Читать онлайн Рудольф Нуреев. Жизнь бесплатно
- Все книги автора: Джули Кавана
Глава 1
Заблудшая душа
Проснувшись рано утром, шестилетняя Роза Колесникова сразу вспомнила, что она в поезде. Напротив нее сидели три сестры Нуреевы. Младшая хныкала, а восьмилетняя старшая ее успокаивала. Роза разозлилась, заметив, что Лиля, подруга и ровесница, прижимает к груди ее игрушку. Мамы сестер нигде не было видно. Что-то случилось. Пассажиры бегали по вагону, взволнованно переговаривались, но никто не объяснял, что происходит. Потом Роза заметила, что соседнее купе, в котором ехали Нуреевы, завешено простынями. Туда постоянно заходили доктора в белых халатах. Наверное, тетя Фарида заболела. Все утро Роза и другие дети под какими-нибудь предлогами старались заглянуть в щель между простынями, но ее мать звала их назад и старалась отвлечь.
– Смотрите, Байкал! Озеро Байкал! Какая красота! – восклицала она.
Утро было холодным и ясным, и озеро, настоящий океан, покрытый сверкающим на солнце льдом, как будто сливался с далекими заснеженными вершинами горной цепи Хамар-Дабан. Почти весь день они двигались по юго-западному берегу Байкала, под крутыми лесистыми утесами; когда поезд выходил из очередного туннеля, пассажиры ахали: от красоты открывавшихся перед ними видов захватывало дух. Детям озеро казалось волшебным – им рассказали легенду о мстительном старике Байкале, который швырнул огромную гору в свою дочь-беглянку. Размеры озера поражали воображение: 636 километров в длину, глубина в середине достигает более 1600 метров. Однако к вечеру интерес притупился, и все радовались, когда поезд приехал в Улан-Удэ, столицу Бурят-Монгольской АССР, где объявили стоянку на несколько часов.
Почти все пассажиры отправились за покупками в торговый пассаж и на обсаженную тополями главную улицу, носившую имя Ленина. Когда они вернулись, две женщины из соседних купе показали детям большую коробку. В коробке лежал туго запеленутый младенец.
– Мы купили его в Улан-Удэ, – смеясь, объяснили соседки. – Это маленький татарский братик для девочек Нуреевых!
Роза Колесникова не поверила соседкам. Трудно было представить, чтобы в таком месте, где живут люди с такой необычной внешностью – большелобые, с раскосыми глазами, – продавался татарский ребенок. Кроме того, еще до того, как поезд пришел в Улан-Удэ, она подслушала, как взрослые говорили о новорожденном. У самой Розы был шестимесячный брат. И все же она очень разволновалась и завидовала сестрам Нуреевым.
«Мы все ликовали, весь вагон радовался! Как будто наступил праздник – все были счастливы и хотели поделиться радостью».
Известие о событии распространилось быстро, и до конца дня пассажиры толпились возле купе. Всем хотелось посмотреть на новорожденного! С самого рождения Рудольфа Нуреева окружали зрители. Позже он скажет, что появление на свет стало самым романтическим событием в его жизни, символом будущего без гражданства и бродячего существования. Он действительно в основном провел жизнь в пути, стремясь в разные места, куда влекла его, как он ее называл, «заблудшая душа». Для Розы он так и не стал ни Рудольфом, ни даже Рудиком. Она называла его «мальчик, который родился в поезде».
Семьи военных переезжали на место службы мужей по приказу; ждать его пришлось долго, и приказ пришел неожиданно. Фарида Нуреева понимала, что сильно рискует, отправляясь в путь на позднем сроке беременности, но выбора у нее не было. Предыдущие два месяца Фарида и Екатерина, мама Розы, регулярно ходили к командованию, чтобы узнать, когда им разрешат поехать к мужьям, служившим в Особой Краснознаменной Дальневосточной армии РККА (позже преобразована в Дальневосточный фронт РККА). Одна отсрочка следовала за другой, и вот наконец, в начале марта 1938 г., женам сказали, что военный эшелон отходит вечером.
К тому времени, как пришли грузовики, чтобы везти семьи военных на вокзал, дети уже спали; разбудив их и закутав в одеяла, Фарида покинула казарму в Алкино, где провела последние девять месяцев. Они поехали за сорок километров, в Уфу. Там на вокзале стоял состав. Один вагон отвели семьям военных, а другой – для их вещей. Вагон был плацкартным: купе не отделялись от общего коридора. Впрочем, в поезде было чисто и достаточно удобно; боковые места были свободны, и дети, ехавшие в поезде, тут же превратили их в игровую площадку. «Для нас наступило лучшее время! Мы все были взволнованы и ждали приключений».
Почти все жены были молодыми; они успели подружиться и радовались, что едут к мужьям, которых не видели несколько месяцев. В пути все заботились о Фариде, следили, чтобы у нее было все необходимое. Каждый день ее навещал и осматривал один из двух врачей, приписанных к поезду.
Состав двигался с разной скоростью: иногда мчался вперед, иногда стоял по нескольку часов, пока меняли паровозы. На станциях обычно поезд встречали местные старушки, предлагавшие продукты – пучки зеленого лука, соленые огурцы, творог, копченую рыбу. Правда, жены военных почти ничего не покупали сами. Продукты им приносили приставленные к ним солдаты. Они же набирали на станциях горячую воду для чая и мытья. Детям, конечно, хотелось выйти и побегать по платформе, но матери не хотели их выпускать: никто не знал, когда поезд тронется. Путь занял почти две недели, и дети все больше капризничали. «Дальний Восток еще далеко?» – то и дело спрашивали они. «Вот почему мне так запомнился тот день, когда родился мальчик. Дорога была такой однообразной и скучной, мы так устали ждать – а это событие я запомнила на всю жизнь».
Рудольфа Нуреева «вытряхнуло из матки», когда поезд шел по берегу Байкала, около полудня 17 марта 1938 г. Фарида очень радовалась. Роды прошли благополучно, но самое главное – она наконец-то родила мальчика, о котором так мечтал ее муж. Когда поезд остановился в Улан-Удэ, она попросила одну из попутчиц проводить старшую дочь, восьмилетнюю Розу, ответственную, спокойную девочку, на телеграф. Оттуда отправили телеграмму мужу Фариды, Хамету. Правда, Фарида считала, что муж ей не поверит. После рождения второй дочери, Лилии, Фарида уже сообщила мужу, что родила мальчика. «Она солгала ему, потому что хотела сделать его счастливым», – написал Рудольф в своей автобиографии. Однако, скорее всего, дело было в другом. Так как Хамета часто и подолгу не бывало дома, Фарида, наверное, хотела вернуть мужа в родную деревню. Что ж, это у нее получилось. «Вне себя от радости, отец примчался домой в отпуск, как только смог, и узнал, что «мальчиком» была Лида [Лиля]. От горя он лишился дара речи».
К 1938 г. Фарида и Хамет были женаты почти девять лет, хотя большую часть времени они проводили врозь. Они познакомились в Казани в конце 1920-х гг. Хамет учился на двухгодичных курсах «Реализация татарского языка», где вместе с татарской филологией курсантам преподавали и новую коммунистическую идеологию. Тогда он еще был не тем несгибаемым военным, каким стал позже, а обходительным и честолюбивым молодым идеалистом. Сохранился портрет двадцатипятилетнего Хамета, сделанный в фотостудии. Одетый в полосатые брюки, белую рубашку и галстук-бабочку, он сидит за столиком кафе рядом с таким же нарядным другом; оба держат в руках сигареты и напоминают парижских фланеров. Фарида была на два года моложе Хамета, тоже невысокая и очень симпатичная. Свои длинные черные волосы она расчесывала на прямой пробор; на лице выделялись большие черные глаза. Хотя смеялась она редко, чаще улыбалась одними губами, она обладала своеобразным чувством юмора: «Оно шло изнутри, как на картине Рембрандта». Хотя Фарида окончила только начальную школу, она была умной и, как Хамет, уверенной в себе и гордой. В их семьях считали, что они оба «зазнаются», считают себя выше родни.
Хамет и Фарида часто гуляли по Казани – очень романтичному городу с изящными аркадами, парками и силуэтами минаретов на фоне неба. В городе был летний театр с эстрадой для оркестра и стульями для зрителей, Лядский сад с красивым фонтаном, окруженным березами. На холме, с которого открывался вид на реку Казанку и корабли, стоял белый кремль. Они оба сохранили ностальгию по этому городу и много лет спустя часто пели дуэтом грустную народную песню о татарской княжне, которая, чтобы не покидать родной город, прыгнула с самой верхней террасы башни Сююмбике и разбилась насмерть. До революции в Казани было более 90 культовых сооружений – монастырей, мечетей, соборов, – но в 1928 г., когда там жили Хамет и Фарида, почти все их снесли, а в каких-то по указанию новой власти разместили административные здания и склады. Хотя Хамет и Фарида выросли в мусульманских семьях – отец Хамета был муллой, – оба вступили в партию и охотно променяли свои религиозные убеждения на веру в коммунизм. Для них, по словам Рудольфа, революция стала «чудом», открыла перед ними новые невиданные возможности. Теперь они могли и сами получить образование, и своих детей послать в университет – прежде крестьянские семьи не могли и мечтать ни о чем подобном.
Фарида родилась в 1905 г. в татарской деревне Тюгульбаево неподалеку от Казани. Деревня считалась сравнительно богатой: почти во всех домах имелись коровы. Правда, семья Аглиулловых, родителей Фариды, была бедной: в семье было четыре дочери и только один сын, который мог обрабатывать землю. Брат Фариды, Валиулла, был на пятнадцать лет ее старше. После того как эпидемия тифа унесла обоих родителей, он увез всех сестер – Фариду, Гафию, Гандалип и Шариде – в город и поселил со своей семьей. Вторая жена Валиуллы, которая была гораздо моложе мужа, не обрадовалась появлению четырех лишних ртов и сразу же загрузила девочек домашней работой. Зато брат был добрым и заботливым; он старался порадовать сестренок. У Валиуллы был фонограф; он поощрял сестер петь и танцевать. Он отправил их в школу. Фарида умела читать и писать арабской вязью (но не на русском). Особых склонностей у нее не было. Сначала она присматривала за племянниками, но потом поругалась с невесткой. В начале 1920-х гг., в годы нэпа – новой экономической политики, когда поощрялось частное предпринимательство, – Валиулла открыл пекарню-ресторан возле сада имени Кирова, где работали все сестры. Семья не голодала. Впрочем, иногда за столиками сидело столько родственников, что для обычных посетителей не оставалось места. Фарида стала прекрасной поварихой; она готовила кабартму (жареные круглые пирожки) из соленого теста и овладевала приемами приготовления пельменей. Как уверяют ее родственники, она «прекрасно умела привлекать покупателей». Бывало, она стояла с лотком у входа в ресторан и нараспев расхваливала прохожим свои товары. Возможно, одним из них был 25-летний Хамет Нуреев, который утверждал, что влюбился в Фариду «за ее красоту и приятный музыкальный голос».
В родной деревне Асаново Хамета звали Нурахметом Нурахметовичем Фазлиевым; его отца звали Нурахметом Фазлиевичем Фазлиевым. Сказав, что он «хотел стать другим», он сократил имя «Нурахмет» до «Хамета», первую часть имени отца («Нур») взял в качестве фамилии, а фамилию сохранил в виде отчества. Перед отъездом в город он стал Хаметом Фазлиевичем Нуреевым. В детстве он и его брат Нурислам ходили в местную медресе, но в 1917 г. большевики ее закрыли. Следующие четыре года 14-летний Хамет учился в деревенской школе. Местные по-прежнему считали его отца муллой, хотя ему больше не разрешали служить, и он вынужден был работать в поле. Большинство местных жителей по-прежнему соблюдали мусульманские обряды и традиции.
Фазлиевы, у которых было два сына и три дочери – Саима, Фатима и Джамиля, – жили в длинной узкой деревянной избе на краю деревни. У них был самый большой дом в Асаново. Все было под рукой – скотина в хлеву, огород на заднем дворе. Через дорогу текла река Кармасан, где дети проводили много времени – все лето они купались и ловили рыбу на излучине, где вода была глубокой и чистой. Зимой, когда река замерзала, они катались по льду на коньках. Долгими темными вечерами в семье пели народные песни и танцевали; Хамет аккомпанировал на аккордеоне или гармонике. Иногда в погожий день он садился на лавку возле дома и играл для соседей. Другие дети танцевали вокруг него или сидели рядом по-турецки.
В отличие от соседей, многие из которых были неграмотными, Фазлиевы считались одной из самых образованных семей в деревне. Братьев и сестер учили усердно трудиться, а про Хамета говорили: «Учение было его страстью». В 1921 г. начался голод. Школу закрыли, и главным занятием стал поиск пропитания. Смертность в Асаново росла день за днем; многие жили на одной каше из лебеды. Чтобы не умереть с голоду, Хамету пришлось работать в поле. В 1925 г. он работал избачом в деревенском клубе: читал лекции по политграмоте, собрал небольшую библиотеку с пропагандистской литературой, устраивал вечера с танцами, показывал кино. И все же ему хотелось чего-то большего. В двадцать два года он понимал, что в Асаново для него нет будущего. И по сей день Асаново остается отсталой деревней, застроенной простыми деревянными домами. Хамет решил уехать. В то время многие молодые люди перебирались из деревень в города, где была работа. Так же поступил и Хамет. Его выбор пал на Казань – столицу Автономной Татарской Социалистической Советской Республики, центр науки, культуры, промышленности и торговли. Затем его призвали в армию, и Хамет решил связать будущее с военной службой. Два года он ухаживал за лошадьми, но после поступил на курсы «Реализация татарского языка».
Фарида, которая познакомилась с ним в то время, хотела учиться в педагогическом училище, которое находилось на Грузинской улице. В мае 1929 г., перед свадьбой, Хамет обещал: когда он доучится, она тоже пойдет учиться. Однако к концу года Фарида забеременела, а следующим летом они навсегда уехали из Казани. На первый взгляд город не оправдал их ожиданий. После ареста в 1928 г. М. Х. Султан-Галиева, основателя и руководителя Российской мусульманской коммунистической партии, начались гонения на татарскую интеллигенцию – учителей, писателей. Татарская автономия была под угрозой. Не зная, чем все закончится, Хамет решил на всякий случай увезти молодую жену назад, в свою деревню. Тогда на съезде ВКП(б) был провозглашен курс на коллективизацию сельского хозяйства. Усмотрев в переменах возможность для выдвижения, Хамет вызвался стать старшим рабочим в Кармасанском колхозе в Асаново.
Как пишет Роберт Конквест в книге «Жатва скорби», невозможно отделить коллективизацию от бесчеловечной политики раскулачивания, которое происходило в то время. Тех, кто усердно работал и кому удалось купить лошадь или корову, заклеймили «кулаками», они стали враждебным элементом, который Сталин намеревался ликвидировать (63 процента таких семей были либо расстреляны, либо посажены в тюрьму, либо депортированы). В Асаново, бедной деревне, никого не арестовали, хотя местные помнят одного богатого землевладельца – «последнего капиталиста», по словам 85-летнего Хамзы Усманова. На «капиталиста» работали наемные работники, а потом он вдруг исчез. Хамза, «сын Сталина», как он себя называет, помнит возвращение Хамета и то, как он убеждал односельчан в преимуществах коллективизации. Крестьяне не понимали, зачем нужно отдавать государству свою землю, скотину и всю утварь. Единственным способом сопротивления было насилие. По всей стране происходили убийства и теракты. Многие предпочитали уничтожить скотину и урожай, но не вступать в колхозы. И хотя в Асаново было очень мало коммунистов, Хамет, которого вместе с еще двумя односельчанами назначили пропагандистом, не встречал серьезного сопротивления. «Люди его любили, – сказал Хамза. – Он был умный и умел разговаривать с народом».
Осенью 1930 г. Фарида снова ждала ребенка; ее обучение закончилось, даже не начавшись. Зато Хамет не собирался останавливаться. Прослужив полтора месяца в районной страховой конторе, чтобы заработать деньги на содержание семьи, он поехал в Уфу, за 60 километров от деревни, учиться на агронома. Курс продолжался три года; его выбрали старостой группы. Так как по работе Хамету часто приходилось ездить по всему району, Фарида растила детей одна. Хамета не оказалось рядом и в тот ужасный день, когда новорожденная Лиля заболела менингитом и оглохла, потому что Фарида не успела вовремя отвезти ее к врачу. «Был март или апрель, дороги раскисли. Как она могла пройти десять километров от Асаново до Кушнаренково с двумя маленькими девочками? – сказала Альфия, дочь Лилии. – Это Хамет виноват… Фарида так и не простила его за это». Как будто признавая свою вину, Хамет всегда был особенно нежен с Лилей, своей любимицей, которую он никогда не наказывал. Он был хорошим мужем и отцом, любил жену и детей, но семья никогда не стояла для него на первом месте. Решив добиться успеха, он все больше участвовал в местной политической жизни. В 1935–1937 гг. работал в партийной организации Нуримановского района.
Тем временем террор усиливался. Массовые репрессии коснулись не только ведущих писателей и ученых, но и лучших представителей Красной армии. В годы Большого террора погибли десятки тысяч командиров и комиссаров. Выдвинулась «вторая волна» новых командиров, в их числе был и Хамет. После того как каждый десятый представитель военного командования был расстрелян или отправлен в лагеря, на их место пришли люди, получившие самую примитивную военную подготовку. Хамет стал политруком, он должен был внушать солдатам основы новой идеологии. Преданный член партии, способный работник, Хамет идеально подходил для такой работы. Он пользовался популярностью среди солдат. Возможно, кое-что он почерпнул из своего религиозного воспитания. «Мы были как священники, – объясняет один бывший политрук. – Цели были те же самые. Нужно было беседовать, вдохновлять, проводить духовное воспитание». Вначале Хамет служил в артиллерийском подразделении, а через год его повысили до старшего политрука и послали на советско-маньчжурскую границу. Особая Дальневосточная армия, также пострадавшая от чисток, укреплялась после ухудшения отношений с Японией.
На российском Дальнем Востоке находилось много лагерей. Туда в битком набитых «столыпинских» вагонах отправляли многочисленных «врагов народа». Составы шли во Владивосток. Той же дорогой, что и Рудольф, ехала Евгения Гинзбург, описавшая свою жизнь в книге «Крутой маршрут». Женщинам-заключенным обривали головы; они страдали от дизентерии, цинги и голода. Им полагалась одна кружка воды в день… В месте назначения их встречали грубые охранники, строили в колонну по пять человек и гнали в лагерь. Фарида и другие жены и дети военных путешествовали в относительном комфорте. Они высадились в Раздольном, небольшом городке неподалеку от китайской границы. На платформе их ждали военные – радостные мужья и отцы.
Недалеко от станции находился военный городок, где разместили Нуреевых. Вместе с несколькими другими семьями они жили в длинном одноэтажном бараке, который почему-то называли «Под крышами Парижа» (по фильму и одноименной песне, Sous les Toits de Paris). Детям в Раздольном нравилось. Там был парк, где в теплые ночи можно было спать в гамаках. Был кинотеатр под открытым небом, где часто показывали кино. У нескольких семей имелись патефоны. Летом, когда окна открывались нараспашку, в каждом углу военного городка звучали популярные мелодии – наверное, первая музыка, которую услышал маленький Рудик. Жизнь была удобной, защищенной; они чувствовали только намек на окружающие их ужасы. «Арестовывали очередного музыканта или певца, и больше нельзя было ставить его пластинки». Летом того же года, когда Фарида возила дочек во Владивосток, где купила им кукол, совсем недалеко от них в пересыльном лагере умирал от голода поэт Осип Мандельштам.
В то время осложнились отношения между Россией и Японией. В июле Хамет на два месяца оставил семью – вместе со своим батальоном он участвовал в боях на озере Хасан. Боевыми действиями против японцев руководил маршал В. К. Блюхер, командующий Дальневосточным фронтом. Вскоре после окончания вооруженного конфликта его арестовали; он скончался в ходе следствия. Сразу после смерти его обвинили в шпионаже в пользу Японии. Жизнь тогда была в высшей степени непредсказуемой. Хотя Хамет прослужил в своем артиллерийском полку еще год, он подал рапорт о переводе в Москву. «Он хотел, чтобы семья поехала в Москву. Он хотел этого ради Лили». В Раздольном был детский сад, где Лиля участвовала в играх и общалась с другими детьми на своеобразном языке жестов, но на Дальнем Востоке не было школы, куда принимали бы «особенных детей»; единственным специализированным учреждением была школа для глухих в Москве. Позже Фарида признавалась Рудольфу: мечтала, чтобы ее дети получили образование в столице: «Она хотела, чтобы мы ходили в лучшие школы, а потом поступили в университет…» И позже она очень радовалась, когда рапорт Хамета удовлетворили: «Моя мать хотела, чтобы мы получили образование на русском языке. Она даже отцу запрещала говорить с нами по-татарски. Вот как вышло, что мы, татары по отцу и по матери, говорили исключительно по-русски».
В августе 1939 г. семья, на этот раз вместе с отцом, снова отправилась в долгое путешествие по железной дороге. Они ехали на запад, в Москву. Хамет получил должность политрука в артиллерийском училище на Хорошевской улице. Семье выделили маленькую комнату на втором этаже дома напротив училища. Следующие два года – самый стабильный период в раннем детстве Рудольфа – ребенок засыпал под звуки поездов: железная дорога проходила совсем рядом, за домом. Так как Хамет работал близко к дому, курсанты часто заходили к Нуреевым. Иногда они даже проводили сестер в кино, спрятав их под шинелями. Но спокойная жизнь быстро закончилась. В июне 1941 г., когда Гитлер напал на Россию, Хамета отправили на фронт, а семьям военных приказали немедленно эвакуироваться. Его дивизия участвовала в обороне Москвы, за которую Хамета, несмотря на отсутствие военного опыта, наградили медалью «За отвагу».
Хотя семьям разрешалось брать с собой только самое необходимое, Фариде, которая превратила металлическую ванну в самодельный сундук, удалось увезти с собой даже самовар. Сначала их эвакуировали в деревню Щучье, у подножия Уральских гор, где они жили в одной комнате с двумя русскими стариками-староверами. Первые воспоминания Рудольфа – как его мягко будит на рассвете старик или его жена и ставят на колени перед иконой Богоматери, перед которой постоянно горела лампада: «Старики давали мне картошку, если я молился с ними, сладкую мороженую картошку. Моя бедная мама страдала, когда видела меня… Ей, воспитанной в мусульманской вере, приходилось смотреть, как ее сын, чтобы получить еду, молится перед иконой».
Те годы Рудольф назвал «картофельным периодом». Время было холодное, голодное и одинокое. Зима 1941 г. считается одной из самых холодных в истории; огромные сугробы высились по обе стороны деревенской улицы, «узкой, страшной тропинки», где Рудик играл один, без друзей и игрушек. Почти все игрушки оставили в Москве; у мальчика не было ничего, кроме коробки цветных карандашей и бумажных зверей, купленных Фаридой, чтобы утешить его после того, как он опрокинул на себя горячий примус. Этого чувства лишения он не забыл.
В 1942 г. Хамет, который стал комиссаром саперного батальона, устроил переезд семьи в Уфу, в квартиру его брата Нурислама. Прежде небольшой промышленный город, Уфа, столица Башкирии, тогда начинала расти: на время войны туда переводили заводы из Москвы и Ленинграда; в основном на заводах производили оружие и боеприпасы. В наши дни город сильно разросся во все стороны от старого центра, вобрав в себя бывший поселок Черниковку и деревню Глумилино. Когда в Уфу приехала семья Нуреевых, на улицах почти не было машин, а асфальт можно было увидеть только в центре. Улица Свердлова, где они жили вначале, была грязной, наполовину мощенной брусчаткой. По обе стороны лепились одно- и двухэтажные деревянные избы с задними дворами.
Хотя избы живописно выглядели снаружи благодаря резным голубым деревянным ставням, жить в них было не очень удобно: они были темными и переполненными. Нуреевым выделили комнату на втором этаже площадью 9 квадратных метров. И они считали, что им повезло, потому что они жили в комнате одни: Нурислам был на фронте, а его семья жила в другом месте. Однако вскоре Фариде удалось найти комнату попросторнее и посветлее, с двумя окнами на улицу и двумя, выходившими во двор. Рудольф с ужасом вспоминал общую кухню на девять семей и туалет во дворе: «Шесть человек и собака – и все в одной комнате. По ночам я никогда не мог вытянуться в полный рост, а днем часами притворялся, будто читаю, но я не мог читать, потому что все на меня смотрели». Между тем коммунальное жилье было привычным для многих, и у него имелись свои преимущества. «Сейчас никто не знает, как зовут соседа, а раньше мы жили одной семьей. Если кому-то что-то было нужно, просили у соседей; если в одной семье было горе, горевали все; если приходило письмо с фронта, радовался весь дом».
