Читать онлайн Власть пса бесплатно
- Все книги автора: Томас Сэвидж
© Thomas Savage, 1967
© Afterword. Annie Proulx, 2001
Перевод. Школа В. Баканова, 2021
© Издание на русском языке AST Publishers, 2021
I
Кастрацией на ранчо всегда занимался Фил. Мужчина отсек оболочку мошонки и отбросил в сторону. Один за другим оттянув семенники, он надрезал обволакивающую их кожу и кинул в огонь, где ждали своего часа раскаленные клейма. Крови было на удивление мало. Через пару секунд, словно гигантский попкорн, семенники взорвались. Говорят, некоторые едят их с перцем и солью. Хитро ухмыльнувшись, Фил посоветовал молодым рабочим, помогавшим на ранчо, также отведать «устриц скалистых гор», если дела с девушками не клеились. Предложение, тем паче сделанное при работниках, заметно смутило державшего веревку Джорджа. Фил обожал бесить людей и с удовольствием выводил из себя замкнутого и скромного брата.
За исключением столь тонкого дела, как кастрация, на ранчо было принято носить перчатки, чтобы защитить руки от ожогов лассо, заноз, порезов и волдырей. В перчатках здесь клеймили, арканили и загоняли скот, бросали животным сено, ездили верхом и гнали стада. Так трудились все – только не Фил. Его не заботили порезы, волдыри и занозы, и он презирал тех, кто боялся пораниться. Руки его были сильными, жилистыми и сухощавыми.
Ковбои и другие работники ранчо заказывали перчатки из конской кожи по каталогам «Сирс Робак» и «Монтгомери Уорд» – «Сэр Пробок» и «Макаронери Уорд», как называл их Фил. После работы и по воскресеньям, когда барак насыщался влагой от стирки и бритья, а также запахом лаврового лосьона от тех, кто шел в город, обитатели ранчо корпели над бланками для заказов. Как переросшие дети, они, сгорбившись, покусывали кончик карандаша, раздумывая о весе посылок и расположении почтовых зон. Причем нередко, не справляясь с задачей, со вздохом обращались к тем, кто был ближе знаком с цифрами и буквами – тем, кто сумел закончить школу и время от времени писал письма отцам, матерям и сестрам своих товарищей.
Какое удовольствие было получить из Портленда или Сиэтла посылку с новыми перчатками и ботинками для выхода в город! С каким сладостным трепетом ждали здесь бандероли с музыкальными инструментами и пластинками для фонографа, способными разогнать тоску зимних вечеров, когда с горных вершин волками завывали ветра.
«Наша лучшая гитара. Играйте испанский бой и аккорды. Широкий гриф из черного дерева. Резонансная дека с веерными пружинами из массива ели. Нижняя дека и обечайки из палисандра. Кант из натурального рога. Непревзойденная красота!»
В ожидании посылок, преодолевавших путь в пятнадцать миль до отделения почты, ковбои снова и снова перечитывали подобные описания, и это вызывало в их душах тот же трепет, что и заполнение бланков. Кант из натурального рога!
– Что, парни, изучаете старую добрую «Книгу желаний»? – стряхивая снег с ботинок, спрашивал их Фил и вставал в проходе, широко расставив ноги и сложив руки за спиной.
Надеясь сыскать его одобрение, многие на ранчо пытались работать голыми руками, однако, оставшись незамеченными, они вновь надевали перчатки.
– Ее самую, Фил, – отвечали молодые люди, гордясь тем, что могут называть хозяина ранчо по имени, и поспешно прикрывали каталог, пока он не застал их за разглядыванием женщин на рекламе корсетов и нижнего белья.
Как же восхищала его отстраненность! Владея половиной крупнейшего ранчо в долине, он мог позволить себе все, что пожелает – «Лозьер», «Пирс-эрроу», любой автомобиль, – однако Фил не интересовался машинами. Как-то о покупке «Пирса» задумался Джордж. «Хочешь как богач-еврей выглядеть?» – спросил его брат, и больше такой вопрос не поднимался. Фил не водил машину. Подвешенное за стремя седло в длинном бревенчатом амбаре верно служило ему двадцать лет. Шпоры – чистая сталь, без щеголеватых серебряных вставок, о которых мечтали все прочие. Вместо сапог с пряжками и узорами, какие любили ковбои, – простая обувь. При этом в свое время Фил не уступал другим в езде на лошади, а с лассо управлялся лучше самого Джорджа. Несмотря на богатство и благородное происхождение, держался он просто и, как все наемные рабочие, носил комбинезон с голубой рубашкой из шамбре.
Три раза в год Джордж возил брата в Херндон стричься. Стесненный, как индеец, в узком городском пиджаке и шиферно-серой шляпе, из-под которой выглядывали ястребиный нос и волевой подбородок, Фил ехал на переднем сиденье старого «рео». А после столь же неподвижно восседал в кресле цирюльника Уайти Поттера, положив на холодные подлокотники худые обветренные руки, пока клочки состриженных волос падали на белый кафельный пол.
Изящно одетый коммивояжер со сверкавшей булавкой на галстуке как-то усмехнулся, кивнув в сторону Фила. «Не стал бы над ним смеяться, мистер, – ответил Уайти. – Он вас пятьдесят раз может купить и продать, да и всех остальных в долине, кроме своего братца. Для меня честь, что он сидит в моем кресле, большая честь. – Чик-чик-чик. – Они с братом партнеры».
Больше, чем партнеры, и больше, чем братья. Во время сгона скота они ехали бок о бок и разговаривали так, будто сто лет не виделись. Братья вспоминали о былых деньках в школе, о Калифорнийском университете, где один из них получил степень, а второго в тот же год исключили, и о том, какие веселые проделки устраивал Фил над их старыми друзьями, другими студентами. Фил был светлой головой, Джордж – тугодумом.
Каждую осень братья вместе принимали решение о продаже волов или покупке жеребца, дабы улучшить поголовье верховых лошадей. Каждый год Фил с нетерпением ждал октября, чтобы вместе с Джорджем пойти на охоту. Когда ивы вдоль рек наливались ржаво-рыжим цветом, а горные вершины заволакивала дымка лесных пожаров, Фил доставал обрезанный карабин, и они с братом отправлялись в сторону гор: Фил, высокий и худощавый, подмечающий все вокруг своими небесно-голубыми глазами, и коренастый невозмутимый Джордж, трясущийся за ним на столь же коренастой и невозмутимой гнедой. Братья заключали пари, кто первым приметит и пристрелит лося – Фил обожал лосиную печень! – а вечером разбивали в горном лесу лагерь, садились, поджав ноги, у костра и говорили о минувших деньках. Или, скажем, о том, что надо бы построить новый амбар – планы, которым не суждено было воплотиться в жизнь, поскольку для нового амбара пришлось бы снести старый. Они лежали рядом и слушали во тьме песнь крошечного ручья шириной не более человеческого шага, самого истока Миссури. Засыпали и просыпались на подернутой инеем земле.
Так продолжалось годами, а Филу нынче стукнуло сорок. Братья по-прежнему спали в большом деревянном доме, на тех же латунных кроватях, в той же комнате, что служила им когда-то детской. С того времени как те, кого Фил называл Стариками, покинули ранчо, дабы провести закат жизни в номерах лучшего отеля в Солт-Лейк-Сити, где Старик Джентльмен играл на бирже, а Старая Леди раскладывала маджонг и наряжалась по давней привычке к ужину, большую спальню ни разу не открывали. Комната почернела от выхлопов проезжавших мимо машин (с каждым днем их становилось все больше и больше), воздух в ней сделался затхлым, герань Старой Леди завяла, а черные мраморные часы давно перестали ходить.
С братьями осталась миссис Льюис, повариха, жившая в хибарке за домом; она же кое-как прибирала дом, бухтя себе под нос с каждым взмахом метлы. Крошечная комнатка наверху опустела с отъездом последней из многочисленных служанок, чье присутствие в холостяцком имении могло показаться странным. Однако и поныне, когда в доме не осталось девушек, братья вели себя с поражающей благопристойностью. Джордж мылся раз в неделю: в ванную комнату он заходил одетым, запирал дверь, тихо, без плесканий и распевов, делал свои дела и в полном облачении возвращался – выдавал его лишь тянущийся шлейфом пар. Фил ванной никогда не пользовался: никто не должен был знать о том, что он вообще моется. Раз в месяц он окунался в желоб реки, известный только ему с Джорджем да однажды кое-кому еще. По дороге к реке Фил следил, не видит ли его кто, а после омовения обсыхал на солнце, поскольку полотенце в руках могло расстроить весь замысел. Весной и осенью, бывало, приходилось пробивать лед; зимними месяцами Фил не мылся. Братья никогда не видели друг друга без одежды, – ночью, перед тем как раздеться, они гасили лампу – первый электрический свет в долине.
Завтракали хозяева ранчо вместе с рабочими в задней столовой, однако обед и ужин, как и прежде, для них подавали в парадной комнате со всеми причитающимися белыми скатертями и серебряными приборами. Отказаться от старых привычек, забыть, что ты Бёрбанк – человек с хорошими связями в Бостоне, – было непросто, да и не очень-то и хотелось.
Порой Фила смущал потерянный вид брата, когда, сидя в кресле-качалке, тот подолгу оглядывал долину. Взгляд Джорджа приковывала Старик-гора, двенадцать тысяч футов[1] в высоту, – возлюбленная его гора, на которую он смотрел и смотрел, покачиваясь в кресле.
– В чем дело, старина? – окликал его Фил. – Разум заплутал?
– Чего?
– Опять в себя ушел, спрашиваю?
– Нет, вовсе нет, – отвечал Джордж и медленно закидывал ногу на ногу.
– Как насчет партийки в криббедж? – Братья скрупулезно вели счет все эти годы.
Все проблемы Джорджа, полагал Фил, происходили от того, что тот не включал голову. В отличие от него брат мало читал, максимум – «Сатердей ивнинг пост». Джорджа, словно ребенка, занимали истории о природе и животных, тогда как Фил жадно глотал «Азию», «Ментор», «Сайнтифик Американ», книги о путешествиях и философские сочинения, которые в большом количестве присылали под Рождество родственники с Восточного побережья. Его острый пытливый ум приводил в замешательство торговцев и скупщиков скота. Могли ли они ожидать такого от человека, одетого, как Фил, говорившего, как Фил, от деревенщины с грубыми руками и нестрижеными волосами? Однако его привычки и внешний вид заставляли незнакомцев понять, что аристократ может себе позволить быть собой.
Джордж ничем не интересовался и не имел никаких увлечений, Фил – много работал с деревом. Из струганых брусьев он сооружал краны для стогования луговых трав – полевицы, тимофеевки, клевера, а также вырезал из дерева крошечные, не больше дюйма в высоту, стульчики в стиле братьев Адамов и Томаса Шератона. Подобно паучьим лапкам, двигались проворные пальцы Фила. Лишь изредка они замирали, будто задумавшись, – как если бы руки имели на кончиках пальцев свое собственное сознание. Нож нечасто выскальзывал из рук Фила, а если такое и случалось, мужчина брезговал даже йодом и карболкой – едва ли не единственными лекарствами на ранчо, ибо семья Бёрбанков не верила в медицину. Раны он протирал синей банданой, хранившейся в заднем кармане штанов; порезы заживали сами собой.
Многие, кто знал Фила, сокрушались: мол, тратит таланты впустую. Управление ранчо – дело нехитрое, больше требующее грубой силы, нежели напряжения извилин, тогда как Фил был способен стать кем угодно – врачом, учителем, ремесленником, художником… Он мог подстрелить рысь и освежевать тушку, потом набить такое чучело, что таксидермистам оставалось лишь завидовать; а математические головоломки из «Сайнтифик Американ» решал с такой легкостью, что карандаш едва поспевал за быстротой его ума. Научившись по книгам играть в шахматы, Фил часами решал задачки из «Бостон ивнинг транскрипт», прибывавшего на ранчо с двухнедельной задержкой, а в кузнице ковал замысловатые вещицы по собственным эскизам. Фил был бы счастлив, если бы хоть часть его талантов досталась брату… увы, Джордж никогда ничем не загорался, а в последнее время его не радовали даже поездки в Херндон, куда он отправлялся на старом «рео» ради встреч с банкирами и обедов в ресторане «Шугар боул».
– Ну что, толстяк, научим тебя шахматам? – спросил как-то Фил, представляя совместные вечера у камина.
Прозвище выводило Джорджа из себя.
– Так себе идея, Фил.
– Почему, толстяк? Думаешь, не справишься?
– Никогда не любил игры.
– Раньше ты резался в криббедж. В пинокль вроде бы тоже?
– Ну да, ну да, было дело, – отвечал Джордж и разворачивал «Сатердей ивнинг пост», чтобы погрузиться в мир дешевой фантазии.
Фил был неплохим музыкантом. Проиграв веселый напев на вистле[2], что звучал в его руках точно флейта, он отправлялся в спальню, доставал банджо и начинал играть «Алое крыло» или «Жаркие деньки в старом городе». Музыке Фил научился сам, и как же ловко теперь его проворные пальцы перебирали струны. В такие моменты в комнату порой тихонько проскальзывал Джордж, ложился на латунную кровать, что стояла напротив, и слушал – однако в последнее время перестал.
С недавних пор после песни-другой Фил приподнимался с края кровати, где он обыкновенно играл, убирал банджо, выходил из дома и направлялся к бараку тропкой среди шумящих плевел.
– Ну, что у вас тут, ребята, – говорил он, жмурясь от яркого света газовой лампы.
И всякий раз кто-нибудь из работников поднимался, освобождая ему стул, когда-то принесенный сюда из большого дома.
– Да ладно вам, – неизменно отвечал Фил, – не беспокойтесь.
Он никогда не садился на уступленное место и ни от кого не принимал подачек. С его появлением в бараке разговоры о девицах, лошадях, политике и любви смолкали. И тишина длилась до тех пор, пока с оглушающим треском дерева в печи не становилась до ужаса невыносимой и кто-нибудь больше не мог молчать.
– А как тебе этот Кулидж? – мог спросить работник, случайно наткнувшийся в бараке на «Бостон ивнинг транскрипт», что хранился здесь скорее для розжига, нежели чем для чтения.
Фил знал цену паузе.
– Одно могу сказать: у него хватает ума держать язык за зубами.
