ходе операции не удалось полностью и правильно соединить разрезанные части. Сразу же была назначена повторная компьютерная томография. Меня заставили выпить контрастную жидкость, что не доставило мне никакого удовольствия, а потом попросили на время сканирования принять такую позу, которая теперь, после операции, была почти невыносима. Томография не показала никакого кровотечения, но этот урок я усвоил хорошо. У меня все идет нормально, когда я настроен на позитив, а вот без оптимистических установок ситуация сама по себе тяготеет к развалу, а вовсе не наоборот. С этого момента я пошел на поправку и завоевал доверие персонала. Моя жизненная траектория явно смотрела вверх.
Прямо со второго дня, даже после такой тяжелой операции, как моя, медперсонал заставляет пациентов активно двигаться. В моем случае это помогло остановить накопление жидкости в легких. Это, как полагают, должно было снизить вероятность пневмонии.
Подвижность – это значит ходьба. Так или иначе, но меня выгнали из постели, прицепили все мои трубки и бутылочки к тележке и погнали меня на прогулку, которую я назвал дорогой смерти. Это было бесконечное движение по коридорам вокруг внутреннего дворика. Каждый шаг давался с немалым трудом, а полный круг по хирургическому отделению казался вечностью. Сначала от меня требовали пройти пять кругов, потом десять, потом двадцать.
В этом занятии я был не одинок. Были и другие пациенты, недавно перенесшие такие же или похожие операции. Они так же нарезали круги по коридорам, напоминая не людей, а какие-то передвижные агрегаты на колесиках, над которыми возвышаются человеческие головы – тщательно вымытые, бледные до белизны и с затравленными глазами. Никто не говорил ни слова и даже не улыбался. Мы просто брели по коридорам, как привидения.
Но отвлечемся от этого мрачного парада покойников – мои дела день за днем подвигались в лучшую сторону. От меня отключали одну за другой многочисленные трубки, а через неделю я уже мог ходить без посторонней помощи, демонстрируя фантастические возможности человеческого тела, когда речь идет о борьбе за жизнь.
Дважды в день меня навещала Гейл и проводила со мной немало времени – и это в ситуации, когда ей еще приходилось работать на пределе сил. В больнице ей не нравилось – она считала это заведение слишком черствым и бездушным. В некотором смысле она была права, но этот жесткий стиль лежал в основе всех здешних успехов. Мы наблюдали, как работает предприятие по уничтожению рака, и я не мог не уважать его бескомпромиссную нацеленность на борьбу с этой болезнью. Таков Нью-Йорк, город, где неженкам не место.
Каждый раз, когда Гейл пыталась перевести меня из двухместной палаты в какую-нибудь из одиночных, которые тоже имелись на нашем этаже, она сталкивалась с тем, что палата уже оказывалась занятой. Потом одна из медсестер подсказала мне тайный путь к у спеху. Она сказала, что единственный верный способ – это самовольный захват пустующей палаты. Просто берите все свои манатки и вселяйтесь в комнату, пока вас не опередили. Так я и поступил.
Такие вот порядки царят в нью-йоркских больницах. Впрочем, с каждым днем мне там нравилось все больше и больше.
Постепенно ко мне стал возвращаться дар речи. Это уже был не хрип и шипенье пересохшим ртом сквозь пластиковые трубки. Я хорошо узнал медсестер, и они оказались мастерами своего дела. Команда медсестер с нашего этажа была удостоена звания лучшей бригады по всему Северо-Востоку США. В среднем они проводили на рабочем месте больше десяти часов подряд и при этом не утрачивали ни заботливости, ни такта. Они обходились без униформы, ходили просто в джинсах и футболках, но свои обязанности выполняли поистине безупречно.
Врачи здесь тоже заслуживали самых высших похвал. Многие из них приехали сюда с разных концов света на должности практикантов – лишь бы обогатить свою профессиональную биографию коротким периодом работы в самой лучшей онкологической больнице. Все они отличались острым интеллектом и неугасимой любознательностью. Я проводил часы в беседах с ними. Короче, я бы не сказал, что полюбил эту больницу, но до сих пор восхищаюсь ею.