Все тогда жили бедно, но Нуреевы – беднее всех: «Когда семья только въехала, у них не было ничего. Только старая деревянная кровать с покрывалом и одним одеялом. Кто-то из соседей, желая помочь, сделал им матрас, набив ткань соломой». Фарида была прекрасной хозяйкой, очень придирчивой; несмотря на то что тогда ценилась каждая крошка еды, она срезала корки с хлеба и выбрасывала их, по опыту зная, какая антисанитария царит в пекарнях. Позже они добыли стол, сколоченный из досок; он стал центром их жизни. Однако для Рудольфа в тех днях не было ничего уютного, а только тяготы и постоянный голод: «Я помню бесконечные зимы в Уфе, которые длились по полгода, без света и почти без еды. Я помню, как мама пробирается в снегу, чтобы принести немного картошки, на которой мы жили неделю… Когда мама уходила в тяжелые походы за едой… мы с сестрами забирались в постель и старались уснуть. Мы продали все, что у нас было, и все, что можно, обменивали на еду: гражданскую одежду отца, его ремни, подтяжки, сапоги».
Фарида регулярно ходила пешком в Асаново; хотя путь был неблизким, она проходила по 60 километров, но походы того стоили, потому что Фазлиевы щедро делились мясом и овощами; иногда Фарида меняла еду на военные карточки. Она выходила из дому в пять утра, волоча за собой пустые санки. Обратно привозила мешок с продуктами – в основном картошку, но часто муку, молоко, яйца, а один раз даже гуся. Пейзаж, особенно зимой, был тусклым и скучным: бесконечный горизонт иногда нарушался хуторами из ярко раскрашенных изб за деревянными заборами. Добравшись до пользовавшегося дурной славой Подымаловского леса, где на прохожих часто нападали бандиты, Фарида ждала на опушке попутчиков и вместе с ними преодолевала лес. Однажды ночью в лесу рядом с деревней Фарида заметила огоньки и вначале приняла их за светлячков, но потом поняла, что ее окружают волки. Их желто-синие глаза светились в темноте. Фарида сорвала одеяло, которым укрывала картошку, и подожгла его. Ей удалось отпугнуть волков.
Добравшись наконец до дороги, которая вела в Асаново, она считала телеграфные столбы, чтобы узнать, сколько еще осталось пройти, – их ставили с расчетом двадцать на километр. Подходя к родительскому дому, она видела лица племянниц и племянников, которые ждали у окна. «Фарида-апа пришла! Ура!» – кричали они и выбегали ей навстречу. Летом с Фаридой часто ходили Рудольф и его сестры – других развлечений в каникулы у них не было. Мадим, мать Хамета, готовилась к их приходу; она мыла полы, чтобы в доме было чисто и прохладно, и кормила детей до отвала, даже делала шашлык из мяса. Дети спали на большой веранде или на сеновале, на душистом сене, и целыми днями играли на речке. Они загорали до черноты, купались и ловили на кусочки хлеба рыбу, которую приносили к ужину.
В 1943 г. пятилетний Рудик пошел в детский сад. После этого Фарида могла устроиться на работу. Ей приходилось носить сына на закорках, потому что у него не было сапог. Другие дети обзывали его «нищим». Фарида устроилась на местный молокозавод, в цех по производству мороженого. В обеденный перерыв она приходила домой и готовила еду для семьи; она прибегала в форменной одежде, в синем халате, белой косынке и резиновых сапогах (пол в цеху всегда был мокрым. Там она заработала артрит, от которого страдала всю жизнь). Единственным достоинством такой работы была возможность доставать вафли из-под мороженого: работницы просовывали их между решетками на окнах своим детям. «Если бы контролер их поймал, они получили бы пять лет тюрьмы», – говорит Федерат Мусин, который помнит, как ждал под окном вместе с Рудиком.
Фариде приходилось рисковать, потому что еды по-прежнему не хватало. «Перед концом войны нам в самом деле нечего было есть», – вспоминал Рудольф. Однажды он прямо в школе упал в голодный обморок. Чтобы заработать лишние деньги, он собирал макулатуру и бутылки; бутылки он мыл и сдавал в магазин. Как-то Хамет прислал им с фронта трофейный шоколад. Фарида смолола его в пудру и продала на рынке. Им приходилось бороться за жизнь, но Фарида старалась, чтобы дети получали все самое лучшее. «Даже в большой бедности возникало ощущение роскоши. Мама говорила, что в детстве я был очень чувствительным. Она не хотела, чтобы я видел неприятные вещи. Она видела, что я тяжело реагирую на что-то уродливое», – вспоминал Рудольф.
В канун Нового года Фарида купила один билет на балет, надеясь, что ей удастся незаметно провести в зрительный зал всех детей. У входа в здание Уфимского оперного театра стояла огромная толпа; их буквально втолкнули внутрь. Так они попали на спектакль. Еще до того, как заиграли увертюру, Рудольф был очарован: чудесные хрустальные люстры, лепнина, фрески, бархатные занавесы, на которых плясали разноцветные огоньки, сразу же унесли его из серого мира, который он знал. «А потом вышли танцующие боги». «Журавлиная песня», трехактный балет, поставленный по народной сказке о женщине-птице, преследуемой охотником, – башкирское «Лебединое озеро». Звездой в тот вечер была Зайтуна Насретдинова, уфимская прима-балерина. Ее женственные, плавные движения резко контрастировали с мужественным главным охотником, который исполнил размашистую сольную партию, осушил бутылку и швырнул ее со сцены. Семилетний мальчик был совершенно поглощен происходившим на сцене. Его как будто «позвали». «Я понял. Вот оно, вот моя жизнь, вот в чем будет моя роль. Я хотел стать на сцене – всем».
В мае 1945 г. закончилась война; фронтовики стали возвращаться домой. Взволнованные Фарида и ее дети пошли на вокзал встречать первый эшелон с фронта; они разглядывали лица людей в форме, но Хамета среди них не оказалось. Каждый день они возвращались на вокзал, все больше отчаиваясь. Наконец Хамет прислал письмо, в котором сообщал, что его оставили служить в Германии и скоро он за ними пришлет. Хамету поручили заниматься репатриацией советских граждан; он получил передышку от того, чем приходилось заниматься раньше. Его стрелковая дивизия вошла в состав Второго Белорусского фронта. Хамет форсировал Одер, прошел всю Польшу и Германию. Его наградили двумя медалями «За боевые заслуги».
Хамет, батальонный политрук, был прирожденным лидером. «Бежишь впереди солдат с криком: «За Родину! За Сталина!» – а в душе молишься Богу, когда вокруг рвутся снаряды». Солдаты его любили; он не только не трусил в бою, но и был надежным товарищем, которому они доверяли. Сохранился снимок, на котором он сидит в поле, окруженный улыбающимися товарищами. Один из них, совсем мальчик, играет на аккордеоне. На другой фотографии мальчик аккомпанирует комично скованным вальсирующим солдатам в форме – наверное, Хамет, фотограф-любитель, не только сам заснял их на пленку, но и выступил в роли хореографа, потому что в его задачу входила и организация самодеятельности.
Именно потому, что он не отделял себя от подчиненных, в Польше Хамет согласился пойти на вечеринку, которая плохо закончилась. Получив мусульманское воспитание, он не пил спиртного. Несмотря на это, во всем обвинили его и вынесли строгий выговор. Братание с польскими солдатами – «общение с иностранцами» (то, в чем позже, в 1961 г., обвинят его сына на гастролях в Париже) – привело к тому, что его разжаловали из майоров. В августе 1946 г., прослужив год старшим инструктором в политотделе «разведбригады», Хамет узнал, что его отправили в отставку. В досье было написано: «Получил общее образование, но нет специального военного образования, что негативно отражается на его работе. Кроме того, плохо говорит по-русски». Внезапная отставка после понижения в должности стала для Хамета унизительным ударом, который полностью противоречил полученным им медалям. Летом в Уфу вернулся разочарованный, изверившийся человек, который казался семье практически чужим.
Если не считать открытки, присланной с фронта – «Мой милый сын Рудик! Передай привет Розе, Резеде, Лиле и маме. Я жив и здоров. Твой отец Нуреев», – Рудольф с Хаметом не общался; у него не сохранилось детских воспоминаний об отце. Его первое впечатление было о «суровом, очень властном человеке с волевым подбородком и тяжелой нижней челюстью – неизвестная сила. Он редко улыбался, редко говорил и пугал меня».
В жизни Рудольфа, с рождения окруженного женщинами, до тех пор не было мужчины: оба его деда умерли, дядя был на фронте, как и почти все мужчины вокруг. Внезапно он оказался не единственным мужчиной в доме и вынужден был подчиняться новым правилам.
Рудольфу было трудно уважать человека, который позволил своей семье голодать; в военной педантичности отца он находил что-то комичное и вместе с тем устрашающее. Каждый вечер, возвращаясь с работы (Хамет устроился на завод охранником), отец левой рукой снимал фуражку, а правой приглаживал волосы, глядя прямо перед собой и никогда не улыбаясь. Ритуал всегда был одним и тем же. В то же время Рудольф, как и его сестры, невольно благоговел перед Хаметом и боялся смотреть ему прямо в глаза. Дети обращались к отцу на «вы», а не на «ты», что, конечно, больно ранило его. «Я объяснила: все потому, что мы не видели его восемь лет», – сказала Резеда.
Очень гордясь тем, что у него есть сын, Хамет вернулся с фронта, «надеясь найти друга». Вскоре он взял Рудика с собой на охоту, намереваясь поразить его воображение бельгийским ружьем – подарком от командования. «Он очень гордился своим ружьем и никому его не давал», – вспоминал знакомый охотник. Видя, что мальчик отстает, Хамет пошел вперед, а сыну велел ждать его и караулить снаряжение. Так как раньше его никогда не оставляли одного в лесу, Рудольф пришел в ужас. «Я испугался дятла; вокруг летали утки… Я заплакал и стал звать: «Папа, папа, мама, мама». Хамет вскоре вернулся, но только посмеялся над сыном-плаксой – он считал, что восьмилетнего мальчишку нужно закалять. Но Фарида очень разозлилась, когда узнала о происшествии. Она хорошо помнила, как ее в лесу окружили волки.
Представления Хамета о мужской дружбе были традиционными для Башкирии: охота, совместные посиделки у костра, истории. От всего этого Рудольфу «делалось не по себе». Резеда больше брата интересовалась рассказами отца о войне. Он был человеком немногословным – тогда разговорчивость вообще была опасной, особенно для офицера, – но иногда все же вспоминал, как он перебросил гранату через Одер или как в него целился немецкий танк, кружа снова и снова. Наверное, Хамету неприятно было сознавать, что он не может завоевать доверие сына. Вместо Рудольфа он начал брать на охоту племянника Раиса. Тогда Хамет еще не знал, что балет, который уже стал идеей-фикс для Рудольфа, еще больше расширит пропасть между ними.
В детском саду Рудольфа, как и других детей, учили азам народных танцев. Он сразу схватывал все нужные для башкирских танцев движения и танцевал лучше всех – на утренниках ему всегда поручали сольные партии. «С ранних лет я не боялся сцены и мог владеть ею», – сказал он. Иногда дети выступали в госпиталях перед ранеными. Об этом живо написано в романе Колума Маккана о Нурееве «Танцовщик»: «Дети выступали в проходах между койками… они падали на колени, вскакивали, кричали, хлопали в ладоши… Когда мы решили, что уже конец, вперед вышел маленький светловолосый мальчик. Ему было лет пять или шесть. Он вытянул ногу и подбоченился… солдаты сели на койках. Те, кто лежали у окон, прикрыли глаза от солнца, чтобы было лучше видно. Мальчик начал танцевать… Когда он закончил, палата разразилась аплодисментами. Кто-то протянул мальчику кубик сахара. Он покраснел и сунул его в носок… Когда он закончил, его носки раздувались от сахара. Солдаты начали его поддразнивать: похоже, у него больные ноги. Ему давали картофельные очистки и хлеб, отложенный солдатами; он все складывал в бумажный пакетик, чтобы отнести домой».
По-настоящему о способностях Рудольфа заговорили в школе. За год до возвращения отца он поступил в уфимскую школу № 2. Школьный танцевальный кружок вела солистка местного театра; увидев Рудольфа, она поставила для него матросский танец и велела пойти в Дом учителя на окраине Уфы, где преподавала «бывшая дягилевская балерина», которую Рудольф позже назовет «почти настоящим балетмейстером».
Студия Анны Ивановны Удальцовой на окраине Уфы представляла собой большой зал без зеркал, со станком, сделанным из ряда соединенных вместе стульев, и возвышением вдоль одной стены. Именно там Рудольф проходил отбор. Он исполнял украинский гопак, выразительно двигая руками, высоко подпрыгивая, выбрасывая ноги. За гопаком последовала лезгинка, которую на Кавказе мужчины в тонких сапогах по традиции танцуют на суставах пальцев ног, сжав руки в кулаки. Восьмилетний Рудольф совершенно потряс Удальцову, особенно в кульминации, когда пришлось делать много оборотов и падать на одно колено. Удальцова сказала ему своим характерным фальцетом, что он просто обязан заниматься классическим балетом и стремиться к тому, чтобы поступить в санкт-петербургский Мариинский театр (тогда Ленинградский театр оперы и балета имени Кирова).
Она начала давать ему уроки балета дважды в неделю, и эти уроки сразу же стали смыслом его существования. «Урок превращался в необычайный ритуал. Все неприятности исчезали». Взяв Рудольфа под свое крыло, Удальцова заодно приучала его к аккуратности, заставляла перед занятиями у станка мыть руки и приглаживать взъерошенные волосы. Вскоре она начала ставить его солистом на концертах. Даже на том этапе его движениям была свойственна женственная мягкость, отчего несколько родителей заметили: если бы не костюм, они бы не поверили, что он мальчик. Тем не менее его горячо хвалили за талант, а иногда чья-нибудь бабушка угощала конфетой. Удальцова часто ставила Рудольфа в пару с десятилетней девочкой по имени Валя, хотя они оба стеснялись танцевать друг с другом.
«Обучение в школах тогда было раздельным, поэтому мальчикам было неловко появляться на людях с девочками, но Рудольф так любил танцевать, что с радостью делал все, что хотела Анна Ивановна. Мы иногда задерживались, чтобы отработать дуэт, но никогда не разговаривали друг с другом, выходили из Дома учителя молча и сразу же расходились в разные стороны».
Тем не менее другие девочки часто дразнили их «женихом и невестой». Они завидовали Рудольфу и Вале, потому что им уделяли особое внимание. Они поджидали Рудольфа перед занятиями, спрятавшись за сугробами, забрасывали его снежками и валяли в снегу, визжа от смеха. «Анна Ивановна знала, что происходит, и ругала девочек, но это повторялось снова и снова». Тогда Удальцова решила направить энергию детей в танец. Она придумала дуэт, в котором Рудольф и Валя перебрасывались мячом и прыгали через скакалку, что помогло им преодолеть неловкость в общении. В другой сценке она воссоздала сцену во дворе. Рудольфа окружали озорные девочки, от которых он должен был убежать. Для этой сценки, «Танец в сабо», Удальцова где-то раздобыла для всей группы настоящие деревянные башмаки. «Балет служил для нее источником вдохновения; она так любила Рудольфа, что сама шила ему все костюмы». Для пастушеского танца Удальцова сшила Рудольфу бриджи, куртку в обтяжку и парик, как в XVIII в., а в романтической «Зимней сказке», поставленной ею по мотивам «Щелкунчика», он играл принца, который выбирает себе в пару Валю, самую красивую снежинку. В конце он оставался на сцене один, открывал глаза и понимал, что все было лишь прекрасным видением, – такое чувство испытывал Рудольф всякий раз, когда возвращался из студии домой.
Сначала Рудольфу нравилась «настоящая школа». Благодаря прекрасной памяти в первые годы учебы он был одним из лучших учеников. «Не помню, чтобы он озорничал, как другие мальчишки. Он выделялся своим послушанием. Если ему нужно было куда-то пойти, в чем-то участвовать, он вначале всегда спрашивал разрешения». Его любимыми предметами были география, литература и физика. Кроме того, ему нравились уроки английского – их учительница когда-то училась в Кембридже. Но после того как Рудольфа захватил балет, успеваемость снизилась, он стал рассеянным и задумчивым. «Бывали дни, когда он сидел… внимательно глядя на учителя, но сам находился в своем внутреннем мире и о чем-то мечтал. Одноклассникам его поведение казалось странным; сосед по парте исподтишка бил его. Когда Рудольф оборачивался к нему, другой бил его с другой стороны, а когда Рудольф поворачивался ко второму обидчику, третий толкал его в плечо».
По словам одного одноклассника, детям Рудольф казался «каким-то другим… белой вороной». Но, как бы его ни дразнили за чудачества, он никогда не подчинялся. На уроках физкультуры, когда ученикам велели делать «руки в стороны», он изгибал руки в классическом пор-де-бра. Почти все свободное время дома он слушал «ужасный маленький радиоприемник», который всегда был включен. Он с нетерпением ждал, когда умрет кто-нибудь из членов правительства, потому что тогда по радио исполняли только классику: Бетховена, Чайковского и Шумана. Почти каждый день он взбирался на вершину холма над городом и часами сидел один, глядя, как мимо идут поезда. Перестук колес – первые уроки ритма, которые он впитал с рождения, – вызывал у него подсознательный трепет, который он позже научился использовать»[1].
Рудольф нелегко сходился с ровесниками, хотя ему нравился мальчик во дворе по имени Костя Словохотов, который всегда его защищал. Это Костя положил конец засадам, когда девочки забрасывали его снежками у Дома учителя. «Он пользовался у нас большим авторитетом, и девочки не смели ничего делать, когда он был с Рудольфом, – вспоминает Валя. – Много раз Костя приходил, как телохранитель, и смотрел, как Рудольф танцует. Он сидел на занятии, а потом они уходили вместе».
Сам Костя хорошо помнит, каким бездеятельным казался Рудольф по сравнению с остальными дворовыми мальчишками. Однажды его уговорили пойти на рыбалку; надо было перейти железнодорожные пути, для чего приходилось запрыгивать в проходящий поезд. Это было нетрудно, потому что поезда на том участке всегда снижали скорость, но Рудольф вдруг развернулся и убежал домой. В другой раз несколько мальчишек решили переплыть широкую реку Белая, а Рудольф остался на берегу. Две девочки нырнули в воду и хотели поплыть за ними, но их подхватило быстрое течение. Рудольф кричал мальчишкам, чтобы они помогли, но сам не пытался спасти: «Он подпрыгивал на месте, как обезьянка, и громко кричал». Тогда Рудольф уже понимал, что не имеет права рисковать.
Он начал дружить с девочками, «потому что не любил драться», – вспоминает Азалия Кучимова, к которой Рудольф часто приходил в гости. В основном его привлекала музыка, которую они слушали на проигрывателе (ее мама была певицей оперного театра). Кроме того, он испытывал слабость к Кларе Бикчевой, которая жила через дорогу, и, когда он приходил, ее сестры кричали: «Клара, Клара, твой жених пришел!» Но ближе всех была ему старшая сестра Роза, которая тогда училась в Уфимском педагогическом училище. Роза, хорошенькая девочка с короткими кудрявыми волосами, черными, как у отца, бровями и большими и лучистыми, как у матери, глазами, была сообразительнее многих подруг и считалась в семье умницей. Она называла Рудольфа «чертенком», но дома только она поощряла его страсть. В педагогическом училище давали уроки танцев и фортепиано; Роза рассказывала Рудольфу историю балета, иногда брала его с собой на занятия, а как-то раз принесла домой настоящую балетную пачку. «Для меня это было раем. Я разложил пачку на кровати и любовался ею – смотрел так пристально, что мне казалось, будто я в ней танцую. Я долго гладил ее, перебирал в руках, нюхал. Нет такого слова, чтобы описать мое состояние, – я был как наркоман».
Хамет всерьез взялся за воспитание Рудольфа, решив выковать из него мужчину. «Он делал все, что, по мнению отца, должен был делать мальчик, – вспоминает Резеда. – Носил воду, пилил дрова, собирал хворост, копал картошку, ходил за хлебом». Его положение придало ему непреходящее ощущение собственного превосходства. Позже, поступив в труппу Кировского балета, он стал единственным молодым танцовщиком, который отказался поливать пол водой перед занятиями у станка (это необходимо было делать, чтобы не поскользнуться), потому что считал себя выше этого. И склонность позволять близким женщинам идти ради него на жертвы он также унаследовал от отца, который по татарской традиции считал, что долг женщины – служить мужчине. «Дома она должна работать усерднее, чем ее муж, а когда он отдыхает, она не должна бросать работу». Однажды, когда Фарида готовила обед, она попросила Рудольфа сходить в магазин за чем-то нужным, но это услышал Хамет и взорвался: «Ты что?! В доме три бабы, а ты сына посылаешь!»
Хотя много лет спустя Рудольф уверял, что отец поднимал руку на мать, его родственникам в такое не верится. Возможно, Хамет, который еще долго после войны ходил в военной форме и выглядел устрашающе и даже иногда пугал дворовых детей («Он выходил, сверкая глазами, и мы замирали, как кролики»), Резеда клянется, что отец никогда не был жестоким. «Он был вспыльчивым, но отходчивым, и я никогда не видела, чтобы он хоть пальцем трогал маму». «Хамет был военным, с армейским характером, но он умел быть мягким и добрым», – вспоминает Амина, двоюродная сестра Рудольфа, которая переехала к Нуреевым после того, как умерла ее мать Джамиля, сестра Хамета. В шестнадцатиметровой комнатке жили уже шестеро Нуреевых; дети теснились на матрасе на полу, родители спали за занавеской. Амина уверяет, что Хамет и Фарида жили хорошо; по ее словам, вечерами они часто пели дуэтом или выходили гулять с Пальмой, шоколадной охотничьей собакой Хамета. «Обстановка дома была такой спокойной, такой мирной. Утром перед тем, как уйти на работу, Хамет опускался на колени перед нами, спящими детьми, и по очереди прикасался к каждому из нас, говоря «до свидания».
Тем не менее Рудольф всю жизнь считал, что ненавидит отца, – он называл его «сталинистом». Хамет действительно был сталинистом, но то же самое можно сказать и про его мать, да и почти про всех в то время. У Рудольфа имелся всего один веский повод для ненависти к отцу: Хамету претило его увлечение балетом. Так как школьные оценки Рудольфа становились все хуже, стало ясно, что балет мешает учебе. Хамет хотел, чтобы Рудик выучился на врача или инженера; он возлагал на сына большие надежды, а сын отвергал все, ради чего они с Фаридой трудились. Так как разумные доводы до Рудольфа не доходили, Хамет попросил о помощи его классную руководительницу, Таисию Ильчинову.
«Его отец дважды приходил ко мне в школу. Он просил меня употребить мой авторитет, повлиять на Рудика… «Мальчик – будущий глава семьи. Танцами семью не прокормишь». Вот что его огорчало… Я знала Хамета… он не был ни злым, ни слепым… [но] я виновата, потому что так и не поговорила с Рудиком. Я понимала всю бесполезность таких разговоров».
Рудольф, как поняла Ильчинова, был «очень упрямым». В то время оказать на него влияние могла только Удальцова, его педагог, в высшей степени образованная женщина, которая каждое лето ездила к родственникам в Ленинград и была в курсе всех новинок в мире искусства. Она начала знакомить Рудольфа с литературой и музыкой, рассказывала ему о танцовщиках, которых она видела в Японии и Индии. «Она рассказывала мне о Дягилеве, Мясине и «Легенде об Иосифе», о том, как все они терпеть не могли танцевать босиком… и как она работала с молодым Баланчивадзе [Джорджем Баланчиным], который всегда предпочитал длинноногих девушек». Удальцова, которая видела, как танцует великая Анна Павлова, рассказывала Рудольфу, как балерина пользовалась своим магнетизмом и буквально ослепляла зрителей, которые не замечали технических огрехов, – так же впоследствии поступал и сам Рудольф. «Постигая это, я трепетал. Искусство прятать искусство: конечно, в этом и заключается разгадка величия артиста».
Подобно многим русским, Удальцова испытывала инстинктивное предубеждение против татар; видимо, в глубине души она считала любого татарина носителем байронической горячей крови, только в сочетании с грязью и дикостью. Она называла Рудольфа «татарчонком, дикарем, пострелом» и решила научить его петербургским этикету и культуре. После «дела Кирова» ее мужа, офицера царской армии, сослали в Сибирь; позже они поселились в Уфе. Супруги считались неблагонадежными. Возможно, именно поэтому Удальцову не принимали в театр на постоянную работу. Когда руководство Дома учителя сделало ей выговор за то, что она выделяет Рудольфа и дает ему бесплатные уроки, она так возмутилась, что прекратила работу своего кружка. При этом Анна Ивановна заверила своего «дорогого мальчика», «что она его не бросает, а отправит к подруге, тоже петербурженке, которая училась в Императорской балетной школе и танцевала в Мариинке».