И принимался хохотать, а работники, как могли, продолжали беседовать о Кулидже, пока какой-нибудь юнец, желая подольститься, не решал спросить у Фила совета о выборе седла: «Стоит ли центрировать крепления подпруги? Так ли, Фил, хороши седла от «Висалии», как их хвалят?»
– Не пора ли нам стелиться, парни? – утомленно оглядывая барак, наконец предлагал хозяин ранчо.
– О нет, Фил, с чего бы!
И вновь поднимались разговоры о завтрашних работах, состоянии сенокосилок – если дело было весной, и о местах, где водились дикие лошади. Или же Фил начинал рассказывать о Бронко Генри – лучшем из наездников и лучшем из ковбоев, кто научил его искусству плетения из сыромятной кожи.
На днях, закончив историю, Фил выглянул в окно и увидел за шепчущими на ветру плевелами свет в спальне большого дома, однако в следующее мгновение свет погас. Джордж не дождался брата!
– Ладно, ребята, пора мне на боковую, – горько усмехнувшись, объявил Фил и вышел из барака.
Стоило ему уйти, как голос поднял один горластый новичок:
– А малый-то наш из одиночек. Ну, я о том, о чем мы толковали, пока он не явился: думаете, его когда-нибудь любили? Или он любил кого?
Старший из работников смерил юнца тяжелым взглядом. Говорить так про Фила было неуместно и даже мерзко. Какое отношение любовь имеет к хозяину ранчо? Наклонившись, он потрепал по бурому загривку спавшую в ногах псину и произнес:
– На твоем месте я не стал бы заикаться о евонной любви. И уж точно не стал бы звать его малым. Будь попочтительней, ей-богу.
– Ладно-ладно, – краснея, пробормотал новичок.
– Поучись уважению. Не говоря уж о том, сколько тебе предстоит учиться любви…
По осени тысячное поголовье волов братья вместе с помощниками перегоняли на скотный двор в крошечном городке под названием Бич, что в двадцати пяти милях от ранчо. Если с погодой везло, в лицо не бил мокрый снег, не хлестал дождь и кровь в жилах не стыла от холода, то дело это становилось для ковбоев чем-то вроде прогулки или пикника. В пути юные работники предвкушали, как в полуденный час, когда тени скроются за кустами полыни, развернут приготовленные миссис Льюис яства, грезили о салуне напротив скотного двора и о девицах, обитавших в верхних комнатах этого заведения.
К тому времени, как, окрасив небо красным заревом, поднялось солнце, а со стеблей иссушенных трав начал сходить иней, стадо растянулось больше чем на полмили. Околдованные магией ночи, братья шли молча в священные минуты рассвета, и молча шли их спутники, прислушиваясь к воловьему топ-топ-топоту, хрусту полыни под копытами, скр-скр-скрежету кожаных седел да звону аргентановых удил. Таким огромным и негостеприимным казался мир в лучах растущего из-за восточных холмов солнца, что путники тешили себя воспоминаниями о доме, печурке на кухне, голосе матери, школьной раздевалке и радостных криках ребят, бегущих на перемену.
Когда погонщики поднимали головы, их взгляды приковывала открытая всем ветрам бревенчатая хижина. Много лет как оставленная разорившимся хозяином, она превратилась в пристанище для одичавших лошадей, в летний зной приходивших сюда в поисках тени. На дороге, вилявшей вдоль ограды из колючей проволоки, путников встречал покрытый ржавчиной и продырявленный пулями знак, призывавший попробовать табак уже не существующей марки.
Первым, припав к седлу, ехал морщинистый старик, старший из работников. Один из тех, кто также некогда мечтал об уютном домике, нескольких акрах земли с зеленеющим лугом и парой голов скота, о женщине, ставшей бы ему верной женой, и, кто знает, может, даже о ребенке. Поднявшись над холмами, солнце обогрело души путников, и те принялись болтать, шутить, смеяться. Придет время, и мечты их обязательно сбудутся: дожив до седин старика, что ехал впереди стада, они обзаведутся тихим уголком, деньгами и тем, на что их потратить, – а пока кони погонщиков двигались к скотному двору, к салуну и девицам в комнатах наверху.
Во тьме ночи молчали и братья. До боли знакомы были друг другу их силуэты – один худощавый, другой коренастый, и ни с чем не могли они спутать скрежет родного седла. В начале пути братья всегда брели в тишине, погруженные в думы о прошлом, и это молчание давало Филу надежду, что прошлое не изменилось – разве что совсем немного.
Лишь темно-зеленый «стирнс-найт», пробивавший себе путь сквозь воловье стадо, вывел мужчину из себя. Посмев рявкнуть клаксоном, водитель распугал скот, и потому Фил тотчас погнал золотисто-гнедого коня к машине и поднял его на дыбы, ясно давая понять, что от встречи он не в восторге. Надо было видеть, как съежились в испуге пассажиры на заднем сиденье!
– Молокососы проклятые! – гаркнул Фил. – Слышал, Джордж, как этот сукин сын сигналил? Они даже представить себе не могут, как скот пугается. Взорвал бы все машины к чертовой матери.
– Ей-богу, Фил, – нехотя ответил преданный своему «рео» (и всему, чем он обладал) Джордж, всматриваясь в даль за спинами животных, – нужно идти в ногу со временем.
– Со временем! – буркнул Фил и презрительно сплюнул. – Десять лет назад ездил тут один добротный дилижанс, запряженный четверкой отличных лошадей, вот им управлял настоящий мужчина. Как его звали, толстяк?
Фил редко забывал имена, но таков был его способ завязать утреннюю беседу.
– Хармон.
– Точно-точно.
После братья погрузились в воспоминания о детстве, о времени, проведенном с Бронко Генри, и времени, когда правительство еще не решилось отправить последних вонючих индейцев в резервации. Поднимая пыль и раздражая местных собак, индейцы неделю брели мимо ранчо к землям южного Айдахо. Фил хорошо помнил вислозадых лошадей, на которых они уходили, и расшатанные повозки, куда набивались их семьи. Не было с ними только вождя, этого изворотливого старикана. Он не дожил.
Фил любил напоминать брату, как часто, перегоняя скот, он отыскивал наконечники индейских стрел и пополнял ими свою великолепную коллекцию. «Не припомню, чтобы Джордж нашел хоть один», – ухмылялся он про себя. Как и сейчас, Джордж смотрел только вдаль, за пыльные спины волов.
В эту минуту Фил размышлял, с чего бы начать разговор в такой особенный день. Может, с Бронко Генри? Или с той прошлогодней истории, когда машина пыталась прорваться сквозь сплошной поток скота и ее снесло в канаву? Как, разинув рот, смотрели на опрокинутую машину две женщины и мужчина, все в коротких никербокерах, нелепейшем из всех видов одежды. Во главе стада шел Джордж и, подцепив машину веревкой, он вытащил несчастных, так и не преподав им должного урока.
Или начать день с самого важного – ведь пошел двадцать пятый год, как они гонят своих волов! Двадцать пять лет прошло! Фила охватило чувство гордости, однако в то же время он ощутил себя старым. Было что-то особенное в том, что их первый перегон состоялся в столь притягательно круглую дату, в девятисотом году – девять-ноль-ноль. Боже! Боже мой! Бронко Генри был тогда не старше, чем они с братом.
Строго говоря, он был не сильно старше и ребят, что шли вместе с ними. Разодетые в модные тряпки юноши, сетовал Фил, уже и не понимали, кто они: ковбои или герои движущихся картинок. Сам он кино не смотрел никогда и ни за что не стал бы, однако юные работники ранчо зачитывались журналами о движущихся картинках, а человек по имени У. С. Харт[3] был для них полубогом. Поглядите теперь, как они загибают шляпы, какие шелковые банданы вяжут на шею, какие щегольские носят чапы! Один парень, слышал Фил, угробил месячный заработок на сапоги с замысловатыми узорами – месяц работы ради дребедени, которую он наденет на ногу! А потом удивляются, как это они на мели! Вот уж точно, чем глупее человек, тем сильней его тянет приукрасить свой зад.
Пока он так размышлял, Джордж слегка забрал вправо, и теперь, стараясь не разозлить волов, Фил пробирался сквозь бредущее стадо, догоняя брата.
– Что ж, Джорджи-бой, – ухмыльнулся он, – вот и настал тот день.
Хоть и братья, какими же разными они были ездоками, как непохоже держались в седле. Один сидел, развалившись, едва придерживая поводья голой рукой; другой – прямо, втянув живот, выпрямив спину и глядя только вперед.
– Тот? – обернулся Джордж. – Какой еще день?
– Какой день, говоришь? Какой день, толстячок? Да сегодня стукнуло двадцать пять! Девять-ноль-ноль! Ты что, не помнишь?
– Честно сказать, забыл.
Да как он мог забыть? О чем же он думал весь этот год?
– Двадцать пять лет. Что-то вроде серебряного юбилея у нас состряпывается, да?
В настроении шутливом или дурном Фил нередко коверкал слова.
– Давненько это было.
– Да, но, черт возьми, не так уж и давно.
Сколько лет прошло со времен их детства – не имело значения для Фила. С тех пор как ему исполнилось двенадцать, а Джорджу – десять, он не чувствовал себя и годом старше – только в разы умнее.
– Скажу одно, – добавил он, – славное было время.
– Да, пожалуй.
Зацепив поводья за луку седла, Джордж достал из нагрудного кармана мешочек «Булл Дархэм», снял перчатки и соорудил толстую самокрутку конусовидной формы.
Глядя на нее, Фил фыркнул. Какого черта он один должен нести бремя разговора об их юбилее? Что с тобой не так, Джордж? Живот разболелся? Отлично же все было в полях осенью, да и летом ходил веселый.
– Признай, толстяк, ты так и не научился одной рукой скручивать, – бросил Фил и резко повернул коня в гущу воловьего стада, чтобы пристать к кому-нибудь из погонщиков.
Он шевелил губами, предвкушая, как расскажет юным ковбоям о Бронко Генри, о том, как превосходно он скакал на лошади – даже в горячке и возрасте сорока восьми лет. Так великолепно, что они отродясь ничего красивее не видывали. Как же порой хотелось рассказать историю полностью, однако потому-то Фил и презирал выпивку. Боялся ляпнуть лишнего.
Вдруг золотистый конь шарахнулся под ногами Фила и в испуге оступился: из-за куста вспорхнула маленькая серая пичужка. Ярость и горечь комом подступили к горлу.
– Черт подери, кляча старая! – рявкнул Фил, вздернув поводья и злобно поддав коню шпорами.
Двадцать пять лет прошло с тех пор, как они ехали бок о бок с Бронко Генри!
Солнце стояло высоко, тени становились короче, впереди ждали долгие часы зноя. Долгими, размышлял Фил, были и все эти годы, а также и тени, которые они отбрасывали.
Если ветер не обманывал острый нюх, скотные дворы Бича открывались путнику задолго до того, как их мог зацепить глаз. Дворы находились вблизи реки, в это время года почти пересохшей и отступившей от берегов. В безмятежной глади ее вод отражался купол безоблачного неба да стайки сорок, кружившие по округе в поисках падали – подохших от туляремии сусликов и кроликов или распухшей туши теленка, зараженного тем, что в этих краях называли «черной ножкой». Воистину, если ветер не обманывал острый нюх, нельзя было не почуять едкий серно-щелочной запах вялого ручейка, что впадал у скотных дворов в реку и загрязнял ее воды.
Если солнце не обманывало зоркий глаз, можно было разглядеть поселение, сперва возникавшее миражом на горизонте. Виднелись его дворы, скотовозы у углепогрузочных трапов, фальшивые двухэтажные фасады салунов с девицами в верхних комнатах, обветшалое здание школы с неказистой колоколенкой, заросли полыни и пустырь, где мальчишки играли в мяч, а девочки прыгали со скакалкой. Напротив пустыря располагался постоялый двор, а за ним на склонах лысого холма паслись исхудалые дикие лошади. Зимой и летом беспрестанный ветер трепал их хвосты и спутанные гривы и, со свистом скользнув по склону, проносился по кладбищу у основания холма. Прогнившие столбы и проржавевшая проволока ограды не давали лошадям топтать могилы и сбивать с них банки из-под варенья, в которых частенько стояли цветы – анютины глазки весной, а позже индейские кисти кастиллеи. Правда, стояли они лишь на свежих могилах. На солнце цветы мгновенно увядали, и мимолетная красота скоро сменялась гнилью стеблей.
Только один догадался возложить на могилу цветы из бумаги, а сверху, чтобы не размыл дождь, накрыть стеклянной банкой.
Поднявшаяся над равниной дорожная пыль заставляла сердца жителей Бича биться быстрее: к городу приближалось стадо скота, а с ним и транжиры-погонщики. В обоих салунах поспешно проверяли запасы дешевого пойла, а для тех, у кого водились деньжата – владельцев ранчо, готовых к широким жестам, – выставляли настоящий виски, привезенный из Канады.
– Учти, – говорил бармен коммивояжеру, нагрянувшему на ночном поезде из Солт-Лейк-Сити, – держись подальше от тракта и не смей таращиться на скот. Пугнешь волов, не загнать будет. Один зевака пару лет назад топтался там, распугивая скот, так погонщики пульнули прямо ему над башкой. Господь – надо было видеть, как он рванул оттуда, хлопая фалдами!
– Дикий Запад какой-то, – съехидничал коммивояжер.
Он собирался продавать здесь электрические лампочки для салуна, школы, постоялого двора… Однако покупателей на них не находилось.
– Черт подери, это и есть Дикий Запад, – отрезал бармен. – И насколько мне известно, ранчо Бёрбанков – единственное место в долине, где есть электричество. Все остальные пользуются газовыми лампами.
– Ранчо Бёрбанков, значит.
Коммивояжер уставился на порнографический календарь за стойкой: из-под платья модели на фотографии виднелись подвязки чулок.
– Это их стадо прибудет после полудня. Тысяча голов. Восемь-десять погонщиков и сами братья. Так что воспользуйся моим советом: посиди-ка здесь, чтобы не пугать животных. Что будешь, Долли? – обратился он к блондинке. – От тебя вкусно пахнет.
– Спасибо, – ответила девушка, – это «Флоридская вода», а пить, как хорошо тебе известно, я буду джин.
– К нам скачет стадо Бёрбанков.