Через пять дней после операции Мюррей ворвался в мою палату, исполненный такого энтузиазма, которого я никак не ожидал при его сдержанном характере. «У нас на руках результаты гистологии, и они прекрасны!» – сказал он. Ни в одном из лимфатических узлов не обнаружено раковых клеток, так что я могу снова строить планы на жизнь.
Он все говорил, объяснив, что его прежняя немногословность была следствием опасений, что хотя бы в одном из лимфатических узлов обнаружится рак. Такой поворот событий резко снизил бы мои шансы на жизнь. Теперь же он просто лучился оптимизмом – у меня была честная 75-процентная вероятность прожить еще как минимум пять лет.
Я ощутил прилив надежды и того воодушевления, какое не раз посещало меня в жизни. Это бывало во время выборных кампаний, когда становилось ясно, что, несмотря на все препятствия, победа у меня в руках.
А через два дня, как это часто бывает в онкологии, после шага вперед пришлось сделать два шага назад. Шов покраснел и начал болеть. Мюррей сказал, что это результат инфекции. Он отказался использовать антибиотики, поскольку они провоцируют рост MRSA[6]. Оставалось только вскрыть зашитый разрез и создать все условия для естественного заживления. Доктор был уверен, что рана зарубцуется за две-три недели.
Из-за обнаружившейся инфекции мне пришлось испытать процедуру под названием «тампонирование», и не скажу, что это был самый приятный период в моем онкологическом путешествии. Тампонирование – это когда в открытую рану посредством деревянной лопаточки засовывают свернутую марлю. Комок марли впихивается до самого дна раны, а потом сверху добавляется еще марля до тех пор, пока все пространство раны не будет заполнено. Процедура была не очень болезненной, но приятной ее не назовешь.
Хуже, пожалуй, был только предшествовавший тампонированию процесс промывания раны, причем не снаружи, а изнутри. Трудно забыть вид этой огромной дышащей полости кроваво-красного цвета, уходящей так глубоко внутрь тела, что дна этой ямы я просто не видел. И все это пространство нужно было заполнить водой.
Такая процедура проводилась два раза в день более двух месяцев.
В день перед выпиской из больницы мою рану должен был освидетельствовать один из младших врачей.
Единственное место, где он мог это сделать, – амбулаторное отделение, которое по сути являлось службой скорой помощи. Именно через этот канал больница взаимодействовала с бедными слоями населения, получающими медобслуживание бесплатно. Это было весьма аскетично оборудованное помещение, которое в лучшем случае можно было бы назвать строго функциональным. Ни о каком комфорте здесь уже речи не шло. Многие из ожидающих помощи были из числа афроамериканцев, у многих на лице было написано отчаяние. Особенно мне запомнилась одна пара. Он – пожилой мужчина с трубкой для кормления, вставленной прямо в гортань. Ему было больно, он задыхался, и его хрипы разносились по всей комнате. Лицо его жены выражало одновременно любовь и ужас. Я улыбнулся ей, но она смотрела куда-то мимо меня и никак не отреагировала.
Но вот доктор пригласил пациента в кабинет, она осталась одна и сразу же ответила мне широкой улыбкой. Она сказала, что эти редкие минуты одиночества приносят ей облегчение, ведь когда она с мужем, расслабиться не удается ни на секунду. А ей постоянно приходится быть рядом с ним, все время, день за днем, ночь за ночью.
Я начал понимать, что такое рак для людей без лишних денег, без ухода, без страховки, без надежной медицинской помощи. Этим двоим еще по везло – мужчину все-таки лечили, причем в медицинском учреждении экстра-класса. А каково приходится тем, кому недоступно такое медицинское обслуживание, тем, кто живет не в США, а где-нибудь еще? Рак – это мучительное заболевание, но в бедности, без подобающего ухода и лечения он превращает жизнь человека в сущий ад.
На следующий день я покинул больницу и вышел на теплые солнечные улицы. Стояла середина мая. Деревья стояли в цвету, и трудно было хоть на миг не почувствовать себя счастливым. Ведь я прошел через испытание. Я победил.