Высокая и смуглая богемного вида дама, в цыганской пестрой шали, с низким хриплым голосом от дешевых папирос, которые она курила одну за другой, Елена Константиновна Войтович работала балетмейстером в Уфимском театре, а в свободное время давала уроки во Дворце пионеров. Стараясь приучить своих учеников к серьезной работе, она иногда бывала крайне суровой (даже при встрече на улице ученицы должны были сделать глубокий реверанс). Однако были у нее любимцы. Одним из них стал Рудольф.
«Ему она прощала все. Он был обидчивым мальчиком, и иногда, если она говорила с ним резко, он отходил от станка, подходил к окну и молча стоял там. Елена Константиновна звала его назад, но он ее как будто не слышал. Поэтому она подходила к нему и тихо говорила: «Рудольф, все в порядке. Пошли… Почему ты не возвращаешься?» Только тогда он снова присоединялся к нам. Мы удивлялись, потому что Елена Константиновна, очень строгая с остальными, спускала ему такое поведение. Когда нам дарили подарки после выступления на новогодней елке, мы замечали, что она всегда устраивала так, чтобы у Рудольфа подарок был самый лучший. Мы не обижались, потому что знали, что он из бедной семьи и она хочет ему помочь».
На том этапе Войтович считала, что десятилетний Нуреев всего лишь одарен от природы: его отличали гибкость, естественная музыкальность и поистине неотразимая внешность. Рудольфу нелегко давалась классическая техника; он не обладал врожденной выворотностью, очень важной для артистов балета. И его пропорции были далеки от идеала. Всю жизнь он жалел, что у него не такие длинные ноги. Но в то время всех поражала его упорная преданность балету. «Он воспринимал все серьезно, как профессионал, – вспоминает одна его соученица по Дворцу пионеров. – По сравнению с ним мы, остальные, были просто детьми». «Он был настолько сосредоточен на том, что делал, что по-настоящему производил на меня впечатление и вдохновлял меня, – признавалась Наталья Акимова, которая не забыла, как он был ее партнером в полонезе и стоял рядом с ней, надменно задрав подбородок. – Иногда он вдруг громко чихал – он часто простужался, – но по-прежнему выглядел высокомерно». У Войтович как у танцовщицы была сильная техника с мощным прыжком; она умела очень точно показать, чего хочет. Скорее всего, именно она научила Рудольфа элевации (высокому прыжку), а также преподала азы метода Вагановой, которым сама научилась в Санкт-Петербурге[2]. «Елена Константиновна научила его быть профессионалом, исполнять элементы чисто и красиво, – сказала уфимская балерина-ветеран Зайтуна Насретдинова, с которой Войтович регулярно репетировала. Ставя «Волшебную куклу», дуэт для Рудольфа и хорошенькой 13-летней Светы Баишевой, Войтович объясняла им основы этикета в паре, показывала, как приветствовать друг друга и как двигаться в унисон. «Она говорила нам, что сцена – место особое. «Сцена – это ренгтен, – говорила она. – Зрители видят, кто вы на самом деле».
В интервью, которое он дал на Западе в 1960-х гг., Рудольф уверял, что годы ученичества в Уфе на самом деле повредили ему как танцовщику. «У меня неправильная форма, неправильный размер. Когда я начал танцевать, мне недоставало настоящей подготовки, поэтому я изуродовал и тело, и мышцы». На фотографиях, где он стоит у станка в уфимской студии, видны его мускулистые икры, более подходящие спортсмену, чем танцовщику, но трудно сказать, получилось ли так в силу природных данных или начальной подготовки. Войтович, несомненно, была ответственным преподавателем; она заложила у Рудольфа прочные основы классики. В то же время ее упражнения были рассчитаны скорее на общее развитие, чем на растяжку ножных мышц. «Все идет от современного танца; Рудольфу лучше было бы изучить это позже. Елена Константиновна сохраняла старые классические традиции, требовала четкости и чистоты, но почти не уделяла внимания максимальной растяжке».
При этом Войтович, как заметила одна из ее учениц, «давала нам не только уроки балета, она развивала нас духовно». Недавно овдовевшая интеллигентная петербурженка, она начала приглашать Рудольфа к себе на чай – жила она неподалеку со старушкой-матерью, бывшей фрейлиной, которая всегда была безупречно одета и причесана. Хотя у них была всего одна комнатка в коммунальной квартире, в ней стояло много изящной мебели и царила особая атмосфера – ученики по сей день вспоминают ее. «Елена Константиновна ставила очень высокую, особенную планку. Она считала, что мальчиков надо учить быть джентльменами, потому что, по ее словам, это сразу становилось видно, когда они начинали танцевать». Пока ее мать заваривала чай и накладывала варенье, Войтович развлекала Рудольфа рассказами о своей юности. Она вспоминала, как во время белых ночей ее и других учениц Императорского балетного училища одевали в меховые накидки и возили в каретах на спектакли в Мариинский театр. Она показывала фотографии, которые хранила в старом альбоме. Вместе с Удальцовой и еще одной ссыльной из Санкт-Петербурга, Ириной Александровной Ворониной, пианисткой во Дворце пионеров и концертмейстером в Уфимском театре оперы и балета, они образовали триумвират наставниц. Вскоре Воронина стала самой преданной поклонницей Рудольфа. Полная, по-матерински добрая, Ирина Александровна была, как назвал ее один уфимский танцовщик, «человеком-оркестром», в исполнении которой фортепианная пьеса звучала как симфония. Зимой в студии бывало так холодно, что она надевала перчатки – и все равно прекрасно играла. На репетициях она сидела на табурете с сигаретой в углу рта и иногда поправляла учеников. Ее внимание сразу же привлекла музыкальность Рудольфа; стремясь ее развить, она начала у себя дома давать ему уроки игры на фортепиано. «Она обожала Рудольфа и готова была поделиться с ним всем, чем владела сама».
Однажды, когда музыка стала для него почти такой же страстью, как и балет, Рудольф попросил отца купить ему пианино. Хамет отнесся к просьбе сына сочувственно. Он тоже любил музыку, но ни о каком пианино не могло быть и речи. Как они могли его себе позволить? И даже если бы могли, куда бы его поставили? Он предложил сыну аккордеон или губную гармошку, сказав, что он может выступать на вечеринках и развлекать друзей. «[Пианино] на плечах не потащишь». Рудольф отказался. «Даже тогда я понимал, что это уродство». Играть на аккордеоне Рудольф так и не научился, хотя ближе к концу жизни он иногда приукрашивал действительность, желая развлечь слушателей. Так, во время сбора средств на благотворительные цели в Сан-Франциско он поведал, что Хамет на самом деле купил ему аккордеон, «чтобы я мог ходить из одной пивной в другую и зарабатывать деньги». И добавил: он так ловко играл на аккордеоне и кружил по комнате, прижимая к себе инструмент, словно партнершу, что отец воскликнул: «Ты умеешь танцевать, мальчик мой! Я отвезу тебя в Ленинград, и ты будешь учиться в Кировском училище!» Все присутствующие ему поверили.
Рудольф считал Хамета своим врагом; отец вынуждал его к неискренности и лживости в бесконечных попытках преодолеть препятствия, стоявшие между ним и его страстью к балету. Ему нравилось думать, что мать была на его стороне, но Фарида тоже считала, что балет – неподходящее занятие для мужчины. «Роза, моя единственная союзница, уже уехала в Ленинград. Я становился все более подавленным и скрытным». Он часто вызывался сходить за хлебом или керосином, чтобы получить возможность выйти из дома и побежать на урок балета. Правда, о покупках он часто забывал, и ему приходилось бегом возвращаться за пустым бидоном, который он оставлял в углу студии. Он уверял, что отец избивал его всякий раз, как ловил, но Альберт Асланов, который знал Рудольфа с детского сада, придерживается иной точки зрения: «Я никогда не видел, чтобы он бил Рудольфа или ругал его. Правда, он часто заставлял Рудольфа катать гильзы, которые были нужны ему для охоты, и я частенько помогал… Иногда Рудольф не доводил работу до конца, и Хамет очень злился и шлепал его по заду, но так поступали все отцы. Это было несерьезно».
Отец самого Альберта гораздо терпимее относился к тому, что сын занимается танцами: лучше танцевать, чем болтаться на улице. Мальчишки из их двора часто попадали в неприятности. Двое стали карманными воришками, и почти все воровали овощи с огородов. «Рудольф стоял на стреме, – вспоминает Федерат Мусин. – Его ставили у лаза, который мы делали в заборе. Нас нечасто ловили, потому что мы никогда не ходили в одно и то же место дважды, но однажды в нас выстрелили солью».
Их дворовая ватага «немного напоминала волчью стаю»; участвовать во всех проделках было обязательно, хотя Рудольф избегал самых рискованных трюков – например, прыжков с крыши избы, – которые могли повредить его танцам. «Ему не очень нравилось слоняться с нами, – вспоминает Костя. – Он всегда держался в стороне. Он предпочитал Дворец пионеров».
Над Рудольфом никогда не смеялись за его увлечение балетом. Наоборот, ему удалось убедить нескольких мальчишек со двора тоже прийти в балетный класс, потому что по правилам никого из «своих» нельзя было дразнить: «Мы были один за всех и все за одного». Кроме того, он старался участвовать в общих развлечениях, чтобы его не считали чужаком. Летним вечером, если он видел, что мальчишки во дворе играют с мячом, он ставил в угол бидон с купленным керосином и вступал в игру. Мальчишки играли в лапту или в футбол – самодельным мячом, набитым соломой.
«Когда мяч рвался, все по очереди должны были обтягивать и сшивать его. Из-за того, что душа в доме не было, после матча мы – человек двенадцать или пятнадцать – бежали купаться на реку. Трусы у всех были дырявые; мы скидывали их и ныряли в воду. Девчонок мы не брали. Плавать умели все; торчали в воде, пока губы не синели».
Даже зимой Рудольф любил гулять на реке. После школы мальчишки часто сбегали с обрыва, чтобы посмотреть на ледокол. Однажды ледокол врезался в какие-то полуразрушенные строения на берегу, и они увидели, как по воде плывут целые дома, а их обитатели вылезают на крыши из рифленого железа. Но больше всего Рудольфу нравилось ходить в кинотеатр «Родина», здание с классическим фасадом, даже величественнее, чем оперный театр, где показывали американские «трофейные» фильмы. Именно в Уфе Рудольф увидел Чарли Чаплина, который на всю жизнь станет для него кумиром, повлиявшим на его подход к комедии. Позже он описал сценаристу Жану-Клоду Карьеру фильмы, которые он видел в Уфе. «Я помню фильмы с Диной Дурбин, особенно тот, в котором на ней как будто тысяча юбок. В России она была настоящей знаменитостью. Среди первых увиденных мною фильмов были «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли, «Мост Ватерлоо» и фильм, который, по-моему, назывался «Балерина». Многие шли без дубляжа, с субтитрами. Для нас, как и для всех детей на свете в конце сороковых годов, кино было настоящей страстью».
Настоящим катализатором стал «Тарзан, человек-обезьяна». Бродский однажды сказал, что этот фильм сыграл более важную роль для свободомыслия в России, чем «Один день Ивана Денисовича». «Это было первое кино, в котором мы увидели естественную жизнь. И длинные волосы. И этот замечательный крик Тарзана, который стоял, как вы помните, над всеми русскими городами. Мы бросились подражать Тарзану. Вот с чего все пошло. И с этим государство боролось в гораздо большей степени, чем позднее с Солженицыным».
В Уфе было почти невозможно достать билеты в кино; в толпу втискивались всей ватагой и проталкивали Костю, «шагая по головам», чтобы пробраться в начало очереди. «Тарзан», безусловно, был для мальчишек главным событием года, хотя Альберт Асланов отрицает глубинный смысл фильма, о котором говорил Бродский: «Там были приключения, а мы были мальчишками… Тогда мы не понимали, что мы несвободны: большей свободы нам и не было нужно». Всем, кроме Рудольфа.
Дома он чувствовал себя как в тюрьме. После ужина Хамет часто засыпал, и Рудольф, пользуясь случаем, сбегал в студию народных танцев при школе рабочей молодежи, которая работала два раза в неделю. Правда, Хамет, наверное, устал бороться с сыном, потому что Рудольф отсутствовал подолгу. Он даже гастролировал вместе с любительской труппой по соседним деревням. Они давали свои спектакли – «такие же дикие… и примитивные импровизации, как в то время, когда театр в России только зарождался» – перед публикой, которая сидела на грубых скамьях, окруженных висячими керосиновыми лампами. Сценой служил деревянный помост, положенный на два поставленных рядом грузовика; задники шили из красно-синего ситца в цветочек – «таким в каждой татарской избе обиты подушки, кровати и альковы; при одном взгляде на эту ткань становится жарко». Впечатления были настолько незабываемыми, что Рудольф воссоздал ту атмосферу в 1966 г. во втором акте своего «Дон Кихота». Деревенские обычаи и традиции русских, украинских, молдавских и казачьих народных танцев оказали на Рудольфа важнейшее влияние; он понял, как они могут зажигать зрителей, и эта сила стоит за его собственным динамизмом на сцене. Так, в исполненном внутренней агрессии башкирском танце он изображает мужчину-охотника; зрители живо представляют и туго натянутый лук, и лошадиные копыта, и бешеную скачку. Многие и сейчас помнят, каким магнетизмом насыщен танец Рудольфа в сцене охоты из «Спящей красавицы» в постановке Кировского театра: можно сказать, что он по-своему интерпретировал любимое занятие отца.
Временами Хамет почти смирялся с тем, что его сын станет танцовщиком. Когда Рудольф узнал, что группу местных детей посылают в Ленинград на прослушивание в хореографическое училище, Хамет пошел с ним в театр, чтобы разузнать побольше. «Он был настроен благосклонно», – признавал позже Рудольф. Они спросили, как попасть на прослушивание, но оказалось, что группа уже уехала. «Понадобилось несколько дней, чтобы я вылез из самого черного отчаяния. После того случая отец еще долго смущенно косился на меня». Причина отцовского смущения стала ясна Рудольфу гораздо позже: у Хамета просто не было двухсот рублей, чтобы купить билет на поезд от Уфы до Ленинграда.
Вступив в переходный возраст, Рудольф редко участвовал в обычных занятиях для подростков – «Он ни о чем не думал, кроме балета», – хотя однажды он пошел с Костей на танцы, «просто посмотреть». Никто не помнит за ним склонности к гомосексуальным отношениям, хотя и девушками он особо не интересовался, кроме, может быть, Светы, его стройной партнерши по Дворцу пионеров. В перерывах он всегда садился с ней рядом, хотя и знал, что он ей не слишком нравится. По словам Светы, «он всегда одевался очень бедно, ходил в дырявых носках и черном бархатном пиджаке, который выглядел ужасно старым в первый раз, когда я его увидела, а он после этого носил пиджак еще много лет».
Постепенно он отдалялся от Кости и дворовых приятелей и почти все время проводил в обществе Альберта, также преданного ученика Войтович. Они оба были так увлечены балетом, что на уроках рисовали в учебниках ноги балерин. Альберт был редактором школьной стенгазеты, в которую Рудольф писал заметки; однажды он не спал всю ночь, но нарисовал портрет Михаила Ломоносова. Они часто ходили в Уфимскую картинную галерею имени Нестерова, названную в честь художника XIX в., который провел в Уфе ранние годы. Мальчики собирали открытки с изображением картин любимых художников – в том числе Репина и Серова – и мечтали о том дне, когда они поедут в Москву и увидят лучшие образцы их работ.
5 марта 1953 г. умер Сталин. Рядом с оперным театром стояла его восьмиметровая статуя, к которой выстроилась огромная очередь уфимцев; они клали цветы к постаменту. В Москве, где в тот же день умер Сергей Прокофьев, улицы были перекрыты, не ходил транспорт, а цветочные магазины опустели. «Все цветочные оранжереи и магазины были опустошены для вождя и учителя всех времен и народов. Не удалось купить хоть немного цветов на гроб великого русского композитора. В газетах не нашлось места для некролога. Все принадлежало только Сталину – даже прах затравленного им Прокофьева».
Для Рудольфа, которому через две недели исполнялось пятнадцать, единственным важным событием в том году стало открытие балетной студии при местном театре. Наконец-то у него появилась возможность получить профессиональную подготовку. «Раньше у нас была только Войтович, но не было настоящей школы». Уфа славилась своим театром оперы и балета, центром культурной жизни. Он всегда был переполнен народом. Там дебютировал великий бас Федор Шаляпин, а с 1941 г., когда группа студентов из Уфы окончила курс в Ленинградском хореографическом училище и образовала ядро труппы, местный балет поддерживал тесные связи с Ленинградом. Нескольких солистов обучал Александр Пушкин, оказавший важнейшее влияние на Рудольфа, а десять лет спустя – на Михаила Барышникова. Но, в отличие от Барышникова, который с двенадцати лет занимался в Латвии, в вечерней школе, где преподавали по методу Вагановой, Рудольф вынужден был украдкой и урывками заниматься в студии Дворца пионеров. И даже после того, как он перешел учиться в школу рабочей молодежи, где расписание было более гибким, ему все равно приходилось прибегать к прежней уловке и вызываться выполнять поручения, чтобы бежать в студию. «Он, бывало, приходил с большой хозяйственной сумкой, как будто шел за хлебом». А из-за того, что не мог выйти из дому до того, как Хамет уходил на работу, он часто опаздывал, приводя в ярость новую преподавательницу. Поскольку Войтович преподавала только участникам труппы, первые занятия Рудольфа вела Зайтуна Бахтиярова, миниатюрная, безупречно выглядящая женщина, которая, впрочем, прощала ему растрепанный вид. «Он приходил взъерошенный, в не слишком чистой футболке. У него не было ничего яркого или белого». Если Рудольф огрызался, когда она бранила его за опоздание, Бахтиярова называла его хулиганом и угрожала послать «на Матросова», в колонию для малолетних преступников. Но, как она говорила одной ученице, «я критикую только тех, у кого, по моему мнению, есть будущее». И какими бы обидными ни казались ему ее замечания, Рудольфа ничто не могло отвлечь: он работал как одержимый. Если другие занимались один раз в день, он занимался три раза, а между занятиями отрабатывал балетные па с Альбертом и Памирой Сулейменовой, еще одной бывшей соученицей по Дворцу пионеров, которая ему очень нравилась. «Его больше привлекало то, что у него не получалось, чем то, что давалось ему легко». Они вместе отрабатывали сложные поддержки, и, хотя Рудольф часто ворчал на Памиру, что она слишком тяжелая, она в его руках чувствовала себя в полной безопасности; ей нравилось с ним работать. «Он выделялся, потому что в нем был какой-то огонь. Он жил в танце. Все, что он делал, он делал с радостью».
Скоро Рудольфа стали приглашать в театр на эпизодические роли. Ему платили по десять рублей за спектакль. Представляясь «артистом Уфимского оперного театра» в рабочих коллективах, он немного пополнял свой доход, давая уроки танцев за двести рублей в месяц. Теперь он зарабатывал столько же, сколько и Хамет, который вынужден был признать, что занятие сына по крайней мере неплохо оплачивается. А сестре Розе, вернувшейся в Уфу, «удалось убедить родителей позволить Рудольфу и дальше заниматься любимой профессией». Теперь его жизнь вращалась вокруг театра; когда он не был занят на уроках, репетициях и спектаклях, он ходил смотреть все балеты и оперы, какие имелись в репертуаре.
Летом он поехал с уфимской балетной труппой на месячные гастроли в Рязань. В гостиницах они жили в номере с Альбертом, которого тоже взяли в театр статистом. Хотя они зарабатывали очень мало и жили почти на одном чае и бутербродах с рыбным паштетом, им удавалось на сэкономленные деньги покупать подарки родным. «Рудик послал маме деньги, чтобы она купила сестрам туфли. Он был такой добрый». Так как днем они были свободны, после завтрака они садились на троллейбус и ехали к реке, где загорали и купались. В тот период они с Альбертом очень сблизились: «Мы мечтали об одном и том же». Если Рудольф в подростковом возрасте и испытывал какие-то эротические фантазии, то он держал их в тайне; много лет спустя, узнав о том, что его друг гей, Альберт был ошеломлен. «Он никогда не вел себя странно. Я знал, что некоторые танцовщики гомосексуалы, и старался держаться от них подальше. Так же поступал и Рудольф».
Во время тех гастролей Альберт и Рудольф съездили на автобусе в Москву. В столице они очутились в середине августа, когда все театры и концертные залы были закрыты. Они решили обойти город пешком. Побывали в Кремле, зашли в златоглавые соборы, заполненные настоящими сокровищами, осмотрели ГУМ и Красную площадь, полюбовались собором Василия Блаженного, а всю вторую половину дня провели в Третьяковской галерее. В последний вечер спустились в метро – просто покататься – и как-то разминулись. Встретились они лишь на следующее утро, в заранее оговоренном месте, у памятника Горькому на станции Белорусская. Альберт ночевал в дешевой гостинице, а Рудольф бродил всю ночь, ошеломленный красивыми видами и космополитической столичной атмосферой. «Я никогда не встречал на улицах столько разных рас, столько разных типов людей». Уфа казалась другим миром.
Осенью 1953 г. Рудольфа приняли в кордебалет; он начал заниматься с балетмейстером и продолжал уроки у Войтович. Хотя коллеги вспоминают, что он был хорошо подготовлен – «Никто не презирал его за отсутствие профессиональной школы», – сам он чувствовал, что по сравнению с другими у него нет «абсолютно никакой классической подготовки». В то же время оказалось, что ему без труда удается подражать другим танцовщикам. Его главным образцом для подражания стал Халяф Сафиулин, бывший ученик Пушкина, муж и партнер Зайтуны Насретдиновой, – они были звездами труппы. Хотя годы его расцвета уже миновали и у него появлялся животик, Сафиулин по-прежнему оставался большим виртуозом. Он делал тройные кабриоли, крутил пируэты, высоко прыгал и мягко, по-кошачьи, приземлялся. Но самое большое впечатление на Рудольфа производила харизма премьера. Он перенял у Сафиулина манеру вызывающе вскидывать голову и «удлинять» фигуру, компенсируя невысокий рост. Тогдашняя коллега заметила: «Позже, когда я смотрела видеозаписи выступлений Рудольфа на Западе, я узнавала в нем дух и пластику Сафиулина».
Надменность, из-за которой Рудольфа не любили некоторые ученики в студии Дворца пионеров, стала еще более выраженной после того, как он стал танцевать в труппе. Он уже тогда начал проявлять свой взрывной темперамент, из-за которого позже пользовался такой дурной славой. «Если ему не нравился костюм, он в гневе швырял им в кого-нибудь. «Какая тебе разница? – смеялись другие. – Ты все равно в заднем ряду; тебя никто не увидит». Однажды директор вызвал его к себе в кабинет и сообщил, что получил на него одиннадцать жалоб за плохое поведение; но, вместо того чтобы уволить Рудольфа, ему предложили поступить в труппу на полную ставку. «В моем возрасте, учитывая высокий стандарт занятий и труппы в целом, я должен был радоваться… Конечно, я обрадовался. Но я мечтал только о Ленинграде. Поэтому я отказался».
Пианистка Ирина Воронина, обладавшая широкими связями в музыкальной среде, была на стороне Рудольфа. Она убеждала своих друзей написать о Рудольфе в Министерство культуры Башкирии и рекомендовать его к обучению в Ленинградском хореографическом училище. Когда приехавший министр спросил мнения Зайтуны Насретдиновой, она ответила, что Рудольфа надо отпустить, хотя тогда она считала его всего лишь способным новичком. «Он не был выдающимся. Главным было его желание танцевать». Примерно в то же время Рудольф узнал, что республика отбирает танцоров для участия в важном событии – Декаде башкирской литературы и искусства, которая проходила в Москве в конце весны 1955 г. Его не пригласили на прослушивание, но во время репетиции «Журавлиной песни», спектакля, который участвовал в Декаде, неожиданно получил травму один из исполнителей, и режиссер спросил, может ли кто-то занять его место. Рудольф тут же вызвался его заменить: он не только обладал фотографической памятью, но мысленно уже выучил все партии в балете. Роль глашатая и небольшая сольная партия с жезлом, увитым лентами, наверняка дала бы Рудольфу возможность блеснуть, но уже в Москве он сильно ударился ногой на репетиции и не смог выйти на сцену.
Решив провести время с толком, он снова принялся открывать для себя столицу, радуясь, что может бесплатно ходить на все спектакли, иногда на три в день – студентам выдавали пропуска во все театры. Заметив, что его приятельницу Памиру пугает огромный многолюдный город, Рудольф взял ее за руку, радуясь возможности похвастать своими знаниями. И все же он огорчался из-за того, что не танцует: Декада должна была стать его первым шансом показать, на что он способен. Москва на той неделе была переполнена преподавателями, танцовщиками и режиссерами со всего Советского Союза; они приехали на смотр молодых талантов. «Наконец что-то щелкнуло у меня в голове: никто не возьмет меня за руку и ничего мне не покажет. Я должен был все сделать сам».