– Ага, видела из окна наверху. Ох, мне уже страшно.
– Ничего, подружка твоя должна помочь.
– Много толку от нее. Заболела.
– Чего? Ту же хворь подцепила, что ли, как старая Альма тогда?
– Чахотку-то? Да прям. Обычное женское.
Сердца забились быстрее и в единственной на весь город харчевне на постоялом дворе. Уже были накрыты столы и расстелены постели, учетная книга раскрыта на новой чистой странице, а рядом с ней источал аромат кедра свежезаточенный карандаш.
II
Ветер в Биче не утихал никогда, ни летом, ни зимой, и потому ни на миг не останавливалась и мельница на амбаре за постоялым двором. Давным-давно, еще до того, как сюда переехали Гордоны, цепь и шестерня рычага для поворота мельницы были сломаны. Зимой и летом вертелись лопасти, медленно крутилась незакрепленная ни к чему ось, вхолостую, без всякой цели и пользы скрипела мельница, и скрипела так сильно, что не давала уснуть немногочисленным застрявшим в городке путникам. Вскоре после переезда, устав от жалоб, Джонни Гордон, отец семейства, попытался исправить механизм. Прислонив к амбару шаткую лестницу, он забрался наверх – однако с внезапным порывом ветра лопасти взметнулись, порвали куртку и подрали мужчине плечо. С тех пор мельничный амбар не трогали.
«Зря мы вообще сюда переехали», – нередко говорил Джонни своей жене Роуз, и та умоляла не повторять этого, умоляла, не раскрывая рта, лишь глядя на Джонни огромными глазами. Все в юной девушке было в ее глазах.
Не только глаза покорили Джонни, когда он впервые увидел Роуз. В Чикаго, в небольшой захудалой больнице, куда попадали одни бедняки да цветные, юноша заканчивал интернатуру. В попытке сбежать от нищеты и грязи он стал по нескольку раз в неделю ходить в кино, смотреть на движущиеся картинки. Ах, если бы он мог найти девушку, нежную и стойкую, как мисс Мэри Пикфорд, чьи глаза, улыбка, ямочки на щеках растопят сердце любого! Однажды, чуть подвыпив, Джонни поведал о своей мечте двум молодым врачам. «Болтаешь слишком много», – оборвали его насмешники. Однако юный доктор крепко держался за мечту, которая со временем обрастала новыми подробностями – увитым плющом домиком и оградой из белого штакетника.
И вот представьте! В один из вечеров Джонни сидел в переднем ряду вблизи от пианино. Ясный звук мелодий и гул басов наполняли красками мерцавшую на экране драму, приглашая затеряться в мире собственных грез. Тут включился свет, и, поправив волосы под шляпкой, к Джонни обернулась девушка за пианино. Подумать только! Все это время она сидела здесь, в десяти футах от него! Они взглянули друг на друга, и юноша улыбнулся.
Джонни не собирался звать девушку к себе, как тотчас сделали бы его насмешливые друзья. «Вдруг не откажет», – сказали бы они. Нет, барышня была не из таких, и поступать подобным образом Джонни не хотел. Интуиция его не подвела: глупо приглашать домой девушку, которая по воскресеньям играет в церкви на пианино. Чтобы впечатлить Роуз и выставить себя в выгодном свете, Джонни сразу же рассказал, что работает доктором.
– Тут на озере карнавал устраивают, – обратился он к девушке. – Очень неплохой, говорят. Любишь карнавалы?
– Почти больше всего на свете!
– А что больше всего?
– Цветы.
– М-м-м-м.
– Я ни на что не намекаю, ты сам спросил.
Хоть Джонни и сказал, что работает врачом, отец девушки отнесся к нему с подозрением.
– Вернемся не поздно, – заверил его юноша.
Однако тот лишь холодно взглянул на него и, взяв газету, удалился в другую комнату.
– Что ж, мистер Гордон… – начала было мать девушки.
– Доктор Гордон, мадам.
– …Роуз – наша единственная дочь. Понимаешь, что она значит для нас? Может, и сам когда-нибудь окажешься на нашем месте.
– Непременно, мадам.
Затаив дыхание, Джонни смотрел, как Роуз прикалывает к пальто подаренные им фиалки. Никогда прежде не видел он такой нежности, с какой касалась лепестков девушка.
– Она всегда любила цветы, – вздохнула мать, – маленькой все время трогала чужие бутоньерки.
Роуз оказалась отнюдь не трусихой, должен был признать Джонни. Ее не пугали карусели и американские горки, где крутит так, что поди удержи содержимое желудка.
– Ух! – выдохнула девушка и прижалась к Джонни так, что тот почувствовал аромат фиалок на ее пальто. – А говоришь, ты пугливый, но ведь сколько смелости надо иметь, чтобы кататься на таких жутких штуковинах!
– Когда ты рядом, мне ничего не страшно.
Лишь на цирк уродов Роуз не решилась взглянуть. Впрочем, и Джонни пригласил ее в шатер только для того, чтобы посмотреть, как она отнесется к уродцам. Сам он терпеть не мог их безумные улыбки. Лучше уж пойти послушать, как юноша с остроконечной бородкой поет песни из новой оперетты.
Они вышли из шатра, напевая мелодию из «Красной мельницы». Вместо шляпки, украшенной цветами, которая так очаровала Джонни в день их первой встречи, на голове у девушки был шарф, повязанный по-цыгански.
– Это бандо, – пояснила она и сделала пару шагов назад, чтобы Джонни смог оглядеть ее получше. – Как тебе?
– Превосходно!
– Заказала по каталогу. У миссис Вандербильт такой же.
– Уверен, на тебе он смотрится лучше, чем на миссис Вандербильт.
– Вот уж не думаю.
– А я думаю, – решительно заявил юноша.
Он вспомнил, что где-то видел фотографию, на которой миссис Вандербильт подходила к своему «роллс-ройсу», и Роуз действительно чем-то была на нее похожа. Такая хрупкая, что, казалось, малейшее дуновение ветра может ее погубить.
– А ты и правда похожа на миссис Вандербильт.
– Серьезно?
– Ага, – улыбнулся Джонни, – ты и сама так думаешь.
– Теперь ты знаешь мой маленький секрет.
– Расскажи им, я – заика! – вспомнил Джонни слова популярной песни� и залился смехом.
Все тогда так говорили.
Несколько дней спустя Роуз согласилась выйти за Джонни замуж. Ее глаза засияли, губы дрогнули в предвкушении поцелуя, а по щекам покатились слезы. Джонни понял: какой ни была бы его жизнь, без Роуз она будет невыносима, – и ему стало страшно. За нее или за себя – этого он понять не мог.
– Что я могу сказать тебе, молодой человек, – наставлял отец девушки, – береги ее.
– Можете не сомневаться, сэр.
– Ты был слегка под хмельком, когда в первый раз приходил, – сурово заметил мужчина.
– А вас не обмануть. Признаю, немного выпил для храбрости.
– Спиртное до добра не доведет.
– Это просто лекарство, сэр, – оправдывался юноша, – если использовать его по назначению.
После окончания интернатуры остаться в больнице Джонни не предложили. Он понимал, что звать его не за что, и все же расстроился – история лишний раз напомнила о том, сколь непрочна была его связь с реальностью. Если бы он познакомился с Роуз пораньше и трудился, не покладая рук, его бы оставили. Но до встречи с ней работал Джонни, откровенно говоря, не слишком прилежно. Так, по крайней мере, казалось директору больницы.
– Одно скажу тебе, Джон, – сказал директор, глядя поверх черепа на своем столе, – у меня есть глаза, у меня есть уши, и я хорошо понимаю, что человек ты по природе своей добрый.
– Добрый? Никогда не замечал за собой такого, сэр.
– Вполне вероятно, – не удивился директор и закурил трубку с таким достоинством, о каком Джонни мог только мечтать. – Я потому и сказал «добрый по природе». Такая доброта, как говорят нынешние психиатры, происходит из особой чувствительности, и…
– И?
– Нельзя давать чувствительности брать над нами верх. Она может быть опасна. Не думаю, что это качество полезно для доктора.
– Как же мне найти работу, сэр?
– Маленький городок, Джон. Подыщи себе какой-нибудь и оставайся там, пока не встанешь на ноги.
Имя Джон тяготило юношу. Он не ощущал себя Джоном, он был Джонни, и, возможно, в этом-то и крылась вся проблема. Что взять с человека по имени Джонни? Такие мчатся по жизни, смеясь и плача, и никогда ни на чем не останавливаются.
Джонни нашел городок – тот самый Бич, о котором под неодобрительные взгляды Роуз он так часто твердил: «Зря мы вообще сюда переехали». Сперва же место казалось вполне подходящим для не слишком уверенного в себе доктора. Жену Джонни посадил на поезд до гостиницы в Херндоне, главном городе округа, в двадцати пяти милях к северу, а сам отправился в Бич изучать обстановку.
Местные восприняли появление врача с большим воодушевлением.
– Двадцать пять лет никого не было, – рассказали ему в салуне.
– Да уж, давненько, – заметил Джонни.
Ему поведали о фермерах, что стекаются в город с засушливых земель за холмом, и о владельцах ранчо на западе. Если верить слухам, говорили в салуне, железную дорогу «Нозерн пасифик» собираются соединить с «Юнион пасифик», так что со временем Бич как транспортный узел будет расти и процветать. Не далее как пару месяцев назад сюда приезжали инспектора, что за славные ребята!
Окрыленный многообещающими историями, Джонни угостил новых друзей выпивкой, и они подняли стаканы за светлое и безбрежное, как окрестные земли, будущее.
А где им с женой стоит поселиться?
Так у него есть жена. Что ж, неплохо.
Он показал фотографию.
Повезло парню.
– Стоит присмотреться к старой гостинице, бывшей когда-то постоялым двором, – посоветовал бармен.
Небольшой дом располагал шестью тесными комнатенками на втором этаже. Номера ничем не отличались друг от друга: в каждом имелась железная кровать, умывальник и шкаф, а у окна лежала свернутая в кольцо веревка – на случай пожара. Гостиница давно стояла заброшенной, и местные школьники, увидев в окнах свет и лица людей, решили, что в ней завелись привидения. Один смельчак даже бросил в окно камень и, говорят, услышал крик. Впрочем, в бледном свете луны, освещавшем обветшалые доски и выбеленные оленьи рога над вывеской, история о привидениях казалась совсем не выдумкой.
При свете дня здание выглядело вполне безобидным, а возвышавшийся позади него мельничный амбар мог обеспечить постройку электричеством. Джонни решил убить двух зайцев одним выстрелом – возродить постоялый двор, пока налаживаются дела с врачебной практикой. Безумец, не правда ли?
Здание принадлежало банку в Херндоне, и Джонни быстро смог договориться об условиях с местным работником. Наследства от тети, ради которой он выучился на врача, хватило на первичный взнос, а также на подержанный «форд», необходимый для разъездов по округе. На те же деньги в одной из комнат гостиницы он обустроил кабинет – приобрел хитроумное кресло, превращавшееся в стол для осмотра, и человеческий скелет в стеклянной витрине.
Осталось добавить последний штрих.
– Иди-ка взгляни, – не скрывая улыбки, позвал он Роуз, сажавшую перед домом калифорнийские маки, редкий цветок, способный вырасти в столь худой и кислой почве.
В руках у Джонни была лопата, которой он копал яму под столб с навершием по типу виселицы. Отполировав и выкрасив вывеску, юноша прикрепил ее на четыре крючка, и та свободно болталась на ветру:
«ДОКТОР ДЖОН ГОРДОН».
– Здесь так ветрено, – глядя на табличку, заметила Роуз. – Хотя сейчас, кажется, стихло. Очень мило получилось.
– Ничего, ты привыкнешь… со временем.
Вернувшись в дом, они принялись за уборку. Лизол и добрая порция хорошего мыла – лучшее средство от привидений.
Когда настало время родов, Джонни сам принял благословенного сына из материнской утробы. Ребенка они опрометчиво нарекли Питером. В честь отца Роуз, дородного мужчины, которого все вокруг звали Пит.
Для Джонни не было зрелища прекраснее, чем видеть, как его возлюбленная лежала на кровати и нянчила малыша. Зачарованный таинством рождения, он выполнял все просьбы молодой матери, проводил часы у ее постели и читал ей стихи Байрона. О, как все поздравляли Джонни, как горделиво сидел он за рулем «форда», с довольной улыбкой раздавая прохожим сигары. Поймав в зеркале собственный взгляд, он вдруг задумался: куда бы ни смотрела его жена, что бы она ни делала – она всегда улыбалась. Замечал ли это кто-нибудь?
Маки расцвели, увяли и погибли. Спустившись с гор, засвистел зимний ветер, и вновь покрылась снегом голая земля. Проклюнулись маки, снова расцвели, увяли и погибли. Хотя никто не решался сказать об этом вслух, родители серьезно переживали, что мальчик долго не начинал ходить и говорить. Когда малыш наконец встал на ноги – о, что это был за день! – он пошел странной механической походкой, почти не сгибая колен. Поступь его ясно давала понять, что умение ходить – отнюдь не то, что дается каждому из нас при рождении, а навык, которому приходится долго и мучительно учиться. Когда же мальчик заговорил, речь его, хоть и слегка шепелявая, была по-взрослому рассудительной. Гордоны выдохнули с облегчением: несмотря на высокий лоб, невинный взгляд раскосых глаз и пугающую привычку прислушиваться к звукам вдалеке, сын был в здравом уме, а в четыре уже научился читать.
Довольно скоро Джонни заметил одну любопытную закономерность в поведении местных скотоводов, хотя сперва не придал ей большого значения. Когда владельцы ранчо, их жены и семьи планировали поход к врачу, желая совместить приятное с полезным, они ехали в Херндон – чтобы пройтись по магазинам и отужинать в «Херндон-хаус» или «Шугар боул». Им нравилось сидеть в больших зеленых кожаных креслах в холле гостиницы, глазеть из окна на городской люд, бегущий по каким-то своим делам, и на собственные автомобили, теснившиеся вдоль тротуара. Порой они выбирались на неспешные прогулки и дивились аккуратной лужайке перед готическим зданием из желтого кирпича. В нем находился суд, а за ним и тюрьма, куда шериф мог упечь местных пьяниц и бродяг. Они восхищались трехполосными улицами в жилом районе, краснели при виде резиновых бандажей в окнах аптеки и приходили на станцию смотреть на прибытие поезда. Ох, как тряслась под ним земля, с каким шумом вырывался пар! А после возвращались в «Херндон-хаус», чтобы понежиться в шикарном номере с ванной, и с удовольствием предвкушали, как вечером пойдут смотреть на движущиеся картинки. Такой роскоши не найти на постоялом дворе, не сыскать таких развлечений в продуваемом всеми ветрами Биче. Да и может ли придать сил место, столь крепко пропахшее обреченностью и отчаянием?