Мы вернулись в гостиницу, и я попытался наладить обычную, нормальную жизнь. Однако норма теперь стала весьма относительным понятием. Я вышел по ужинать, съел немного курятины, и она застряла у меня в горле. Я едва добрел до дома, мучаясь от приступов боли и тошноты. Потребовалось два часа, чтобы очистить пищевод от остатков еды. И так повторялось раз за разом. И если для меня это было непросто, представляю себе, какой мукой это было для Гейл.
Тем временем тампонирование моей раны продолжалось. Два раза в день эту процедуру выполняли в больнице две медсестры. Все дни были подчинены строгому распорядку. Прогулка по парку, несколько неудачных попыток что-нибудь съесть, вечерами политические новости, где все вертелось вокруг американских праймериз.
Разумеется, мне было очень интересно вечер за вечером следить за предвыборной кампанией. Мне очень нравилась Хиллари Клинтон – и в политическом, и в чисто личном плане. Совместная работа с ее мужем в ходе кампании 1992 года разносторонне обогатила меня. Тем не менее я уже понимал, что победит Обама – наступил его час.
Был один момент, когда я нарушил устоявшуюся рутину. Ко мне наведался в гости Эд Виктор, мой литературный агент и давний друг. Мы вместе смотрели по телевизору финал Лиги чемпионов – матч между «Chelsea» и «Manchester United», проводившийся в Москве. Но все остальное время я делил между политическими новостями и дренированием раны.
Вот так и проходили дни моей нью-йоркской жизни.
Тридцатого мая я улетел в Лондон. Теперь я твердо решил сделать ставку на больницу Ройял Марсден и договорился о собеседовании с профессором Дэвидом Каннингемом, руководителем отделения желудочно-кишечных заболеваний.
Перед этой встречей я переговорил с моим частным онкологом Морисом Слевином. Он выразил полное несогласие с прогнозами Мюррея Бреннана. Он сказал, что слой здоровых тканей, вырезанных вместе с опухолью, был слишком тонок и что по его прикидкам вероятность метастазов в течение пятилетнего срока составляет 60 процентов. Иначе говоря, он сулил 40-процентную выживаемость за этот срок, а не 75 процентов, заявленных Мюрреем. Он настоятельно рекомендовал применить лучевую терапию, что прямо противоречило рекомендациям, полученным мной в Нью-Йорке.
Затем я повидался с хирургом из NHS, чьими услугами пренебрег с самого начала. Мой собеседник высказался весьма категорично. По его словам, операцию провели неправильно, удалили слишком мало лимфатических узлов, тогда как нужно было провести полную резекцию с доступом через грудную клетку. Кроме того, он с полной уверенностью заявил, что моя рана будет заживать еще месяц-полтора, что у меня обширная грыжа, что в результате инфекции и открытой раны у меня наблюдается спадание стенок желудка и для того, чтобы его спасти, потребуется еще одна весьма серьезная операция.
Эта ситуация привела меня в растерянность и напугала, хотя я был не первым и не последним. Медики редко бывают единодушны в своих суждениях. Разногласия неизбежны, иной раз в мелочах. А иногда и принципиальные. Я сообщил Мюррею, что мне сказал английский хирург-онколог, и за этим последовала яростная трансатлантическая битва. Мюррей был разозлен и не сомневался в своей правоте. Все это звучало как продолжение войны за независимость, и я был готов встать на сторону Мюррея.
Ройял Марсден мне понравился прямо с того момента, когда я ступил под его кров. Здесь теплая, дружелюбная обстановка сочеталась с высоким профессиональным уровнем. Со временем я пришел к убеждению, что для меня предпочтительнее больницы, полностью специализирующиеся на лечении рака. Врачей там объединяют сходная специализация и общая цель. Да и пациенты чувствуют себя как бы в одной лодке, и это понимание разделяется персоналом.
Со временем Марсден стал для меня как родной дом. По духу он принципиально отличается от американского Центра Слоуна – Кеттеринга, где все одержимы идеей функциональности, где на каждом шагу встречаешь толпы сверхкомпетентных консультантов и знаменитых врачей, уверенных в своем превосходстве и отважно штурмующих раковые бастионы.
Марсден, напротив, скромен по своим масштабам, что не мешает ему быть знаменитым по всему миру.