Теплым майским вечером Алик Бикчурин, уроженец Уфы, который тогда учился в Ленинградском хореографическом училище, стоял перед московской гостиницей «Европейская» и от скуки пинал жестяную крышку. Вдруг стройный молодой человек остановил крышку ногой и с кривой улыбкой спросил: «Что, провинциальная депрессия?» Алик не ответил, но молодой человек продолжал: «Привет! Я Рудик Нуреев из нашего Оперного театра. Я видел твое па-де-де в «Жизели» в Зале Чайковского. Ты был хорош. Слушай, я слышал, что здесь с тобой Балтачеева и Кумысников. Можешь познакомить меня с ними?» Для подстраховки Рудольф обратился еще к одному уроженцу Уфы, студенту Вагановского училища Эльдусу Хабирову, который, как и Алик, поговорил о Рудольфе с двумя преподавателями. Абдурахман Кумысников и его жена Наима Балтачеева переехали из Уфы в Ленинград, когда Рудольф только поступил в труппу, и находились теперь в числе самых выдающихся балетных персон города. На следующий день устроили прослушивание прямо в номере отеля. Вместо станка Рудольф опирался на металлическую спинку кровати. Больше впечатленные его «безумной преданностью балету», чем его природными способностями, они приняли его, велев в сентябре приехать в Ленинград.
Тем временем Ирина Воронина, которая приехала в Москву как аккомпаниатор уфимской балетной труппы, по своим каналам организовала для Рудольфа прослушивание в училище Большого театра. Туда его тоже приняли, но, поскольку в московском училище не предоставляли ни общежития, ни стипендий для студентов из других республик, Рудольф вынужден был отказаться. Вернувшись в Уфу, он однажды подошел к Памире и группе студентов, сидевших на диване после занятий, и сказал: «Свершилось. Я еду учиться в Ленинград!» Памира расплакалась. «Я так удивилась – сама не знаю почему, мне стало грустно. Я и сейчас не понимаю, почему тогда заревела. Может быть, потому, что я тоже хотела учиться, может, мне было жаль, что он уезжает».
В тот день, когда сын уезжал в Ленинград, не выдержал и Хамет. «Это было ужасно… Я никогда раньше не видел, чтобы он плакал». Но никто уже не мог удержать Рудольфа. В середине августа он отправился в путь, который столько раз проделывал в уме, сидя на горе Салават и слушая перестук вагонных колес. «Они звали, манили куда-то уехать». После того как поезд пересек реку Белая, проехал мимо полуразвалившихся домишек, которые тряслись от вибрации, когда мимо проезжал очередной состав, Рудольф наконец покинул Уфу.
Глава 2
«Совсем как в голливудском фильме»
Едва сойдя с поезда и еще не зная, где он проведет свою первую ночь в Ленинграде, Рудольф отправился к хореографическому училищу на улице Зодчего Росси, одной из самых красивых улиц города.
Улица ведет от Александринского театра (тогда театра Пушкина) к площади Ломоносова и состоит из зданий в неоклассическом стиле, построенных по единому проекту с одинаковыми фасадами, так что создается впечатление, что на каждой стороне улицы по одному зданию. Улица уникальна своим точным следованием античным канонам – ее ширина равна высоте образующих ее зданий. «Знаете ли вы, – заметил хореограф Федор Лопухов, – что, когда идешь по этой улице к театру, колонны зданий буквально начинают танцевать?» Карло Росси, создатель улицы, которая до 1923 г. называлась Театральной, был сыном итальянской балерины, и его строгая линейность отражена в собственной эстетике Санкт-Петербургского Императорского театрального училища (в те годы – Ленинградского хореографического училища, ныне Академии русского балета имени А. Я. Вагановой). «В московской архитектуре нет порядка, в ней нет стиля, – сказал однажды Рудольф. – В Ленинграде все время видишь красоту. Как в Италии. Даже когда дворник подметает улицы, он видит всю красоту вокруг».
Войдя в двойные деревянные двери, Рудольф с благоговением смотрел на черно-белые снимки великих советских хореографов, Рудольф сам не знал, что ожидал увидеть – может быть, венки Павловой, Карсавиной и Нижинского? В конце концов, все они именно там начинали свой жизненный путь. Но он увидел только уборщиц и маляров: здание ремонтировали перед новым учебным годом. Разыскав директора, «товарища Шелкова», он высокопарно представился: «Рудольф Нуреев, артист Уфимского театра оперы и балета. Я хотел бы здесь учиться». Шелков сообщил, что он приехал слишком рано; пусть возвращается через неделю, и его экзаменуют.
Узнав о неожиданной отсрочке, Рудольф отправился в гости к Анне Удальцовой, своей преподавательнице из Уфы, которая приехала в Ленинград на лето. Ее дочь, врач-психиатр, жила в большой квартире на Огородниковом проспекте, и хотя казалось, что родни там больше, чем комнат, семья предоставила Рудольфу отдельное пространство – детскую кроватку, в ногах которой поставили стул, чтобы можно было вытянуть ноги. Он наслаждался домашним уютом; его баловали и хорошо кормили. Сестра Удальцовой в свое время была замужем за процветающим московским купцом, и в квартире еще сохранились остатки прежнего богатства: роскошная мебель и картины европейских мастеров, которые семье удалось сохранить. Рудольфу рассказали, что в годы революции Елена Ивановна прятала драгоценности под платьем: «Куда бы она ни шла, муж следовал за ней с пистолетом и никогда не выпускал ее из виду». Семья оставалась очень религиозной; в каждой комнате стояли старинные иконы. «Рудольф наслаждался атмосферой, хотя никогда не ходил с нами в церковь и сам не был верующим». Больше всего ему понравилось, что в квартире есть пианино; дочь Удальцовой вызвалась давать ему уроки. Кроме того, он поддерживал форму, делая упражнения на большой кухне под зорким присмотром Анны Ивановны.
После обеда она водила его на прогулки вдоль канала Грибоедова и по набережной Фонтанки, вспоминая танцоров, которых она видела, и жизнь до революции. Однако большую часть той недели Рудольф провел в одиночестве. Он с утра до ночи смотрел достопримечательности. Ничто, даже величие московской Красной площади и сокровища Московского Кремля, не подготовило его к красоте Ленинграда. Санкт-Петербург стал мечтой, воплощенной в жизнь Петром Великим, который приказал возвести город там, где прежде были одни болота, над которыми летали птицы. Волшебство города напоминает театральную декорацию – лепные фасады выкрашены в голубой, розовый и желтый цвета; мерцают золотые шпили, купола и орлы; мосты в стиле модерн и резные решетки; изысканная лепнина и херувимы в итальянском стиле, которых можно увидеть даже на стенах самых ветхих, полуразвалившихся домов. В музее Эрмитаж, который разместился в Зимнем дворце работы Растрелли, самом по себе произведении искусства, Рудольф впервые открыл для себя французских импрессионистов и итальянскую живопись эпохи Возрождения – «это стало для меня настоящим откровением». Жадно желая большего, он сел на электричку и поехал в Петродворец (Петергоф), русский Версаль. Дворцовый ансамбль стоит в парке, красивее которого он в жизни не видел. Позже он влюбился в английские ландшафтные сады Павловска, дворцового комплекса к югу от города, который Екатерина II приказала построить для своего сына.
25 августа Рудольф снова пришел в училище, где его ждал экзамен. Экзамен принимала Вера Костровицкая, лучший, по его мнению, педагог в России, которая развила и усовершенствовала систему Вагановой. Она, с большими глазами и крючковатым носом, напоминала ему Павлову. Танцуя, Рудольф чувствовал на себе ее пристальный взгляд. Когда он закончил последний аншенман (комбинацию движений), она подошла к нему и громко объявила: «Молодой человек, вы можете стать блестящим танцовщиком, а можете и никем не стать». Позже она повторила свое предсказание в группе студентов: «Это очень талантливый мальчик. Он либо станет великим танцовщиком, либо вернется в Сибирь». Его приняли, но Рудольф прекрасно понял, что имела в виду Костровицкая: его спонтанный, неповторимый стиль шел от сердца, но ему недоставало четкости и внутренней сосредоточенности. «Я должен работать, работать и работать – больше, чем все остальные».
В первый день учебного года, 7 сентября 1955 г., бледному 17-летнему юноше в тонком свитере, туго подпоясанном большим ремнем, подчеркивавшим его узкую талию, который уместил все свои пожитки в небольшой сумке, показали его жилье – большую и светлую комнату в общежитии, которую предстояло делить с девятнадцатью другими студентами. Соседей Рудольф предпочел игнорировать. «Он не поздоровался, не спросил, как дела. Он вообще не смотрел на нас, а сразу прошел к своей кровати». Утром, чтобы не завтракать с соседями по комнате, Рудольф полчаса прятал голову под одеялом, пока остальные вставали. Дни были долгими; иногда учеба заканчивалась в семь вечера. Помимо классического и народного танца студенты изучали и общеобразовательные дисциплины. Первые уроки балета вселяли в него ужас, но стали облегчением. Он столько слышал в Уфе о гениальном Александре Пушкине, который учил Халяфа Сафиулина и первую группу башкирских танцовщиков! Теперь он был руководителем восьмого класса. «Они говорили: «Там есть Пушкин, и учиться нужно только у него». Однако, к его разочарованию, Рудольф узнал, что его записали в шестой класс к Валентину Ивановичу Шелкову, тому самому приземистому директору, с которым он познакомился в свой первый день в Ленинграде. Хотя Шелков сам учился у Пушкина, ему не передались навыки маэстро, умевшего тактично направлять, а не подталкивать студентов, а его сухость и официальность превращали даже самые лиричные упражнения в военную муштру. Стараясь скомпенсировать свои недостатки, Шелков набирал в свой класс самых талантливых студентов. Вот почему Рудольф оказался у него. Но, как бы ни старался талантливый юноша, он не мог угодить педагогу. «Шелков очень третировал меня. Бывало, он говорил [Никите] Долгушину, Саше Минцу и другим: «Вот молодец!» – а мне говорил: «Ты провинциальный дурак!» Это было очень грубо». Кроме того, Шелков был ханжой, поскольку сам приехал в Ленинград из маленького уральского городка. И хотя именно он добился для Рудольфа полной стипендии от башкирского Министерства культуры, им двигал не альтруизм, а своекорыстие: больше всего на свете он любил коллекционировать почетные звания из разных регионов. Хитрый и скользкий, как и предполагала его фамилия, Шелков был «совершенным советским продуктом». Рудольф прозвал его «Аракчеевым» (жестокий и льстивый политик эпохи Александра I). Когда он не издевался над скромным происхождением Рудольфа, он напоминал, что Рудольф оказался в школе только благодаря его милосердию и милосердию государства.
Таким же разочарованием оказались общеобразовательные предметы. В последние годы в Уфе Рудольф учился в школе рабочей молодежи, и его образование не могло сравниться с тем, которое получили его одногруппники из Ленинграда. Он совершенно терялся на уроках математики и естествознания; он плохо знал грамматику и орфографию русского языка. С диктантами ему обычно помогала миниатюрная блондинка по имени Марина Васильева; она стучала себя по плечу один раз, когда нужно было ставить запятую, дважды для точки с запятой и так далее. Если девушка, сидевшая между ними, загораживала Марину, Рудольф шипел на нее: «Инна Скидельская, ну-ка, подвинься!» Зато в тех предметах, которые его интересовали, он добивался лучших оценок. Музыку у них, среди прочих, преподавала сестра Шостаковича, педагог по живописи был куратором Эрмитажа, а литературу преподавали на университетском уровне. Ее вела большая ленинградская любительница балета, которая всегда носила длинные, до пола, юбки. «Она идеально читала по-английски и рассказывала нам о Дюма и Гете. Слова лились из нее потоком».
Но в то время Рудольфа интересовали только герои-одиночки и крайние эмоции Достоевского. Как он признавался позже, «я всегда склонен был отвергать в жизни все, что не обогащало или прямо не влияло на мою единственную главную страсть». Он считал, что важнее впитать все, что можно, из тех видов искусства, которые способны обогатить его исполнение. Своеобразные взгляды отразились в его табеле за первый год обучения. Рудольф получил две пятерки по истории музыки и истории балета; по исполнительскому мастерству, классическому и народному танцу ему поставили четверки, как и по геометрии, английскому, химии и физике; по литературе, истории и географии он получил тройки.
«Когда Рудольф приехал в Ленинград, на уме у него было только одно: усовершенствовать свой танец, – сказал Серджиу Стефанеску, живой круглолицый румын, чья койка стояла рядом с койкой Рудольфа. – Мы разговорились, и оказалось, что у нас много общего: мы оба только начинали, наши однокурсники продвинулись гораздо дальше. Он знал, что я хожу на дополнительные занятия; бывало, он возвращается в общежитие и говорит: «Ну, что ты делал? Давай, рассказывай!» – и я рассказывал. Мы как будто вели деловой разговор. После 23.30, когда нам положено было ложиться спать, он говорил: «Давай потренируем пируэты». Мы ждали, пока бабушка обойдет все комнаты, – мы терпеть ее не могли, она была аппаратчицей, как Шелков, – и начинали танцевать. Я обожал балет, и он обожал балет. Ни о чем другом мы не говорили».
По одежде Рудольфа – брюки были ему коротки – Серджиу понял, что он не из привилегированной семьи. Когда он поддразнивал Рудольфа, тот тут же вспыхивал и обзывал Серджиу «богатым буржуем». «Чтобы позлить его, когда он хотел танцевать, я с головой укрывался одеялом и говорил: «Оставь меня в покое, башкирская свинья». Рудик тут же превращался в бешеного быка; он кусался и сбрасывал меня на пол».
Такие вспышки лишь усиливали благоговение Серджиу перед молодым бунтарем: «Обычно я держался немного позади Рудика. Я был его эхом». Серджиу, которого один коллега назвал «более падким на приключения, чем все остальные», охотно участвовал во всех проделках; их с Рудольфом объединяли такие же отношения, какие в Уфе связывали его с Альбертом Аслановым – они были как братья-близнецы, апостолы культуры и красоты. «Мы считали, что главное в жизни – искусство, драматургия, музыка… Мы постоянно испытывали культурный голод». Они ходили на концерты в филармонию; смотрели постановки Шекспира в Театре имени Горького; и, чтобы изучить другие театральные техники, даже сидели на посредственных пропагандистских спектаклях в Театре имени Пушкина, поставленные тамошним худруком, который «продал душу дьяволу».
Через вечер они ходили на балет. «Нужно было быть в списке, чтобы пройти, но мы как-то умудрялись пробираться в зал; иногда назывались вымышленными именами». Позже бабушки, которые дежурили в коридорах Театра имени Кирова – они вязали или штопали пуанты балеринам, – стали узнавать их в лицо и пропускали на спектакли. На следующее утро они часто обсуждали тот или иной спектакль с Мариэттой Франгопуло, хранительницей музея училища. Дверь в музей всегда была открыта, и Франгопуло, по-матерински добрая женщина, гречанка по происхождению, преображавшая свою массивную фигуру с помощью шикарной европейской одежды и украшений в стиле модерн, сидела в окружении галереи балетных фотографий и витрин с реликвиями. «Она была нашей богиней. Она была очень эрудированной и видела на сцене абсолютно всех!» Именно Франгопуло передала Рудольфу культ Баланчина, своего одноклассника, который продлился у него всю жизнь. «С глазу на глаз, никогда не перед всем классом», она делилась своими воспоминаниями о первых попытках юного Георгия Баланчивадзе стать хореографом. Но Франгопуло, которая в годы Большого террора сидела в лагере, остерегалась говорить при всех об артисте, чье имя в те годы (Сталин умер лишь несколько лет назад) можно было произносить лишь шепотом.
К тому времени Рудольф уже открыл для себя небольшой нотный магазинчик на Невском проспекте, напротив Казанского собора. В углу стояло пианино, на котором покупатели могли проиграть произведение, прежде чем приобрести ноты. Иногда за пианино садилась директор магазина, сама выдающаяся пианистка, бывало, она ставила пластинку. Рудольфу сразу понравилась Елизавета Пажи, невысокая, пухлая веселая женщина с тугими седыми кудряшками. Она оказалась отличным товарищем – добрая, культурная, с чувством юмора – и у него вошло в привычку болтаться вокруг магазина до закрытия, а потом провожать ее до трамвайной остановки и нести ее сумки. Обвороженная этим энергичным юным студентом с лучезарной улыбкой и в поношенном гоголевском пальто, Елизавета Михайловна обещала найти ему преподавателя, который будет давать ему уроки игры на фортепиано бесплатно. Ее близкая подруга Марина Савва, концертирующая пианистка из Малого оперного театра, была еще одной доброй, интеллигентной, бездетной женщиной, разменявшей шестой десяток. Она и ее муж, скрипач в оркестре, пригласили Рудольфа к себе домой, и за четыре недели благодаря мягкому упорству Марины Петровны Рудольф сделал мощный рывок. Если раньше его высшим достижением был подбор по слуху одним пальцем мелодий из «Спящей красавицы», то теперь он исполнял элегию Рахманинова.
Он начал читать ноты ради удовольствия; иногда он затевал игру со своей одноклассницей Мариной, пряча фамилию на обложке и заставляя ее угадывать композитора по нотам. Он хранил растущую коллекцию нот под матрасом и зорко охранял ее. «Кто-нибудь их трогал?» – приставал он, бывало, к Серджиу, возвращаясь в общежитие. Шелков сильно ругал Серджиу за ночные прогулки и предупреждал его: «Если будешь как Рудольф Нуреев, то живо вылетишь из училища». И теперь все чаще Рудольф уходил один. Считая посещение спектаклей важной частью своего образования, он решил посмотреть обновленную версию «Тараса Бульбы», балета в трех действиях по Гоголю. Вернувшись в школу около полуночи, он увидел, что с его кровати сняли матрас, а со стола забрали продукты. Остаток ночи он провел на подоконнике, а на следующее утро пошел на Огородников проспект завтракать с семьей Анны Удальцовой, пропустив первый урок. О его отсутствии и последующей грубости учителю, который требовал объяснить, почему его не было на уроке, донесли руководству, и вскоре Шелков вызвал его к себе и устроил выговор. Требуя назвать фамилию друзей Рудольфа, Шелков выхватил у него записную книжку, из-за чего Нуреев бегом вернулся в общежитие, «как дикий зверь», взбешенный таким покушением на его личную жизнь. «Вот сволочь! – крикнул он Серджиу. – Он фашист! Ну почему он не может быть человеком?»
Приблизительно через неделю после этого случая Рудольф пришел на прием к художественному руководителю училища Николаю Ивановскому и, не жалуясь напрямую на Шелкова, сказал: «Знаете, мне уже семнадцать. Если я пробуду в классе Шелкова еще три года, после выпуска меня сразу призовут в армию. Можно мне перейти в класс Пушкина?»[3]
Утонченный, как будто из романов Пруста, персонаж, который носил элегантные костюмы и бархатные туфли, Ивановский читал лекции по истории балета и считался одним из самых почитаемых и любимых преподавателей училища. «Никто еще не обращался к нему с подобной просьбой, – вспоминает бывшая студентка Марина Вивьен. – Никто раньше не просил поменять педагога. Но Ивановский был человеком великодушным и интеллигентным. Должно быть, он разглядел талант Нуреева и не позволил Шелкову сделать то, что тот хотел – исключить юношу. Он одержал верх над Валентином Ивановичем, и Пушкин забрал ученика своего ученика».
С того мгновения, как Рудольф вошел в студию в мансарде, куда через огромные круглые окна проникали косые лучи солнца, он стал относиться к занятиям у Пушкина как к «двум священным часам». Невозмутимый, похожий на жреца, маэстро говорил тихо и по существу, не давая сложных словесных распоряжений, хотя ученики приучились различать, когда тому что-то не нравилось, по румянцу, который медленно заливал его лицо снизу, от шеи. «У него изменялся цвет лица, но голос – никогда». Повесив пиджак на спинку стула, оставшись в обычных белой рубашке и галстуке, лысеющий 48-летний Пушкин демонстрировал элементарные, но великолепно смотрящиеся комбинации, в которых казалось, будто каждое движение органично перетекает в следующее. И пусть он наполовину поседел и спина у него сгорбилась; он демонстрировал ту самую технику рубато, когда исполнение отклонялось от заданного темпа, и гармоничную координацию всего тела, которой он научился у своего учителя, Владимира Пономарева. «Он работал в русле великой традиции, которая передавалась от одного мастера к другому», – сказал Михаил Барышников, который всегда утверждал, что своими достижениями он обязан Пушкину.
Многие новички в его классе не находили ничего особенного в методике Пушкина, не понимая, что его тайна – в простоте, что в ней разгадка внутренней логики и естественных комбинаций танцевальных па. Для Рудольфа, который прошел через холодные конфигурации Шелкова, каждый урок Пушкина казался опьяняющим, как спектакль: «По-своему неотразимый. Очень со вкусом, очень вкусный». Считая, что надо дать новичку возможность освоиться и понять азы того, что он делает, Пушкин первые несколько недель почти не смотрел на Рудольфа, но, несмотря на то, что на него как будто не обращали внимания, Рудольф с первого занятия понял, что принял правильное решение. Много лет спустя он признавался знакомой: если бы он не перешел в класс Пушкина, он бросил бы балет, «потому что Шелков все во мне подавлял».
Вне училища Рудольф очень сблизился с Елизаветой Пажи, которая регулярно приглашала его к себе домой ужинать после того, как закрывала магазин. Ее муж, Вениамин Михайлович, был инженером, тихим бородатым человеком, любившим стихи Серебряного века, которые он обычно читал Рудольфу после ужина. Юноша ощущал сладость запретного плода: он открывал для себя русских символистов XIX в., которых не проходили в школе, а только высмеивали как эмигрантов и считали декоративными и неглубокими. Любимыми поэтами Рудольфа стали звучный, доступный Константин Бальмонт и более витиеватый Валерий Брюсов. Их объединял космополитизм. Именно эти качества, вместе с технической виртуозностью, музыкальностью и отношению к искусству как своего рода божественному откровению, высоко ценил молодой танцовщик.
Рудольф старался не пропускать вечера у новых друзей, и супруги Пажи очень привязались к нему, но он начал замечать, насколько Елизавета Михайловна зависела от его визитов в магазин, как она расстраивалась, если ему не удавалось прийти. Он угадывал «что-то достоевское» в силе ее чувств, которые начинали его душить. «Наверное, Лиленька немного влюбилась в Рудика. Она была так очарована им». Неожиданно для себя он понял, что ему недостает общества сверстников, и написал открытку своему уфимскому другу Альберту («В честь нашей дружбы. Прошло 12 лет с тех пор, как мы познакомились»). Кроме того, он отправил несколько «нежных» писем Памире (после того, как она вышла замуж, родственники их уничтожили). В них Рудольф описывал спектакли, которые видел, прогулки по Ленинграду и музеи, которые он посетил. Памира помнит одно длинное письмо, посвященное Эрмитажу. «В другом он рассказывал о своей страсти к музыке Прокофьева. Я сразу поняла, что он довольно одинок».
Во время коротких осенних каникул Рудольф решил на несколько дней съездить в Уфу. Дома, на улице Зенцова, он увидел, что семья живет так же стесненно, как раньше, хотя качество жизни немного улучшилось. Хамета повысили, и он стал начальником охраны на заводе, а Роза была уже самостоятельной; она работала воспитательницей детского сада в маленьком башкирском городке. В семью вошел молодой муж Лили; они оба отдавали зарплату родителям. Лиля работала портнихой, а Фанель, тоже слабослышащий, был носильщиком и разнорабочим. Только Резеда еще училась. Она хотела стать геологом, но на сей раз Фарида отговорила ее от неподходящей профессии («лазить по горам» – не та профессия, которой можно хорошо зарабатывать, настаивала она). Резеда решила поступать в Уфимский технический институт, и отец одобрил ее планы: «Он сказал, что это, должно быть, мое призвание. Он знал, что я с детства была сорванцом и всегда любила механические игрушки». Когда неожиданно приехал Рудольф, Фарида встретила его с радостью – она не ожидала так скоро увидеть сына дома. Зато Хамет казался таким же бесстрастным, как всегда: «Отец не любил демонстрировать свои чувства. Он держал внутри и хорошее, и плохое. Его отношение к отъезду Рудольфа в Ленинград было таким: «Ну, уехал, и ладно. Еще посмотрим, что из этого выйдет». На самом деле Хамет значительно сдал с тех пор, как Рудольф видел его в последний раз, и очень помягчел. Он знал, что на работе его уважают, и, поскольку работа не требовала больших усилий, он увлекся садоводством. Жадно читал любую подходящую литературу и, перейдя от теории к практике, разбил небольшой садик на окраине старой Уфы, где выращивал овощи и фрукты, в том числе более двадцати сортов яблок.
По воскресеньям все должны были работать в саду, но Рудольфу удалось сбежать. Он пошел навестить Алика Бикчурина, который так помог ему во время Декады литературы и искусства Башкирии. Алик, закончив обучение в Ленинграде, вернулся домой: «Вся семья копала картошку, а Рудольфу хотелось поговорить о балете». Он старался как можно больше времени проводить с Альбертом, которого недавно приняли в балетную труппу Уфимского театра, и они вместе ходили навещать Ирину Воронину, по которой Рудольф очень скучал.