Все годы в Биче Джонни Гордон безоговорочно соблюдал клятву Гиппократа и никогда не отказывал в помощи страждущим, платили ему за это или нет. Клиентами доктора были фермеры с засушливых краев, чья жизнь во многом напоминала его собственную. Запад пленил их дешевыми землями, о коих кричали цветные афиши, расклеенные на железнодорожных станциях; и, Господь свидетель, земли здесь действительно были – только не было дождей. Поэтому благоденствовали в долине лишь владельцы крупных ранчо, подмявшие под себя реку со всеми притоками. Тогда как фермеры с засушливых земель – норвежцы, шведы, австрияки – в конечном счете разорялись.
Врача они вызывали, когда требовалась вправить поломанные кости и залечить руки, подранные зубьями циркулярной пилы; когда ударом в пах вчерашних городских жителей сбивали с ног лошади и коровы; и когда рождались дети. Фермеры кипятили воду, чтобы Джонни смог омыть инструменты, и тот, смеясь, нахваливал хныкавших и рыдавших на весь свет младенцев. После его приглашали отметить знаменательное событие за обшарпанным кухонным столом, и, стараясь отвлечь отцов от мыслей о страдающих женах, Джонни отпускал шутки: «Почему дядя Сэм носит красно-бело-синие подтяжки?» Домой в Бич он мчался, весело напевая, с галлоном-двумя черемухового вина в багажнике «форда». «Они заплатят, когда смогут», – уверял он Роуз. И они платили. Когда могли.
Теперь же качавшаяся на виселице вывеска у постоялого двора вконец обшарпалась, и имя на ней было едва различимо. Беленые оленьи рога над входом рухнули под натиском ветра, а здание давно нуждалось в покраске. Зато внутри царила невозможная чистота, и сверкали намытые стекла. Платить по счетам Гордонам позволяли отнюдь не врачебные доходы Джонни, а те случайные скотоводы, что ночевали и обедали в гостинице, да коммивояжеры с их партиями тканей да булавок.
Питер страдал не только от целого ряда детских болезней, но и мучился бесконечной простудой и жаром, что вытягивали из него все соки и превращали кости в руках и ногах в тонкую хрупкую корочку. Боясь, что недуги сына бросят тень на врачебные навыки отца, Джонни размышлял о парадоксе, описанном в древних книгах, – как сын сапожника ходит без сапог, так и сын врача извечно болен. Однако Питер никогда не жаловался, ни о чем не просил и безропотно сжимал в руках игрушки, какие вручали ему родители. Он рано понял, что значит быть изгоем, и смотрел на мир неподвижными глубокими глазами, выражающими все и одновременно ничего. Играм мальчик предпочитал чтение и одиночество, а, выйдя на солнечный свет, щурился и прятал глаза.
Жители Бича рано задували лампы. Пфу! – и мир сводился к одинокой лампадке в комнате больного, бледному мерцанию фонаря на стрелке у железнодорожной станции и к свету луны. В это время Питер и уходил из дома. «Что ты там делаешь?» – спрашивали его Роуз или Джонни, и Питер неизменно отвечал: «Ничего». «Ничего» означало для них, что мальчик отправлялся гулять, бесцельно брести в никуда.
Вертелась и вертелась стрелка часов на кухне. Когда минул второй час, Джонни охватил приступ паники, и от страха засосало под ложечкой. Четверть часа он сидел и нервно стриг ногти, боясь поделиться ужасом с женой, а после сказал:
– Пойду прогуляюсь, посмотрю, что там с ним.
Долина была залита светом ночного неба; лунной дорожкой блистала тропа, сверкая каплями росы на кустах полыни. В округе не было ничего более манящего, чем река, размышлял Джонни, а на берегу ее – чем одинокая ивовая рощица. Мальчик должен быть там. А если нет?
Сбавив шаг, Джонни направился к ивняку и действительно обнаружил в нем сына. Тот сидел у самой воды, прислонившись спиной к дереву, там, где, сверкая и пенясь, поток разбивался о корягу на песчаной отмели и делился надвое. Журчание воды, должно быть, заглушило осторожную поступь отца – освещенный холодным сиянием мальчик не двигался, костлявый лоб отбрасывал тень на глубоко посаженные глаза. Джонни не решался прервать таинство, представшее перед его взором. Точно так же боялся он подойти к сыну, разглядывавшему себя в кривом зеркале, которое висело над раковиной. Глаза не выдавали мальчика, и Джонни оставалось только гадать, что он делает – высматривает нечто, осуждает себя или ищет товарища в собственном отражении. Однако, когда Питер оборачивался, на лице его не было ни тени смущения: то, что он делал, отнюдь не казалось мальчику странным или неправильным. Это Джонни мучило чувство вины, и, как бы ни хотелось ему разделить бремя с Роуз, заговорить о своих заботах он не решался.
В складках куртки Питера, в тенях, скрывающих лицо, и в листьях ивы, звездами расходящихся над головой, присутствовало что-то религиозное, можно было принять мальчика за погруженного в молитву монаха. Джонни был поражен: не отчужденностью ученого или доктора обладал его сын, но отрешенностью священника или мистика. Потрясенный неуместностью собственного голоса, он окликнул его:
– Питер?
– Как раз собирался домой, – даже не удивился тот.
– Переживал, куда ты подевался.
– Я смотрел.
– На что?
– На луну.
Как курицы в птичнике до смерти заклевывают самую слабую в своем племени, так и Питера в школе дразнили, задирали и обзывали сопляком – из всех углов доносилось это слово. Однако мальчик обратил внимание на задир, лишь когда его отца обозвали пьяницей. Сверкая дикими глазами, обидчики проворно обступили Питера кругом и затянули в унисон гнусавый, терзающий уши звук. Таким же кругом, не сомневался мальчик, стояли их отцы, изводя изгоев и отщепенцев, а до них отцы их отцов, и так же будут стоять их сыновья:
- Доктор Джонни – пьяница,
- За бутылкой тянется.
Питер напряг худенькие плечи и хотел было броситься на обидчиков, как вдруг остановился и одного за другим стал обводить их внимательным взглядом. Вот Фред, что каждый день, трясясь в пятидесятидолларовом седле, добирается до школы верхом. Вот сын бармена Дик, что разрисовал стены в туалете и просверлил в них дырочку, чтобы подглядывать за девчонками, хотя учился он столь же прилежно, как и сам Питер. Вот проныра Ларри, весом под две сотни фунтов, что все больше молчит и только усмехается. Питер со сдержанностью старика разглядывал мальчишек и понимал, что с такими нет смысла бороться по их же правилам. Знал и то, что холодную безличную ненависть питал он не только к обступившим его однокашникам, но ко всем нормальным, богатым и безмятежным, ко всем, кто смел осквернить образ семьи Гордонов.
Образ этот стал принимать конкретные формы, когда Питер начал вести альбом с фотографиями, рисунками и рекламными объявлениями, вырезанными из старых журналов, о которых в тех краях почти никто и не слышал. «Таун энд кантри», «Интернешнл студио», «Ментор», «Сенчури» – журналы приносила одна странная женщина, и, никем не читанные, они годами валялись в школьной раздевалке среди коробок с забытыми галошами и потерявшимися рукавицами. Учительница, флегматичная добрая тетушка, часто размышлявшая о детстве и своем драгоценном котенке, не возражала против затеи Питера: какой, в самом деле, толк от этих журналов? Что объединяло фотографии и рисунки, которые бледными ручками вырезал и вклеивал в альбом мальчик, так это атмосфера роскоши и изобилия. Океанские лайнеры и роскошные поезда, дорогие украшения и английские загородные коттеджи, тяжелые драпировки и кожаные саквояжи, пляжи Ньюпорт-Бич и машины его франтоватых купальщиков: «локомобили», «изотта-фраскини», «минервы». Однако не только богатство интересовало Питера: на каждом вырезанном им рисунке и рекламной афише были изображены люди, напоминавшие ему отца или мать. Вот мама стоит на террасе перед уставленной скульптурами лужайкой. Вот папа заселяется в гранд-отель. «Книга мечтаний» затмевала беспрестанно скулящие ветра и извечные неудачи семьи Питера. Альбом был планом будущей жизни, где сам он – величайший хирург, читающий доклады перед учеными мужами Франции, а все вокруг дивятся красоте его матери и доброте отца.
В школе Питеру сообщили, что отца его видели с девицей легкого поведения.
Это было правдой. Джонни говорил с проституткой, что начинала в одном заведении в Солт-Лейк-Сити, а когда прошла цветения пора, разругалась со всеми, села на поезд до Херндона и устроилась в красно-бело-синие комнаты. Все считали девушку выжившей из ума. В Херндоне ее не раз видели на коленях перед кроватью: она стала много молиться и рыскать по ночам в поисках церквей, две из которых никогда не закрывались. Если бы не странное поведение, девушке удалось бы ускользнуть от зоркого взгляда хозяйки борделя, заметившей у подопечной признаки чахотки. Однако, заботясь о чистоте своего заведения, мадам предпочла отправить больную в Бич, где клиенты были не столь привередливы, и девушку по имени Альма ждали с распростертыми объятиями. «Бог тебе в помощь, – наставляла ее хозяйка, – ты ж во всем на него полагаешься».
И она приехала в Бич с чемоданом, в котором хранились несколько кимоно, пачка «Мило вайолетс» и фотография отца, вышвырнувшего ее на улицу. Если бы только она слушалась его! Разве стал бы он наказывать, если бы не любил?
Для доктора Джонни было ясно, что Альма страдала вовсе не от чахотки. Он видел это по глазам, состоянию кожи, течению ее мыслей. Джонни обладал поразительным даром распознавать диагноз. Живи он в другое время, стал бы преуспевающим врачом и сидел бы в кабинете с тяжелой испанской мебелью и персидскими коврами. Увы, так уж бывает, что рождаемся мы не в то время и не в том месте. Осматривая пациента, Джонни будто слышал в своем стетоскопе шепот, подсказывающий ему верный диагноз. Этот дар перешел и к сыну.
Джонни угостил Альму выпивкой и, отведя в сторону, сказал:
– Тебе нельзя больше этим заниматься.
– Бог велит мне работать, – сделав глоток, отвечала та.
– Не ради себя самой.
– Этим я ничего не должна.
– Должна. И ты это знаешь. Иначе не говорила бы столько про Бога. Ты знаешь, чего он хочет.
– А если Бог обманул меня? – Девушка задумчиво коснулась лица тыльной стороной ладони. – Что тогда?
Несколько дней она провела в постели и теперь едва стояла на ногах.
– Воздержись от любых связей, хотя бы на время.
Так, ночь за ночью и рассвет за рассветом прошел еще один месяц.
– Ей осталась неделя, может, чуть больше, – говорил Джонни Роуз, – но с постели она больше не поднимется. Сказали, не хотят, чтобы она у них померла. Да и та еще радость – умирать в такой каморке. Конечно, – вздохнул он, доставая пачку «Свит кэпорал», – кто-то скажет, что большего ей и не причитается…
– Я уже постелила ей наверху, Джон.
Губы доктора растянулись в кривоватой улыбке. Он подошел к жене и легонько коснулся ее подбородка.
– Ты моя маленькая миссис Вандербильт.
– Нет, – покачала она головой, – миссис Гордон. Миссис Джон Гордон.
С тех пор постоялый двор прозвали в городке шлюхиным двором, ведь именно здесь скончалась безумная набожная проститутка. И многие благопристойные женщины Херндона и Бича, завидев Роуз на улице, хоть та и оставалась докторской женой, не решались с ней поздороваться. Непросто было простить ей красоту – беспечную и бескорыстную красоту бабочки, – беглую улыбку и горделивую осанку.
– Он станет доктором, говорю тебе! – в сердцах восклицал Джонни. – Как он читает все время! Как он смотрит на мир широко открытыми глазами, ты замечала? Ведь это так важно! Он обожает факты.
Питер и правда обожал факты. В свои двенадцать он запирался в комнате с томами «Британники», изучал рисунки Везалия, читал Гиппократа и отдельные места из Вергилия, а также штудировал медицинские журналы, которые его отец уже давно перестал распаковывать.
– Он достигнет таких высот, какие мне и не снились, – утверждал Джонни, и при мысли о славном будущем сына его сердце наполнялось гордостью. – Вот увидишь!
– Ты и сам не так уж и плох, – напомнила ему Роуз.
– Не плох? Меня разве что добрым однажды назвали. Я себя не обманываю, в этом и есть моя сила. Не замечала, любой мужчина мечтает о том, чтобы сын превзошел отца? Я вот заметил. И с тех пор уверен в себе, как никогда прежде. Конечно, у всех есть недостатки…
Так, признавая их, мы и оправдываем свои неудачи.
Иногда, хорошенько подвыпив, Джонни чувствовал себя ровней владельцам ранчо: да, у них были деньги, зато у него – образование. Когда после прибытия стада укладывалась пыль и ковбои приступали к веселью, доктор заглядывал в салун и, как говорил бармен, вклинивался в беседу. В своем темном парадном костюме с накрахмаленным воротничком Джонни излагал лучшим из них собственные размышления о политике, образовании и о судьбах Европы. «Так и знайте, – разглагольствовал он, – скоро там начнется война, в которую они и нас втянут, и тебя, и меня». Ковбои считали его сумасшедшим, однако Джонни как будто не замечал, как собеседники отшатывались, когда язык его начинал заплетаться, выпивка лилась мимо рта, а он принимался хватать всех за руки. Впрочем, многие его уважали, кто-то жалел, а кто-то вспоминал историю о том, как, только приехав в город, доктор отправился на дорогу смотреть на огромное стадо волов. Как прямо над его головой пустили пулю, осыпая проклятьями. Как он бежал и прятался за товарной станцией. Господи, сколько же часов он там просидел!