В нем культивируется принцип, согласно которому главная цель, состоящая в борьбе с раком, не должна вступать в противоречие с заботой о качестве жизни тех, кто участвует в этой борьбе. Здесь не бросается в глаза непреклонное упорство, характерное для Слоуна – Кеттеринга, но многочисленные эксперты мирового уровня, работающие в Марсдене, делают это британское учреждение равным американской больнице.
Обмен информацией внутри больницы поставлен не очень хорошо, и это иной раз может раздражать, и тем не менее достоинства Марсдена затмевают недостатки. Как я уже говорил, Марсден относится к системе государственного здравоохранения, и хотя 30 процентов ее доходов составляют поступления от частной клиентуры (и от меня в том числе), этот факт не оказывает принципиального влияния на здешний стиль работы.
Возможно, лечение в американской больнице внушает пациентам больше доверия и проходит более эффективно, но зато атмосфера в больнице Марсден несравненно теплее, менее формальна, а среди пациентов царит дух человеческого равенства.
Профессор Дэвид Каннингем, всемирно известный онколог, должен по праву считаться главным создателем системы химиотерапии MAGIC, которая спасла и продлила так много человеческих жизней. Когда в начале июня мы направились к нему на прием, он встретил нас с некоторой настороженностью. Я ведь вернулся в Марсден на середине прерванного лечебного цикла, отказавшись от услуг авторитетной больницы в США и от химиотерапии на Харли-стрит. Я хорошо понимал, как должен смотреть врач на такого пациента, тем более что наши прежние решения он явно не одобрял.
Я не сомневаюсь в его компетентности и других профессиональных качествах, однако при первой встрече он был с нами скорее холоден, чем радушен. Первое впечатление оказалось не вполне адекватным, и в дальнейшем я имел счастье увидеть все богатство его души, но эта сторона его натуры раскрывалась перед нами в течение долгого времени. Он обладал тем уровнем профессионализма, который требовался в нашем сложном случае. Правильные решения и глубинное видение проблемы приходили к нему именно в те моменты, когда они были нужнее всего.
У Дэвида было достаточно великодушия, чтобы признать все бесспорные достоинства больницы Слоуна – Кеттеринга и согласиться, что, если проходить химиотерапию в Лондоне, лучшим вариантом было лечение у Мориса Слевина. Это было очень мило с его стороны, но, думаю, и мои аргументы сыграли определенную роль.
Он несколько изменил протокол химиотерапии, предписав прием капецитабина не в течение двух недель из трех, а без пропусков, строго каждый день. Я был обеспокоен тем, что, вопреки рекомендациям Мориса, отказался от лучевой терапии. В этом отношении он успокоил меня, сказав, что и сам не рекомендует эту процедуру.
Я спросил его, каковы мои шансы на жизнь. Он не взял на себя какой-то конкретной ответственности, но успокоил меня, сказав, что все не так уж плохо. В общем, когда мы расставались, я был о нем более высокого мнения, чем он обо мне.
Спокойно и уверенно я приступил к послеоперационной химиотерапии. Этот урок мы уже проходили, и мне было нетрудно его повторить. Правда, тут меня ждало еще одно заблуждение, характерное для онкологических больных, – все мы слишком легко доверяемся чужим суждениям.
Процесс заживления шел медленнее, чем под присмотром Мориса, но все-таки шел, а младший медперсонал работал безупречно. Мы приезжали в больницу к девяти, а домой отправлялись в пять. Это были тяжелые дни, но мы как-то справлялись.
Но когда я добирался до дома, все выглядело уже по-другому.
Во время первого цикла химиотерапии мой организм легко справлялся с потоком вливаемых препаратов, но теперь изобилие сильных ядов, закачанных мне в кровеносную систему, явно давало о себе знать. Я ощущал непрерывное болезненное покалывание в пальцах и стопах, так что всякое прикосновение к чему-либо, вынутому из холодильника, было почти невыносимо. Я постоянно ощущал себя во власти циркулирующих по моему телу чуждых мне препаратов. Давнее ощущение холодной шапочки, столь раздражавшее меня во время первого цикла химиотерапии, теперь распространилось с головы до ног.