«Он сыграл одну пьесу, что стало сюрпризом для всех нас», – вспоминает Альберт. «Ты играешь лучше, чем те, кто прозанимался целый год», – сказала ему Ирина Александровна.
И после возвращения в Ленинград однокурсники продолжали считать Рудольфа чужеродным телом; он вел другое существование и интересовался только музеями, театрами, филармонией, книгами по искусству и нотами. «Он казался всем каким-то фанатиком, – сказал Александр Минц. – Никто не знал, как с ним себя вести. Поэтому от него держались подальше». Он уже был окружен дурной славой. Один молодой сотрудник театрального музея слышал от своей начальницы, критика Веры Красовской, что «в классе Пушкина появился один ученик – татарин, который ест только конину. Он фантастически талантлив, но у него тяжелый характер и поэтому его ждет трудная судьба». Соученики не могли поверить, что, даже перейдя в класс Пушкина, Рудольф часто действовал вопреки наставнику. Серджиу вспоминал: «Пушкин ставил адажио у станка, а Рудик часто не слушался и делал только то, что хотел. Остальные заканчивали, а он держал ногу на тридцать два счета впереди и тридцать два счета вбок». «Почему ты не делаешь то, что ставит Александр Иванович?» – спрашивал его я. «Не будь дураком, – отвечал он. – Я не такой сильный, как другие ребята. Я должен нарастить мускулатуру».
Пушкин никогда не делал Рудольфу выговоров; он старался научить танцовщиков распознавать свои достоинства и свои границы – дать им то, что Барышников называет «мыслью о самообразовании»: «В его классе можно было видеть мальчиков, даже подростков, которые выполняют индивидуальные упражнения… Разные люди говорят по-разному, со своими особенностями. В балете то же самое: нужно найти эту индивидуальность, внутреннее понимание фразы. Пушкин учил ребят самих принимать решение: он творил думающих танцовщиков».
Раз за разом Рудольф возвращался в пустой класс и выполнял элементы, которые у него не получались, до тех пор, пока все не выходило идеально. Досада была самой частой причиной его вспышек, и успокоить его мог только Пушкин. Другие преподаватели в отчаянии обращались к нему со словами: «Саша, сделай что-нибудь!» – и Александр Иванович шел и говорил: «Рудик, нельзя так себя вести. Попробуй пируэты… это тебя успокоит». Тогда Рудик затихал и продолжал репетицию». Он часто становился худшим на отработке па-де-де – «настоящей пытке для него», – потому что ему еще не хватало силы и координации, необходимых для парного танца. Кроме того, почти никто из девушек не хотел вставать с ним в пару, потому что он был худым, не особенно симпатичным в то время, зато обладал большим самомнением. Чаще всего его партнершей оказывалась одна из самых легких девушек, Марина Васильева. Однажды, после того как он безуспешно пытался выполнить поддержку, Рудольф бросил партнершу на пол, схватил полотенце и выбежал из класса. «Костровицкая пришла в ярость и велела ему больше не приходить. Он часто ругался во время уроков, а мы делали вид, что ничего не замечаем. Позже он старался сдерживаться, особенно когда рядом были девушки. Вначале он был более необузданным. Мало-помалу он совершенствовался».
С точки зрения техники Рудольф прогрессировал так стремительно, что коллеги видели его успехи со дня на день. Тем не менее Пушкин решил не включать его в студенческий концерт, считая, что он еще не готов. Придя в отчаяние, Рудольф упрашивал преподавателя позволить исполнить для него динамическую мужскую партию из па-де-де Дианы и Актеона (балет «Эсмеральда»), над которым он работал один, надеясь, что это поможет ему переубедить Пушкина. Это вариация в героическом советском стиле, которую в 1930-х гг. заново поставил премьер Кировского балета Вахтанг Чабукиани, чтобы продемонстрировать свои виртуозность и динамизм. И в тот вечер в студии, глядя, как Рудольф в финале совершает диагональные прыжки, как он исполняет сложные комбинации, изогнувшись и запрокинув голову, Пушкин невольно подумал, что перед ним – реинкарнация самого молодого Чабукиани. Все было решено: Пушкин согласился выпустить Рудольфа на сцену, и весь 1956 г. Рудольф продолжал выступать с сольными партиями и в дуэтах на студенческих концертах.
В январе того же года Хамет прислал в училище письмо, в котором просил отпустить Рудольфа на каникулы в Уфу: «Если можно, позвольте ему задержаться на каникулах». После последнего приезда Рудольфа домой отношения с отцом заметно улучшились. Через несколько недель Рудольф постарался найти поздравительную открытку с собакой, очень похожей на Пальму, и, судя по надписи, очень старался угодить: «Надеюсь, ты доволен своим садом, хорошо отдыхаешь и летом поедешь на охоту». Хамет намеренно адресовал просьбу наставнице сына, Евгении Леонтьевой, спокойной женщине с мягким характером, которая, наверное, и согласилась бы, если бы не была обязана спросить разрешения у Шелкова, который поперек просьбы начертал: «Отказать!» «Директор так и не простил меня, – сказал Рудольф. – Я был нужен ему в любое время».
«Каждый день мы узнавали об очередной «выходке» Рудольфа. О том, как он одевался, что говорил, что ему нравилось». Но, что бы Шелков ни делал, ему не удавалось сломить Рудольфа. Так, он отказался вступать в комсомол, где состояли почти все его соученики; он нарушал бесчисленные правила внутреннего распорядка. Студентам положено было носить балетные костюмы в специальном чемодане; свои костюмы Рудольф всегда носил в руках, а в конце дня кидал их на койку. Шелков фанатично следил за тем, чтобы соблюдались старые традиции Императорского училища: воротнички должны быть белыми и застегиваться до шеи; ученики должны останавливаться и кланяться, если встречают в коридоре кого-либо из преподавателей. Однажды, когда Рудольф прошел мимо него без традиционного поклона, директор подозвал его к себе и, схватив за волосы, снова и снова пригибал ему голову, крича: «Поклон! Поклон! Поклон!» «Шелков был настоящим садистом. Мы все считали, что он гомосексуал», – сказал Эгон Бишофф, ровесник Рудольфа, который считает, что суровость Шелкова по отношению к молодому татарину, возможно, объясняется подавленным чувством вины, вызванным физическим влечением к юноше, что подтверждали и другие студенты. «Шелков любил вызывать его к себе в кабинет и вести с ним долгие разговоры о сексе, – вспоминает Александр Минц. – При этом он испытывал какое-то садистское удовольствие».
Весной 1957 г. Рудольф переехал из большой комнаты в другую, поменьше. Его соседями были Серджиу Стефанеску и еще три сокурсника: Эгон Бишофф из ГДР, Лео Ахонен из Финляндии и Григоре Винтила из Румынии. Рудольф, студент из Башкирии, казался чужаком и выходцам из Восточной Европы. «Я был захватчиком. Чужаком из провинции». Их новая комната находилась на первом этаже, и во время белых ночей в начале лета, когда главную дверь запирали «большими тюремными ключами», они часто вылезали в окно и шли на улицу Росси. «Мы любили танцевать на улице», – говорит Серджиу, описывая радостные гран жете и вращения, которые исполнял Рудольф вокруг Александровской колонны на огромном, пустом пространстве Дворцовой площади.
Напротив в коридоре находилась маленькая коммунальная кухня, которую они делили с девочками, но Рудольф никогда не покупал еду и не готовил, как другие: он питался в столовой, потому что там кормили бесплатно. Не ходил он и к девочкам послушать граммофон, где игрались пластинки Билла Хейли, которые Лео привез в Ленинград, – «Рудольф не интересовался этим, он предпочитал филармонию». Часто, вместо того чтобы пойти на спектакль в Кировский театр, как другие, Рудольф вел себя избирательно: смотрел один акт, а потом уходил и успевал на второе отделение какого-нибудь концерта. Уже в училище он был гиперактивным «ветряком», каким он оставался всю жизнь. «Когда мы играли, он работал. Для него только одно было важно: учиться классическому балету. Он понимал, как мало времени у него есть, чтобы попасть туда, где он должен был находиться, и запаливал свечу с обоих концов. Что бы он ни учил днем, ему хотелось все обдумать ночью. В комнате он всегда тренировался. Это было его домашнее задание». Поскольку почти каждый вечер он смотрел спектакли, Рудольф жил в другом ритме по сравнению с остальными. Как в первое утро, он лежал, с головой укрывшись тяжелым одеялом, и отказывался вставать к завтраку, а перед уходом в класс только пил чай прямо из носика старого чайника, стоявшего на кухне. «Сон для него был важнее еды». Пять соседей в комнате никогда не рассказывали друг другу о своей прошлой жизни. Григоре Винтила вырос в румынском сиротском приюте и «чувствовал себя таким же одиноким, как Рудольф», однако ни один из них не знал о прошлом другого. Единственный раз все поняли, что у Рудольфа есть родственники, когда однажды в училище пришла его сестра Роза и попросила позвать Рудика. Когда позже он вернулся в комнату и увидел, что у него на койке сидит сестра, он не скрывал раздражения. «Таких сюрпризов он не любил».
У соседей по комнате Рудольф пользовался таким авторитетом, что им казалось, будто он гораздо старше. «Когда он говорил, что пора спать, все засыпали, – говорит Лео, который однажды написал письмо своему кумиру, напоминая о совместных днях в общежитии: «Твой разум был тогда лет на десять более развитым, чем у всех нас, остальных… Каждый из нас имел свое глупое, детское мнение обо всем. Но, когда ты, наконец, высказывал свою точку зрения, все с ней соглашались, и разговор заканчивался… Я приехал с «Запада» и все понимал по-другому, не так, как остальные. Я всегда думал: как жаль, что многие считали тебя в школе «проблемой»… Когда твои ноги отдыхали на кровати (соседней с моей), руки у тебя работали над очередным пор-де-бра».
«Мы считали его невероятным, – соглашается Григоре, вспоминая, как однажды он разбудил Рудольфа среди ночи, чтобы попросить помочь со сложной связкой. – И вот мы репетировали в коридоре – в пижамах, без музыки». Даже лежа в постели, Рудольф часто репетировал движения с кастаньетами для роли. «Мы были не против: мы уважали его за трудолюбие. Он не хотел фальшивить». И хотя в училище не преподавали танцы народов России, Рудольф старался не забывать о своих корнях. Мурлыча себе под нос народные песни, которые он помнил по дому, он убеждал кого-нибудь из соседей сымпровизировать на пианино во время перемен, а он тогда «танцевал, как сумасшедший». Сочетая огненную страсть башкирского танца с восточной пластикой, он считал своими все знаменитые классические роли.
Даже когда поведение Рудольфа становилось невыносимым, ему все равно удавалось сохранить уважение соседей. Однажды ночью Рудольф вернулся в комнату в дурном настроении, которое еще больше ухудшилось, когда он увидел, что на соседней койке сидит Эгон и ест картошку, которую он только что пожарил. «Что ты делаешь?» – спросил Рудольф. «Неужели не видишь? Я ем». – «Что ты ешь?!» – воскликнул Рудольф и вдруг наклонился и плюнул Эгону в тарелку. «С ума сошел?» – крикнул Григоре, бросаясь Эгону на защиту, но Рудольф, все больше распаляясь, снял с ноги туфлю и швырнул ее в потолок. Он разбил лампу, и в комнате стало темно. Через несколько секунд они втроем катались по полу, дрались в темноте. Правда, вскоре они поняли всю нелепость ситуации и расхохотались.
В хорошем настроении Рудольф был приятным товарищем. Лео Ахонен увлекался фотографией, и однажды вечером они все позировали ему, натянув одеяло на стену в качестве задника.
Рудольф, обожавший фотографироваться, подражал Чабукиани из «Корсара», приняв знаменитую позу с голым торсом; он напряг бицепсы. Еще два мальчика спрятались у него за спиной; они втроем изображали шестирукое мифологическое существо. В другой серии фотографий Эгон, похожий на Ноэля Кауарда в полосатом халате и как будто с сигаретой, лежал на кровати поперек коленей Рудольфа. Когда Эгон для одного снимка взмахнул своими длинными голыми ногами, Рудольф заглянул ему в глаза и сжал ему щеки в «киношном» захвате, который выглядел более многозначительно, чем на самом деле. «На фото они только изображают гомосексуальность. На самом деле они были очень невинными». Через тридцать лет, отвечая на вопрос знакомого об одной фотографии, которую он по-прежнему хранил в бумажнике, Рудольф ответил: «Так мы представляли себе Запад». (Вполне возможно, подобные мысли навеял им немецкий фильм под названием «Петер», фарсовая комедия с переодеванием. «Для нас он стал большой сенсацией, потому что мы впервые увидели на киноэкране, как женщины курят и с нежностью смотрят друг на друга».) Все четверо настаивают, что в их спальне не велись обычные подростковые разговоры о сексе. «Может быть, нам добавляли что-нибудь в воду, как в армии. Девяносто процентов мыслей у нас было о балете». Почти все студенты знали, что в Екатерининском сквере перед Театром имени Пушкина по вечерам встречаются гомосексуалисты, но Рудольф не интересовался обсуждением этой темы. Однажды вечером, когда Серджиу срезал путь по скверу по пути назад, в училище, он увидел, как какой-то мужчина распахнул плащ и демонстрировал свое достоинство. «А тогда за подобные вещи сажали в тюрьму». В балетном мире, где о подобной стороне было хорошо известно – так, нетрадиционную ориентацию имел, среди прочих, и Чабукиани, – существовала некоторая вольность в отношениях. В 1957 г., когда танцовщик вернулся в Театр имени Кирова, чтобы выступить в «Отелло», он назначил своего любовника Яго, и почти все зрители заметили гомоэротическую сцену, когда мавр полз, как змея, к Яго, который пленил его, поставив ногу на грудь. «Я почувствовал, как сидящий сзади мужчина склонился надо мной, – вспоминал Серджиу. – Он был очень-очень привлекательным и очень возбужденным. В антракте он пригласил меня выпить».
Серджиу был одним из нескольких студентов, которые в училище экспериментировали с однополой любовью; он позволил Александру Минцу, который тогда тоже открывал собственные склонности, соблазнить себя в пустой гримерке. Товарищи Рудольфа убеждены: если он и испытывал влечение к кому-то из мальчиков, он ничего с этим не делал: «Он был слишком занят, потому что впитывал информацию, как губка». Даже Григоре Винтила, признанный красавец, не чувствовал особого внимания со стороны Рудольфа, который тогда, наоборот, больше интересовался девушками, чем другие. Лео вспоминает, что ему понравилась одна солистка «Финского национального балета», когда он приезжал на гастроли в Ленинград. «Танцевала она не блестяще, так что ему, наверное, понравилось хорошенькое личико». И, как почти всех в училище, его завораживала одна кубинка, соблазнительная, как молодая Джина Лоллобриджида, которой суждено было стать его первой и единственной юношеской любовью.
Мения Мартинес училась в Гаване, была ученицей Фернандо Алонсо, мужа знаменитой балерины Алисии Алонсо. Однажды она вдруг появилась в училище, как радуга под свинцовым ленинградским небом. Была середина зимы, однако на ней были тончайшие летние одеяния – безумные наряды 1950-х, вроде платья-трубы в «зебровую» полоску, водолазки, туфли на шпильке с открытым мыском и огромные серьги-кольца. Соседкам по комнате в общежитии она казалась яркой, как поп-звезда; они учились у нее краситься, слушали рассказы о жизни на Кубе; она пела хрипловатым голосом латиноамериканские песни. «Бывало, она сидела на скамейке у нас на кухне, поставив между ног перевернутый таз, и била в него, как в тамтам».
Хотя эта «экзотическая птичка» буквально притягивала к себе других студентов, некоторых преподавателей она шокировала. «Такому не место в нашем традиционном учреждении, – говорили они, по словам Урсулы Коллейн из ГДР, которая подружилась с Менией. – Надеюсь, Мения этого не узнала, но мы не раз слышали, как ее называли проституткой. Она нам всем ужасно нравилась, хотя ей не было свойственно наше прусское усердие – если в какие-то дни ей не хотелось заниматься, она просто не вставала с постели… Но она была такой обаятельной, что никто не мог ее долго критиковать».
Никто, кроме Шелкова. Однажды он вызвал Мению к себе в кабинет и сделал выговор, заявив, что в училище есть правила, связанные с одеждой и макияжем. Бросив испепеляющий взгляд на ее длинные, густо накрашенные ресницы, он язвительно спросил, свои ли они у нее. Мения, которая тогда знала по-русски всего несколько слов и на протяжении всей беседы хранила полную невозмутимость, кокетливо рассмеялась и ответила по-русски: «Нет! Магазин».
Несмотря на все свое легкомыслие, Мения серьезно относилась к политике. «Она была настоящей коммунисткой; очень большое влияние на нее оказали ее родители». Ее отец, бывший дипломат, стал преподавателем, который славился своим прогрессивным мышлением. Ее старшая сестра была замужем за редактором крупной коммунистической газеты. Вскоре ее муж, как и многие другие кубинские интеллигенты, представители среднего класса, оказался в числе самых влиятельных лидеров революции. Сама Мения в Ленинграде стала почти символом, красивым воплощением внешнего мира – «таким необычайным явлением в нашей серой жизни». Для того чтобы пообщаться с ней, в училище часто приходили «испанские дети», привезенные в Россию в годы гражданской войны в Испании.
Вскоре после приезда Мении в Ленинград, в конце 1955 г., ее педагог Наима Балтачеева (та самая, которая экзаменовала Рудольфа в Москве, в дни Декады литературы и искусства Башкирии), рассказала ей об «одном фантастическом танцовщике, он немного сумасшедший и еще сырой, ему нужно войти в форму». В то время Мения сама думала о том, чтобы стать педагогом. Она попросила у Пушкина разрешения присутствовать на занятиях его класса. «Потом я начала ходить туда из-за Рудольфа – а все думали, что я его девушка». Мении нравилась необузданность исполнения Рудольфа, а ему, в свою очередь, нравились афро-кубинские песни и народные танцы, которые Мения показывала на концертах в Доме культуры при училище. Какой соблазнительной она выглядела босиком, в развевающейся юбке! Сквозь тонкую черную майку в обтяжку просвечивал белый бюстгальтер. Полузакрыв глаза, она покачивала в такт стройными бедрами. А как хорошо она умела в одиночку держать сцену! «После он как-то признался: «Когда я танцую, я хочу ощущать то же самое, что и ты, когда ты поешь».
Приняв Рудольфа за «очередного глупого мальчишку», Мения вначале не испытывала к нему никаких романтических чувств. Еще на Кубе у нее был роман с женатым мужчиной, видным деятелем культуры; она тогда предпочитала мужчин постарше. «У них в доме постоянно бывали друзья ее отца, интересные люди, – говорит Белла Кургина, ближайшая подруга Мении в Ленинграде, с которой Мения делилась «тысячей шоколадных конфет», которыми ее одаривали поклонники. – Достаточно было взглянуть в ее огромные глаза, чтобы влюбиться». Примерно в начале 1957 г. они с Рудольфом начали привязываться друг к другу. Оказалось, что они – родственные души. Их смешило одно и то же – Рудольф часто высмеивал Шелкова, стоя неподвижно в «сталинской» позе и указывая на оскорбляющий его обрывок бумаги в коридоре, – и они любили слушать музыку и обсуждать прочитанные книги. «Я поражалась, откуда у него такая культура, такая восприимчивость? Откуда все это у провинциального мальчика из простой семьи?»
Мения и Рудольф никогда не говорили о политике – он ею просто не интересовался, – хотя тот период на Кубе можно назвать одним из самых бурных в истории острова: именно тогда повстанцы под руководством Ф. Кастро свергли режим Ф. Батисты. Зато Мения много рассказывала о своей семье и в свою очередь расспрашивала Рудольфа о его родных. Впервые Рудольф рассказывал кому-то из однокурсников о своем детстве. Он говорил о настоящем мужестве своей матери, вспоминал, как отец уговаривал его учиться играть не на пианино, а на аккордеоне. Мения тоже рассказывала о своих «ленинградских родителях», супружеской чете, которая практически удочерила ее. Стелла Иосифовна Аленикова-Волькенштейн, участница гражданской войны в Испании (она была переводчицей в интербригаде), преподавала испанский язык в Ленинградском университете. Услышав, что в Ленинград приехала девочка с Кубы, она сразу же связалась с Менией и предложила быть ее переводчицей и учить ее русскому. Ее муж, Михаил Владимирович, видный советский биофизик, был одной из ярчайших фигур в Ленинграде. «Разговоры с Волькенштейнами всегда велись о высоких материях – об искусстве, о книгах, о философии… среди прочего Рудольфа изумляло в Мении то, что она дружила с такой блестящей парой».
Вскоре и он подпал под их обаяние. Волькенштейны приглашали его на концерты и на ужины к себе домой (на фотографии того периода он сидит и не сводит взгляда с Михаила Владимировича, впитывая каждое слово). Именно с помощью Волькенштейнов они с Менией раздобыли билеты на концерт канадского пианиста Гленна Гульда, когда тот в 1957 г. приезжал с гастролями в Советский Союз. Признав в нем такого же независимого человека, как он сам, который жил музыкой, как он сам жил балетом, Рудольф получил неизгладимое впечатление. «Он [Гленн Гульд] интерпретирует Баха довольно странно; его исполнение не нравится многим критикам, – говорил он нью-йоркскому критику Уолтеру Терри двадцать лет спустя. – Но, боже мой! Какой титанический талант! Какой талант и врожденный динамизм!»
Дружба Рудольфа с Менией и увлечение Гленном Гульдом лишь подпитывали его интерес к внешнему миру: «Западное искусство, западная хореография, люди… он хотел путешествовать и все увидеть. Путешествовать и смотреть».
Он, бывало, разглядывал в календаре фотографии Марго Фонтейн и других артистов «Королевского балета», а также в номерах журнала The Dancing Times, которые присылала Мении ее английская знакомая. «Он хотел танцевать со всеми этими звездами. Он уже тогда решил уехать».
В самом деле, он строил такие планы. У Лео Ахонена тогда было два паспорта, так как срок первого скоро истекал; зная это, Рудольф как-то отвел соседа по комнате в сторону и попросил отдать ему тот паспорт, срок действия которого скоро истекал – Лео собирался его выбросить. «Он сказал: «Переклеим фото. Все сойдет хорошо, если мы будем держать язык за зубами», а я испугался и решил, что нас обоих отправят в Сибирь. Но я еще тогда понял, что он собирается сбежать. Когда он в самом деле сбежал, я не удивился».
В июне 1957 г. в студенческом спектакле Рудольф исполнял па-де-де Дианы и Актеона с необычайно одаренной Аллой Сизовой. Их танец не привлек особого внимания поклонников или критиков, зато знаменовал собой начало интенсивного сотрудничества с Пушкиным: «Я не мог терять ни секунды времени. Я должен был слышать все. Я должен был извлекать из него знания. Тогда по вечерам я готовил много партий самостоятельно. Я показывал их в классе и спрашивал: «Как мне делать тот или этот элемент, так или так?»
К тому времени его единственным соперником в училище оставался Юрий Соловьев, лучший студент из параллельного класса Бориса Шаврова, которого, благодаря его необычайно высокому прыжку, уже сравнивали с Нижинским. На Юрия Соловьева возлагали большие надежды, его обожали и преподаватели, и студенты. «Он был танцовщиком нашего типа, а у Рудольфа мы в то время учиться не могли, – вспоминает Лео. – Юрий был танцовщиком для танцовщиков – таким потом стал Миша Барышников: он танцевал как по учебнику, как было принято по методике Вагановой. Его исполнение было идеальным».
Серджиу, который не принадлежал к числу поклонников Соловьева, вспоминает, как радовался Рудольф, когда Серджиу признался, что красивое, но невыразительное лицо Юрия кажется ему «скучным, откровенно скучным». Трудно было не завидовать любимчику всего училища, однако при его мягком характере Юрия невозможно было не любить. Кроме того, и сам Рудольф безмерно восхищался техникой Соловьева. Необычайная элевация и академическая чистота исполнения были теми качествами, которые он сам так упорно стремился приобрести. Много лет спустя, в Лондоне, он говорил сентиментальным поклонникам: «Думаете, я хорош? Вы не видели Соловьева!»
Кроме Соловьева, Рудольф не благоговел ни перед кем из многочисленных ленинградских артистов балета. Константин Сергеев завершал карьеру «благородного танцовщика», а солисты, которые шли ему на смену – например, мужественный, спортивный Аскольд Макаров и Борис Брегвадзе, – по сути, были танцорами характерными. Кировский балет славился прежде всего своими балеринами – тот период был таким же богатым, как «золотой век» Ольги Спесивцевой и Анны Павловой. Тогда еще танцевали ветераны – вдохновенная Наталия Дудинская и Алла Шелест; Рудольф не пропускал ни одного спектакля с их участием. Из молодых звезд того времени можно назвать Ирину Колпакову, Аллу Осипенко и Нинель Кургапкину, а среди новых имен выпускниц училища блистали Алла Сизова и Наталья Макарова.