Однажды Джонни случилось завести разговор не с тем человеком. Владелец ранчо стоял в сторонке, когда молодой доктор решил обсудить последнюю осенившую его идею – отсутствие гражданского самосознания у обитателей Бича. Почему они не могут покрасить здание школы? Почему, не унимался Джонни, сваливают мусор прямо на холме, у всех на виду? Зачем оскверняют сей прекрасный край?
– Вот взгляните! – воскликнул он, показывая сквозь дверь салуна на холм, где в лучах солнца искрились жестяные банки и кучи битого стекла. – Еще футов десять, и мусор свалится на кладбище. Просто бельмо на глазу, вот как я это называю.
– А я бы тебя так назвал, – заговорил мужчина.
– Простите, сэр? – искренне не понимая, переспросил Джонни.
Ответа он не получил, лишь неясный одобряющий гул прокатился по салуну.
– Или возьмем цветы, – продолжал доктор. – В какой городок ни приедешь, там и сям, куда ни взгляни, всюду будут цветы. И сразу понятно, что есть у жителей, что называется, гражданское самосознание, гражданское от слова «город»! Вот представьте какую-нибудь железнодорожную станцию, да хоть ту, что в Херндоне, – какая там чудесная клумба с цветами, какой прекрасный зеленеет газон. Проезжают мимо люди на машине, смотрят на эту красоту, и от города у них остается самое приятное впечатление. Неудивительно, что потом они возвращаются, а кто-то даже решает в таком городке обосноваться. – На секунду Джонни замолчал, многозначительно уставившись в свой стакан, но, вдохновленный тишиной вокруг, продолжил с новыми силами. – Кстати, про цветы. Вот, к примеру, что мы сделали с женой и сыном…
Вместе с женой и сыном они украсили постоялый двор, заметил ли это кто-нибудь? Заметил ли кто-нибудь увитые хмелем стены по сторонам от крыльца? А ведь для того, чтобы побеги правильно росли, нужен хороший каркас – иначе они свалятся под собственным весом в одну большую зеленую кучу! Лианы хмеля, калифорнийские маки, настурции – если хорошенько поливать, все они прекрасно растут в Биче.
– Не раз, наверное, замечали, как мы поливаем цветы у дома.
И снова заговорил владелец ранчо:
– Не тебе ли случайно я пару лет назад чуть не прострелил голову?
– Что, простите?
– Не ты ли, говорю, поливал цветы, когда я зарядил пулю над твоей башкой?
– О, это вы сделали? Не буду спорить, заслужил. Не разобрался тогда еще в местных порядках.
– Нда?
– Потом наступает зима, – продолжал свою речь Джонни. – Зимой нет цветов, не так ли? Поэтому-то по осени жена моя с сыном выбираются за город за всякими травами. Многие считают их сорными, а вот мы их засушиваем – и цветы у нас круглый год.
– Нда… – пробормотал хозяин ранчо, и в зале послышался хриплый кашель.
– Это еще не все, – сказал Джонни, плеснув в стакан виски, – у моего сына золотые руки, руки хирурга. Он так может скрутить креповую бумажку, что получаются искусственные цветы. Именно их вы найдете на нашем столе, если заглянете отужинать на постоялый двор в зимнюю пору. Вы даже не представляете, мальчику двенадцать лет, а он изучает рисунки Везалия и читает очень серьезную литературу! В двенадцать лет! Представляете?
– А еще мастерит бумажные маки, – добавил мужчина.
– Сэр?
Джонни почувствовал острое желание впечатлить своих собеседников еще сильнее и принялся цитировать по-гречески высказывания о цветах.
– Это еще что? – оборвал его хозяин ранчо.
На лице Джонни засияла улыбка.
– Греческий, сэр. Все врачи учат греческий, обязательная часть их изнурительной учебы.
– Непохоже на греческий.
– О, я вас уверяю, сэр.
– Плохо же ты учился, – расхохотался мужчина. – По-гречески этот цветок называется «йоос»[4]. Их возлагали на могилы.
Смех выстрелом раздался в голове Джонни. В недоумении он обвел толпу взглядом, однако утешения в ней было не сыскать.
– Что ж, сэр…
В салуне повисла тяжелая вязкая тишина, и вновь раздался голос хозяина ранчо:
– А такое слышал, доктор? – И он зачитал по-латыни строфу из Овидия. – Что скажешь?
– Зачем вы мне это говорите? – залившись краской, спросил Джонни.
– Верю в силу правды, доктор. Потрудишься рассказать нам, что это значит?
– Нет, сэр.
– Тогда я сам расскажу. Это значит, что ты задница лошадиная. И коли на то пошло, такой же и твой сопляк сын.
Не сводя с него глаз, Джонни снял шляпу и, проведя рукой по волосам, вернул ее на место.
– Мой сын не сопляк.
– Так о нем говорят местные мальчишки.
– Все потому, что он читает! Потому что он думает!
– Потому что он мастерит бумажные маки и не знает, как фол отличить от флайбола.
Глупо было говорить, мол, «никто не смеет называть моего сына сопляком!». Потому что хозяин ранчо смел. Схватив Джонни за грудки накрахмаленной белой рубашки, мужчина поднял его в воздух, потряс и рывком отшвырнул в сторону. Мокрой тряпкой доктор врезался в стену, повалился наземь и не смог подняться. Когда через некоторое время ему удалось встать на ноги, он, не оглядываясь, перешел дорогу и побрел через пустырь к постоялому двору. Вслед ему кричали встревоженные сороки, поедавшие мертвого суслика.
– Господи! Что с тобой? – запричитала Роуз. – Кто порвал тебе рубашку?
– Я подрался, Роуз.
– Боже, тебе больно?
– Нет, Роуз, все в порядке. Просто хочу лечь в постель.
– Если ты невредим, с чего бы тебе хотелось в постель, Джон?
– Не знаю. Просто хочу. Где мальчик, Роуз? – добавил он, поднявшись со стула.
– Я не знаю.
– Ну, как ты думаешь?
– Думаю, он пошел к реке, – пробормотала она.
– Не хотел бы, чтобы он видел, как я дрался.
– О, не переживай.
– Роуз… Роуз?
– Да, Джон?
– Роуз, я соврал тебе. Я не боюсь, что он увидит. Может, в том и есть моя беда, что я не могу выдержать правды?
– Не очень понимаю, о чем ты, Джон.
– Я сказал, что не хочу, чтобы Питер видел, как я дрался. Только что.
– Ага.
– Так вот, это неправда.
– Почему? Разве ты хочешь, чтобы он увидел?
– Да. Именно.
– Чего? Зачем?
– Показать ему, что я хорош в драке, – скривился Джонни.
– Есть вещи и получше, чтобы ему показать, прекрасно знаешь.
– Если ты хорош в драке, то можешь повалить любого, кто порвет твою рубашку, швырнет тебя о стену и назовет твоего сына… назовет твоего сына сопляком. Ну вот. – Он прикрыл глаза. – Рассказал.
– Что рассказал?
– Рассказал всю правду. Не хочу, чтобы он видел, как его отца швыряют о стену у всех на глазах.
– Он и не видел, Джон.
– А кто знает? В салуне было шумно. Люди всегда собираются на шум.
– Уверена, он у реки. Ему есть куда пойти.
– Какой позор, – глядя жене в глаза, убивался Джонни, – какое унижение, какое ужасное унижение. Для мальчика.
– Так для тебя или для мальчика? Если человек смиренный, унизить его невозможно. Разве не этому учил нас Господь?
– Господь… Не приложишь мне холодное полотенце?
Приложив полотенце на лоб мужа, Роуз просидела рядом с ним до тех пор, пока тот не уснул. Она думала, что, проснувшись, Джонни попросит немного выпивки, чтобы прийти в себя, и она, как обычно, нальет ему капельку – он никогда не просил больше, чем требовалось. Однако, когда Джонни очнулся, он только смотрел в никуда и ни о чем не просил. Ни о чем. Роуз сама предложила ему выпить, ведь он так часто повторял, что виски притупляет боль, а сейчас Джонни страдал именно от боли.
– Нет, – отказался Джонни.
Роуз принесла ему поесть, но суп так и остыл нетронутый. Джонни лежал, сцепив руки поверх одеяла. Клонился к закату день, погасли огни, полетели к югу гуси. Из салуна за пустырем послышался веселый звон механического пианино.
Амбар, над которым вертелась мельница, был пристроен к постоялому двору. Согревала его маленькая дровяная печурка, наполнявшая комнату запахом дыма и керосина. Вдоль стен Питер устроил полки, слегка провисавшие под весом медицинских книг его отца. Здесь же стояли чучела кроликов и сусликов, мензурки, реторты и прочие приспособления для химических экспериментов. В амбаре Питер скрывался от боли своей ежедневной Гефсимании, от школьных насмешек и издевательств. Здесь он уходил в свой собственный мир, в котором не нужно было бояться. Мальчик сидел за столом с тяжелым, погруженным в себя взглядом – чутким взглядом глухого. Его бледное лицо было таким гладким, что Джонни задумался: придется ли сыну когда-нибудь бриться? Ничто не выдавало чувств мальчика, лишь легонько билась вена на правом виске.
– Мама твоя сказала, ты хотел мне что-то показать? – заговорил Джонни.
– Да, новый образец.
– Ты как будто к чему-то прислушивался, – подходя к столу, отметил Джонни.
Чтобы подсветить линзу, мальчик закрепил на деревянной подставке фонарик.
– Ого. Какой редкий.
На стеклышке красовалась бацилла, способная убить грызуна.
– И рисунок какой!
Неспешно выпрямившись, Джонни подошел к мальчику со спины и по-старчески положил ладони на его худенькие плечи.
– У тебя удивительные руки, Питер, – слегка скривившись, пробормотал он. – Дай-ка я взгляну.
Взяв мальчика за руку, он посмотрел на его гладкую ладошку.
– Так смешно это все.
– Что смешного, отец?
– Ну, – улыбнулся Джонни, – наверное, то, что отцу сложно это произнести. Должно быть, так же думал и мой отец, и потому никогда не говорил. Но я все же скажу. Скажу, Питер… что я люблю тебя.
Ничего не ответив, мальчик уставился на отца своими огромными глазами, в которых, казалось, отражалась вся комната, целый мир. Только голубая скрюченная венка на правом виске слегка набухла. Джонни уж собрался уходить, как Питер произнес:
– Я тоже люблю тебя, отец.
Джонни смущенно прикусил губу и, когда способность говорить вернулась к нему, отозвался:
– Вот и славно. Знаешь, что еще я хотел тебе сказать?
С порывом холодного сухого ветра над ними без всякой цели и без всякой пользы закрутились лопасти. Джонни так и не починил мельницу, хотя плечо о ее крылья он разодрал задолго до рождения своего чудного сына.
– Не знаю, отец, – прошептал Питер.
– Я хотел сказать, не стоит обращать внимания на то, что говорят люди. Им никогда не понять чужой души.
– Даже думать о них не буду.
– Нет, Питер, пожалуйста, не говори так. Обычно те, кто не смотрит на людей, вырастают сильными, очень сильными. Но ты должен быть добрым. Добрым, понимаешь? Ты сильный, и потому ты сможешь сделать людям очень больно. Знаешь, что значит быть добрым, Питер?
– Не уверен.
– Что ж, быть добрым – значит устранять все препятствия на пути тех, кого любишь и кто в тебе нуждается.
– Ясно.
– Я сам всегда был таким препятствием, – закусив губу, пробормотал Джонни, – но сейчас полегчало. Спасибо за понимание. А теперь я должен идти.
С робкой улыбкой на губах он простоял еще немного и, подойдя к Питеру, коснулся рукой его головы и прошептал:
– Ты хороший, хороший мальчик.
А после ушел в одну из комнат наверху.
Услышав наверху шум, Питер поднялся следом за Джонни.
– Питер? – крикнула мальчику Роуз. – Питер? Что тебя туда понесло?
Мальчик ничего не ответил.
– Не разбуди отца! – раздался снизу отчетливый шепот Роуз. – Должно быть, он очень устал.
– Сейчас спущусь.
Спустившись, Питер замер в дверях кухни и окликнул Роуз. Но не по имени, как он обычно к ней обращался, а назвал ее матерью. Слово это прозвучало так странно, так официально, что Роуз обернулась от печи, где кипятилась вода для чая.
– Да, Питер?
В руках у мальчика был черный гребешок, который он всегда носил с собой. Наверное, только закончил расчесывать свои светлые волосы. Не решаясь заговорить, Питер провел пальцем по зубьям гребня, а потом еще раз и еще раз. От скрежета Роуз стало не по себе.
– Питер, умоляю.
Глядя сквозь нее, он смотрел на стену кухни.
– Что ты там увидел?
Питер пытался подобрать слова – сообщить матери, что минуту назад перерезал веревку, на которой повесился отец. Одну из тех веревок, что лежали сложенные в кольцо на окне. На случай пожара.
III
Сперва соседи, а затем, когда разошлись слухи, и заезжие туристы стали коситься на постоялый двор, где случилось самоубийство. Из дверей салуна на крутящуюся мельницу за пустырем глазели посетители и дивились отважности хорошенькой девушки, что выбегала на улицу снять белье и одну за другой стягивала с веревки вещи, но больше не поливала цветы. Некоторым из гостей ужасно хотелось взглянуть на девушку и мальчика поближе – узнать, остались ли на лицах следы былой трагедии? Постоялый двор работал теперь как ресторан, правда, из-за дурной молвы посетителей в нем было немного: комната, где предполагалось отобедать, находилась прямо под тем местом, где случилось это, что неизбежно наводило на мысли о смерти и разочарованиях в собственной жизни.
Не выдерживав безнадеги Бича и его окрестностей, многие, кто знал Джонни, покинули город. Реже стали ломаться автомобили, а потому закрыл свое заведение мужчина, который переоборудовал старый амбар в ремонтную мастерскую, и поросла бурьяном красная бензоколонка. Разорилась куриная ферма. Так и не смог добиться успеха мужчина, продававший странные причудливые камни и окаменелую древесину. В салуне появились новые бармены.