Ужас химиотерапии состоит в том, что ты круглые сутки пребываешь в ее власти. Эти вещества постоянно в тебе присутствуют, преследуют тебя неприятными ощущениями, совершенно не похожими на обычную боль или послеоперационный дискомфорт. Там вы можете при некотором волевом усилии воздвигнуть ментальный барьер между этими ощущениями и вашим сознанием. А вот в случае химиотерапии этот барьер полностью отсутствует. Ваш организм уже трудно отделить от медикаментозного воздействия, а ваша кровь превращается в ядовитый раствор, омывающий каждую частицу вашего существа.
В течение следующей пары дней стероиды как-то держали меня на ногах, но уже к выходным я почувствовал в горле кислое жжение, за которым последовали слабость и тошнота. Возникли проблемы с приемом таблеток, не говоря уж о простом питании. Мой организм взбунтовался, будто я непрерывно страдал морской болезнью. В таких муках прошли две недели, но на третью стало полегче, и я смог чуть расслабиться.
Второй цикл давался мне гораздо тяжелее. Кислое жжение не просто поселилось в моем горле, а полностью его захватило. Тошнота не отступала ни на миг и сопровождала каждую попытку что-нибудь съесть. Прием таблеток стал настоящей мукой, битый час я сидел в кресле у окна и через силу пропихивал в горло одну таблетку за другой.
Мое время стало отмеряться не днями и часами, а минутами, а потом я отсчитывал его секунду за секундой. Такова жизнь онкологического больного – она не похожа на отчаянное героическое сражение. Это тысячи мелких стычек, крошечных побед, когда вы движетесь к финалу шаг за шагом, преодолевая свое несчастье глоток за глотком, минуту за минутой. Это отвага слабых.
Я лежал, ссутулившись на диване и отдавая все силы процессу существования, глядя прямо перед собой, не желая ни есть, ни говорить, ни даже шевелиться. Гейл потом рассказала мне, что для нее это были самые тяжелые дни, когда я с белым, как у привидения, лицом лежал неподвижно, глядя в одну точку.
В больнице, видя мои мучения, предлагали сократить объемы инъекций, чтобы несколько облегчить химиотерапию, однако я не желал идти ни на какие компромиссы со своей болезнью, хотя, честно говоря, уже был на грани капитуляции.
Ситуация тем временем становилась все хуже и хуже. Это был единственный момент во всей моей онкологической истории, когда я действительно начал падать духом, растекаться, как квашня.
Мне позвонила Маргарет Макдонах, неукротимая личность, бывший генеральный секретарь лейбористской партии. «Эта химиотерапия меня доконает», – сказал я. Маргарет, которая всегда была стальным стержнем в сердцевине движения «новых лейбористов», была просто оскорблена тем, сколь бесстыдно я демонстрирую свою слабость, и заорала на меня в голос: «Филип, ты опять все напутал! Это не химия тебя доканывает, а ты, лично ты вот-вот ее прикончишь!»
Меня так напугало ее бешенство, что ничего не оставалось, кроме как взять себя в руки и продолжить борьбу.
Позвонил Дэвид Бланкетт[7], приказал мне держаться до последнего и выразил уверенность, что меня ничто не остановит. В словах Дэвида была какая-то животная сила. В ней можно было почувствовать след пережитых несчастий и мужество, которое выковалось в борьбе с ними. Нечего и говорить, он вдохнул в меня столь необходимое упорство.
К тому времени у меня скопилась целая коллекция средств от тошноты. Ее хватило бы на небольшую аптеку, причем новинки поступали в нее практически ежедневно. Но все это – увы! – не действовало.
Как-то в субботу в конце дня я почувствовал, что моя правая рука теряет чувствительность. Затем этот эффект перешел на левую руку, потом на шею, лицо, губы. Постепенно меня охватывал паралич. Я запаниковал, уверенный, что это сердечный приступ или удар.
Практически утратив дар речи, я как-то объяснил Гейл, что со мной происходит, и мы поехали в отделение скорой помощи при больнице Университетского колледжа (University College Hospital, UCH). Там в приемном покое было полно народу, как всегда по субботам. Я стоял посреди холла, не чувствуя ни лица, ни рук, ни шеи, молча раскачиваясь из стороны в сторону подобно обветшавшему огородному пугалу. Мое лицо, рассказывала потом Гейл, выглядело как ископаемая окаменелость.