«В то время мужской балет в России был очень грубым: танцовщики не исполняли лирические комбинации. Считалось, что мужчина не может исполнять женские па, а я занимался именно этим. Мне не верили: мужчины в балете не должны были проявлять эмоции; они не имели права выражать негативные эмоции; мужское начало было всегда позитивным».
Если бы в труппе Театра имени Кирова еще танцевал кумир Рудольфа, Вахтанг Чабукиани, Нуреев, возможно, пошел бы по совершенно другому пути. Поскольку же он не видел образца для подражания среди мужчин, он начал сознательно перенимать технику балерин. Он делал такие откровенно женские элементы, как шпагат, высокие аттитюды, мягкие, выразительные пор-де-бра и – его самый дерзкий прием – подъем на высоких полупальцах, когда он как будто вставал на пуанты. Рудольф наверняка был на премьере «Спартака» Леонида Якобсона в 1956 г. и видел, что там балерины танцуют не на пуантах, а в сандалиях и встают на полупальцы. Традиционалисты сочли такое отступление анархией. Усвоив это новшество и введя высокое ретире в пируэтах (позже он говорил Барышникову, что видел его на снимках западных танцоров), Рудольф понял, что его ноги могут казаться гораздо длиннее, чем на самом деле. «То, что он как будто вытягивался и удлинял ноги, придавало его исполнению очень западный вид, – говорит Барышников. – В то время подобные вещи были неслыханными. Русские балетные танцовщики были массивными, крепкими, толстыми, на них очень повлияло бравурное исполнение Чабукиани. Мужчины были крупными».
«В училище среди мальчиков не принято было танцевать в женском стиле, – соглашается Маргарита Алфимова. – Рудольф учился у всех нас и стал очень пластичным. Он любил показывать женские партии, которые не сумел бы исполнить ни один другой мужчина».
Обладавший замечательной зрительной памятью, Рудольф знал репертуар балерин так же хорошо, как свой собственный. Когда десять лет спустя в училище поступил Барышников, там еще вспоминали, как Рудольф пользовался каждой возможностью, чтобы показать девушкам, как нужно исполнять вариации Петипа. Барышников вспоминал: «Перед занятиями, когда все уже были в классе и разогревались, он мог позволить себе исполнить вариацию Китри из первого акта «Дон Кихота» – всю, полностью, щегольски… И дело не в гомосексуальности… для него вариация Китри была просто еще одной возможностью танцевать; он вовсе не был мужчиной, который танцует женскую партию».
И на занятиях народным танцем с Игорем Бельским, одним из самых ярких представителей этого жанра, Рудольф тоже пробовал ломать барьеры.
«Часто ученики думают, что народные танцы в балете стоят на втором месте, но у меня сложилось впечатление, что Рудольф в самом деле хотел учиться. Для него это было очень важно. Он пытался приблизить народные танцы к чистой классической форме. Например, тандю в народном танце не должно быть вывернутым, а Рудольф стремился к большей выворотности. На уроках испанского танца Рудольф делал полный па-де-ша, когда все остальные делали лишь половинный. Он был максималистом: вот почему он часто бывал агрессивен с другими – он боялся потерять время».
Даже Пушкин, который специально стремился с раннего возраста вести своих учеников в том или ином направлении – «этого в романтически-лирическую сторону, того к виртуозности», – приходил в замешательство от «перекрестного опыления» стилей у Рудольфа. «Он, бывало, говорил: «Понятия не имею, какой ты танцовщик – характерный, классический или романтический?» Все потому, что я был хорош во всех направлениях». Но Пушкин давал ему свободу, свободу не только формировать себя, но и выбирать те роли, которые он хотел исполнять. Пушкин позволил Рудольфу остаться в училище еще на год, чтобы закрепить достигнутый им успех. Его результаты изумляли артистов, окончивших училище до него. Один из них, Анатолий Никифоров, вспоминает: «Он так изменился в 1958 г. От занятий с Пушкиным он получил в три раза больше, чем за все предыдущие годы. Когда однажды я встретил Александра Ивановича на улице Росси, я поздравил его с тем, что он добился такого успеха с Рудольфом, и он ответил: «Он талант!» – что было очень необычно. Раньше он почти никогда никого не хвалил».
Сам Рудольф к тому времени тоже знал себе цену. На новогоднем концерте 1958 г., где присутствовали Пушкин, Вера Костровицкая и многие ученики, он произнес тост в честь одной девушки, которой не удалось попасть в Театр имени Кирова, но она получила место в маленькой труппе в Сибири. «Подняв бокал за Инну Скидельскую, он сказал: «Пью за то, чтобы забрать Инну из Новосибирска», и, повернувшись к ее матери, он добавил: «Обещаю, что я помогу ей вернуться». – «Как ты собираешься это сделать?» – улыбнулась мать Инны. «Вот погодите, – ответил Рудольф. – Скоро весь мир узнает обо мне!»
В феврале, марте и апреле 1958 г. Рудольф исполнял сольные партии в студенческих спектаклях, поставленных по классике, – впервые он танцевал в костюме, перед зрителями, на сцене Театра имени Кирова. Серджиу Стефанеску до сих пор вспоминает его соло в «Щелкунчике»: «Это было технически сильно, и уже была видна разница между ним и остальными танцовщиками Кировского театра. У Рудольфа не было той пластики верхней части тела, какая была у Соловьева, движения рук, головы и торса не были такими отточенными, зато у него было гораздо больше свободы, чем у остальных, и он преодолевал больше расстояния. Он буквально летал!»
Именно его необычайная свобода ошеломила московских зрителей в апреле, во время Всесоюзного конкурса артистов балета – одного из самых серьезных смотров молодых талантов в истории балета XX в. Среди других конкурсантов можно назвать звездных выпускников училища Большого театра Владимира Васильева и Екатерину Максимову; ленинградца Юрия Соловьева, который выступал в паре с 18-летней Натальей Макаровой. Партнершей Рудольфа была Алла Сизова. Во второй вечер они произвели фурор своим па-де-де из «Корсара» (которое им пришлось исполнять на бис). Бледная, собранная Сизова – олицетворение прозрачности и ясности, свойственных Кировскому балету, – идеально оттеняла страстного, пылкого Нуреева. Как можно видеть из фильма о конкурсе, куда включили и номер Нуреева, техника и пластика у Рудольфа в то время были еще сырыми. «Он ломает привычные формы», – писали о нем тогда. Он действительно слишком размахивал руками и ногами, высоко поднимал плечи, но те, кто видел его собственными глазами, уверяют, что камера не уловила его мощи на сцене, камера не способна была передать того дикого удовольствия, какое давал ему танец.
Даже Васильев был поражен. Он тоже принадлежал к новому поколению советских танцовщиков и тоже стремился повысить роль танцовщика в балете и синтезировать в своем исполнении разные жанры. Васильев был поразительным виртуозом, способным исполнять по меньшей мере по двенадцать пируэтов за раз. В тот вечер он смотрел, как ленинградский конкурсант делает всего несколько вращений (Рудольф, по выражению Барышникова, «никогда не был пируэтчиком, как Васильев или Соловьев»), но его подъем на полупальцы ошеломил Васильева. «Я подумал: Господи! Этот парень в самом деле танцует на пуантах. Это было так красиво». С тех пор Васильев начал жертвовать количеством оборотов на низких полупуантах и копировать высокие полупальцы Рудольфа: «Он обладал совершенно другой эстетикой: гораздо красивее и чище». Поскольку сам Васильев не обладал идеальным для солиста телосложением, он с особым вниманием подметил, как положение ног Рудольфа зрительно удлиняет его ноги. «Это очень помогло Васильеву, – сказал Барышников. – Он «вытянулся» благодаря Рудольфу и никому другому».
После такого оглушительного успеха Большой театр немедленно предложил Рудольфу контракт, причем сразу на место солиста, что позволяло ему пропустить традиционное для молодых танцовщиков начало в кордебалете. Еще в одном московском театре оперы и балета, Музыкальном театре имени Станиславского и Немировича-Данченко, ему обещали даже место ведущего солиста, но некоторая «провинциальность» этого театра и плотный гастрольный график не соблазнили Нуреева. Кроме того, до выпуска в Ленинграде оставалось два месяца; он ждал предложения со стороны Кировского театра. «Поэтому я… вернулся. Чтобы закончить обучение».
В то время Рудольф во многом соответствовал бравурному стилю Большого театра, которому всегда недоставало утонченности Кировского балета (можно сказать, что, как ленинградская школа отражалась в архитектурной точности и гармонии своего города, так и Большой театр впитал характерные черты шумной, возбужденной, беспорядочной Москвы). «В Москве так не учили, – писал Баланчин. – У них, в Москве, все больше по сцене бегали голые, этаким кандибобером, мускулы показывали. В Москве было больше акробатики. Это совсем не императорский стиль». Александра Данилова соглашается с ним: «Московский стиль… там всегда… искали одобрения галерки. По-моему, ленинградский стиль гораздо достойнее. В Ленинграде просто танцуют. Не играют на публику. У них хороший вкус… В ленинградских танцорах есть что-то королевское. Спокойствие и достоинство».
С другой стороны, тогда в Большом еще танцевала легендарная Галина Уланова, вдохновившая Прокофьева на создание «Ромео и Джульетты». По мнению Рудольфа, Уланова была «первой балериной в мире». Она сочетала изысканность и лиризм своей кировской подготовки с постижением внутреннего смысла своих ролей по методу Станиславского. Но она была исключением. Полностью погруженная в действие, воплощение русской души, Уланова, как ему казалось, была «неизменно неподкупной», в то время как остальные артисты не соответствовали статусу труппы национального достояния. «В училище мы невольно испытывали превосходство благодаря утонченности артистов Кировского балета, – заметил Серджиу Стефанеску. – Смотрите, как они двигаются! Смотрите, как они работают жестами!» Однажды Рудольф сказал мне: «Не делают много шума». Даже московские балетоманы были не такими образованными, и им легче было угодить, чем балетоманам в Ленинграде. Рудольф уже все решил: возможно, он и был прирожденным танцовщиком для Большого театра, но стремился он к Кировскому. «В Кировском театре все самое лучшее: авторы, постановщики… Большой практически никогда ничего не создавал… Все просто заимствовано… В результате у них был Голейзовский, у них был Лопухов, а у нас есть Баланчин».
После выпускного спектакля 19 июня 1958 г. Галина Пальшина, «обычно очень сдержанная» поклонница Кировского балета, записала в дневнике: «Потрясающее впечатление! Первый прыжок в «Корсаре» сильный и мягкий. Вариация Армена с факелами [«Гаянэ» Хачатуряна] с яростными, вертикальными поворотами. Наверное, завтра Нуреев проснется знаменитым и весь город будет знать его имя. В конце представления он вышел взволнованный, счастливый, смущенный. Волосы падали ему на глаза. Он держал в руках чемодан без ручки, который все время открывался, и скромный букет цветов».
Через два-три дня, идя по коридору, Наталия Дудинская, прима-балерина Театра имени Кирова, увидела Рудольфа, который с мрачным видом сидел на лестнице. «Рудик, что случилось? – воскликнула она. – Спектакль прошел так хорошо!» Балерина следила за успехами талантливого студента после того, как Пушкин однажды пригласил ее в студию, чтобы она посмотрела, как он исполняет па-де-де Дианы и Актеона, которое она сама в свое время танцевала с Чабукиани. «Я удивилась тому, как этот мальчик, еще даже не выпускник, чувствует и ощущает позы». В тот день Рудольф не признался Дудинской в том, что столкнулся с дилеммой. Он получил письмо с «письменной благодарностью» от администрации; ему сообщали, что его официально приняли в труппу Театра имени Кирова с заработной платой 1800 рублей в месяц. Но его брали в кордебалет, а в Большом его приглашали на должность солиста! Оттуда тоже писали и спрашивали, придет ли он к ним в труппу. Настало время, когда он должен был решать. И хотя даже сам Нижинский начал карьеру в Императорском балете отнюдь не солистом, Рудольф собирался создать прецедент. Он хвастал одноклассникам: «Вот увидите, вот увидите!» Присев рядом с ним, Дудинская сказала: «Я слышала, ты собираешься переехать в Москву. Не будь дураком! Не выбирай Большой – оставайся здесь, и мы будем танцевать с тобой вместе».
Рудольф сразу понял, что это «замечательная мысль». Хотя Дудинская в те годы находилась на излете своей карьеры, ее с постоянным партнером, Константином Сергеевым, считали национальным достоянием: «У нас был Медный всадник, Русский музей – и Дудинская и Сергеев». Рудольф боготворил Дудинскую с самого приезда в Ленинград. Он не только смотрел все спектакли с ее участием, но и изучал, как она репетирует с другими танцорами. «Тогда я понял, что я должен взять все возможное от всех возможных учителей». Если прима-балерина труппы выбирает в качестве нового партнера недавнего выпускника училища, это такое же событие, как когда Матильда Кшесинская, звезда Императорского балета и любовница Николая II, выбрала себе в партнеры 22-летнего Нижинского. «Совсем как в голливудском фильме, правда? – говорил потом Рудольф режиссеру Линдсею Андерсону. – Я ждал чего-то подобного»[4].
На выпускном концерте в зрительном зале сидела жизнерадостная, стройная, как танцовщица, кареглазая Люба Романкова. Она очень волновалась, боясь, что Рудольф перегорит. В антракте их познакомила Е. М. Пажи, которая дружила с Любиной матерью. Ей очень хотелось, чтобы ее протеже общался со своими ровесниками за пределами училища. Поэтому Елизавета Михайловна попросила Любу пригласить Рудольфа на воскресный обед – как многие ленинградские семьи, Романковы держали открытый дом. «Наша культурная жизнь протекала дома. Но она не была похожа на салон – это была кухонная культура, когда люди сидели за столом, ели и разговаривали».
Через несколько недель, отметив многообещающий знак – Романковы жили на улице Чайковского, его любимого композитора, – Рудольф пришел в дом 63, когда-то величественное здание с высокими сводчатыми потолками, облупленными оштукатуренными стенами, украшенными белыми купидонами, и широкой кованой лестницей. В квартире Романковых на третьем этаже, с большими дровяными печами в каждой комнате, всегда толпились друзья и родственники. Три поколения семьи усаживались за большой полированный стол. Их окружали книги и фотографии; в доме всегда царила кутерьма. Рудольф тут же почувствовал себя непринужденно. «У нас были замечательные родители. Они всегда относились к нашим друзьям как к своим собственным».
Около трех подали типичный воскресный обед: щи, блины, соленые огурцы, котлеты с чесноком, вареную картошку, которую брали прямо из кастрюли, и сладкое грузинское вино.
Когда около семи гости начали расходиться, Люба и ее брат-близнец Леонид, также студент Политехнического института, пригласили Рудольфа еще посидеть и поговорить. Не менее симпатичный, чем сестра, хотя не такой общительный, Леонид отличался мягким характером, «деликатным, утонченным умом и щедрым сердцем». (Много лет спустя Рудольф признался одному общему знакомому, что Леонид, наверное, стал его первой любовью, хотя в то время он этого не понимал.) Они учились по призванию, занимались всевозможными видами спорта, посещали все последние выставки, фильмы, концерты и пьесы. Их можно назвать настоящими шестидесятниками – детьми хрущевской «оттепели». «То было опьяняющее время для российской молодежи. Перед нами была вся жизнь, и возможности казались безграничными». Застенчивый, немногословный Рудольф показался Любе и Леониду совершенно не похожим на всех, кого они знали. Они с самого начала заметили, что он не разделяет их интереса к политике: «Ни за что он не позволял вовлекать себя в политические споры… Единственным миром, который его интересовал, был мир исполнительского искусства».
В тот вечер они говорили о литературе и новой живописи, выставки которой в России больше не запрещались – о Пикассо, французских импрессионистах и любимом художнике Романковых, чувственном фовисте Кесе ван Донгене, хроникере роттердамского «квартала красных фонарей» и парижского бомонда. Увлеченные англофилы, которые тогда занимались английским с частным репетитором, близнецы Романковы немедленно заразили Рудольфа своим воодушевлением, и он решил тоже учить этот язык. Другие их увлечения, в том числе джаз, представляли для него меньше интереса: «Он был слишком погружен в классическую музыку. Его мир искусства существовал в девятнадцатом, а не в двадцатом веке». Близнецы же не разделяли его любви к Достоевскому – «непопулярному в нашей группе», – предпочитая произведения более современных западных писателей, которых они открывали для себя в журнале «Иностранная литература»: «Оглянись во гневе» Джона Осборна, произведения Хемингуэя, Фолкнера, Керуака и Стейнбека. В тот раз они заговорились до глубокой ночи.
Плененный этими двумя молодыми людьми со свежими взглядами на жизнь и учебу, Рудольф вдруг осознал, что его мир, до тех пор ограниченный одним балетом, необычайно расширился. В состоянии полной эйфории он вышел от новых друзей и вернулся на улицу Зодчего Росси.
Блаженство продолжилось на каникулах – студенты проводили их в Крыму, на даче хореографического училища. Рудольф держался в стороне от сокурсников. «Мы никогда не знали, где он». Он целыми днями принимал грязевые ванны или загорал на пляже. Потом произошла катастрофа. По возвращении в Ленинград его вызвали в кабинет директора и вручили следующее письмо:
«Нурееву Рудольфу Хаметовичу.
Администрация Ленинградского академического театра оперы и балета имени С. М. Кирова сообщает, что по приказу Министерства культуры Союза Советских Социалистических Республик вы направляетесь в распоряжение Министерства культуры Башкирской Автономной Социалистической Республики, куда вы должны обратиться насчет вашей будущей работы.
[подпись] И. о. директора И. Глотов».
Уфимский театр оперы и балета потребовал его возвращения: Рудольф учился в Ленинграде на республиканскую стипендию. Руководство Кировского театра согласилось его отпустить. Маргарита Алфимова вспоминает, как Рудольф выбежал из кабинета, «плача и крича». Успокаивать его пришлось Пушкину; позже он вернулся на репетицию. «Тогда я впервые увидела его в слезах, – вспоминает Алла Сизова. – Он плакал по-настоящему и говорил: «Я не могу вернуться домой. Я не могу оставить Кировский театр. Я знаю, что в балете нет ничего лучше этого театра».
Глотов написал ответ в башкирское Министерство культуры, гарантируя, что Нуреев вернется «и будет в вашем распоряжении». Однако Рудольф не собирался подчиняться. Вскоре он прилетел в Москву и отправился прямиком в Министерство культуры, где его провели в кабинет какой-то чиновницы, которая сказала, что сделать ничего нельзя: он обязан исполнить свой долг перед государством. Рудольф возражал: но ведь можно сделать исключение! В конце концов, не каждый выпускник получает предложения стать солистом сразу в трех ведущих театрах страны! «Я говорил, что они совершают большую ошибку. Я был сам себе импресарио». Чиновница сурово повторила: сделать ничего нельзя. «Да будьте вы прокляты!» – воскликнул Рудольф, выбегая из кабинета (позже он очень радовался, узнав, что на следующий день после их встречи чиновницу из-за чего-то уволили). «Я плакал на тротуаре, а потом пошел в Большой, и они меня взяли. Сказали: «Собирайте вещи, и с сентября начнете работать».
Вернувшись в Ленинград, он начал собираться и прощаться с друзьями. Но вскоре ему передали записку, в которой ему приказывали немедленно явиться в театр. Борис Александрович Фенстер, главный балетмейстер Театра имени Кирова, добродушный человек сорока с небольшим лет, поразил его, сухо сказав: «Почему вы выставляете себя таким дураком? Распаковывайтесь и оставайтесь здесь, с нами». Оказалось, что Пушкин успешно ходатайствовал за Рудольфа. Нуреева не только взяли в труппу солистом, но в ноябре 1958 г. он дебютировал с Дудинской в «Лауренсии».
Сразу после выпуска Рудольф жил в рабочем общежитии в комнате на восемь человек. Все спали на койках, привинченных к стене, как полки. Теперь, однако, он услышал, что театр выделяет ему комнату в квартире на Ординарной улице в тихом, престижном Петроградском районе. Отдельная комната была неслыханной роскошью для многих ленинградцев, привыкших к коммунальным квартирам. Однако, узнав, что он должен жить в одной квартире с Аллой Сизовой, Рудольф пришел в ярость. Встретив Нинель Кургапкину, одну из своих любимых балерин, он воскликнул: «Нет, вы слышали?! Мне дают квартиру! С Сизовой! Думают, что я рано или поздно женюсь на ней! Ни за что!!!»
Хотя они идеально смотрелись на сцене, друзья уверяют, что в жизни «они терпеть друг друга не могли». Однажды Рудольф даже обозвал Сизову «еврейкой», что было не только грубо, но и неправдой[5]. В основном он не любил ее как исполнительницу – ему претила ее эмоциональная холодность. Ему казалось, что она эксплуатирует свой природный талант[6]. В конце концов ни Нуреев, ни Сизова так и не вселились в квартиру. Рудольф предпочел остаться в своем «пенале», который находился рядом с театром – до Ординарной улицы нужно было сорок минут ехать из центра на автобусе. Зато в общежитии можно было не тратить время на такие повседневные дела, как мытье посуды, уборка, готовка, покупка продуктов. Сизова по-прежнему жила у Натальи Камковой, своей учительницы, а в комнату вселились ее родители. В комнату же Рудольфа скоро въехала Роза, которой очень хотелось перебраться к брату в Ленинград.
Почти весь ноябрь шли репетиции «Лауренсии», балета, который Чабукиани, вдохновленный блестящей виртуозностью Дудинской, ставил специально для нее. Действие происходит в Испании, но сюжет можно назвать вполне «советским»: жених главной героини возглавляет крестьянское восстание против деспота-командора. В «Лауренсии» Чабукиани создал новый язык для танцовщика, придавая ему эмоциональности, смешивая бравурный классический танец с народными элементами, которые он привнес из своей родной Грузии. Именно такой сплав Рудольф всегда практиковал на занятиях народным танцем в училище.
Вечером 20 ноября театр бурлил от ожиданий. «Многие из нас помнили блестящего создателя Фрондосо, – сказала Фаина Рокхинд, поклонница Чабукиани, которая была вне себя от горя, когда тот покинул Ленинград. – Меня поражало, что Рудольф не копировал Чабукиани, который всегда был лидером и душой этого балета. Нет, он привнес элементы собственного темперамента и сделал своего персонажа более одиноким». Друзья в зрительном зале затаивали дыхание; на одно мгновение, когда Рудольф исполнял пируэт, держа партнершу одной рукой, многим показалось, что он ее уронит. «Но Дудинская обладала такой техникой, что удержалась». Перед самым выходом на сцену балерина велела Рудольфу думать только о себе, а не о ней. В конце концов, Лауренсия – ее самая популярная роль. Угадав это, одна критикесса напишет: «В своих дуэтах с Н. М. Дудинской Нуреев слишком сам по себе, забывая, что должен направлять страсть на Лауренсию, на нее и только на нее». Но большинству зрителей исполнение Рудольфа показалось потрясающим – овации после спектакля напоминали «извержение Везувия», хотя некоторые пуристы считали, что его кипучесть «нарушала изящество хореографии». Кое-кому не нравилась большая разница в возрасте солистов – Дудинская была на двадцать пять лет старше 21-летнего Нуреева. «Она была прима-балериной, чья карьера была на исходе; для нее честью было танцевать с ним», – заметил театральный критик Игорь Ступников, который помнил, как молча сидел в ложе и про себя призывал ее сделать печально знаменитую серию диагональных поворотов. «Одна знакомая рядом со мной прошептала: «В этот миг у нее в целом свете нет врагов».
Рудольф позволил Дудинской продлить жизнь на сцене – то же самое позже будет с Марго Фонтейн, – но он всегда считал себя ее должником. «Не только Пушкин повлиял на мои взгляды на балет. Дудинская подарила мне саму идею классицизма: музыкальность, напор, чувство остановки времени». У нее он усваивал то, чему нельзя научиться, например магию сцены и силу «блистать, делать зрелище». Как заметила балетный критик Элизабет Кей, она вела его к идеалу. «Это был идеал классицизма девятнадцатого века». Когда Анна Удальцова узнала, что в Уфе покажут сюжет про Рудольфа в «Лауренсии», она бросилась в кино, где, словно громом пораженная, смотрела на «неподражаемо хрупкого и бесстрашного испанца». Она сразу же написала Розе в Ленинград и предложила сразу же начать собирать вырезки о Рудольфе и его фотографии и наклеивать их в специальный альбом. «Раньше, когда я говорила о его таланте, надо мной смеялись и говорили: наверное, я влюбилась в него… [но] теперь весь мир свидетель тому, что было ясно для меня еще тогда… так дай ему Бог крепкого здоровья и железных нервов».