Сам постоялый двор был выкрашен нынче в красный и переименован в «Красную мельницу». Здесь по-прежнему останавливались коммивояжеры, следовавшие через Бич, слишком уставшие, чтобы обращать внимание на местные слухи, или приезжавшие слишком поздно, чтобы кто-то успел о них поведать. Впрочем, помимо грязной комнатушки над магазином, выбора в городе почти не оставалось. Отвлекала от сплетней и война, заставлявшая людей уживаться с мыслью, которая буквально переворачивала их сознание: те, кого они знали, с кем выпивали, ссорились, кого любили и кому изменяли, погибли в окопах Франции. Как это возможно, не верили они, наблюдая за солнцем, заходящим за горы, – как это возможно, чтобы те, кого они знали, лежали мертвыми во Франции?
Пока салуны стояли закрытыми, всего за десять долларов Роуз Гордон выкупила в одном из них механическое пианино, стоившее не меньше двух тысяч! Но вскоре салуны вновь опасливо открыли свои двери. Теперь ими заправляли бутлегеры, возившие из Канады автомобили марки «хадсон». Кто быстрее – «хадсон» или «кадиллак», спросите вы. Что ж, скажу вам, что однажды Пол Маклафлин, прокурор Херндона, на своем «кадиллаке» и Джерри Диснард, бутлегер на «хадсоне», решили опробовать новую дорогу, и Макмафлин Диснарда все-таки обогнал…
Итак, благодаря войне и бутлегерам с их ночными перегонами машин из Канады старая история о самоубийстве перешла в разряд мифов и городских сказаний. Подробности забывались, и потому одни рассказывали, что Джонни застрелился, а другие – что выпил яд, который легко мог раздобыть, будучи доктором. Третьи считали, что Джонни попросту исчез, бросив жену с ребенком. При этом все они восхищались девушкой, которой хватило смелости остаться и превратить заведение в своего рода придорожный ресторан. Чтобы заглянуть в салуны бутлегеров и отведать жареной курочки в «Красной мельнице», в Бич приезжали даже франтоватые, разбогатевшие на войне толстосумы, мчавшие из Херндона на своих «мерсерах» и «штутцах». Что-то необыкновенное делали с обсыпкой в этой курице!
Конечно, если угодно, здесь можно было заказать и стейк, и горячий тающий во рту бисквит, и душистый салат из латука. В отличие от других заведений, где кофе по полдня томился в баке, в «Красной мельнице» его подавали свежесваренным. Для тех, кому после ужина хотелось потанцевать, имелось механическое пианино и старые добрые мелодии: «Все как у цыган», «Жанна д’Арк», военные песни, не пользовавшиеся, правда, особым спросом, «Чай на двоих» и «В свете звезд».
«А что мальчик?» – «Он обслуживает столики, но хозяйка сама подходит узнать, все ли тебе понравилось – а нравится здесь все».
«Но все же как он?»
«Да откуда мне знать? Должно быть, заканчивает школу, а может, еще не заканчивает. Ну и взгляд у него: смотрит, но не видит тебя или же видеть не хочет. Такой часто бывает у чересчур умных детей. Слишком много учатся. Кем он станет? Доктором? Не знаю. Конечно, это дорого, кто будет спорить. Думаете, она зарабатывает достаточно? Но все же я бы заехал к ним на вашем месте, забронировал столик и заказал бы жареную курочку. Девушка сыграет вам на пианино. Она, говорят, тем и жила раньше, что играла на пианино».
Из отрубей и водянистого молока, которое поставляли с засушливых земель фермеры, Питер замешивал кисловатое месиво. Он же откармливал цыплят и, когда приходило время, забивал их. Роуз даже смотреть на забой не могла, не могла и не смотрела. Чтобы не слышать чудовищных воплей, она уходила в дом, закрывала двери и окна, а иногда даже принималась петь, затыкая уши, пока Питер спокойно отлавливал куриц, загоняя их в угол птичника. Курицы понимали, что последует дальше, и Роуз знала, что последует дальше, потому она затыкала уши и начинала петь.
Считая этот способ гуманнее и надежнее топора и колоды, Питер сворачивал курицам шеи. Резко схватив птицу, он поворачивал запястье – и, пару раз встрепенувшись, обезглавленная курица падала на землю. Тушка дергалась в конвульсиях, подпрыгивала и хлопала крыльями, а оторванная голова пораженным взглядом смотрела на собственное трепыхавшееся тело. Лишь тогда смыкались веки на курином глазу, когда тушка успокаивалась и валилась замертво – и все было кончено, все было кончено. Ни разу Питер не запятнал свою чистейшую рубашку брызгами крови: оттачивал сноровку, будто готовясь к будущей карьере. Когда тушки были ошпарены и ощипаны, а остатки перьев опалены, курицы воспринимались уже не как живые создания, а как еда, и Роуз могла приступить к жарке.
Все было готово к приезду ковбоев. От бармена, говорившего с одним из Бёрбанков по телефону, Роуз узнала, что им понадобятся двенадцать кроватей и курица на ужин. Чтобы освободить комнаты, хозяйка принесла свою раскладушку на кухню, а Питер перебрался в мельничный амбар, поближе к отцовским книгам. Все было готово к приезду, даже тщательно заточенный карандаш лежал рядом с книгой учета. «Боже, а что, если Бёрбанки будут приезжать сюда каждый год, а за ними подтянутся ковбои и с других ранчо?.. Ох боже!».
Питер редко улыбался кому-нибудь, кроме матери.
Как же воспряли духом, приблизившись к Бичу, молодые ковбои! Местные земли были населены чуть гуще, и зоркий глаз еще с дороги мог зацепить крыши домов и амбаров на крошечных ранчо. Сквозь стадо, распугивая скот, пробирались редкие автомобили, и волы обступали похожие на скалы машины, словно поток, огибающий камни. Рисуясь перед водителями и пассажирами, молодые погонщики пришпоривали лошадей, и те, как безумные, шарахались и вставали на дыбы. Глядя на них, Фил ухмылялся. Вот же юные болваны! По правде, Фил любил своих ребят. Да, им и не сравниться с ковбоями прошлого, да, им и далеко до Бронко Генри, но из тех, кого можно найти сегодня, они определенно лучшие. Здесь уж Джордж прав как никогда – нужно идти в ногу со временем, смириться с автомобилями и рекламными вывесками, что висели теперь на каждом столбе, на каждом заброшенном амбаре или сарае. Раз уж женщина открыла свое заведение, больше им не придется брать пайки от миссис Льюис на вечер в Биче. На самом-то деле Фил был совсем не прочь разделаться с хорошим ужином из жареной курочки, и живот его издал мощный оглушительный рев.
Практически всегда в баре удавалось встретить старожилов, еще не забывших, какой была страна раньше, потрепать с ними языками и пропустить по стаканчику. Фил любил угощать друзей выпивкой и наслаждался тем, как с приездом Бёрбанков город целиком оказывался в их распоряжении. Всяческий сброд вроде железнодорожников-мексиканцев, даже не говорящих по-американски, тупиц фермеров с засушливых земель и пастухов-овцепасов с северных окраин города не решался приближаться к ковбоям и держался от бара на почтительном расстоянии.
Если что-то Фил и ненавидел, так это пьянство, глубоко оскорблявшее его обостренное чувство приличия и благопристойности. То, как выпивоха цепляется за тебя, чтобы устоять на ногах, как вянут уши от его бессвязной речи. То, каким он становится самодовольным и как много о себе воображает. То, как ты его оскорбляешь, шпыняешь, делаешь с ним что хочешь, а он все равно разглагольствует. Как-то раз, пару лет назад, вспомнил Фил, он стоял у этой самой стойки, наслаждался атмосферой, и вдруг в салун ввалился один такой персонаж и выставил себя на посмешище. Конечно, Фил сам был не против опрокинуть стаканчик-другой. Но чтобы вот так, Господи Иисусе!
Представьте, двадцать миль вы гнали скот, добрались наконец до салуна, а там дебоширит такой горластый щенок. По-хорошему, конечно, таких следует выгонять из бара. А если нет, что делать? Фил сразу понял, что это за малый, с самого начала, когда тот только переехал в Бич – сколько ж лет прошло с тех пор? На него и прежде жаловались, просто так вышло, что раньше Фил его не трогал. Что ж, одного раза вполне достаточно!
В другой приезд один пьяница-пастух притащил в бар сучью собаку, а Фил терпеть не мог, когда животные сидели вместе с людьми. Собака сопела в ногах и глазела, уставившись на разинутый рот хозяина, а болван все уши прожужжал о том, какая она умная, какая быстрая, верная, доверчивая и любящая. «Псинка эта для меня ну просто как жена», – заливал пастух, еле держась за барную стойку. «Не удивлюсь, если она ей и станет», – сухо заметил Фил, но пастух как ни в чем не бывало продолжил пороть свою чепуху. Впрочем, пьянчугу выставили, в салуне воцарилась благодатная тишина, и Фил облегченно вздохнул.
Хотя удача не всегда бывает на твоей стороне. Однажды в баре ему довелось встретить тупицу, который перед кучей народа – и прежде всего перед самим Филом – распинался о, прости, Господи, цветах. Бедняга Фил конкретно влип с этим городским сумасшедшим. Как мог, он пытался объяснить пьянчуге, что ему здесь не рады. А потом – что ж, ну а какого черта! «Не стал бы я так…» – сказал тогда Джордж. «Конечно, не стал бы, – воскликнул Фил, – тебе же не пришлось его выслушивать!»
По части сочувствия старине Джорджу не было равных. Сколько же надо сочувствия, размышлял теперь Фил, чтобы решиться отобедать и переночевать у этой женщины? Насколько же надо жалеть слабоумного пьяницу, повесившегося здесь пару лет назад? Вот чокнутый!
– Что ж, толстячок, – заговорил Фил, поравнявшись с братом, – вот он и перед тобой – славный город Бич.
– Ну да, вот и он, – кивнул в ответ Джордж.
– Довольно тихо сегодня. Кажется, все уже попрятались. Неужто без проблем загоним стадо?
– Похоже на то.
– Да что, черт возьми, с тобой не так, толстяк?
– Все со мной нормально, Фил.
– Вот что с тобой случится, если ты пару слов из себя выдавишь?
– Я никогда разговорчивым не был, Фил.
– Да уж, говорящая машина Эдисона из тебя так себе.
Повернув коня, Фил пробрался сквозь стадо к одному из погонщиков.
– Я так голоден, что толстая кишка вот-вот сожрет тонкую, – сообщил он юноше.
Хоть парень и посмеялся над шуткой, Филу от этого не полегчало. Двадцать пять лет, серебряный юбилей… а у них не перегон, а тоска. Что не так? Сложно сказать. Может быть, старость? Да нет, ему всего сорок. Времена пошли не те? И Фил рассмеялся: на минуту он пожалел себя!
В четыре пополудни ватага Бёрбанков во всем своем великолепии въехала в Бич. Погонщики знали, что из окон на ковбоев восхищенно глазели жители, а в верхних комнатах салуна в предвкушении встречи с ними прихорашивались девицы. Нечасто в городе стояла такая тишина. Даже ветер как будто затих, а вдалеке на вершине холма паслись дикие лошади. И все же Фил был начеку – не вздумал ли какой молокосос побродить вокруг и пугнуть их скот? Однако на сей раз никто не появился и даже собаки смолкли. Опустив головы и натужно сопя, бычки стояли перед широкими воротами – и в один миг, едва не вышибив столбы, рванули вперед. Уже через четверть часа все стадо было внутри – восемь тысяч долларов за крепкими воротами, подпертыми тяжелой доской.
– Никогда так тихо не было, да, толстяк? Никогда так быстро не справлялись.
– Да, точно, – согласился Джордж.
– Ладно, говорун, не пойти ли нам промочить горло с дороги?
Ковбои радостно загалдели, а старик, старший из работников ранчо, улыбнулся. Гордо покачиваясь в седле и звеня шпорами, они подъехали к салуну и привязали лошадей у его дверей.
– Предупредил их о нашем приходе? – ухмыльнулся Фил бармену.
Разумеется. Остались только двое, но и те мигом скрылись на внешней лестнице. Часа на полтора о них можно забыть.
– Я бы прошелся до телеграфа узнать, что там с силой, – сказал Джордж.
Сила. Вот такое слово: немного жаргонное, немного мистическое. Как инженеры называют «скользилкой» логарифмическую линейку, а риелторы «передают бумажки», когда речь идет о передаче имущества, так и ковбои говорили «сила», имея в виду локомотив. Без силы грузиться можно было только в те скотовозы, что уже стояли у трапов.
– Они звонили, сказали, что задержится, – попытался отговорить его Фил. – Ладно, смотри не заплутай. – И проводил взглядом брата, тяжелой скованной походкой шагавшего к депо сквозь заросли полыни.
Бедный Джордж, размышлял Фил. Всех тяготит его присутствие, и он это знает. Когда он рядом, ребята не могут ни спокойно пить, ни веселиться. Сидят, опустив глаза, боятся сказать лишнего, а к девицам наверху идут в обход через заднюю лестницу. Да и девицы никогда не спускаются, пока Джордж здесь. Даже монетку в музыкальную шкатулку не бросят. Что Джордж и мог бы украсить своим присутствием, так это похороны, вот уж точно. Сейчас он пошел на станцию, будет чесать языком с машинистом и проторчит там весь вечер, лишь бы не маячить у всех перед глазами. Что ж, весьма мило с его стороны.
В отличие от некоторых своих ровесников Фил не путался с девицами и не опускался до скабрезных историй и плясок до упаду, принципы не те. Все-таки он был из Бёрбанков, и кое-какие убеждения у него имелись. Однако жизнь научила его быть терпимым к другим, и все вокруг это знали. Филу нравилось смотреть, как прочие веселятся и даже выставляют себя полнейшими дураками. А вот Джордж сгорал со стыда.
Так, например, когда стемнело (а сила, судя по всему, задерживалась еще сильнее), Фил отошел отлить в переулок за салуном. На подножке автомобиля, свесив башку между коленями, сидел младший из его работников, уже совершенно никакущий. Машина, должно быть, была кого-то из херндонских. Фил не смог сдержать смех.
Один из товарищей тормошил паренька, пытаясь привести его в чувство.
– Иди, – мычал в ответ мальчишка, – господи, просто уйди.
– Ну, давай, – не унимался его друг, – мы должны это сделать.
– Иди, умоляю, просто оставь меня.