Перед нами в очереди стояли еще двое, и у обоих наверняка были веские причины для обращения к врачу, но мою жену уже ничто не могло остановить. «У него сердечный приступ, и это на фоне рака!» – прокричала она. Через минуту я уже лежал в отдельной палате и мне снимали кардиограмму, после чего сделали еще уйму анализов.
Врачи практически сразу догадались, что все мои симптомы отражали болезненную реакцию на одно из лекарств, которые я принимал от тошноты. Они вкололи мне антидот. Буквально через несколько минут паралич отступил и я почувствовал себя, как прежде. И вообще я благодарен этой больнице – они были очень добры ко мне, и во всех критических ситуациях, через которые я прошел, их помощь была бесценной.
Лечение тем временем продолжалось, как продолжалось и тампонирование моей раны, и этой муке не было конца. И тут появилась Донна Луиза Спенсер. Старшая медсестра из больницы Святого Фомы (St’ Thomas’ Hospital), она по совместительству обслуживала и таких больных, как я. Для меня она стала настоящим спасителем.
Чтобы вырваться из лап онкологического заболевания, человеку требуется помощь, причем она может прийти откуда угодно – от служащей в регистратуре, друзей или врача. Через мучения двух следующих недель меня провела именно Донна. Она сказала, что я принимаю слишком много таблеток от тошноты и нужно умерить мои аппетиты.
Она знала, что в Марсдене должен быть консультант по контролю за симптоматикой. И она нашла этого врача – доктора Джулию Райли. Она была блестящим специалистом, взявшимся отслеживать все меры, которые я принимал против тошноты. Она выдала мне специальное устройство (капельницу-дозатор), которое с нужной скоростью вводило мне в руку все необходимые лекарства.
Короче, так или иначе, но я выкарабкался.
Очень маленькая лодочка
Прямо на следующий день после того, как у меня закончилась химиотерапия, мы с Гейл отправились в путешествие на поезде «Evrostar» от вокзала Сент-Панкрас (нам сказали, что в моем положении летать на самолете опрометчиво). Конечной точкой нашего маршрута должна была стать Венеция. В Париже была пересадка, а потом маленький скрипучий вагон, с парой узких кушеток в купе, понес нас сквозь ночь дальше на юг. Мы проснулись как раз когда поезд въезжал в Венецию. Сияло солнце, лечение моего пищевода подошло к концу, и меня ожидала новая жизнь.
Это были мои лучшие дни, но в каком-то смысле их можно было бы считать и худшими днями. Как ни странно, но впервые услышанный роковой диагноз становится не так страшен из-за той решительности и скорости, с которой свежеиспеченных пациентов направляют на лечение. Эта решительность создает настроение борьбы, целенаправленных действий и надежды на победу. А вот в тот момент, когда лечение завершено, конечная цель как бы исчезает, то есть пациент лишается той структуры, которая его только что поддерживала. И ты оказываешься один на один со своей судьбой.
Я помню свои противоречивые чувства: с одной стороны, радость, что и химиотерапия, и хирургические мытарства уже позади, а с другой стороны, страх перед тем, что мне может готовить будущее. Я вдруг ощутил себя в маленькой лодчонке, плывущей посреди безбрежного моря.
Разумеется, это психологическое состояние давно изучено, и вам предложат определенную помощь, которая подготовит вас к новому повороту судьбы. В Марсдене имеется для этой цели даже небольшой специальный отдел. И все равно в определенный момент вы чувствуете жгучее одиночество.
В сердцевине всех моих страхов крылось сознание, что болезнь может вернуться. При моем типе опухоли опасность рецидива распределяется во времени неравномерно, и самая высокая вероятность метастазов приходится на первые два года после операции с пиком в первый год. Если вы протянете хотя бы пару лет, у вас будет хорошая вероятность, что проживете и пять. А уж если вы будете живы через пять лет, можете считать, что просто выздоровели.
Я сбился со счета, сколько раз врачи рисовали мне этот график, указывали на высокую вероятность первого года, круто снижающуюся в течение второго и далее год за годом остающуюся на уровне, близком к полной безопасности. Итак, передо мной стояла цель продержаться без метастазов ближайшие два года. Казалось бы, не так уж и долго. Но ощущаются эти годы как настоящая вечность.