Вне сцены жизнь Рудольфа была такой же радостной. Простая дружба с Менией Мартинес перешла в роман; друзья замечали, как им хорошо вместе; они проявляли друг к другу демонстративную нежность. «То был для обоих первый опыт влюбленности. Хотя Рудольф всегда посмеивался над собой – он был очень гордым и не любил проявлять сентиментальность, – он, очевидно, очень радовался, что такая сказочная, сексуальная девушка дарит ему свою любовь».
Кроме того, он чувствовал себя уверенно и спокойно в обществе близнецов Романковых – «спортивников», как называли их они с Менией, потому что Романковы обожали спорт. Сначала стесняясь вступать в разговоры, которые могли разоблачить его провинциализм, Рудольф теперь не боялся своих друзей-интеллектуалов, «хотя Рудику, очевидно, было гораздо легче с нашей спортивной группой». По выходным он часто присоединялся к ним в Горской, на Финском заливе, где была дача у приятеля Любы по волейбольной команде. Тогда до России дошел рок-н-ролл, и однажды ночью они устроили состязание, в котором победила пара, где партнер оставил отпечатки ног партнерши на потолке. Рудольф с удовольствием показал паре шутников, которые высмеивали его щуплое телосложение, как поднять девушку высоко над головой, но он никогда не принимал участия в травмоопасных занятиях. Он предпочитал в одиночестве сидеть на пляже и смотреть, как молодые сумасброды валяют дурака. «Он был с нами и одновременно не с нами».
Однажды под вечер, когда солнце только начинало заходить, Рудольф отошел от группы друзей и спустился к воде. Он обнаруживал в себе почти непреодолимое влечение к природе, особенно к морю, которое на протяжении его жизни только росло. Он так долго не возвращался на дачу, что обеспокоенная Люба пошла его искать. Она не была влюблена в Рудольфа, но всегда чувствовала ответственность за него и следила, чтобы он не оставался в стороне. Когда она пришла на пляж, то увидела, что он стоит у кромки воды и смотрит на горизонт. «Рудик, что ты здесь делаешь? Тебя все ищут!» – «Ш-ш-ш! – прошептал он. – Смотри, какое все красивое…» Огромный красный шар солнца медленно тонул в заливе. Они дождались, пока солнце совсем не исчезнет и небо не потемнеет. «Мы развернулись и, не говоря ни слова, зашагали на дачу».
В конце 1959 г. Рудольф так сильно порвал связку на ноге, что ему пришлось лечь в больницу. Врачи говорили, что он не сможет танцевать два года. Когда Пушкин пришел его навестить, он увидел, что его ученик лежит на кровати в полном отчаянии. Тогда Александр Иванович пригласил Рудольфа поселиться в его квартире. После московского конкурса, когда неожиданный успех Рудольфа помог балетному миру осознать, какой Пушкин великий педагог, ученик и учитель еще больше сблизились. Взяв Рудольфа под крыло, супруги Пушкины считали его не столько учеником, сколько сыном. «Там, благодаря неусыпной заботе Пушкина и его жены и ежедневным визитам врача, через двадцать дней я смог вернуться в класс».
Пушкин и его жена, Ксения Юргенсон, 42-летняя балерина Кировского балета, чья карьера подходила к концу, жили на улице Зодчего Росси напротив училища в типичной советской коммунальной квартире с общей кухней и ванной. В их комнате площадью 25 квадратных метров летом было невыносимо жарко, потому что вдоль одной стены шла труба из расположенной внизу столовой. Но это неудобство с лихвой возмещалось культурной атмосферой, которую они создавали вокруг себя. «Здесь, дома у Пушкиных, Рудольф обрел не только санкт-петербургские традиции, но и домашнюю обстановку, и балетный университет – все в одном». Супруги Пушкины, у которых не было своих детей, славились своей добротой по отношению к ученикам. Когда у одного студента умер отец, именно Пушкины заботились о нем во время траура. А три раза в год – на день рождения Александра Ивановича, после выпускных экзаменов и в канун Нового года – Пушкины приглашали к себе домой весь класс. Ксения считала заботу об учениках мужа неотъемлемой частью своего супружеского долга; она штопала им носки, покупала на рынке самые свежие овощи и лучшие куски мяса, которые она превосходно готовила. «Вот что производило такое впечатление на мальчиков: ее вкус и стиль – и то, какие усилия она затрачивала ради них. Александр Иванович учил, а Ксения Иосифовна заботилась».
Кроме того, Ксения была по-своему прирожденным педагогом. Молодежь тянулась к ней; она подробно расспрашивала студентов об их семьях и жизни, что-то советовала, давала почитать книги и «ненавязчиво, никогда не подчеркивая их невежество», поощряла анализировать прочитанное. Когда застенчивая молодая сибирячка Галина Баранчукова приехала в Ленинград, Ксения сразу взяла ее под крыло, научив ее одеваться и ходить по магазинам: «Она подавала прекрасный пример, говоря, что всегда нужно покупать хорошие вещи, пусть даже они дороги, – бессмысленно иметь дешевые плохие вещи, – а учеников Александра Ивановича учила быть джентльменами. Когда Ксения Иосифовна входила в комнату из кухни, где готовила, она говорила мальчикам, которые сидели в ожидании ужина: «Ну, кто из вас уступит мне свой стул?»
Высокая, симпатичная блондинка, уроженка Прибалтики, Ксения казалась вдвое моложе мужа (хотя была моложе его на десять лет). Насколько Александр Иванович был одухотворенным и мягким, настолько она была по-житейски экстровертом. Однажды, вскоре после того, как Рудольф поселился в комнате Пушкиных на улице Зодчего Росси, они втроем пошли на улицу Чайковского на воскресный обед к Романковым, присоединившись к обычной группе, где среди гостей постарше были Елизавета и Вениамин Пажи. Когда ужин близился к завершению, Ксения, сидевшая рядом с Рудольфом, взяла банан, медленно очистила его, сунула в рот и, смеясь, наклонилась к Рудольфу и что-то прошептала ему на ухо. Явно смущенный, Рудольф ответил ей одним словом. Людмила Романкова, мать Любы и Леонида, сидела близко и слышала, что он ответил. Она была шокирована: молодой человек не может называть дурой женщину гораздо старше себя! Дождавшись, пока гости уйдут, она сказала дочери: «По-моему, у Ксении интимная связь с Рудиком». – «Мама! – возразила Люба, – как ты можешь такое подумать?!» В ее глазах Ксения была «старухой». Но потом, наблюдая их вместе в течение нескольких недель, Люба начала понимать, что ее мать, возможно, была права.
Глава 3
Ксения и Мения
Когда Ксения влюбилась в Пушкина, она была студенткой хореографического училища. Александр Иванович был ее педагогом по классу па-де-де. Поскольку отношения между студентами и педагогами строго запрещались, влюбленные тайно встречались за пределами училища – «она вечно бегала по каким-то комнатам, где встречалась с ним». Как только Ксения окончила училище, они поженились. Шел 1937 год. «Ксюше», как называл ее Пушкин, было двадцать, он же был ровно на десять лет старше. После скромной свадьбы молодые провели медовый месяц на Украине. Они были красивой парой: оба загорелые, с великолепными фигурами, стильно одетые. Пушкин носил тюбетейку, скрывавшую редеющие волосы, и одевался эксцентрично – в полосатые, как пижама, шелковые рубашки или белые фланелевые брюки и такую же рубашку. Ксения, дочь петербургского кутюрье, прекрасно ориентировалась в мире моды: ей шли и белые гольфы с туфлями на высоком каблуке, и платки, которые она изящно повязывала вокруг головы, и украшения. Она не стеснялась носить раздельный купальник. Ослепительную улыбку подчеркивали белые бусы. Ее жизнерадостность и чувство юмора были заразительными. Тем летом она и ее «Сашенька» играли, как подростки, лежа на мелководье или исполняя поддержки из их класса па-де-де. Стоя босиком на пляже, педагог поднимал свою юную жену высоко над головой, а она выгибала спину и встряхивала волосами, и они каскадом падали на спину, как у Риты Хейворт.
После выпуска Ксению взяли танцовщицей в Малый театр, но с помощью Пушкина ей удалось на следующий год перевестись в кордебалет Театра имени Кирова. У нее был хороший прыжок, и время от времени ей поручали заметные роли, например, роль одного из двух «больших лебедей» в «Лебедином озере». Но, поскольку Ксения была необычно высокой для балерины, она так и не перешла в следующий ранг «корифеев». Тем не менее к работе она подходила ответственно, целыми днями проводила в классе, готовясь к новой роли, часто под руководством мужа. Дома они менялись ролями. Дома руководила Ксения, обладавшая устрашающе сильным характером. Как вспоминал ближайший друг Пушкина Дмитрий Филатов: «Он был очень скромным человеком, она была мотором. Ксения Иосифовна очень поддерживала его; она старалась помочь ему, уберечь его, потому что многие пользовались его мягким, добрым характером и часто обижали его. Александр Иванович был учителем от Бога, но его никогда не представляли к наградам, потому что он был таким застенчивым: если хочешь медали и награды, нужно быть пробивным».
Иногда Ксению раздражала скромность Пушкина – она злилась, что многие коллеги по театру получили отдельные квартиры, а они так и жили в одной комнате. В начале 1950-х гг. худруком Кировского балета стал Константин Сергеев. Сергеев и его жена, балерина Фея Балабина, принадлежали к числу ближайших друзей Пушкиных. Но даже тогда Александр Иванович ничего не просил для себя. Правда, и сама Ксения не хотела пользоваться связями с Сергеевым: «Она не хотела ставить себя в положение просительницы; она была слишком независимой».
Именно Ксению, а не Александра Ивановича, про которого она говорила, что он «не от мира сего», раздражали неподобающие жилищные условия; мысли мужа всецело поглощала его профессия. «Александр Иванович слишком много работал. Он вкладывал в работу всю душу; никогда ничего не делал вполсилы. Он по-настоящему любил своих учеников; даже когда они находились на сцене, он сидел в зрительном зале и помогал им глазами». Пушкины жили счастливо и проявляли большую привязанность друг к другу, но после двадцати лет разговоров, которые неизменно вращались вокруг балета, Ксении «хотелось услышать что-то еще». Она, внучка Петра Юргенсона, издателя нот Чайковского, происходила из богатой семьи и была видной представительницей ленинградской интеллигенции. А родители ее мужа были люди простые, да и он сам получил лишь самое общее образование. Как-то, после того, как Людмила Романкова ходила с Пушкиным в филармонию, Ксения заметила: «Александр Иванович показался вам скучным спутником? Он разбирается только в балете».
В 1959 г. она завершила свою карьеру, и не по своей воле. «Ей было очень больно уходить: ей казалось, что она еще может выступать, и она очень хотела выступать, но танцоры Кировского балета ее уровня были обязаны уходить в определенном возрасте». Вынужденная отставка сильно повлияла на Ксению – «она больше не приходила за кулисы, чтобы повидаться с нами». А поскольку Александр Иванович с утра до вечера пропадал в училище и в театре, она затосковала, почувствовала себя заброшенной. И вдруг появился Рудольф. «Он возбудил в ней такое волнение! После этого у нее не было других интересов: Рудольф сделался центром ее жизни», – говорит Люба.
Решив пополнить его образование и давать ему только самое лучшее, Ксения готовила ему изысканные блюда, руководила его чтением, водила его в театр и на концерты, познакомила его со своими друзьями – «интеллигентными людьми с интересными профессиями и страстью к искусству» – например, с такими, как Павел Вульт, профессор психологии, и Арно Гофрен, выдающийся хирург, который профессионально разбирался в архитектуре Санкт-Петербурга. Каждая трапеза в доме Пушкиных превращалась в урок этикета: даже когда Ксения подавала только закуску, она стелила на стол белую льняную скатерть, ставила свечи, китайский фарфор и хрустальные бокалы. Благодаря Анне Удальцовой и другим Рудольф уже познакомился с некоторыми тонкостями санкт-петербургских манер, но было ясно, что ему еще многому предстоит научиться. Однажды вечером, когда Ксения, как всегда, сидела рядом с ним, он слушал, как два гостя хвалят выступление танцовщика Аскольда Макарова, который тоже присутствовал за столом. Не в силах удержаться, Рудольф внезапно выпалил: «Когда я прыгаю, я перепрыгиваю через Аскольда Анатольевича!» – «Щенок! Какой же ты щенок!» – засмеялась Ксения, нарушая неловкое молчание.
С Рудольфом, как и с другими учениками мужа, Ксения играла роль и матери, и кокетки. Хотя она больше не была той красавицей, на которой женился Пушкин, она по-прежнему могла похвастать хорошей фигурой и любила производить впечатление. Она одевалась по последней моде и шила одежду на заказ. Как вспоминал Дмитрий Филатов: «Она умела быть привлекательной, умела строить глазки. Александр Иванович не ревновал, он все понимал. В их мире считалось нормальным, если у балерин были поклонники. Они любили друг друга и прожили вместе много лет. Александр Иванович знал, что у Ксении все несерьезно; он не сомневался, что она ведет себя достойно».
Судя по любительскому фильму, снятому за ужином в квартире Пушкиных, Ксения уважала мужа. Справа от нее сидит симпатичный юноша, которому она уделяет много внимания, но, когда все встают, чтобы произнести тост, она инстинктивно тянется чокнуться с Пушкиным. Однако после приезда Рудольфа все изменилось, и Ксения зациклилась так, как никогда раньше. «Она влюбилась в Рудика и стремилась заполнить чувством всю свою душу», – говорит Люба.
Ксения созрела для романтической эскапады. Все эмоции Пушкин вкладывал в учеников, он редко бывал дома, а когда возвращался поздно вечером, всегда был усталым. «Она призналась Рудольфу, что Александр Иванович больше не занимается с ней любовью, – вспоминала Мения Мартинес. – А он испугался, потому что понимал, что она хочет его, а ведь он так уважал Пушкина».
Для Рудольфа сильная, искушенная, кокетливая Ксения с великолепной фигурой была непреодолимой силой. Как бы ему ни претило предательство любимого педагога, который пригласил его в свой дом, он подпал под власть ее чар: она обладала «громадным сексуальным аппетитом и большой чувственностью», он был 21-летним девственником, который «хотел все знать».
Один близкий друг считает, что Пушкин понятия не имел об измене жены. «Он любил Рудика как сына и думал, что Ксения Иосифовна относится к нему так же». А может, все-таки догадывался? Может быть, именно поэтому он так стремился женить Рудольфа на его ровеснице, соученице по училищу, Габриэле Комлевой: «Он хотел, чтобы мы были вместе, и часто приглашал меня на улицу Росси, но из этого ничего не вышло». А может быть, он рассматривал соблазнение Ксенией как еще одну грань образования своего ученика, своевременную инициацию в искусство любви. (Рудольф признался Мении: в первый раз, когда они с Ксенией занимались любовью, она сказала: «Я хочу, чтобы ты узнал об этой стороне жизни… И еще я хочу, чтобы ты почувствовал себя мужчиной».) Никакой размолвки в браке эта связь не породила; супруги продолжали вместе работать над развитием Рудольфа. Ксения была одной из немногих, от кого Рудольф принимал замечания по поводу своего исполнения. Его ровесник Никита Долгушин вспоминает: Рудольф смотрел, как она демонстрирует оригинальные вариации из редко исполняемых балетов, «муж поправлял ее, когда она не могла вспомнить забытое па». Часто после ужина Рудольф сбрасывал обувь, вставал в позицию перед их антикварным овальным зеркалом и упражнялся в пор-де-бра.
Ксения все чаще приходила в училище и смотрела, как Рудольф и другие разогреваются, репетируют, сдают экзамены. Она пользовалась большим авторитетом у Пушкина и его учеников. Она резче критиковала их и выражалась гораздо прямолинейнее мужа. Если кто-то из учеников не мог выполнить сложную комбинацию, она говорила: «Что значит – не можешь сделать? Это же так просто! Попробуй!» Однажды вечером она указала Рудольфу на ошибку в двойном пируэте. К ужину он не пришел домой, и Ксения решила, что он обиделся. Рудольф появился лишь около полуночи. «Рудик, где ты был?» – вскричала Ксения со смесью тревоги и облегчения. «Делал два твои оборота в арабеске», – проворчал Рудольф.
Для того чтобы Рудольф мог посвящать максимальное время работе, Ксения ввела жесткий режим, убедив его отказаться от любых сторон жизни, не связанных с театром. Он послушно исполнял ее распоряжения, стремясь избежать ссор; Ксения была очень взрывной и вспыльчивой; ее гнев могло вызвать что угодно. Так же внимательно следя за тем, с кем он встречается, как и за его чтением, она пыталась вечерами удержать его дома. И все же время от времени ему, «перекормленному ее заботой», удавалось ускользнуть. Он старался сохранить связь с Елизаветой Пажи, которую Ксения редко приглашала к ужину, так как ей не нравилась их с Рудольфом дружба. «Она пыталась возвести между ними настоящую стену». Кроме того, Ксения была «очень против» Мении Мартинес, и в результате, чтобы встречаться с ней, Рудольф просил Любу и Леонида прикрывать его. «Он говорил Пушкиным, что идет к нам». К Любе Ксения его не ревновала. Она сразу поняла, что Люба не представляет для него угрозы. Но если она узнавала, что Рудольф проводил время с красивой молодой кубинкой, она делалась «как львица».
Ксения и Мения практически не контактировали. Для 25-летней студентки нелепым казалось считать соперницей женщину вдвое старше себя (к тому же такую, которую она считала «слишком крупной и мужеподобной»). «Когда Рудик сказал, что был с ней в постели, я подумала: «Что?! С этим чудовищем?» С самой Менией Рудольф был так осязаемо нежен, что друзья считали: между ними тоже есть физическая связь. «Когда Эстель Волькенштейн спросила меня, я ответила: «Нет, это не то, чего я хочу, но я его люблю». «Даже когда появлялась такая возможность, Рудольф не пытался пойти дальше, говоря Мении, «единственной девственнице в Ленинграде», что он уважает ее за то, что она не спешит. «Это хорошо, Мения. Хорошо, что между нами ничего нет». Однажды после ужина с Никитой Долгушиным и его будущей женой, аккомпаниаторшей на восемнадцать лет его старше, Рудольф и Мения решили переночевать в их квартире, потому что ехать домой было уже поздно. «Они думали, что у нас все так же, как у них, и поместили нас в комнату с односпальной кроватью. Мы хихикали не переставая, потому что нам было очень тесно и приходилось обниматься, чтобы не упасть, а потом мы еще больше смеялись, потому что представляли, что они думают, будто мы занимаемся любовью».
В начале весны 1959 г. обучение Мении закончилось, и настала пора ей возвращаться на Кубу. В тот день, когда она должна была уезжать, у Рудольфа была репетиция с Дудинской перед следующим спектаклем «Лауренсия». Он не явился на репетицию, и балерина испугалась худшего: «Она очень испугалась, что Рудольф бежал со мной». Но в группе друзей, пришедших на вокзал проводить Мению, Рудольфа не оказалось. Мения радовалась, что едет домой, потому что она несколько лет не видела родных. И все же она садилась в «Красную стрелу», поезд, который должен был везти ее в Москву, в подавленном настроении. Не успел поезд отойти от вокзала, как дверь в ее купе открылась, и она увидела сияющего Рудольфа, который объявил: «Я еду с тобой!» В пути они говорили почти без перерыва: «О том, как мы будем поддерживать связь, как мы можем быть вместе. Рудольф был очень эмоционален – не так, как раньше». По мнению Любы, из них двоих Мения испытывала большую привязанность. «Она не сводила с него глаз. Она была по уши влюблена в него и мечтала, что он женится на ней. Я очень сочувствовала Мении и старалась подтолкнуть Рудольфа к тому, чтобы он сделал ей предложение. «Да я знаю, – ответил он, когда я сказала, что он должен сделать ей предложение. – Но это испортит мне биографию».
Теперь же, осознав, что он вот-вот потеряет Мению, Рудольф всерьез заговорил о будущем. Среди ночи, возбужденный романтической обстановкой и стуком колес, он сел к ней на полку. Они могли бы заняться любовью, но… «В тот момент я не испытывала никакого желания. Я была дурочкой… Маленькой девочкой».
Вторую совместную ночь они провели в Москве, в коммунальной квартире неподалеку от Кремля, которая принадлежала подруге Мении, Белле Кургиной. Белла очень удивилась, увидев на пороге Рудольфа рядом с Менией. Две девушки были близки, как сестры. Мения призналась Белле, что Рудольф сделал ей предложение, и взволнованно добавила: «Вместе мы завоюем весь мир!» Белла, которой Рудольф не нравился – «я находила его очень замкнутым и равнодушным», – встревожилась. «Мне казалось, что он использует ее как средство, чтобы уехать из России без скандала, и все же я понимала, что все гораздо сложнее, что его неподдельно влечет к ней и между ними есть большая симпатия и искреннее чувство». Комната, в которой Белла жила с мужем и свекровью, была всего 15 квадратных метров; Мения спала на раскладушке, а Рудольф – рядом с ней на полу. «Почти всю ночь он простоял на коленях, целовал ей руки и был очень нежным. Я помню, как он вел себя с Менией, и потому и представить себе не могла, что он окажется гомосексуалистом».
На следующее утро Рудольф настоял, что проводит Мению в аэропорт. Когда ей сказали, что придется заплатить за перевес – в ее багаже было много книг и пластинок, – Рудольф полез за кошельком. «Не проблема», – покровительственно заявил он. Когда объявили посадку и ему настала пора прощаться, его глаза наполнились слезами, и он не хотел ее отпускать. «Он думал, что никогда больше меня не увидит».
Рудольф вернулся на работу. После триумфа в «Лауренсии» пришлось подчиняться строгому распорядку Кировского театра, по которому солисты должны ждать, учиться и репетировать, готовясь к редким спектаклям, между которыми были большие перерывы. За три месяца он выходил на сцену всего трижды, и оба раза – 13 и 25 марта 1959 г. – в квартете кавалеров в «Раймонде». Он выглядел, по словам одной очевидицы, «как будто его приговорили к каторжным работам». Работа в ансамбле требует идеальной синхронности, но конформизм был не в характере Рудольфа. «Мне казалось, что он старается прыгнуть выше, сделать больше пируэтов, не обращая внимания на трех других исполнителей». В апреле второе представление «Лауренсии» вызвало больше критики, чем похвал. Ни он, ни Дудинская не находились в хорошей форме, и поклонники решили, что он обращается с партнершей неуважительно. «В тот вечер его как будто все раздражало, и мы почувствовали его мысли: я такой молодой и красивый, а танцую со старухой. Зрители все поняли без слов: «Этот татарский мальчик очень груб».
Вскоре Рудольф начал готовиться к дебюту с виртуозной балериной Нинель Кургапкиной в «Гаянэ». Кургапкина была почти на десять лет его старше и славилась своей вспыльчивостью. Она оказалась достойной партнершей для дерзкого молодого танцовщика. Первая репетиция превратилась в состязание воли, пока Рудольф не понял, что встретил такого же фанатика. Изначально воинственный настрой сменился послушанием и уважением. Он без возражений репетировал сложные поддержки, когда ему приходилось нести Кургапкину над головой, удерживая ее одной рукой. Он заслужил ее доверие. «Он побаивался меня, но ему понравилось мое отношение к работе и жизни. На репетициях я работала как одержимая, но вне их была нормальным человеком». Вскоре пара начала получать удовольствие от совместной работы. «Изумительное сочетание приземленности и энергии», свойственное Кургапкиной, волновало его, и он восхищался ее автономностью во время исполнения пируэтов: партнеру полагается поддерживать партнершу, но Кургапкина крутила пируэты самостоятельно, а если он проявлял чрезмерную заботу, рявкала: «Не мешай!». «Он увидел в Кургапкиной подлинный профессионализм. Она давала ему много советов, и он прислушивался к ней, в то время как из мужчин-танцовщиков почти никого не замечал».
В «Гаянэ», зрелищном пропагандистском балете на колхозную тему, Рудольф танцевал партию Армена, пылкого героя-рабочего в духе Фрондосо из «Лауренсии». На премьере поклонники решили, что его исполнение знаменитой вариации с зажженными факелами было гораздо лучше на выпускном спектакле. «Как ни странно, роль не соответствует его индивидуальности, он еще очень молод. Он исполнил партию хорошо, но без куража», – заметила в своем дневнике молодая поклонница Галина Пальшина. Правда, через две недели, на следующем спектакле, она изменила свое мнение: «Все прошло идеально – я хотела усыпать всю сцену перед ним цветами! Найдись на него свой Дягилев, завтра он стал бы мировой знаменитостью!»
В самой труппе Театра имени Кирова исполнение Рудольфа оценили не так восторженно. «Мне не понравилась его безумная техника на сцене, – сказала Алла Осипенко, одна из новых звезд. – Я ценила другую эстетику – ту благовоспитанность, какой обладал [Никита] Долгушин. В то время Рудольф был совсем мальчиком, он еще не вошел в форму. Пушкин дал ему азы, но по-настоящему он созрел на Западе. Я стала его поклоннице позже, когда увидела записи».