В белом свете газового фонаря лицо несчастного выглядело совершенно зеленым. Юноша надолго запомнит эту ночь: как он слушал веселые песенки из музыкальной шкатулки и как ему было плохо.
Закончив свое дело, Фил с облегчением вздохнул, застегнул ширинку и подошел к мальчишке.
– Веселитесь тут?
– О, Фил… – пробормотал тот, подняв красные, как вареная свекла, глаза, – Фил…
– Полегчает, если поешь, – усмехнулся мужчина.
– Поешь? – скривился парень. – Господи милосердный, да я сейчас умру.
– Умрет он, – рассмеялся Фил. – У тебя еще столько долгих лет страданий впереди!
Где же они собрались поесть? Маринованных яиц, селедки и арахиса, что подавали в баре, явно было недостаточно. Если бы сила пришла вовремя, они бы уже погрузились и сытые легли спать. Впервые им предстояло грузиться при свете фонарей.
– Помню, однажды… – задумчиво заговорил Фил и рассказал, как во времена Бронко Генри они грузили скот глубокой ночью посреди зимы. – Холодина страшная, а при такой погоде надо быть начеку. Один дурачок, что работал на Эйнсуортов, тогда накидался и стал гонять скот по загону. Наглотавшись холодного воздуха, он застудил легкие и умер на следующий день.
Вдруг он обернулся к появившемуся из ниоткуда Джорджу:
– А тебя где черти носили?
– Телеграфист пригласил к себе на чашечку яванского. У него очень мило, да и жена чудесная.
– Что говорят о силе?
– Не придет до утра. Я заглянул в ту харчевню, сказал, что скоро придем к ним поесть.
Девушка сдвинула три стола, чтобы уместилась вся компания, и разложила на них белоснежные салфетки. Фила и Джорджа она поприветствовала так радушно, будто не ее суицидника-муженька, схватив за загривок, они швыряли о стену. Да и кто посмел бы напомнить женщине о такой позорной истории? Вот это номер будет для ковбоев, оглядывая столы, размышлял Фил – в салфетках для них было не больше смысла, чем в чашах для омовения пальцев. Ла-ди-да, какие мы утонченные! Впрочем, посмотреть на то, что парни будут делать с салфетками, стоило потраченных денег. Заведение претендовало на звание придорожного ресторана, и этим объяснялось и появление на столах свечей в старых винных бутылках.
А также бумажных цветов…
Филу хотелось, чтобы в зале не было никого постороннего и все заведение оказалось в распоряжении Бёрбанков, но, когда ковбои вошли, из угла на них таращилась компания из шести человек. Фила выводило из себя то, что на него смотрели зеваки, его раздражало, как они перешептывались и промокали губы салфеткой, будто леди и джентльмены какие. Одна женщина из компании в углу, нисколько не смущаясь, курила сигарету. Строила из себя не пойми что, вытирая губы салфеткой, а теперь закурила сигарету! Фил был убежден: если женщина курит на людях, добра от такой не жди, такая способна на все. И он не ошибся. Женщина пила.
На столике в углу, в молочной бутылке, разрисованной так искусно, что не сразу и догадаешься о ее прозаическом происхождении, тоже стояли бумажные цветы.
– Обслужит нас кто-нибудь или как? – громко произнес Фил. – Если с силой не повезло, можем мы хоть пообедать нормально, а, ребята?
Смущенные изысканной атмосферой придорожного ресторана с его белоснежными салфетками, ковбои восхищенно взглянули на хозяина ранчо.
Наконец из распашных дверей в черных отглаженных штанах, накрахмаленной рубашке и с салфеткой, перекинутой через руку, появился мальчик, хозяйкин сын. Улыбнувшись ковбоям, он прошагал прямиком к компании за столиком в углу.
– М-м-м-м-м-м, – едко усмехнулся Фил. – А мы тут, должно быть, все черные.
Одно мог сказать Фил: паренек с салфеткой через руку был той еще нюней. Слишком нарядный, чересчур щеголеватый, и эта его чудная маленькая надменность – размышлял он, глядя, как мальчик общается с компанией в углу. Откуда парнишка подцепил этот образ лягушонка-официанта? Из движущихся картинок, куда ему довелось сходить, или из какой дурацкой журнальной истории? Разумеется, как любой сопляк, каких доводилось слышать Филу, мальчик немного шепелявил и будто смаковал каждое свое слово. Может, конечно, кому-то и нормально с такими, может, кто-то и с жидами, и с цветными ладит – это их дело. Однако Фил таких на дух не переносил.
Он сам не мог понять, почему при виде слюнтяев ему становилось прямо физически не по себе. Почему они не могут стряхнуть дурь и вести себя по-человечески?
Ну что, подойдет уже к ним этот сопливый мальчишка со своим идиотским взглядом и губами, по которым так хочется врезать?
– М-да, – пробурчал Фил, откинувшись на спинку так, что передние ножки стула поднялись в воздух, – видимо, мы действительно все тут черные.
Джордж сидел спокойно, словно Великий Каменный Лик.
М-м-м! Придумав, как вывести мальчика из себя, Фил усмехнулся от удовольствия. Вы только представьте, как он взбесится! О да, Фил знал, как его разозлить.
За импровизированным пиршественным столом братья расселись так же, как сидели за завтраком в задней столовой, с тех пор как Старая Леди и Старик Джентльмен канули в пучину светской жизни в райских кущах Бригама Янга[5], как Фил называл Солт-Лейк-Сити: старший брат с одного торца, младший – с другого. И вот, в городе под названием Бич осенним вечером 1924 года, около восьми часов пополудни, Фил перегнулся через стол и вытащил бумажные цветы из разрисованной молочной бутылки. Как нелепо смотрелись они в его потрескавшихся, обветренных, узловатых руках. Он порезался днем, открывая банку с сардинами, однако не только не придал этому значения, но и кровь не стал вытирать с пальцев. В этих беспощадных руках и оказались теперь цветы.
– Бог ты мой, какая прелестная юная леди сотворила такие чудесные маки? – воскликнул Фил, поднося цветы к тонкому чуткому носу.
К удивлению мужчины, мальчик не залился краской, его бледное лицо осталось совершенно невозмутимым – и только забилась едва заметно голубая венка, внезапно набухшая червячком на правом виске. Обернувшись, мальчик тут же подошел к ковбоям.
– Цветы? Это я их сделал. Меня мать научила. Она знает толк в цветах.
Нависнув над столом, Фил аккуратно поставил цветы в бутылку и стал наигранно расправлять лепесточки.
– О, прошу прощения, – кивнул мальчик в сторону гостей. – Вы готовы сделать заказ, сэр?
Фил откинулся на стуле и, растягивая слова, произнес:
– Я полагал, что мы с вами уже договорились. Думал, мы сообщили обо всем заранее.
– Мы бы хотели курицы, мальчик, – откашлявшись, пояснил Джордж.
Кроме Джорджа, никто из ковбоев не решился воспользоваться салфетками. Глядя на брата, Фил тоже заправил салфетку за воротник и склонился над жареной курочкой. Надо признать, курица действительно была неплоха, хотя, возможно, особую пикантность еде придавал соус его голода. Компания шестерых тотчас слиняла из зала, и мальчик направился убирать за ними стол и гасить свечи. Наконец-то расслабившись, Фил затянул увлекательную историю о Бронко Генри. О том, как много лет назад, погрузив скот, он застрял здесь, в Биче, а наутро проснулся в амбаре через дорогу – с веревкой на шее, словно лошадь, привязанная к яслям. Так над ним подшутил один из его работников.
– И скажу я вам, – расхохотался Фил, – выглядел он весьма растерянным.
– Ладно, ребята, – подал голос Джордж, – вы идите, а я пойду расплачусь.
– Разве тебе еще не принесли счет? – спросил брат.
– Нет, так что идите, наслаждайтесь музыкой, огнями, – продолжал Джордж (нечасто он так выражался!), – а я пойду расплачусь.
И они продолжили веселиться. Сияя улыбками, у стойки бара курили спустившиеся сверху девицы и клянчили у юношей выпивку. Филу, смотревшему на них со стороны, вдруг сделалось странно неуютно, как будто даже одиноко, он вроде пожалел, что родился Бёрбанком или что-то подобное. Несладко будет парням с утра грузить скот с раздутыми с похмелья головами, кто-то из них, наверное, подхватит триппер или сифилис, но сейчас-то они резвятся на славу, и, кто знает, может, оно того и стоит. Сыплют своими грошами, ласкают девиц, – а теперь еще и запели.
«…Жаркие деньки стоят сегодня в старом городе».
«Ла-ла-ла-ла-ла», – подпевали они, ведь большинство погонщиков не знали слов. Но Фил-то хорошо их знал и, глядя в пустой стакан, едва заметно шевелил губами, бормоча настоящие слова песни. Он вспомнил о днях своей молодости, что пришлись на время испанской войны, как устраивали фейерверки на Четвертое июля и как играли духовые оркестры в каждом парке самого захудалого города. Славные былые деньки… Не в один ли из таких дней он впервые встретил Бронко Генри?
«…Жаркие деньки стоят сегодня в старом городе».
Фил вышел на улицу справить нужду и увидел, как с востока восходит луна. Застегнув штаны, он обошел вокруг салун со всеми его обитателями и побрел сквозь заросли полыни к гостинице – все той же «Красной мельнице». У стойки при входе никого не было, и Фил решил сделать всю работу самостоятельно. Он взял карандаш и вписал в книгу свое имя. И имя Джорджа, который, очевидно, совсем забыл о таком маленьком дельце.
Поднявшись наверх, Фил стал заглядывать подряд во все комнаты, однако нигде не находил брата. Добравшись до последней, он снял ботинки, штаны и улегся на сено. Он хотел дождаться Джорджа, чтобы позвать его в выбранную комнату, и потому не смыкал глаз, прислушиваясь к шагам на лестнице – к такой знакомой тяжелой поступи брата.
Комната залилась сиянием взошедшей луны. Свет выхватывал из темноты белый кувшин и таз для умывания, высокий узкий шкаф и кольцо пеньковой веревки под окном. Фил ворочался с боку на бок и, улегшись наконец на спину, задумался – сказал бы ему кто в молодости, что его так будет выводить из себя луна. Высокий и худой, в одном белье, он поднялся с постели и подошел к окну. Где, черт подери, Джордж? И вдруг, вспомнив слова Старой Леди, мужчина улыбнулся.
Иди найди Джорджа. Найди своего брата. Какими бы разными они ни были, они оставались братьями, и в жилах их текла одна кровь.
Наверное, сидит со своим дружком с телеграфа. В одних носках Фил подошел к другому окну. Ну, где же ты, Джорджи-бой…
В окнах над железнодорожной станцией не горел свет. Чтобы указать путь силе, когда та прибудет на станцию, крыло семафора было поднято. Луна спорила с висящим на стрелке мерцающим фонарем. Бледный свет заливал водной гладью поросший бурьяном холм за пределами города и выхватывал из темноты надгробия, разбросанные у его подножия, словно игральные кубики.
Он что, заснул? Неужели Фил задремал? Он увидел профиль стоявшего посреди комнаты Джорджа. Тот всего лишь стоял, но Фил как будто застал его врасплох – чего бы иначе ему стоять вот так посреди комнаты?
– Джордж?
– М-м-м.
Фил услышал, как заскрипела кровать под весом брата. Запыхавшись, Джордж наклонился, чтобы снять ботинки, а после встал, чтобы расстегнуть ремень.
– Где ты был? – прошептал Фил. – Остальные уже легли?
В комнате повисла тишина.
– То, что ты сказал сегодня про мальчика, – заговорил наконец Джордж, – довело ее до слез.
Ее?
Ее!
Вот как, значит. Мальчишка тут же побежал к мамочке, или та сама стояла-подслушивала за распашными дверями.
Ее!
Шмыгнув носом, Фил сглотнул слюну. Впрочем, как бы Джордж ни беспокоился о ней, Фила тот не винил, в этом можно было не сомневаться. Насколько он знал брата, Джордж никого ни в чем не винил. За это нечеловеческое качество никто и не выносил его присутствия. Его молчание люди принимали за недовольство, однако причин повздорить с Джорджем у них не имелось. Молчание заставляло их чувствовать себя виноватыми, но не давало повода излить вину со злостью. Однако Фил вины не чувствовал. Он не держал тузов в рукаве и всегда играл теми картами, какие ему выпадали.
Если она стояла за дверью – что ж, не нужно было подслушивать, а если она и услышала, то что? Так ли обидно узнать, что люди думают о ее дитятке? Сама бы ему намекнула, что неплохо стать нормальным человеком.
А что Джордж там делал так долго? Стоял с ней, беседовал? Может, она плакала на его плече? А он гладил ее и голубил? Фил аж вздрогнул при мысли об этом. Пока Джордж забирался в постель, Фил облизнул губы. Представить, чтобы Джордж дотронулся до женщины, ласкал ее – да будь он проклят!
– Что-нибудь слышно про силу?
– Нет, – ответил Джордж.
Она плакала.
Она!
IV
Фил видел Джорджа насквозь.
Небесно-голубые глаза Фила кому-то казались невыразительными, кому-то невинными, однако то были чуткие, невероятно острые глаза, с радужкой не менее чувствительной, чем роговица, и потому даже малейшие изменения света и тени не оставались без его внимания. Так же как руки Фила замечали затаившуюся гниль в сердцевине дерева, его тайную слабость, так и глаза его смотрели вдаль и внутрь. Он легко разоблачал защитный окрас животных – сей бесхитростный обман природы. Увидев смутные очертания дичи, притаившейся в сухих ветках, листьях или земле, Фил улыбался и стрелял без промаха. По более слабому следу одной из лап на песке или снеге он узнавал хромоту волка, а по колыханию травы – приближение змеи, что вот-вот разинет пасть и проглотит крошечных мышат, пока их мать будет носиться кругами и пищать от ужаса. Фил следил за неровным полетом сорок, кружащих в поисках падали, распухшего зверька или выброшенного за сарай подгнившего бычьего окорока. В резком изгибе ручья, где вспять поворачивали бурлящие воды, замечал укрывшуюся в тени камня форель.