Перед завершением курса лечения я повидался с Дэвидом Каннингемом, и мы обсудили мои дальнейшие планы. По его словам, выйдя за порог этого кабинета, я должен начать новую жизнь, хотя никто меня не освободит от регулярных компьютерных томограмм – чтобы отслеживать процесс выздоровления и убеждаться в отсутствии метастазов. Первая томография назначена на сентябрь, следующая на декабрь, а потом их нужно будет проводить два раза в год.
Сканирование само по себе совершенно безболезненно. Нервирует только ожидание результатов. Это как сбор данных соцопроса, которые предскажут вашу будущую жизнь.
И никто не облегчит вам эту ситуацию. Нам с Гейл неизбежно придется являться пораньше и дожидаться Дэвида, скрывая изо всех сил свое беспокойство. Самое тяжелое в этом ритуале – первые шаги, когда входишь в приемную. Здороваешься со всеми, вглядываясь в их лица, отслеживая жестикуляцию, выискивая любые мелкие штрихи, которые могли бы что-то сказать о ждущем тебя приговоре. Все это проделываешь очень быстро, с чувством нереальности происходящего, будто во сне.
Если у вас все хорошо, это обычно говорят сразу: «Не беспокойтесь, все благополучно». Однако если у врача для вас плохие новости, он наверняка начнет с какой-то ученой болтовни о вашем состоянии, потом перейдет к описанию случаев, когда все сложилось хорошо, а под конец выдавит из себя огромное «но», которое повиснет в комнате, заслонив все остальное. С тех пор для Гейл нет в языке более ненавистного слова, чем «но».
Первая томограмма, сделанная в сентябре, оказалась чистой, но так и должно было быть. Вторая, в декабре, тоже была благополучной, и я начал расслабляться. Дэвид сказал, что самой важной будет третья томограмма, и в ожидании следующей встречи мы стоя ли перед дверями его кабинета в состоянии, близком к панике. Однако этот скан тоже оказался полностью нормальным.
Так мы дожили до декабря 2009 года, то есть выдержали двухгодичное испытание, прошли через самый коварный скан и встали на пороге будущей здоровой жизни. В тот раз я все-таки не выдержал и немножко сжульничал. Слоняясь под дверями кабинета, где сидел Дэвид, я подслушал его слова: «У Филипа на этот раз с анализами все в порядке», но не сказал об этом жене. Я боялся, что хорошие новости, полученные не совсем официальным способом, могут потом не подтвердиться. Мы вошли в кабинет, и на этот раз Дэвид выглядел таким радостным, будто выиграл в лотерею. Он не сказал, что я выздоровел, даже не намекнул на это, но весь его вид показывал, что он уверовал в мой успех.
«В течение ближайшего года можете ко мне уже не приходить», – сказал он, и прозвучали эти слова как поздравление с победой. Я все-таки настоял на следующем визите через полгода, поскольку осторожность и суеверие проели всю мою душу. Но вот мы с Гейл вышли на вечернюю улицу, вдохнули зимнего воздуха и ощутили, что победа за нами. Двухлетний барьер преодолен, никаких метастазов, а значит, статистика теперь на моей стороне. Все будет хорошо.
Снова закрутилась моя жизнь. Почти сразу же я полетел в США на какие-то переговоры (возможно, тут я все-таки поторопился). На Рождество мы провели сказочную неделю на Ямайке, понежились на солнцепеке и морском ветерке. Я погрузился в работу, занимаясь Фрейдом и не упуская из виду политические заботы. Я был полон решимости вернуться в свою колею и набрать прежнюю скорость.
Мой распорядок дня если и изменился, то совсем чуть-чуть. Каждое утро зарядка, каждый день медитация. От каких-то расплывчатых представлений о духовной сфере я сдвинулся в сторону серьезной, осознанной религиозности. После пары месяцев занятий я принял англиканство, и церковь Всех Святых на Маргарет-стрит стала моим святилищем и духовным приютом. Я даже стал слушать курс философии в колледже Беркбек Лондонского университета (Birkbeck, University of London).