И мужчины-ровесники отнеслись к нему примерно так же. «Как артист он здесь не раскрылся» (Борис Брегвадзе). «Он покорил Европу, но у нас никто не считал его особенным» (Сергей Викулов). «Нам не нравилось, что он делает, потому что он во многом ориентировался на балет западного мира, о котором мы в те дни мало что знали» (Вадим Десницкий). Другие находили в его исполнении даже нечто тревожное: «Оно не нравилось, но невозможно было от него оторваться».
Прекрасно сознавая, чего он стоит, Рудольф совершенно не заботился о мнении «Сальери». Однако он считал, что в труппе интригуют его «смертельные враги», которые активно пытаются избавиться от него. Когда он узнал, что его не включили в группу танцоров, которых пригласили в Москву для отбора на участие в VII Международном фестивале молодежи и студентов в Вене, он решил, что его нарочно затирают, и пожелал узнать, почему его не пригласили. Незадолго до того он отказался вступать в комсомол: «Я не хотел, чтобы какая-то группа людей решала мою судьбу». Неужели из-за своего отказа он попал под подозрение и ему не разрешили выезжать на Запад? Или, может быть, его спонтанная поездка в Москву с Менией внушила властям мысль, что он может уехать с ней навсегда? Когда мать по телефону сообщила ему, что ее «допрашивали», не собирается ли он уехать, он решил обратиться к беспристрастному Борису Фенстеру. Вскоре после похода к главному балетмейстеру театра его включили в список делегатов, которые ехали в Вену.
Летняя поездка в Вену не только укрепила сотрудничество Рудольфа с Нинель Кургапкиной, она стала началом долгой дружбы. Он обрел родственную душу. «У Нинель, так сказать, были яйца, – замечает Барышников. – Ему это нравилось». И она тоже отказывалась подчиняться «линии партии». Артисты ехали из Москвы в Вену на автобусе. Когда их «сопровождающий» от ЦК ВЛКСМ велел всем петь хором, они вдвоем молчали; когда все молчали, они громко пели. Колонна остановилась в Будапеште на небольшой перерыв, а через полчаса, когда танцоры сели на места, Рудольфа среди них не оказалось. «В тот раз он убежал даже от меня», – вспоминала Нинель. Взволнованный комсомольский сопровождающий начал осматривать другие автобусы, а группа ждала с растущей тревогой. Наконец Рудольф появился – и был встречен возмущенными возгласами. «Когда еще доведется побывать в Будапеште? – ответил он. – Я хотел посмотреть оперный театр».
25 июля, когда колонна прибыла в Вену, автобусы обступили эмигранты. Они начали швырять в окна книги. Среди них были экземпляры «Доктора Живаго» (запрещенного в Советском Союзе), которые немедленно конфисковали. Демонстранты несли плакаты и пели песни протеста; их присутствие заметно ощущалось всю неделю, но оно не затмило чувства праздника и солидарности. В кафе, ресторанах и танцевальных залах Вены, «самого веселого, красивого и гостеприимного города» из всех, какие видел Рудольф, было много молодежи со всего мира – танцоров, спортсменов, музыкантов. Многие из них приехали издалека, некоторые даже из Северной и Южной Америки и Австралии. В один из свободных вечеров Рудольф предложил Нинель: «Давай убежим и пойдем на танцы!» Она переоделась в любимое платье из тафты, которое шелестело при ходьбе, и выглядела просто потрясающе. Когда они вышли на площадку и начали танцевать под джазовую музыку, вся площадка опустела: все разошлись в стороны и смотрели на них. «Никто в труппе так ничего и не узнал. Это была наша тайна».
Когда мимо проходила кубинская делегация, Рудольф вдруг увидел Мению Мартинес: «Он так мне обрадовался! Приходил к нам в отель, на наши репетиции, проводил со мной столько времени, что мои друзья говорили: «Мения, должно быть, это любовь». Она вспоминает: Рудольф так откровенно мечтал о свободе, что она испугалась за него.
«Пришла Нинель Кургапкина и просила меня уговорить его, чтобы он остался с русскими».
Хотя много лет спустя Рудольф уверял, что в то время он и не помышлял о побеге – «Тогда нет», – настоятельность, с какой он несколько раз делал Мении предложение в Вене, предполагает, что, по крайней мере, он обдумывал такую возможность: «Он был очень настойчивым, уверял: «Мы должны пожениться здесь». Но в тот момент Рудик был не очень важен для меня».
Поскольку Мения принимала близко к сердцу политическое положение на новой Кубе при Кастро, она больше не была той преданной юной девушкой, какую Рудольф знал в Ленинграде; он нашел ее «холодной» и даже сказал: «Теперь, по-моему, я люблю тебя больше, чем ты меня». Посмотрев, как она выступает в откровенном костюме, он не скрывал ревности. «Нехорошо, что ты так одеваешься», – мрачно заметил он. Думая, что ее отношение изменится, если он придумает, как поехать в Гавану, Рудольф попросил Мению познакомить его с Альберто Алонсо, который вместе со своей знаменитой невесткой Алисией основал национальную балетную труппу. «Он надеялся на приглашение»[7].
Так как Рудольф впервые оказался на Западе, в Вене он решил не упускать ни одной возможности, которые предоставлял фестиваль. «Я понимал: если я когда-нибудь останусь на Западе, никто не подбежит ко мне, не положит на блюдо и не будет предлагать всем по очереди, как торт. Я понимал, что мне придется бороться за себя». В обществе болгарского коллеги-полиглота, который исполнял при нем роль переводчика, он сделал все возможное, чтобы познакомиться с французским хореографом Роланом Пети, чей «Сирано де Бержерак» шел на той неделе. Рудольфу балет показался «очень новым и необычным». И хотя Пети заранее специально попросил его не беспокоить, он запомнил «любопытство и смеющиеся глаза молодого казака», и много лет спустя он вспоминал его робкие слова похвалы на английском и прощальные слова: «Мы еще увидимся».
Во время самого балетного конкурса, который проходил в «Штадтхалле», самом большом концертном зале Вены, в присутствии 17 тысяч зрителей, па-де-де из «Корсара», которое исполняли Рудольф и Алла Сизова, снова произвело сенсацию. Только их пара получила высшую оценку в 10 баллов. Но, когда Рудольф узнал, что Наталии Макаровой, Юрию Соловьеву и молодоженам Владимиру Васильеву и Екатерине Максимовой тоже дадут золотые медали, он совсем не обрадовался. Чтобы подчеркнуть свое отношение, он отказался присутствовать на финальной церемонии, сказав Сизовой, которой пришлось получать награду и диплом за них обоих: «Мне не нужно такое равенство». Такое высокомерие оскорбляло его ровесников, но Рудольфу было все равно. Он намеренно дистанцировался от своих соотечественников-конкурентов.
В августе балетная труппа Кировского театра приехала в Болгарию на празднование 15-й годовщины освобождения страны. Участники труппы только просыпались, когда их поезд приехал на вокзал, и они услышали снаружи шум. Целая толпа поклонников, привлеченная «уникальным дарованием» молодого Рудольфа благодаря статье в местной газете, стояла на платформе и кричала: «Ну-ре-ев! Ну-ре-ев!» – и передавала ящики с персиками танцорам через окно. «Именно такие события открыли мне глаза на невероятную популярность и славу Рудика», – замечает Нинель Кургапкина. На обратном пути в Москву поезд сделал 40-минутную остановку в Киеве; Рудольф решил, что ему хватит времени на короткую вылазку. Он хотел посмотреть произведения Михаила Врубеля, художника, которым, вместе с Валентином Серовым, больше других восхищался Дягилев. Врубель казался Рудольфу родственной душой, «одинокой фигурой в русском искусстве», который порвал с академическими традициями Санкт-Петербурга и стал пионером модернизма. В Кирилловской церкви находились фрески, которые реставрировал Врубель (Дягилев выбрал их для иллюстраций к своему журналу «Мир искусства»), а также четыре иконы. В сопровождении знакомого из оркестра он ездил на такси туда и обратно, но к тому времени, как они вернулись на вокзал, труппа Кировского театра уже уехала.
«Я говорил другу, что готов поспорить: весь оркестр ждет его в Ленинграде, смеется и шутит насчет того, что он опоздал на поезд. Зато мое отсутствие в труппе расценят совершенно по-другому. Все именно так и произошло, как я сказал… Все танцовщики единодушно считали: такое «неподчинение» ставит крест на моей карьере».
Однако на самом деле его поступок породил лишь язвительные комментарии. Один танцовщик спрашивал: «Вы слыхали? Рудик сбежал… в Киев!» По слухам, Борис Фенстер заметил: «Когда-нибудь он останется где-нибудь навсегда».
После возвращения в Ленинград труппа разъехалась на лето. Первую половину отпуска Рудольф провел с семьей. Он привез им подарки, купленные во время поездок: шубу из горного козла для Фариды, открытые туфли на шпильках для сестер. «Мы такого никогда не видели!» Проходя мимо гостиницы «Башкирия», он увидел Памиру, которая бросилась ему навстречу. «Мы немного поговорили, и я объяснила, что у меня билеты в кино, я уже опаздываю, меня ждут друзья. Он стоял и смотрел мне вслед, наверное, не ожидал, что я так быстро убегу».
Школьная учительница Рудольфа, Таисия Ильчинова, не узнала его, когда он окликнул ее на улице, – «он так вырос, стал таким красивым», – и они поговорили совсем немного. Другие знакомые тоже удивлялись произошедшей с Рудольфом переменой. Когда Алик Бикчурин спросил его, как тот «слабый мальчик», которого он помнил, мог превратиться в такого внушительного молодого атлета, Рудольф ответил: «Упражнения и еда! Уроки, спорт и ужины в доме Александра Ивановича Пушкина». Он на целую голову перерос Альберта Асланова, с которым проводил много времени; однажды они бродили всю ночь до рассвета, и Альберт в основном слушал, а Рудольф разглагольствовал.
«Он рассказал, что по пути в Уфу он тренировался в поезде, а остальные пассажиры смотрели на него. «Значит, не так ты изменился, друг мой, тебе ведь никогда ничего не было нужно, кроме балета!» Он рассмеялся и начал страстно рассказывать о Вене: о театре, архитектуре, культуре, атмосфере».
Они несколько раз вместе смотрели «Душой исполненный полет», документальный фильм, в который включили па-де-де из «Корсара». «Он произвел на меня большое впечатление. Я сказал: «Помню, ты хотел прыгать как Яша Лившиц [солист Башкирского балета], но сейчас ты прыгаешь лучше. Я никогда не видел таких комбинаций!» В театре, где Рудольф занимался, пока был в Уфе, бывших коллег тоже изумил громадный прогресс в его технике. «Те, у кого были знакомые в Ленинграде, уже слышали о его успехе, – вспоминает Светлана Баишева, его партнерша в студии Дворца пионеров. – Он стал просто красавцем, и все смотрели на него совершенно по-другому».
Из Уфы Рудольф поехал на Черное море, где провел несколько дней. Он спросил бывшую однокурсницу по училищу, Марину Васильеву, куда та поедет на каникулы, уклончиво добавив: «Может, я заеду к тебе в гости». У ее матери, к которой Рудольф очень привязался, была дача с выходом на большой дикий пляж; вдали высились горы. Однажды Марина загорала, как вдруг услышала голос Рудольфа: он окликал ее по имени.
Хотя на даче у Марины он пробыл недолго, он участвовал во всех развлечениях, позировал для фотографий, изображая дуэты с Мариной на песке. Позже он вернулся в Ленинград. На вокзале его встречала группа поклонников, в том числе Ксения, – она всегда его встречала. Но он прошел мимо и направился к одной своей любимице, совсем молодой девушке, которая не пропускала ни одного спектакля с его участием. «Я допустил большую ошибку. После того дня Ксения Иосифовна на сто процентов изменила свое отношение ко мне».
Миниатюрная и хорошенькая, круглолицая, с большими печальными глазами, Тамара Закржевская была студенткой филологического факультета Ленинградского университета. Кроме того, она обладала энциклопедическими познаниями в балете. Ксении с самого начала не нравилась их дружба с Рудольфом. Она понимала, что ее влияние на Рудольфа слабеет.
«Она очень ревновала, когда кто-то оказывался слишком близок к нему; она считала, что он принадлежит ей. Она была очень доброй, но вместе с тем жесткой женщиной, от которой трудно было скрыться. «Ты должен думать только о завтрашних занятиях», – говорила она ему. Ксения вела себя как диктатор. Она должна была все знать, все контролировать – и не только его повседневное расписание, но и его личную жизнь. Для того, чтобы стать другом Ксении, нужно было плясать под ее дудку, на что были способны не все».
Рудольф сопротивлялся, и в нем просыпались худшие черты его характера. Однажды Алла Сизова вошла в студию, где стояли Рудольф и Ксения. Она невольно услышала, что он говорил ей «очень неприятные вещи». Когда Сизова подошла ближе, чтобы о чем-то его спросить, он круто развернулся к ней и прошипел: «Это не для твоих ушей… пошла вон!» «Отношения с Ксенией очень тяготили Рудика, – заметила Люба. – Оттолкнуть ее он не мог, потому что она любила его и делала для него все». И он не мог без нее обойтись. Ксения не только заботилась о его повседневных надобностях, она была гораздо лучше, чем Пушкин, приспособлена в том, чтобы помогать ему справиться с театральными дрязгами. Она, по словам Барышникова, призывала его «не обращать внимания на придурков», она придавала ему уверенности быть собой.
«Рудольфа третировали, потому что он не играл в обычные игры. С окружающими он обращался совершенно неординарно. По ленинградским меркам он был настоящим дикарем: говорил что думал. Ксения же подходила ко всему очень рационально. Она решала его проблемы, учила, как себя вести, успокаивала его».
Хотя их связь в театре не была тайной, никто не сплетничал о них из уважения к Пушкину, который «создавал впечатление, будто все происходит в какой-то другой семье». Тем не менее неослабевающая преданность педагога Рудольфу казалась однокурсникам чем-то экстраординарным; они изумлялись, например, когда однажды Александр Иванович принес в класс таз с водой и вымыл ему ноги. «Мне нетрудно, а ему нужно беречь ноги», – вынужден был объяснить Пушкин. Тихо, терпеливо, с неизменной преданностью Пушкин давал Рудольфу независимость и свободу, по которым тот томился. «В России он натыкался на стену, но Александр Иванович поощрял и вдохновлял его делать что-то новое». Примерно так же в свое время Чабукиани работал со своим учителем Владимиром Пономаревым. Ломая старые привычные рамки, они, например, переработали знаменитые мужские вариации из «Баядерки», введя в коду двойные ассамбле, которые широко исполняются и сегодня. «Вот реальный пример того, как много педагог может дать ученику и как ученик может развить педагога», – сказал Олег Виноградов.
Примерно в то же время на него начали оказывать влияние другие наставники, помимо Пушкиных, особенно Сергей Сорокин, известный балетоман и коллекционер. Сережа, как его называли друзья, работал в Доме книги на Невском проспекте. Там продавали зарубежную литературу и альбомы по искусству в тот период, когда книги были дефицитнее нейлоновых чулок. Сорокин говорил на нескольких языках и часто путешествовал – у него были родственники в Польше. Казалось, он знал о мире балета все. Сорокин рассказывал Рудольфу о Баланчине, Агнес де Милль, Фредерике Аштоне и Марго Фонтейн – он утверждал, что знаком со всеми ними. Когда в Ленинград приезжали на гастроли артисты, они приходили к нему в магазин или домой, на чай. «Сережа знал всё обо всех, но его особенно ценили за то, что он умел держать язык за зубами». Его изящно обставленная квартира была настоящим «хореографическим Эрмитажем», заполненном статуэтками танцовщиков, открытками, документами, фотографиями и западными журналами о балете. Он собрал настолько всеобъемлющий архив, что сейчас он помещен в музее Вагановского училища. «Именно здесь, в Ленинграде, у Рудольфа зародилась страсть к коллекционированию», – сказал Вадим Киселев, молодой хранитель музея и балетоман, который жил по соседству. В его комнате на улице Союза Печатников также было немало старинных вещей, книг по искусству, статуэток мейсенского фарфора, старинных английских гравюр, гобеленовых ширм и – его самое драгоценное сокровище – клавикорды XVIII в., которые завораживали Рудольфа всякий раз, как он заходил в гости.
Рудольф был еще студентом, когда Киселев, работавший напротив училища, в Государственном музее театрального и музыкального искусства, впервые увидел, как тот бросает снежки в соседнем дворе. «Даже тогда я восхищался его красивой кошачьей пластикой». Поощряемый своей наставницей Верой Красовской, которая призывала его подружиться с Рудольфом, Вадим пригласил его посмотреть коллекцию. Когда они стояли вместе в красивой, обитой золотом комнате, смотрели на гравюры Тальони и Камарго, Рудольф делал различные замечания, например: «А значит, тогда уже умели делать кабриоли!» Его вопросы выдавали знатока. Особенно его интересовали самые старые фотографии. Он вслух гадал, как Нижинскому удавалось удерживать позы все то время, пока его снимали на старинный аппарат.
Киселев был пятью годами старше; по ленинградским меркам этот молодой человек, с волнистыми светлыми волосами и четко очерченными пухлыми губами, считался «экзотическим созданием». Вместе с Сорокиным они входили в узкий круг местных гомосексуалистов[8]. По словам Киселева, они, как и Мариэтта Франгопуло, хранительница музея Вагановского училища, уже догадывались об истинной ориентации Рудольфа. «Мы понимали, что отчасти именно этим объясняется его непостоянство. Мариэтта несколько раз заговаривала с ним на такие темы и намекала, что ему нечего стыдиться». Однажды вечером Киселев, который «просто влюбился в него, и все», пригласил Рудольфа к себе домой. Собираясь соблазнить его, он купил бутылку армянского коньяка и двести граммов икры, которую подал на тонком фарфоре, собираясь произвести на Рудольфа впечатление. Но вечер пошел не по плану. Сначала его задело неумение молодого татарина вести себя за столом. Потом Рудольф грубо оборвал его заигрывания. Они расстались «почти врагами» и долго не разговаривали. Потом вдруг Рудольф объявился в музее и сказал: «По-моему, я тебя обидел». С тех пор их отношения с Киселевым (Рудольф прозвал его Адонисом) были чисто дружескими, без сексуального подтекста.
Сорокин тоже был влюблен в Рудольфа, но выражал свои чувства куда более робко. Танцовщик-любитель в труппе Дворца культуры, не скрывавший своей нетрадиционной ориентации, он был известен под кличкой «Зуб за зуб» из-за своих выдающихся кривых зубов. «Рудольфу было жалко Сережу, потому что он был уродлив, как Квазимодо, и он ценил его доброту». Сорокин щедро одаривал Рудольфа перчатками и дорогими шарфами и часто приглашал на долгие прогулки по Ленинграду; он показывал все местные достопримечательности или места, представляющие особый интерес. Их связь была чисто платонической; они часто вели споры на возвышенные темы. Среди прочего они говорили о Чайковском. Рудольф не сомневался: композитор покончил с собой, чтобы спасти семью от позора, какой окружил бы их, если бы стало известно о его гомосексуальности. Но, хотя подобный ход мысли позволяет предположить, что однополая любовь уже тогда занимала мысли Рудольфа, он пока не готов был видеть в ней выход для себя. (Много лет спустя в Лондоне он признался своему любовнику: как-то в Ленинграде он ехал в автобусе и понял, что его влечет к какому-то мальчику, стоявшему рядом. Ему стало так стыдно, что он вышел на следующей остановке.)
В начале осени 1959 г. Рудольф готовился дебютировать с Дудинской в «Баядерке». Ее первым партнером в этом балете был Вахтанг Чабукиани, который практически пересоздал роль Солора, чтобы выгоднее представить свои достоинства. Теперь режиссер Тбилисского балета, 50-летний Чабукиани приехал с визитом в Ленинград и неожиданно появился во Втором зале Театра имени Кирова, чтобы посмотреть, как Дудинская репетирует с молодым Нуреевым. До того дня биографии двух танцовщиков складывались почти одинаково. Чабукиани тоже вырос в бедной семье и тоже с детства стремился чего-то добиться. Он решил учиться в Ленинграде, куда приехал подростком, и за три года освоил почти всю программу хореографического училища. «Они оба отдавались танцу с душой, со страстью, – говорит Вера Красовская. – Чабукиани и Нуреев были такими исполнителями, которые своим появлением на сцене меняли весь ее дух». Поэтому Рудольф с волнением узнал о том, что ему предстоит выступить перед своим кумиром. Однако Чабукиани почти не обращал на него внимания. «Он смотрел на него вполглаза, а позже мы услышали, что он сказал: «Этот мальчик слишком велик для своих сапог». Дудинская, по слухам, тоже была недовольна поведением Рудольфа на репетициях, и примерно в то время он получил письмо от поклонницы, в котором та предупреждала: о нем уже говорят, что с ним «невозможно работать».
На московском конкурсе 1958 г. Рудольф подружился с Сильвой Лон, которую называли «девятой колонной Большого театра»[9]. В ответ на письмо Сильвы он заметил: «Не знаю, что обо мне говорят, но я вовсе не заношусь, потому что нет причины. Я не провоцирую Вахтанга… мы с ним вообще не поддерживаем отношений, но его придворные [в Театре имени Кирова] решили держать меня в кордебалете».
Позже поползли слухи, что Дудинская не будет выступать с Рудольфом. Его поклонники «наверняка знали, что Рудик обидел Наталию Михайловну», хотя сама балерина настаивала, что отменила репетиции из-за травмы ноги. «Мне было очень жаль, я в самом деле хотела станцевать с ним».
Ольга Моисеева, балерина поколения Кургапкиной, как-то была дома, когда ей позвонили из театра и велели как можно быстрее приехать: через несколько часов она танцует «Баядерку» с Нуреевым. «Но как же… Мы ведь почти незнакомы», – возражала она. И все же они станцевали, «и станцевали превосходно».
В отличие от героев-крестьян, роли которых Нурееву поручали раньше, Солор в «Баядерке» – индийский кшатрия, представитель касты воинов, чье благородное происхождение Рудольф передавал необычайно красноречиво; еще никогда его восточная пластика и ряд заимствований из женского танца так выгодно не подчеркивали его роль и не обогащали ее потрясающими красотой и легкостью.
В тот вечер в зрительном зале сидели Хамет и Фарида; они как завороженные смотрели, как их сын летает по сцене, «словно бог ветра». «Именно тогда, – говорит Резеда, – отец понял, что Рудольф сделал правильный выбор». Какими бы провинциальными ни казались его родители среди ленинградской культурной элиты, Рудольфу не терпелось познакомить их со своими друзьями. Хотя они были словно из разных миров и у них не было ничего общего, кроме Рудольфа, Нуреевы и Пушкины подружились; Александр Иванович поздравил Хамета с таким одаренным сыном, а Ксения изо всех сил старалась подружиться с Фаридой. Она много лет поддерживала с ней связь – писала письма и открытки.
По предложению Рудольфа Тамара провела его мать еще на один спектакль «Баядерки», но Фарида почти не могла сосредоточиться на том, что происходило на сцене: она очень волновалась, что в гардеробе украдут подаренную Рудольфом шубу. Как только опустился занавес, она побежала в гардероб.
«Она была очень милая. По-русски говорила плохо, с Рудиком общалась исключительно на татарском. Я даже выучила одну фразу наизусть, так часто я ее слышала. «Акча бар?» («Деньги есть?») Рудик задавал этот вопрос всякий раз, как я видела их вместе. «Йок» («Нет»), – был ответ. Рудик молча лез в карман за деньгами».
На работе, гордясь сыном, Хамет рассказывал, что Рудольф собирается перевезти родителей в Ленинград. (На следующее лето, когда узнали, что танцовщик будет выступать «в узком кругу», перед советскими руководителями и ЦК партии, обычно немногословный Хамет едва сдерживал волнение: такого рода успех в семье превосходил даже утопические мечты его юности.)
Готовясь к самому важному дебюту в карьере – партии графа Альберта в «Жизели», – Рудольф, который решил всесторонне оживить роль, начал думать о том, как усовершенствовать свою внешность. Его интерес к костюмам проснулся еще в училище, когда он просил своего соседа по комнате Лео Ахонена привозить из Финляндии западные лосины (нейлоновые, они сидели гораздо лучше, чем шелковые лосины местного производства, которые морщили на коленях). «Они были ему так нужны, что он платил за них в рассрочку». Уже служа в театре, Рудольф обратился за советом к главному костюмеру Симону Вирсаладзе, который обучил его основам цвета и текстуры материалов, а также подсказал, как лучше скрывать недостатки фигуры. «Рудольф очень рано понял, что должен как-то компенсировать свой невысокий рост и сравнительно короткие, по сравнению с торсом, ноги». Вирсаладзе, считавший себя наследником дизайнеров Дягилева, который также стремился внести в свое творчество современные ноты, одновременно бережно храня традиции, начал работать с танцовщиком над пересозданием его костюмов – примерно как работал Александр Бенуа с Нижинским.