Фил видел больше, нежели просто творения природы. В как будто случайном порядке естественного мира он замечал сверхъестественное. В уступах скал на холме, что возвышался перед ранчо, в зарослях полыни, рассыпанной по его склонам, он с поразительной четкостью видел контуры бегущего пса. Длинные задние лапы толкали вперед мощные плечи. Собака, опустив нос, рыскала в поисках испуганной жертвы, удиравшей в сторону тенистых оврагов и гребней северных холмов. Итог погони был ясен: пес настигнет свою добычу. Стоило Филу лишь поднять глаза к холму, как он чувствовал горячее дыхание собаки. Однако каким бы ясным и живым громадный пес ни казался мужчине, никто другой, кроме него, не замечал его – и уж точно пса не видел Джордж. «Что ты там увидел?» – как-то раз спросил Джордж брата. «Ничего». И губы последнего дрогнули в легкой улыбке посвященного в сокровенные тайны бытия. Таков был Фил: он наблюдал, подмечал, думал, пока другие смотрели и забывали.
Сейчас же Фил стоял у горна, глядя на ранчо из широких дверей кузницы. Опершись ногой на деревянную ступеньку очага, он раскачивал гладкую, отполированную ладонями рукоять мехов. Вслед за движением его торса раздувалось и опадало громадное кожаное легкое, а вслед за ним раскалялась полоска железа – будущий полоз для саней. Над кузницей поднимался черный дым, и копоть грязным покрывалом оседала на иссохшей траве. Потянув носом воздух, Фил почуял снег.
Шел воскресный день. Прошлой ночью юные работники ранчо уехали в город, сжимая в руках чеки, чтобы расплатиться в одном из салунов Бича или Херндона, – если они и забирались так далеко; надевали дешевые костюмы и укатывали прочь на подержанных машинах друзей. Фил улыбнулся: в понедельник к завтраку юнцы уже будут здесь – потрепанные и изможденные, с запавшими глазами и пустыми карманами, подхватившие какую-нибудь заразу.
Звякнула щеколда, на пороге барака возникла пара ковбоев постарше с лоханью в руках. Выплеснув воду, они смотрели, как растекаются по земле струйки и впитываются в почву, а за ними наблюдал Фил. Если чему и научил их возраст, то это воздержанию. Воскресенья они тратили на мытье и стирку – толкли носки и подштанники банкой из-под кофе, нанизанной на древко лопаты; брились и протирали лицо и шею лавровым лосьоном. Покончив со всем этим, сидели и покачивались в креслах. Кто умел, писал письма: щурясь и сжимая от усердия карандаш, втискивал непослушные буквы в широкие строки записной книжки. После ковбои шли метать подковы или, прихватив винтовку, отправлялись стрелять по сорокам рядом с ивовой рощицей, где тайно мылся Фил.
Однажды поздней весной Фил нашел здесь корявое сорочье гнездо с торчащими во все стороны прутьями, а в нем – четырех птенцов, едва вставших на крыло. Взрослые птицы, учившие их летать, носились вокруг и криками подбадривали молодых. Мужчина решил, что будет весело взять птенцов с собой. Сунув сорочат в мешок, он притащил их в амбар – и тут же потерял к ним всякий интерес. Считается, если надрезать сорокам язык, то они заговорят. Впрочем, Фил давно уже выяснил, что это неправда.
Тогда (дело было в воскресенье, как и сегодня) он отдал птенцов одному из ковбоев. «Мерзкие ублюдки, – прорычал работник, памятуя о том, как сороки садятся на спину лошадям и скоту и расклевывают раны, пожирая живую плоть; как по весне они ходят по земле, крутя головой, сверкая глазами, ничего не упуская из виду, готовые выклевать глаза даже новорожденному младенцу. – Промышлял я раньше одним взрывным дельцем». У ковбоя нашлись подрывные пистоны размером с патрон двадцать второго калибра. Добавив короткий фитилек, он засунул их в зад каждой сороке.
Все обитатели ранчо собрались за бараком, чтобы посмотреть на действо; позвали и тех, кто, пригревшись в лучах солнца, сидел у амбара и пожевывал спички.
– Что тут происходит? – поинтересовался Фил.
– Надираем задницы, – усмехнувшись, ответил один весельчак.
– Ну что, мерзкие ублюдки, – торжественно произнес взрыватель и одну за другой подбросил птиц в воздух.
Надежда на спасение придала птенцам сил, они воспарили в воздух – и взорвались, лишь горстка перьев пеплом осела на землю.
«Что ж, – размышлял Фил, – довольно быстрая смерть; быстрее, чем от выстрела, не говоря уж о свернутой шее. Да и не уж такая бессмысленная, как большинство смертей, раз привнесла в воскресный день немного веселья. Если говорить откровенно», – пробормотал он, едва шевеля губами. Фил часто говорил и смеялся сам с собой, нисколько не смущаясь. Его бормотание не было речами сумасшедшего, это был способ заострить, ухватить утекавшие мысли вместо того, чтобы записывать их на бумаге, как делали другие. Тем не менее затея ковбоя не пришлась ему по вкусу. После второго взрыва Фил нахмурился и ушел прочь.
– Что они там делают? – спросил брата Джордж.
– Да ничего особенного. По целям стреляют.
– Не очень-то похоже на звуки выстрелов.
Добравшись до спальни, Фил улегся на постель. Он злился на себя и заодно на Джорджа. Братья были очень близки между собой, как единое целое, и странным образом дополняли друг друга – один худой, другой коренастый, один проницательный, другой тугодум. Оттого-то Фил и впадал в злобу, когда не мог быть откровенен с братом; он чувствовал себя потерянным и раздраженным.
Теперь же, убрав ногу с приколоченной к горну подставки и взяв подходящий молот, Фил принялся стучать по наковальне, придавая железу необходимую форму. Он надеялся, что, услышав лязг молота, Джордж придет поболтать, если, конечно, дочитал свой бесконечный «Сатердей ивнинг пост». За чтение Джордж садился сразу после завтрака: разваливался в кресле в гостиной, закидывал ногу на ногу и погружался в истории. Недавно он просидел так целый день, слова из него клещами было не вытащить. Все равно ведь не читал ничего хорошего! В рассказах о животных и таинственных историях Фил не видел никакого смысла. О животных можно узнать гораздо больше, наблюдая за ними, а о тайнах – просто размышляя.
Действительно запахло снегом. Не слишком ли рано поднялся ветер сегодня? Фил услышал свист крюка и лебедки, на которых подвешивали свежезабитые туши. Оглянувшись, он увидел, как на коровью шкуру прилетели две сороки. Шкура висела на ограде загона для убоя скота мясной стороной наружу, и птицы жадно вычищали ее от остатков мяса и жира. И вот, на радость Филу, внезапный порыв ветра отнес сорок в сторону. Как смешно они копошились, прежде чем смогли подняться на лапы и продолжить пиршество!
Вернувшись к полоске железа в горне, Фил снова выглянул на улицу. За полосой дрожащих и колыхавшихся под натиском утреннего ветра плевел он увидел Джорджа. Определив, что тот идет к гаражу через дорогу, Фил оставил горн.
Куда это он?
Джордж открыл одну из створок гаражных ворот.
Меха со вздохом сжались, и пламя ослабло. Фил наблюдал за братом.
Что-то случилось со старым «рео»?
Х-м-м-м.
Раз Джордж пошел в гараж, то будет ковыряться в машине. Достанет свечи зажигания, почистит их перочинным ножиком, может, продует бензопровод. Бог знает что еще. Филу нравилось, что у брата есть свои дела, за которые тот несет ответственность. Так, помимо машины, ему можно доверить болтовню со скупщиками скота – следи только, чтобы не слишком выставлял себя дураком.
Как-то на днях Фил зашел посмотреть, чем там Джордж промышляет в гараже, и застал его сидящим на переднем сиденье.
– Что делаешь? – спросил Фил, залезая в машину. – Мечтаешь?
Удивленно взглянув на брата, Джордж откашлялся и склонился над приборной панелью, будто под ней что-то было.
– Предохранитель, – пробормотал он.
– Просто стало интересно, чем ты тут занимаешься.
– Да ничем особенным, как обычно.
Фил не мог припомнить, чтобы Джордж хоть раз в воскресенье чинил машину, а если в ней что-то и ломалось, – чтобы хоть раз упустил возможность об этом рассказать. Широко расставив ноги, Фил замер в дверях кузницы. Он не спускал своих небесно-голубых глаз с гаража, построенного когда-то им самим под холмом напротив дома. Джордж был внутри. Фил хотел было пойти к нему – но тут отворилась и вторая створка! Нечасто увидишь ворота открытыми в воскресное утро!
Джордж завел машину. Струйка дыма из выхлопной трубы, на миг окрасившись в голубой, стала серой и наконец побелела. Джордж дал задний ход, и унылый вид ранчо сверкнул бледным отражением в овальном окошке старого «рео». Не оглядываясь, брат вырулил на дорогу.
Фил стоял в дверях кузницы и не сводил с машины глаз, пока та не превратилась в крошечное черное пятнышко на горизонте. Когда пятнышко исчезло, он швырнул незаконченный полоз в стену и торопливо зашагал к дому. У себя в спальне он лег на спину, положив руки под голову. Пролежав так какое-то время, достал из шкафа банджо, снял с инструмента чехол и, задрав голову, начал неуверенно перебирать струны. Расстроилось, что ли? Откашлявшись, Фил попытался сыграть «Алое крыло» и «Джолли Копперсмит» и, когда стихли последние ноты, отложил банджо. Расстроенным оно не было. Фил снова лег.
Зазвонили к ужину. Хлопнула дверь, из задней столовой донеслись шум голосов и смех собирающихся к столу ковбоев. Затем раздался голос миссис Льюис: бухтела, должно быть, что работники все тепло из комнаты выпустят – старая добрая ее шутка. Фил встал – кухарка могла появиться в любой момент, а даже в воскресенье он не хотел, чтобы кто-то видел его в постели. Когда миссис Льюис вошла в переднюю столовую с блюдом жареного мяса, хозяин ранчо уже сидел за столом и взирал на сереющие поля небесно-голубыми глазами.
– Братец Джордж в отъезде, – сообщил он ей. – Отложите ему кусок мяса и пару теплых картофелин, чтобы поел, когда вернется.
– Скоро будет, значит.
– Думаю, да.
Когда миссис Льюис отбыла на кухню и закрыла заднюю столовую, оставив шумное сборище работников за дверью, Фил подошел к блюду, стоявшему, как и положено, на месте Джорджа, отрезал кусок мяса и взял себе тушеной картошки с репой. Вернувшись на свой стул, он еще раз выглянул в окно и только после приступил к еде. Не успел Фил доесть мясо, как миссис Льюис принесла сочный персиковый коблер.
Пошел снег.
Когда ужин был окончен и миссис Льюис вернулась к себе, Фил снова улегся на кровать. Со стены на него пялились чучела животных, которых они подстрелили вместе с Джорджем – три оленя, лось, горная овца и горный козел. Антилопа висела здесь всегда.
Фил не смог сдержать улыбки. Когда они были детьми лет шести и восьми (а Фил был на два года старше брата), он любил подтрунивать над Джорджем, говоря, что антилопа эта живая: «Разве не замечал, как она покачивает головой иногда?» Выпучив глаза и скривив рот, Джордж отворачивался к стенке. «Тебе от нее не спрятаться, – продолжал Фил, – она и сейчас на тебя смотрит и трясет своей старой злобной башкой». От страха Джордж мочился в кровать, и над этим старший брат тоже не упускал возможности поиздеваться. Старой Леди даже пришлось подстелить ему клеенку. Наверное, до сих пор его можно пристыдить этой историей.
Остальных животных они подстрелили сами. Старик Джентльмен не убил ни одного, охотник из него был никакой. Впрочем, как и ковбой, он всегда оставался эдаким джентльменом, владельцем ранчо. Так что и антилопу ему наверняка кто-то подарил, желая подлизаться.
Стало так темно, что Фил даже подумал зажечь лампу. Однако он никогда не включал свет днем и привычке изменять не собирался. Снегопад набирал силу. Если так пойдет и дальше, Джорджи-бой застрянет в снегу. Интересно, взял ли он цепи на колеса?
Хотя соображал Джордж медленно, стоило ему что-то запомнить, как оно навечно оседало в его памяти. Брат никогда ничего не забывал. Спроси его, сколько тюков сена мы собрали в тысяча девятьсот шестнадцатом? И он ответит. Хочешь – проверь по записям в его кабинете. Джордж никогда не использовал закладок в книгах, всегда помнил страницу, на которой остановился. Вот такое забавное механическое знание, механическая память, присущая, как считал Фил, многим людям вроде его брата – их крепкая память является следствием тупости ума. Поскольку Джордж ни о чем не задумывался, он мог хоть всю голову наполнить ерундой.
Так, Джордж никогда не забывал подтягивать грузики на больших часах, что стояли у двери в гостиной. Каждое воскресенье, ровно в четыре пополудни, он поднимался с кресла, подходил к часам и, глядя на циферблат, доставал припрятанный на верхней крышке ключик. Вставив его в скважину на узкой стеклянной дверце, он поворачивал ключ, открывал дверцу и аккуратно, стараясь не задеть тяжелый латунный маятник, мерцающий на свету, добирался до механизма. Обхватив мягкими пухлыми ладонями цепи, он медленно и уверенно подтягивал одну за другой, точно взбирался по канату. Далее, закрыв дверцу и положив ключик на место, Джордж снова смотрел на циферблат и сверялся с неизменно точными часами у себя на руке.
Вот как будто и все. Но какое наслаждение было за этим наблюдать. Джордж не просто заводил часы. Он следил за тем, чтобы не прекращался ход вещей: такой, каким он был, и такой, каким всегда и будет.
Однажды посреди зимы, спустя неделю после ссоры с Филом, Старая Леди и Старик Джентльмен переехали в изысканный отель в Солт-Лейк-Сити, и часы на короткое время осиротели. Их всегда заводил Старик. «Что же теперь будет, – гадал Фил, – четыре часа наступят, а Старика нет?» Чтобы не выдать любопытства, старший брат пришел в гостиную заранее, в три пополудни, и принялся листать «Азию». Когда часы пробили три четверти, Фил только и мог, что перечитывать одну и ту же строчку снова и снова. Неужели в четыре Джордж не сдвинется с места, неужели так и будет сидеть со своим «Сатердей ивнинг пост»? Может, ему намекнуть? Может, самому встать и завести часы? Ну уж нет! Такую ответственность Фил не хотел и не считал нужным брать на себя.