Я продолжал напряженно работать и по самым разным поводам посещал США. Работа приносила мне удовлетворение и отодвинула в прошлое все мои больничные переживания, но к концу года я заметил, что теряю равновесие.
Наша двадцать пятая годовщина свадьбы приходилась на 2010 год, и Рождество мы провели в Индии, в южной Керале, куда ездили в наш медовый месяц. Под руководством одного местного гуру я два раза в день медитировал, часто посещал ашрамы, не облюбованные туристами. Здесь ко мне наконец пришел покой, но, как оказалось, ненадолго. Близилось время всеобщих выборов, и я собирался принять в них самое активное участие. Я считал, что пришла пора таким людям, как я, заявить о себе во всеуслышание.
Глядя на меня, Гейл все больше беспокоилась. Ей не нравилась моя увлеченность политикой, она считала, что именно здесь корни моей болезни. Она стала замечать у меня некоторый упадок сил и апатию, которые связывала с моим диагнозом. Она написала мне записку с просьбой сбавить обороты. Вот ее слова: «У меня разрывается сердце, когда я вижу, как ты губишь себя у меня на глазах. Ничто не стоит твоей жизни. А в центре твоих забот снова стоит политика, такая разрушительная сила. Один раз она тебя чуть не убила, так не дай ей это сделать со второй попытки».
Гейл обладала каким-то шестым чувством относительно меня и моего здоровья, и предвестники несчастья ей были видны наперед. В этом она была не одинока. Примерно в то же время я получил похожее письмо и от Грейс: «ОСТАНОВИСЬ! Ты ведешь себя, как идиот. Тебе нужно расслабиться и отдохнуть. У тебя есть долг перед мамой, вспомни, как она заботилась о тебе, когда ты болел. И было бы просто несправедливо снова заставить ее страдать. У тебя сейчас отличный повод уйти от всей этой политической суеты. Для таких игр у тебя уже кишка тонка (да, прости дочери эти слова!)».
Похоже, я действительно двигался куда-то не в ту сторону.
На само двадцатипятилетие нашей свадьбы мы отправились в Иорданию, и поездка прошла прекрасно. Однако даже там я диктовал в штаб-квартиру текстовки для предвыборных передач, стараясь не подавать виду, когда Гейл оказывалась рядом.
Когда мы вернулись домой, я попробовал устроиться так, чтобы достаточно эффективно заниматься политикой, не нанося в то же время ущерба здоровью. Это было трудно, поскольку политика меня увлекала. Я был полон решимости не дать в обиду лейбористскую партию, но на поверку был уже слишком усталым, и мой вклад в партийное дело все больше становился символическим.
Где-то в разгар предвыборной кампании я полетел в Штаты, чтобы выступить там с речью, и попал в западню из-за облака вулканической пыли, перекрывшей на несколько дней авиационные полеты почти по всему миру. Застрять на другом берегу Атлантики – это было обидно, даже унизительно. Зато эта ситуация заставила меня немного отдохнуть и пересмотреть свои взгляды. Я увидел в этом знак, что пришло время меняться. Правда, потом оказалось, что для меня было уже слишком поздно.
В конце концов я вернулся домой. Наступил день выборов, и они прошли своим порядком. После кампании я заметил потерю веса и почувствовал, что процесс принятия пищи сильно осложнился. Я позвонил Казу Мохлински, онкологу из Марсдена, который специализируется на гастроэнтерологии, – еще недавно он оказал мне неоценимую помощь. Он сразу же направил меня на анализы.
И вот снова томография. На томограмме все было чисто, и я несколько расслабился. Но когда попал на прием к Дэвиду Каннингему, тот выглядел не очень-то уверенно. Он сказал, что по всему томограмма совершенно нормальная и радиолог подписал ее расшифровку, подтвердив, что она не указывает на наличие метастазов, но на его лице было написано сомнение. Некоторое время он сидел перед компьютером, глядя на поделенный пополам экран: на одной половине – мой пищевод по июньской томограмме, на другой – новый скан. Переводя глаза с одного скана на другой, он сказал, что на картинках нет никаких следов опухолей, но тем не менее стоило бы сделать кое-какие дополнительные анализы.